Берлин. 2002 год
Биограф опять-таки страшится чрезвычайной отрывочности сведений, фрагменты которых он должен с величайшим трудом объединить в настоящую историю.
«…А Франц-то и не умер, в чем Вы, я уверен, нисколько и не сомневались, прозорливейшая фрау Шаде. Франц-то не умер, а благополучно добрался вместе с почтенным родителем и родительницей до Германии. Крушение поездов, устроенное, по слухам, некими объединившимися бандами, и вправду имело место. Но произошло оно на другой железной дороге и в другое время. Отсюда мораль: не верить слухам и не терять надежды, пока вы лично не убедитесь в действительности произошедшего.
Пока вы с полным основанием не уверитесь в том, что желанная встреча никогда не состоится по причине пребывания вашего предмета нежных ли, дружеских ли чувств в недоступных пределах, не оставляйте надежды, фрау Шаде, не оставляйте надежды, заклинаю Вас! А то можно и дров наломать. Открою Вам тайну, в которую посвящен: обещания, даваемые нами в порыве чувств, живут себе и живут, пока не исполнятся. А уж как и когда они исполнятся, в каком виде воплотятся, приходится только гадать. В стране, где я прожил большую часть своей жизни, есть поговорка: „Слово не воробей, вылетит – не поймаешь“ То-то и оно, милая фрау, то-то и оно. Потому и сказано в Великой книге: не клянись.
Вот скажите Вы мне, фрау Шаде: кой черт тянул Франца за язык, когда он клялся Марии в верности, да еще, неразумный он юноша, призывал в свидетели силы природы?! Понятное дело, что и Мария в таких обстоятельствах не могла не ответить тем же. Чем, спрашивается, могло это кончиться? Только жестокими испытаниями, чем же еще? Искушать судьбу – это, знаете ли. Ах, да мне ли читать мораль? Нашелся тоже морализатор! У самого, признаться, рыльце в пушку, и хватит об этом. Так я продолжу.
Не стану утомлять Вашего внимания, дражайшая фрау, описанием не столь уж значительных невзгод, кои пришлось претерпеть семье Михельсонов в своих странствиях. Впрочем, в семейной историографии почти и не сохранилось сведений об упомянутых невзгодах. Известно лишь, что наши эмигранты лишились части вывозимых ценностей, пока добирались до Берлина. Однако того, что осталось, Александре Юрьевне, женщине практического склада, хватило, чтобы открыть маленький модный салон под несколько декадентским названием „Искусственный цветок“.
Она наняла модистку, двух швеек, и, поскольку была женщина со вкусом, ее салон вскоре приобрел репутацию заведения не для всех, и туда стремились попасть по протекции берлинские щеголихи, по большей части жены спекулянтов, до сей поры в ярких своих платьях и не бог весть каких мехах более похожие на клумбы с георгинами, обрамленные декоративным мхом. Тут уж Александра Юрьевна не растерялась и повысила расценки, а также вывесила бесстыдное объявление с просьбою не являться на примерки в вязаных бюстгальтерах, поскольку от таковых мало толку и вообще они некомильфотны. Вскоре благодаря деятельности Александры Юрьевны с окраины, где семья снимала комнаты в пансионе, удалось перебраться в центр Берлина, в квартал Николаифиртель, и снять помещение в здании, расположенном поблизости от базилики Святого Николая. Вам знакомо это благословенное место, фрау Шаде? Ну, еще бы! Кому же оно не знакомо?»
«Еще бы, еще бы не знакомо, – вступила в мысленный диалог фрау Шаде. Она свернулась в клубочек, сидя в глубоком кресле, что стояло в гостиной ее квартиры, занимавшей половину верхнего этажа модернового дома, расположенного в фешенебельном квартале Николаи-фиртель неподалеку от базилики Святого Николая. – Еще бы не знакомо; не только знакомо, но и любимо. Мне повезло, что я здесь живу. Мне повезло с домом».
Квартиру эту за особые заслуги в спорте, другими словами, за весьма успешную дрессуру юных гимнасток, ценой собственного здоровья завоевавших уйму всевозможных наград, предоставили ее драгоценному супругу в самом начале восьмидесятых. Тогда Николаи-фиртель начали приводить в порядок, вернее, восстанавливать его былой уют, или, как принято теперь говорить, – «исторический облик». Квартал, очень плотно застроенный до войны, во время бомбежек и обстрелов сильно пострадал, почти полностью был разрушен. Старых зданий здесь осталось совсем мало, поэтому стали возводить новые в стиле северного барокко. Причем, вероятно по причине небогатой фантазии, зачастую копировали постройки, находящиеся в других кварталах города. Но больше всего понастроили однообразных панельных домов, приземистых, но с высокими крышами. Фасады украсили бетонным декором, нарочито грубым и тяжеловесным. В таком вот доме, в модной ностальгической мансарде и получил квартиру Дитрих Шаде и спустя несколько лет привел сюда жену. И через четыре года погиб, царство ему небесное, подонку. А квартира осталась за молодой вдовой.
Фрау Шаде взглянула на часы. Половина второго – глубокая ночь, и давно положено спать. Ноги затекли, заныл перекрученный позвоночник, онемела шея. А спать-то совсем и не хочется, так читала бы и читала. Хотя почему бы не перебраться из кресла в постель? Тоже очень подходящее место для чтения. И хорошо бы взять с собой бутерброд и бутылочку минеральной воды. Прекрасное решение, так и поступим. Только бы не проговориться потом о таком неправильном времяпрепровождении старушенции фрау Мюнх, мнением которой дорожит весь дом.
Фрау Мюнх обладала способностью очень ловко вызывать на откровенность специально для того, чтобы потом со всей прямотой заявить, строго глядя из-под бровей-ниточек: «Ваш образ жизни, дорогая, достоин осуждения. Вы упали в моих глазах, фрау соседка». Именно так: фрау соседка. А потом она разнесет по всему дому историю о том, почему именно фрау соседка Шаде упала в ее глазах. И герр Фляйшер (галантерейная торговля аж на Курфюрстендам! Но это ложь – всего лишь павильон в торговом центре на окраине), и герр Барнхельм (фон Барнхельм, как сообщал он каждый раз, понижая голос, что, видимо, должно было объяснять наличие у него в квартире огромного количества разномастного антиквариата), и красотка фрау Беата (Беата Штольц, она же Нойман, она же Майер и еще два-три варианта – в фамилиях ее многочисленных сменяющих друг друга состоятельных мужей все давно запутались и называли ее теперь только по имени) – все они будут укоризненно качать головами и осуждать непутевую соседку.
На постели – вот неожиданная радость! – обнаружился Кот. Старый, добрый Кот – весьма независимое создание. Кот появился когда-то в квартире фрау Шаде самым что ни на есть загадочным образом и теперь приходил и уходил, когда ему вздумается. Вернее, не приходил и уходил, а появлялся и исчезал, несмотря на запертые двери, закрытые окна и отсутствие достойных такого господина отдушин. На случай его появления на кухне всегда стояли плошки с водой и с сухим кормом, а в туалете – лоток с гранулами. Кот не считал нужным здороваться и прощаться. Свое дружеское расположение он выражал тем, что устраивался в любимых уголках фрау Шаде и дремал там, мерно урча. Когда Кот пребывал в особо сентиментальном настроении, он тыкался носом в ладонь и громко требовал почесать ему шейку и подбородок. Никаких кличек он не признавал и отзывался только на «Кота».
– Привет, Кот, – сказала фрау Шаде. – Нагулялись ли вы, Ваше блудное Кошачество?
Кот высокомерно уставился зелеными глазищами на свою зарвавшуюся домоправительницу, моргнул и разлегся на боку, раскинув лапы. Он был серо-полосатый, с палевым животиком и грудкой, с лихими разбойничьими усищами и богатыми бакенбардами – воплощенная мечта романтических представительниц кошачьего племени.
– Позволено ли мне будет прилечь здесь, с краешку? – спросила фрау Шаде у растянувшегося во всю длину Кота. – В конце концов, это моя постель, а Вашему Кошачеству самое место на коврике. Тем более что от тебя, мой друг, за версту несет сексуальным разбоем. Репутацию скольких невинных девушек ты погубил, негодник, на этот раз? Не расскажешь ли?
Но герр Кот не стал торопиться с чистосердечным признанием. Он, ни слова не сказав, спрыгнул на пол и отправился в гостиную, неся свой хвост торжественно и чинно, как хоругвь.
Фрау Шаде опустила поднос с минералкой и бутербродами на прикроватный столик, взбила подушку и поставила ее домиком, сбросила халат, оставшись в легкомысленной полудетской пижамке, и залезла под одеяло. Пристроила на коленях черную папку с рукописью, откусила от бутерброда с салатным листом, запила его пузырящейся жидкостью и снова погрузилась в чтение.
«Так вот, о житье-бытье в Германии начала двадцатых годов. В общем и целом оно было несладким, как известно. И прежде всего для коренных немцев. Они растерялись, не успевали приспособиться к наступившей обвальной инфляции, целыми семьями, бывало, по собственной воле отправлялись в мир иной. Зато не растерялись закаленные невзгодами иностранцы, и Александра Юрьевна в их числе. Она, как только поняла, что торговля материальными ценностями, тем более производимыми самостоятельно, может потерпеть крах, обзавелась через подставное лицо по примеру некоторых несколькими вексельштубе – меняльными будочками, наняла – за еду – продавцов и торговала деньгами, долларами. Это очень выгодная торговля. Как была, так и осталась выгодной. Для женщины, да еще для русской, такой поступок расценивался как предерзкий и почти что даже как нечестивый. О чем Александре Юрьевне не забывал ежедневно напоминать супруг ее, кормившийся от хлебов ее, так как его жалованье университетского профессора было чисто номинальным.
Франц тем временем окончил университет и работал в одной из лабораторий, изучая физику горения, а в другой лаборатории он изучал механику полета различных тел и писал очень сложную, полную многоэтажных расчетов диссертацию. Иногда по приглашению выпустившей его кафедры молодой Михельсон читал лекции студиозусам и рассчитывал в будущем получить место приват-доцента.
И все было бы хорошо, когда бы не было так тоскливо. И если мать Франца была увлечена собственной полезной деятельностью, а отец, чистокровный немец, чувствовал себя в Берлине вполне в своей тарелке и не без удовольствия переругивался в прессе с издателем кадетской газетенки „Руль“, бывшим членом Государственной думы Набоковым, обвиняя последнего в беспочвенных мечтаниях и называя его эскапады против большевиков наивными до глупости, так вот, если родители Франца были в общем и целом вполне довольны нынешним своим положением, то сам Франц ощущал собственную неприкаянность. Он, безусловно, находил утешение в увлекательной деятельности ученого, но что касаемо чувственной составляющей его жизни… Ах, не забыл он Марию, не забыл!
Нет, нет! Вовсе он не стал анахоретом, он не считал необходимым умерщвлять свою плоть, расставшись с возлюбленной, как он полагал, навсегда. И он был востребован как мужчина. Свеженькие, точно сию минуту вылупившиеся, фройляйн, телефонные барышни, продавщицы и машинисточки, сняв поутру папильотки, сбегались завтракать в кафе, где он заказывал яичницу и совершенно невиданный исключительно крепкий кофе. Фройляйн строили глазки, и Франц время от времени снисходил до одной из них, честно предупреждая, что рассчитывать на него как на спутника жизни он милой Ингрид, Эмме, Лизе или Ирме не позволит. Ингрид, Эмма, Лиза или Ирма слегка грустнели, конечно же. Но обаяние рыженького, быстроглазого и – ах! – такого стройного молодого мужчины было столь велико, что Ингрид, или Эмма, или Лиза, или Ирма в ответ на вполне дружеский поцелуйчик в шейку после освященной традицией воскресной прогулки в Тиргартен, сама не зная почему, быстренько распахивала застиранную блузочку, дабы не мешать дальнейшему продвижению теплых губ все ниже – к ямке над ключицей, к ложбинке между грудок… И никто так уверенно и в то же время по-джентльменски не умел задрать юбку и справиться с подвязками, не портя единственных приличных чулок. И никто так ласково не приговаривал на ушко во время соития – так ласково и пылко, что Ирма, или Лиза, или Ингрид, или Эмма не противилась и принимала, по его желанию, самые что ни на есть неизящные позы и самым, что ни на есть непристойным образом стонала, охала и подвывала, словно бы она и не телефонная барышня, не машинисточка или не продавщица, а загулявшая кошка.
Но Франца, насколько мне стало известно из чудом сохранившихся писем и записочек, больше привлекали опытные женщины, годившиеся нашим продавщицам и телефонисткам в старшие кузины. С ними все было проще и достойнее. Никаких вам дурацких прогулок под ручку и никчемных признаний, никаких вам стихов дурного толка и обязательной глухой темноты в спальне. Подобная дама, рекомендовавшаяся, как правило, личной секретаршей господина Гартмана, директора *** акционерного общества, или там господина Нойбауэра, владельца *** торговой фирмы, способна была оценить задаваемый Францем стиль поцелуя и лишь на одном этом выстроить линию сексуального поведения, устраивающую их обоих. В таких случаях Франц не без удовольствия выступал ведомым.
Но все это были радости телесные, кисло-сладкие, как варенье из клюквы, или приторные, как тройная порция сбитых сливок. И душные, словно розовое масло. И не было в них горечи осеннего костра, на котором сжигают опавшие листья. И не было в них пронизывающей ветреной свежести. И ни у одной из берлинских прелестниц волосы не пахли дождем. И с ними ни разу не случалось у Франца маленьких любовных неудач, происходящих по причине его нетерпения или по причине ненасытности распаленной им же юной подруги. А беседовать с этими дамочками о чем? О стихах господина Гейне? О ценах на шелковое бельишко? О том, каков урод, похотливый мерзавец и зануда их патрон? Одним словом, Франц не мог забыть Марию и мучился разлукою. Что за враждебная судьба!
Я же говорю, бесподобная фрау, зачем было клясться-то?..»
Фрау Шаде, не успев толком обидеться на «бесподобную», уснула, уронив манускрипт на пол. Услышав шорох, в спальную заявился Кот, повел усами и аккуратными ушками, подошел к кровати, обнюхал черную папку и улегся на нее, подвернув лапки.