Вы здесь

Лестница в небо. Глава 7 (Светлана Верещакова)

Глава 7

«… в истории одного человека заключена история всего человечества»

П. Коэльо

«Я помню всё…

Это расскажу я далеко не всё, из того, что он мне рассказывал, к тому же на некоторые важные эпизоды мне не хватило литературных способностей для описания, кое-что я сознательно упустил, – не то, чтобы счёл их несущественными, просто… они выпадали из рамок именно этого повествования. Может быть, в другой раз. Если случится оказия.

…Я познакомился с ним в колонии строгого режима. Срока наши отличались не намного. Я сидел за убийство, а у него был целый «букет» – несколько эпизодов похищения и вымогательства, квартира, – одно из громких раскрытых преступлений начала нового века в Москве. Громким оно стало, благодаря публикациям в Интернете и в одном из популярных периодических изданий страны, хотя, на мой взгляд, не должно было иметь такого резонанса, – чудили и поболе, – разве что личности потерпевших способствовали тому, чтобы о преступлениях заговорили. Он вообще имел склонность к жизни по известному принципу: красть, так миллион, спать, так с королевой. У меня это вызывало уважение, если не сказать лёгкую зависть. Но и кроме этого максимализма в поступках, его было за что уважать.

…Внешне непримечательный, не в плане того, что лицо у него было заурядным, напротив, такие лица, с тонкими чертами какой-то врожденной интеллигентности, нерусскости, что ли, запоминаются, как правило, надолго, а непримечательный – по причине своей незаметности в массе, умению не выпячиваться, держаться до поры, как бы, со всеми. Но стоило встретиться с его цепким и внимательным, прожигающим взглядом, становилось понятным, что этот дядька не так прост, как кажется, и каким ему, наверное, хотелось казаться самому – простодырым оптимистом. Глаза его выдавали.

Он жил какой-то своей, внутренней жизнью и, казалось, был вполне её удовлетворен, не обращая внимания на стеснённую свободу и необходимость подчиняться; он воспринимал реалии как данность. Можно было подумать, что он человек глубоко верующий, относящийся к наказанию покорно, как и подобает страстотерпцам, но я знал, что это не так, что он далёк от Бога, как и я. Более того, он считал, что поскольку религия есть выдумка людей властолюбивых, то её задача – подчинение, ограничение свободы, воспитание и мобилизация послушной массы. Его Богом была его совесть, его представления о жизни, его «понятия», – то хорошее, что жило в нём, в его душе. Другого Бога он не признавал, но и атеизма не пропагандировал – ведь какой-то Бог нужен каждому. Агностик, словом.

Он был старше меня лет на семь или восемь, но выглядел моим ровесником. Среднего роста, сумевший сохранить юношескую стройность и такую же подвижность; седина тронула его волосы не столь обильно, как мои, морщины не избороздили смуглого и чистого лица, а улыбка была открытой и приятной. Но когда появлялась, не совсем шла ему самому, удивительным образом проявляя его подлинный возраст, обнажая прокуренные, сжелта, зубы. В общении он был человеком эмоциональным, порывистым, зачастую чрезмерно, в особенности с теми, кого он допускал к себе поближе, кому доверял в той степени, в которой возможно доверять человеку в лагере. Если его что-то по-настоящему волновало, он становился многословным, говорил быстро, чувствовалось, что мысли опережают слова, что нервная система у него расшатана, голос в такие моменты у него начинал дрожать, и становился на полтона выше. Он не нравился мне таким. Мне импонировала его степенность, здравость рассуждений, точность формулировок и редкая объективность в оценке событий, ту самую, которую принято называть справедливостью. Отмечу, что спокойным в речах своих он бывал только тогда, когда не позволял эмоциям захлестывать его. Увы, жизнь в зоне раз за разом подтасовывала нам ситуации, которые оценивать спокойно было тяжело, не говоря уже о деятельном участии в них. Да и стоит ли вообще говорить о том, что тебе безразлично: будь то реальность или воспоминания, – словоблудие получается, не более.

Я не рассуждаю о том, хороший он или плохой. Он разный, противоречивый, как сама природа, как и большинство из нас. Вместе с тем, он какой-то последовательный, правильный в оценке людей и событий. Он называет белое белым. Убеждает в нравственности своих оценок. С ним хотелось соглашаться, хотя порою и трудно было сломить собственное самолюбие, преодолеть возмущение его сарказмом, особенно, если его едкие замечания или провокационная шутка, касались меня самого. Мне нравилось с ним общаться. Я благодарен судьбе, что она сводит меня, время от времени, с такой редкой породой людей; от общения с ними жизнь моя не кажется мне такой уж пресной, я многому учусь, ухожу от обыденности своего существования, в котором есть только вечное ожидание конца срока и страх перед будущим, перед свободой…

Встречались мы с ним не так часто, как этого хотелось бы мне, особенно в последние годы перед его освобождением. При встрече я, нет-нет, похваливал его, то за хорошие стихи, которые он передавал для публикации в местную газетёнку и, которые мне действительно казались вполне приличными, то за качества его характера и умение не лизоблюдничать перед «высоким начальством», то за умение отстаивать свою точку зрения. Мне казалось, что он не равнодушен к моим положительным оценкам, что «елей» этот ему необходим, хотя и начинал догадываться о том, что, в принципе, он человек самодостаточный, и ему, по большому счету, совершенно без разницы, хвалю я его или ругаю. Однако я считаю, доброе слово и кошке приятно.

Слушая его, я «виртуально» познакомился почти со всеми героями его рассказов и стихотворений. Я знал имена почти всех его знакомых, друзей и женщин, которые были рядом с ним на свободе в разные периоды его жизни, хотя и общение наше чаще всего носило отрывистый характер, так как лагерная система не подразумевает возможности для сколько-нибудь значимого сближения и постоянства и порой ограничивается коротким рукопожатием и обоюдными вопросами: «Ну, как ты, брат?»

Записи, которые вы держите в руках, я делал эпизодически – личное время у заключенных также ограничено и не только распорядком дня, но более невозможностью остаться одному, наедине со своими мыслями. Можно сказать, что мне удалось просто перенести на бумагу его рассказы. Полагаю, что рассказы эти были откровенны. Подобную откровенность мы можем позволить себе, повествуя о людях и событиях, отстоящих от нас так далеко, что уже не будет возможности проверить их «всамделишность», встретиться с персонажами этих событий, чтобы они сказали: «Да-а, были времена…». Или это проявляется «синдром попутчика». Опять же: «Не жди, не встретимся».

В общем, если кто-то из читателей увидел знакомые лица или вдруг узнал себя, значит, я точно воспроизвел услышанное, а рассказчик не кривил душой, не искажал и не приукрашивал произошедшего. Впрочем, за абсолютную точность я не ручаюсь. Да и нужна ли она, абсолютная точность?

Мне важно было передать его время, его характер, проявляющийся в поступках, праведных и неправедных, мне хочется, чтобы о нём, о тех, кто был с ним рядом, а значит, влиял на него, или был подвержен его влиянию, кто-нибудь, когда-нибудь вспоминал. Задачи понравиться читателю я перед собой не ставил – не дал Бог таланта для этого. Простая история из жизни рядовых российских граждан конца двадцатого столетия – самого начала двадцать первого. О первых годах века XXI-го, которые мы с главным героем провели в колонии строгого режима, я напишу позднее. Сейчас, в лагере, это неуместно по соображениям цезуры. Да и по событийности лагерная жизнь не так интересна, чем та, которой мой герой жил на свободе, хотя и в ней случались «ЧП районного масштаба», но касались они преимущественно характеров действующих лиц, их человеческих качеств.

Пожалуй, он и сам мог бы написать обо всём, что с ним происходило, но на мой вопрос, почему он этого не делает, ответил однозначным «нет». Допытывал его: «Почему нет?» И знаете что он, в конце концов, мне выдал? «Любые мемуары – попытка оправдаться. А мне оправдываться не за что…»

Нас тьмы, тех, кто проживает свою жизнь неприметно, но мы были, и каждая такая незаметная жизнь давала жизнь другим, влияла и отражалась на жизнь других, простым присутствием, вдохом и выдохом, значит, все мы, герои и гении, бездари и преступники нужны друг другу, являем собой суть одно целое – человечество. Не бывает людей ненужных, всяк по-своему необходим истории, чтобы она не замерла, не остановилась, чтобы род человеческий продолжался. «Кто матери-истории более ценен?»

* * *

…Даже уехав из этого города, сменив, так называемое «место регистрации», он часто возвращался сюда. Здесь оставалась матушка, друзья, гранитные памятники, – все то, что классик жанра именовал «дымом Отечества», который нам «сладок и приятен», тем более что память избирательна, отсеивает плохое, оставляет хорошее, поэтому возвращаться было не в тягость. Он возвращался, как возвращаются к преданной женщине, которая всегда рада твоему внезапному появлению на пороге своего одинокого дома. Начинает суетиться, охать, причитать, целует тебя радостно, попадая теплыми, мягкими губами куда придётся: в щетину щёк, в нос, в устало прикрытые веки. А ты стоишь умиротворенный и довольный собой, обнимая и прижимая к себе это ласковое создание, по которому тоже скучал, где-то там, за тридевять земель, в другом мире, в других обстоятельствах, в другом окружении.

Все пять часов непрерывного полета в этот город ему было приятно осознавать, что его ждут, он ощущал где-то под ложечкой волнительную дрожь, вызванную предчувствием удивленных улыбок от своего возвращения. Дрожь совсем легкую, как дрожат капли дождя в лесной паутинке бабьего лета под дуновением ветерка, гуляющего между соснами, трепетно-сладкую, как в те далекие годы, когда был совсем юным и собирался с духом, чтобы поцеловать соседскую девчонку – царевну дворового сообщества.

Спускаясь по трапу к подернутому утренним инеем асфальту, и шагая дальше, мимо стеклянного здания аэровокзала, которых в подобие своём было множество на всем пространстве бывшего Советского Союза, он знал, что его встречают. Что через несколько минут он упадёт в крепкие объятия «братвы», будут короткие вопросы, короткие ответы, скупые, немногословные комментарии к каким-нибудь «разборкам», «стрелкам» и прочим атрибутам жизни шпаны конца 20-го века, еще не утратившей воровской романтики и остатков веры в справедливость. Вдыхая приятный и обычный для этого времени года морозец, он поспешил к мигнувшей дальним светом за воротами летного поля большой и дорогой машине с тонированными стеклами. «Растет благосостояние народа, – сказал он самому себе, – растут пацаны. Это радует».

– Как обычно? – спросил его водитель, разгоняя машину по заиндевевшему асфальту.

– Конечно, – ответил он, вглядываясь в мелькающие за окном первые, покрытые туманной дымкой дома города, присоседевшему к себе аэропорт…


Он знал, куда и к кому надо ехать в первую очередь. Сначала к тем, кому мы уже не нужны, а они для нас, чем дальше во времени – тем дороже. Человеку достаточно не делать тебе ничего плохого, а уж хорошие-то качества мы, после того, как его не станет рядом, разовьем до абсурдного неприличия, оправдывая, тем самым, свою избирательность в последующем общении с людьми, все реже и реже допуская кого-нибудь к себе, нежели делали это в молодости. Может старость, отчасти, поэтому и называют «одинокой» – человек с годами устает разочаровываться в людях, остается наедине с самим собой, а от себя самого избавиться труднее, чем от посягающих своим общением на твое самолюбование, или самокопание, – уж кому что дано. Всё надоедает, в том числе и люди, а потом, наверное, и сама жизнь…


…Тому, к кому он ехал в первую очередь, жизнь надоесть не успела. Его «увольнение» и по сию пору оставалось для него загадкой, разгадать которую с годами становилось все труднее, так как «устраняли» и тех, кто мог иметь к этому печальному событию какое-либо, пусть даже опосредованное, отношение. Некоторые умирали сами, вернее, по другим причинам. Из тех, с кем он существовал в криминальном мире, застрелили – троих, один погиб в автокатастрофе при популярных в то время обстоятельствах – после кабацкого разгула, с девчонками на заднем сидении «длиннокрылой девятки». Он остался один. Впрочем, одиночество его никогда не страшило, да и остаться одному, реально, у него никогда не получалось. Будучи на вид человеком компанейским и общительным, он после нескольких часов «словоблудия и вакханалии» суетящихся, болтающих нио чём образов, уставал от них. А, может, уставал подыгрывать им. Уставал казаться кем-то, быть не самим собой, ему хотелось уединения, тишины, он начинал спешить в свой уютный собственный мир, в мир семейный, который очень ценил и оберегал, который создал как-то незаметно для самого себя, «по ходу пьесы». А может этот теплый мир, создала его жена? Что, впрочем, не так уж и важно – он любил туда возвращаться, любил до такой степени, что возвращение стало сутью его психологии, сопровождало его не только в поступках, но и в мыслях. Он начал жить с оглядкой назад, хотя и стремился все время вперёд, ставил перед собой, казалось бы, нереальные цели и, как ни странно, умел до них добираться. Пусть даже и со значительным опозданием. «Кто понял жизнь, тот не спешит», – часто повторял он, хотя внутренне не был согласен с этим банальным высказыванием. Но, когда «слово изреченное» соответствует нашим мыслям? Ситуация подобная столь же редка, как и та птица, которая «может долететь до середины Днепра». Во всяком случае, в той среде, в которой он вынужденно существовал, дело обстояло именно так. Поэтому, он никогда и никому не открывался до конца, зная, что, чрезмерно «открываясь», легко пропустить удар между перчаток. А ходить с расквашенным носом он не любил с детства, слишком неприглядным было это зрелище – плачущая жертва. Как и большинство, он не хотел видеть себя «униженным и оскорбленным», потому избегал откровенностей, драк и дураков. Последних в особенности. И это, кстати, было самым трудным.

«Бог мой, с кем приходится общаться…», – вздохнул он сам себе, покосившись на водителя, в пылу диалога с сидящим позади них качка, бросившего: «Не надо эрозничать!» – подразумевая, по-видимому, «иронизировать»…

Через двадцать минут они медленно въехали в кладбищенские ворота.

Ему была поразительна и дорога лёгкая «придурь» русского человека. В советские времена это место носило праздничное название – «8-е Марта». Поговаривали, что оно прилепилось к кладбищу якобы от соседства с каким-то совхозом, названного так, в свою очередь, начальником-оптимистом. После «перестройки», меняющей всё и вся, сменилось и название погоста: «Берёзовая роща» – красовалась крупная вывеска. «Что ж, тоже неплохо», – подумал он, опуская кожаные подошвы лакированных туфель в весеннюю слякоть, разогретую утренним солнцем. Сунув руки в карманы кашемирового пальто, он не спеша, двинулся к черным мраморным обелискам, все более плотно смыкающимся по левую сторону от дороги. «Хм, даже здесь люди стараются поместиться в престижном районе», – пробурчал он, закуривая, – «Неси, что там…», – добавил он громче, вполоборота к машине. «Это нужно не мертвым, это надо живым», – продолжил уже мысленно, ставя граненый стакан на покрытую влагой мраморную твердь. «Прости меня, дочь…», – прочел он последние слова собственного стихотворения, написанного им когда-то в качестве эпитафии своему другу.

– Ну, здорово, братишка… Как ты там?..»