Вы здесь

Лейтенант Белозор. Глава I (А. А. Бестужев-Марлинский, 1831)

Глава I

Прощай, прекрасная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

С неподражаемой красой![2]

А. Пушкин

В то время, когда полчища Наполеоновы праздновали в Москве собственную тризну, русский флот, соединенный с великобританским, под командою английского адмирала, блокировал при голландских берегах флот французский[3], запертый во Флессингене. В самое бурное время года, в открытом море, на ужасной глубине, лежал он на якорях в беспрестанной борьбе со стихиями и каждый час готовясь на бой с неприятелем. За ним была пустыня океана, кругом подводные скалы, впереди грозные батареи; но он, словно крепость, воздвигшаяся со дна, стоял неподвижно, – и неслыханная дотоле блокада сия доказала свету, что русские и англичане умеют торжествовать не только над гением человека, но и над всеми силами природы.

В октябре месяце бури были ужасны и продолжительны; кто терпел их в море под парусами, тот может судить, каковы они для флота на якорной стоянке, где каждый вал, встречая неподвижную громаду, поражает ее всею силою и обрушивается на нее всею толщею своею. Корабль стонет и дрожит тогда, как прикованный великан, бессильный убежать от валов или всплыть на них. Продолжительный, тяжкий скрип расходящихся членов, оглушающий рев всплесков, свист ветра в блоки и шум ударяющихся снастей – наводят тоску на сердце. Везде вы видите угрюмые лица; все как будто ждут чего-то рокового, и только изредка слышится голос вахтенного лейтенанта, словно голос духа, повелителя стихий; пронзительные свистки отвечают на призыв его: море бушует.

Ураган, свирепствовавший с 16 на 17 число октября, сокрушил на берегах Англии и Голландии множество судов. Ночь эта была страшна для осаждающих; вся опытность моряков истощилась, чтоб устоять на якорях или, в случае обрыва, вступить под паруса для избежания неминуемого кораблекрушения при берегах. Посреди мрака и воя ветра повременно сверкали пушечные выстрелы, возвещая «бедствую!», фальшфейеры[4] искрились, как блудячие огоньки над могилами, – корабли ежеминутно были в опасности свалиться.

Рассвет оказал всю бедственность их положения: линия была расстроена, корабли дрейфовали с двух якорей; на многих переломаны были стеньги[5] и реи; иные, сорванные со стопоров, высучили канаты и под штормовыми парусами боролись вдали с вихрями; почти у всех изорванные и спутанные снасти висели в беспорядке, отопленные накрест нижние реи придавали еще более дикости виду их; волненье ходило горами. Картина была ужасная!

На русском корабле «Не тронь меня!» оказалась сильная течь; он замыкал линию слева, почти опираясь на каменную гряду подводных камней, которая на полмили простиралась в море параллельно с берегом. Прибой к ней, производящий неправильное волнение, называемое моряками толчея, всего более раскачал связь уже не нового корабля. Поставили запасные помпы, вооружили цепные; матросы работали неутомимо, но погибель была недалеко: вода лилась в расходящиеся пазы, и как ни равняли канаты, но то один, то другой вытягивался в струну, готовясь лопнуть; офицеры с недоверчивостью поглядывали на третий. К счастью, с рассветом шквалы затихли, и хотя ветер дул еще сильный, но волнение и качка стали правильнее. Мало-помалу все начало приходить в порядок: выстроили линию, убрались с повреждениями. Веселость возвратилась к усталым пловцам, лишняя чарка водки – и все забыто.

В четыре часа, то есть в восемь склянок, при смене вахт, вступающий в должность лейтенант, осмотрев все работы, подошел к капитану, ходившему по своей стороне шканцев[6], для рапорта о состоянии корабля.

– Господин капитан, – сказал он, приподняв свою круглую шляпу, – вахта принята благополучно, ветер сильный норд-норд-вест, глубина по лоту семьдесят восемь сажен, канатов на битенге[7] по сто девяносто первой, воды в льяле[8]

– А что помпы – помпы, Николай Алексеич? – прервал его капитан, беспокоясь о течи.

– Все исправны; мы их держим на храпу[9], – отвечал лейтенант. – Не будет ли каких приказаний, капитан?

– Покуда никаких, Николай Алексеич, кроме благодарности вам за то, что вчерась заранее успели спустить марсареи[10]. Опоздай вы часом, наверно бы не удержались на якоре, да не мудрено потерять бы и рангоут[11], а без него плохая шутка: разом повиснешь на какой-нибудь скале устрицею или пойдешь на дно хватать морские звезды!

Лейтенант был настоящий моряк, доброго, но сурового лица, загоревший от солнца всех климатов и несколько сутуловатый от привычки ходить под палубами. Шляпа его была надвинута на самые уши; пестрый шотландский плащ играл около его тела; в руках держал он лакированный жестяной рупор (разговорную трубу). На слова капитана он улыбнулся с довольным видом.

– Это игрушка, – отвечал он, – когда мы хозяйничали с Сенявиным[12] в Адриатике, так, бывало, и стеньги спускали в четверть часа.

– Ныне это признано вредным, Николай Алексеич, – возразил капитан, пускаясь опять ходить, – снасти и ванты[13], спутанные на эзельгофте, представляют ветру большую площадь, нежели на выстроенной стеньге.

– Хорошо, что здесь нет осенью тифонов, – продолжал лейтенант, обращаясь к лейтенанту Белозору, у которого снял он должность, – а то поневоле бы стали делать все по-нашему. Бывало, эти смерчи, как бесы перед заутреней, вьются около носу; но если страшно попасть к ним в передел, зато весело глядеть, как они образуются и рушатся попеременно. Черное облако вдруг, как ворон, слетает на море, свертывается воронкой, то вытягивается ниткою на вихре, то бежит столбом, и между тем как молния обвивает его и море кипит, словно котел, видно, как смерч пьет воду.

– Плохой же он моряк, Николай Алексеич, – отвечал шутя Белозор, статный молодой человек, на котором из-под распахнутой шинели виден был аксельбант. На русском флоте адъютанты многих адмиралов поступают для кампаний в флотские должности по чинам, – Белозор был из числа их. – Я уверен, что наши балтийские тифоны, – примолвил он, – бывают опаснее для пуншевых стаканов, чем для заливов и проливов соленой воды.

– Конечно, так, моя невская яхточка, – ему бы следовало поучиться у нашего брата, старого моряка. Вода создана для рыб и раков, вино – для женщин и детей, мадера – для мужей и воинов, но ром и водка – для одних героев.

– Следственно, бессмертие для меня закупорено навеки: я не могу равнодушно глядеть на бутылку с ромом.

– И я тоже, любезнейший, и я тоже; у меня сердце бьет рынду[14], когда я завижу ее. Послужи с мое да испытай столько же бурь, тогда уверишься, что добрый стакан грогу лучше всех непромокаемых шинелей и всех противопростудных лекарств; как цапнешь темную, так два ума в голове; на валы смотришь, как на стадо барашков, и стеньги хоть в лучок гнутся – и горюшка нет!

– А какова была прошлая ночь? Если б не темнота, и на твоем лице, Николай Алексеич, полюбовались бы мы миловидною бледностью.

– Черт вытрави мою душу, если мое лицо не столь же мало сделано для румянца, как и для бледности. Буря – моя стихия. Подавай нам почаще таких ночей, по крайней мере не заржавеем; а то скука возьмет, стоя на якоре до того, что он пустит корни, как пульс, ощупывать канаты и сквозь сон покрикивать: «заложить сейтали[15], – не зевать на стопорах!» То ли дело шторм? Уму, и рукам, и горлу раздолье; вся природа пляшет тогда по дудке твоей!

– Слуга покорный за ваше раздолье… Вчерась я промок до самой души, проголодался, как морская собака, и должен был холоден и голоден отправиться спать, потому что нельзя было развести огня ни под котлом, ни в камине. К довершению удовольствия, меня дважды выкинуло качкой из койки, на которую сквозь палубу, как в решето, лилась вода струями.

– Ах ты, пряничная рыбка, любезный мой Виктор Ильич! Тебе бы хотелось небось, чтобы корабли плавали в розовом масле, ветер только целовал паруса, выкроенные из дамских платьев, и лейтенанты танцевали бы только по-вахтенно с красавицами!

– Без всякого сомнения, не отказался бы я погреть теперь сердечко подле какой-нибудь леди в Плимуте или дремать в тамошней опере после сытного обеда, чем слушать медвежий концерт ветров и всякую минуту ждать отправления в безызвестную экспедицию.

– По мне, на берегу в тысячу раз больше всяких опасностей, того и гляди, что спроворят кошелек или сердце. Когда ты обманом прибуксировал меня в доме Стефенсов, я не знал, в которую сторону обрасопить нос[16]… Пол в гостиной, казалось мне, волнуется, и я обходил каждую фарфоровую вазу, как подводный камень. А пуще всего, эта проклятая мисс Фанни навела на меня зажигательные свои глазки так метко, что я готов был бежать от нее по пятнадцати узлов в час… Да ты не слушаешь меня, рассеянная голова!

В самом деле, Белозор, стоя на пушке, уже стремился взорами к берегам Голландии, как скоро мысль его попала на проторенную дорожку – на женщин. Подобно голубю, отпущенному с ковчега, она летела в край неведомый и возвратилась с веткою маслины. Заветный берег казался ему раем: там живут добрые, умные люди, там цветут красавицы, и в них, может быть, бьются сердца, готовые любить и достойные любви!.. Двадцать пять лет – опасный возраст, милостивые государи, особенно для людей, заключенных в плавучем монастыре, и Белозор, волнуемый болезнию, которую мы привыкли называть молодостью, воспламенился пред неясною, неопределенною мечтою своего создания. Он так нежно, так страстно глядел на Голландию, как будто в ней зарыли клад его счастья, невозможность подстрекала еще больше его любопытство побывать там, и он, любуясь на плотины, о которые оперлось море и из-за коих виднелись только мачты кораблей, как подводный лес, да там и сям крылья мельниц и стрелы колоколен, хотя и не выронил слезы, которая бы очень романически сорвана была вихрями и слилась с бездной океана, но вздохнул, и вздохнул очень глубоко. Не могу скрыть этого важного обстоятельства, как верный историк и покорный слуга истине.

Уже начинало смеркаться. Ветер засвежел снова и скоро обратился в шторм; но как все предосторожности были приняты, экипаж с уверенностию ожидал ночи. В это время в тесном горизонте показались паруса трехмачтового корабля, идущего с океана. Гонимый бурею, он быстро приближался к флоту под рифмарселями[17]. Скоро разглядели, что это военный английский корабль, красный флаг его сверкал как молния в тучах. Все трубы, все глаза обратились на пришельца.

– Посмотрим, каково этот джентльмен ляжет на якорь в такую бурю! – сказал лейтенант Белозор.

– Он просто сумасброд, – прибавил вахтенный лейтенант, – форсирует парусами, входя в линию, когда в од-пи снасти дует так, что нельзя справиться. Посмотри, как гнутся его стеньги, мне кажется, я слышу, как трещат они. Или у него в кармане есть запасные мачты, или черти вместо матросов.

Опознательный флаг взлетел на адмиральском корабле и повторился на репетичном фрегате[18], который нарочно стоял на виду за линией, но приближающийся корабль бежал вперед, не отвечая.

– Что это значит?! – вскричали многие с изумлением. – Нет ответа!

– Он держит прямо на каменную гряду, – с беспокойством сказал вахтенный лейтенант. – Смотреть хорошенько сигналы.

Три флага вместе мелькнули на адмиральской грот-стеньге.

– Нумер сто сорок три! – закричал штурманский ученик. Лейтенант развернул сигнальную книгу.

«Идущему с моря кораблю войти в линию и лечь на якоре подле флагманского, слева».

– Есть ли ответ? – с нетерпением спросил вахтенный лейтенант.

– Никак нету-с, – отвечал штурманский ученик. Недоумение и страх всех возрастали с каждой минутою.

Тот же сигнал повторился, но с выговорной пушкою[19], – корабль, как будто не обращая на то внимания, катился прямо на роковую банку. Напрасно адмирал поднимал остерегательные сигналы за сигналами, он не убавлял парусов, не переменял направления; все с замиранием сердца смотрели, как он несся к верной гибели.

– Он не понимает наших сигналов, – вскричал вахтенный лейтенант, – он, верно, идет не из Англии для освежения наших кораблей, а с океана; только неужто незнакома ему эта гряда? Она означена на всех картах!

– Он погибнет, – произнес Белозор, – если сию же минуту не ляжет в бейдевинд![20]

Мгновение было роковое. Вахтенный лейтенант, вскочив на сетку и наклонившись всем телом вперед, так увлекся видом чужой опасности, что изо всей силы кричал им по-английски:

– Don't skid away, my boys! Hand a port and close up to the wind! Не держи прямо – лево на борт, и круче к ветру! Лево на борт! – повторял он, махая шляпой, как будто бы голос его мог пронзить расстояние и рев бури.

Наконец на корабле, казалось, заметили всплески бурунов, которые, как печь, дымились прямо пред их водорезом, и люди закипели на нем, как муравьи, реи обратились вдоль корабля, передние паруса заполоскались с отданными шкотами, и бизань[21], самый задний парус, распахнулась, чтобы ветром, в нее ударяющим, быстрой поворотило судно боком, но не успела бизань наполниться, как порыв бури вырвал ее вон; лопнувший парус грянул, как выстрел, и лоскутья разлетелись по воздуху.

– У него отбит руль! – произнес вахтенный лейтенант, отвращая глаза. – Ему нет спасения!

Мертвая тишина воцарилась между зрителями. С ожиданием, расторгающим душу, устремили все глаза на жертву, которую влекла неумолимая судьба к бездне. Страшно видеть смерть и одного человека, но быть свидетелем погибели многих сот товарищей и не иметь возможности помочь им – неизъяснимо ужасно!

Обреченный смерти корабль, – будто корабль-привидение, который мечтают видеть порой суеверные пловцы в вечной борьбе с непогодами, исчезая и появляясь на страх им, – лишенный средств управлять бегом, с новой быстротой кинулся по ветру. На нем видна была тревога: люди взбегали и сбегали по вантам, сетки унизаны были матросами, они простирали руки, прося о помощи, и напрасно: последний час их пробил.

Со всего расходу ударился он о подводную скалу. Этот удар отдался в сердцах всех наблюдателей, исторгнув из них стон сострадания. Стеньги, мачты, самая громада корабля разрушилась в обломки и в один миг; паруса, затрепетав, разлетелись, как перья, огромный вал поднял разбитый остов и снова грянул его о незримые утесы.

– Все кончилось! – сказал Белозор, сплеснув руками в тоске отчаяния. В самом деле, там, где за минуту был корабль, теперь кипели одни буруны, распрыскиваясь по-прежнему друг о друга, и только вихорь завывал, только алчное море ярилось и бушевало.

– Флагман поднимает сигнал, – закричал с юта[22] штурманский ученик. – Нумер двести семь: помочь утопающим.

– Благородное приказание, – сказал капитан, следя глазами трех человек, которые всплыли на рее и, заливаемые волнами, боролись вдали со смертию. – Благородное приказание, но его невозможно исполнить.

– Стыдно будет русскому находить в том невозможность, что англичанин признает за достойное, – с жаром возразил Белозор. – Позвольте мне, капитан, взять какое-нибудь гребное судно.

Капитан, вполовину недовольный противоречием, вполовину изумленный смелостью Белозора, строго взглянул на него и отвечал:

– Я не могу вам запретить этого, господин лейтенант, но поверьте моей опытности, что вы утопающих не спасете, а себя утопите.

– Я рад гибнуть там, куда призывает меня долг чести и человечества. Итак, я могу?..

– Можете; я позволяю, но не советую вам. Все большие гребные суда на рострах[23], а мелкие – все равно что гроб.

– Я готов пуститься в решете, – вскричал обрадованный Белозор, – веселей гибнуть вместе с другими, чем глядеть, сложа руки, на их погибель. Охотники, за мной!

Там, где дело идет о великодушной смелости, между русских солдат в охотниках не бывает недостатка. Человек тридцать кинулось за отважным лейтенантом, но он, выбрав пятерых самых проворных, сжал руку другу своему Николаю Алексеичу и вскочил в четверку, висящую на боканцах, при кликах товарищей: «Благополучного возврата!»

Грунтов и тали, то есть веревки, ее держащие, были обрезаны, и он полетел в разверстую пучину.