Посвящается всем Белым вождям и воинам, честно и стойко боровшимся за спасение Родины
Часть первая
Поездка на Дон с фронта
Глава I
На Дон
Пережив в Киеве тяжелую драму полного развала и бесславной гибели, без единого выстрела, 1-й гвардейской кавалерийской дивизии, которой командовал около четырех месяцев, я получил официальный отпуск на семь недель и 27 декабря 1917 года выехал на Дон, куда уже давно звал меня мой брат, помощник донского атамана генерала Каледина, Митрофан Петрович Богаевский.
В это время большевики уже твердой ногой стояли у власти. Внешний боевой фронт быстро разваливался под умелым руководством главковерха прапорщика Крыленко, но зато создавались уже внутренние, и одним из них являлся Донской фронт. С легкой руки Керенского, хотя он и отказывается теперь от этого, взваливая вину на Верховского, против атамана Каледина и донцов, как контрреволюционеров, были мобилизованы два округа. Московский и Казанский, и собранный таким образом довольно беспорядочный сброд запасных частей с прибавкой дезертиров был направлен на Дон. Правильного и решительного руководства этими ордами, по-видимому, не было. Руководителям этого каинова дела как будто еще стыдно было идти войной на казачество, всегда бывшее оплотом России. Но тем не менее почти на всех дорогах к Донской области с севера и запада на ее границах уже второй месяц шли упорные стычки между большевиками и донцами.
При таком положении проехать на Дон прямым путем из Киева было очень трудно. Поезда ходили крайне нерегулярно. Было много случаев, когда большевики захватывали их и расстреливали всех, кто казался им подозрительным.
Но другого выхода у меня не было, и я выехал в поезде, к которому был прицеплен вагон с какой-то кавказской делегацией, случайно попавшей из Петрограда в Киев и теперь возвращавшейся домой. Председатель делегации, молодой грузин, любезно предоставил мне диванчик в своем вагоне, и вскоре мы тронулись в путь.
Весь поезд был битком набит солдатами, частью отпускными, а главным образом дезертирами. Не говоря уже о внутренности вагонов, напоминавших бочки с сельдями, все это облепило вагоны со всех сторон, галдело, ругалось. Сидели на подножках, на крышах; вообще поезд представлял собой обычную для того времени картину путешествующего базара, какого-то Хитрова рынка на колесах.
После бесконечных остановок, а иногда и обратного движения, когда узнавали, что впереди большевики добрались мы, наконец, через четыре дня до станции Волноваха и здесь узнали приятную новость, что все пути на восток разобраны и поезд дальше не пойдет. Я собирался уже было вместе с несколькими офицерами, которые были в том же поезде, ехать на санях прямо на юг и перебраться по льду через Азовское море, но путь вскоре исправили, и поезд двинулся дальше. К вечеру пятого дня он неожиданно остановился среди поля недалеко от Луганска. Навстречу шел паровоз с красными флагами, вооруженный пулеметами. Не доходя до нас около двух верст, паровоз остановился. В нашем поезде поднялся большой переполох. Наши дезертиры быстро составили летучий митинг и решили послать на разведку свой паровоз, украсив его тоже какими-то красными тряпками. Прошло несколько минут тревожного ожидания. Наш паровоз вскоре вернулся, и поехавшая на нем депутация рассказала, что только вчера на этот район совершил налет партизан Чернецов со своим отрядом и на ближайшей станции повесил двух большевиков-рабочих. Местные большевики приняли наш поезд также за чернецовский и решили вступить в бой, выслав паровоз с пулеметами. Недоразумение выяснилось к общему удовольствию, и мы поехали дальше.
На станции Луганск я и все офицеры, бывшие в поезде (семь человек), были арестованы. Сначала нас переписал какой-то молодой человек, по-видимому офицер, с зеленым аксельбантом, но без погон, важно развалившись на стуле и не предложив никому сесть, а затем под конвоем каких-то четырех ободранных молодых парней в солдатских шинелях с винтовками нас отправили в «штаб командующего войсками», помещавшийся в городском клубе. Пришлось идти около версты. Было уже темно, и это спасло нас от оскорблений со стороны рабочих, которые вначале на вокзале отнеслись к нам очень недружелюбно. Нас сопровождал какой-то старик рабочий, который почему-то проявил к нам удивительную доброжелательность и успокаивал, уверяя, что с нами ничего дурного не сделают.
Был уже второй час ночи, когда нас привели в «штаб». Здесь только что кончилась встреча Нового года, и городская публика почти вся уже разошлась, кроме довольно большой группы в вестибюле, из середины которой неслась неистовая трехэтажная ругань. По-видимому, готовилась драка, и зрители с удовольствием ожидали ее. Недалеко в стороне на лестнице стояла молодая девушка, которая в ужасе закрывала уши руками. Ее кавалер в толпе готовился вступить в бой. Занятая пьяным скандалом, публика не обратила на нас никакого внимания.
Нас провели в какую-то маленькую комнатку, где за столом сидел, подперев руками голову, очень мрачного вида рабочий, а на полу храпел совершенно пьяный солдат. После долгого ожидания здесь, во время которого рабочий, оказавшийся помощником коменданта, не пошевелился и не проронил ни одного слова, нас повели вниз в бильярдную, где и оставили в ожидании прихода коменданта, за которым побежал наш старичок, заявив, что «если он дрыхнет, то я вытяну его за ноги из постели». В бильярдной была невероятная грязь. На самом бильярде спал какой-то мужик, а в ногах у него другой что-то ел. В комнату заглядывали какие-то субъекты. Один из них, белобрысый, парикмахерского вида молодой человек, заложив руки в карманы, подходил к каждому из нас и с большим участием расспрашивал, кто мы и куда едем. Ласковый тон и внимание, которые он проявлял к нам, заставили некоторых из нас поверить его искренности и рассказать ему, может быть, лишнее. Тяжелое положение, в котором мы неожиданно оказались, ожидание возможности не только тюрьмы, но, может быть, и расстрела – все это располагало к откровенности к человеку, который проявил в такой обстановке неожиданную любезность и участие. Однако очень скоро нас постигло жестокое разочарование: опросив всех, «парикмахер» отошел в сторону и, смерив нашу группу полным презрения и ненависти взглядом, выругал всех нас площадными словами и заявил: «Знаем мы вас, контрреволюционеров! Все вы к Калядину едете! А вот доедете ли – это еще неизвестно…»
Невольно руки сжались в кулак при этом неожиданном и наглом оскорблении… Пришлось молчать, затаив обиду. В это время только что приведенный стариком комендант начал по очереди вызывать нас в соседнюю комнату. С тяжелым чувством входил каждый из нас в эту комнату, где должен был решиться, может быть, вопрос нашей жизни и смерти. Но комендант – видимо, после хорошей новогодней выпивки – был в добром настроении духа и никого не задержал. Когда очередь дошла до меня. он долго вертел мой отпускной билет, что-то вспоминая, и, наконец, сказал: «Богоевский… где я слышал эту фамилию?» Тогда один из двух рабочих, сидевших по обеим его сторонам, зло посмотрел на меня и сказал: «Да это, вероятно, родственник того Богоевского, который у Калядина помощником». На вопрос по этому поводу коменданта я ответил утвердительно, добавив, что я еду через Дон на Кавказ. Комендант, очевидно, последнему не поверил, и я пережил несколько очень жутких минут, когда он, насмешливо улыбаясь, молча вертел в руках мой отпускной билет. От одного его слова зависела моя свобода, а может быть, и жизнь… Но вдруг он решительным движением протянул мой билет и веселым тоном сказал: «Ну, Бог с вами. Езжайте к своему Калядину!»
Тяжелый камень свалился у нас с души… Комендант ушел вместе со своими двумя архангелами, а нас, под тем же конвоем, в сопровождении радостно суетившегося старика рабочего, отправили обратно в свой вагон. Поезд с нашими дезертирами уже ушел: «товарищи» не хотели нас дожидаться, но все же были так милостивы, что вагон наш отцепили. После всего пережитого я с огромным удовольствием растянулся на своем грязном диванчике, с благодарностью отказавшись от ужина, которым хотел нас угостить наш ангел-хранитель старичок рабочий. Жив ли еще этот милый старик? Никогда не забуду его искреннего участия и ласки к нам, чужим ему людям, попавшим в беду. Я не раз вспоминал его впоследствии, когда в моих руках была жизнь пленных большевиков. И, может быть, не один из них обязан своим спасением воспоминанию о доброй душе этого простого русского человека… Он сказал мне свою фамилию, но, к сожалению, я ее забыл теперь. Мы сердечно с ним простились и, вероятно, навсегда.
Спустя несколько часов наш вагон прицепили к поезду, который шел на станцию Миллерово. Хотя нас и освободили от караула, но мы все еще не верили своей свободе и только на границе Донской области, когда глубокой ночью в наш вагон вошел проверявший пассажиров казачий патруль во главе с бравым усатым урядником, с огромным рыжим чубом из-под лихо надетой набекрень фуражки, мы все радостно вскочили и готовы были обнять и целовать усатого вестника настоящей свободы…
Я был уже на родной земле, на свободном, вольном Дону…
Только к вечеру 1 января мы прибыли на станцию Миллерово. С этой станцией у меня связаны воспоминания почти сорока лет моей жизни, в течение которых я ездил в имение моего покойного отца, находившееся в сорока пяти верстах к востоку от станции на реке Ольховой. На моих глазах она развилась из маленькой степной станции в обширный железнодорожный узел, а небольшой поселок при ней – в целый почти город.
С какой радостью когда-то я с братьями-детьми уезжал со станции Миллерово домой на Рождество или летние каникулы! Пара сытых лошадей, широкие сани или тарантас, друг детства и юности кучер Егор или старый николаевский солдат Алексеевич, сладкий сон под теплой шубой в санях среди необозримых снежных равнин или летом среди зеленых волн ржи и пшеницы, радостная встреча дома с отцом и матерью – как все это уже далеко ушло в вечность!..
На вокзале и в ближайших постройках толпилась масса офицеров и казаков. Было шумно, накурено, грязно… В ближайших окрестностях стояла одна из донских дивизий на случай наступления красных с севера. На вокзале находился, по-видимому, штаб дивизии.
Первое впечатление о первой донской воинской части, которую я увидел на Дону, было не особенно благоприятное: не было и намека на выправку, подтянутость, соблюдение внешних знаков уважения при встрече с офицерами. Казаки одеты были небрежно, держали себя очень развязно. У офицеров не было заметно обычной уверенности начальника, знающего, что всякое его приказание будет беспрекословно исполнено. Потолкавшись в толпе казаков (я был без погон, и никто из них не обратил на меня внимания), я пришел в грустное настроение духа: здесь не чувствовалось уверенности в себе и желания упорно бороться с наступающими большевиками… Шли уже разговоры о том, что нужно хорошенько узнать, что за люди большевики, что, может быть, они совсем не такие злодеи, как о них говорят офицеры, и т. д.
Впоследствии я узнал, что в то время настроение дивизии действительно было уже очень ненадежное и что по поводу одного из распоряжений начальника дивизии у него было крупное столкновение с казаками одного из полков, которое только случайно закончилось сравнительно благополучно…
На вокзале от офицеров дивизии я узнал, что один из моих спутников, переодетый рабочим, сумел избежать ареста на станции Луганск и на сутки раньше приехал в Новочеркасск, где и рассказал Митрофану Петровичу о том, что я был арестован большевиками. Брат поднял тревогу; атаман Каледин уже назначил сумму в несколько тысяч рублей на выкуп меня; был послан офицер для переговоров с большевиками по этому вопросу. Я немедленно послал телеграмму о том, что уже нахожусь на свободе, и через час двинулся на юг.
Глава II
В Новочеркасске
На другой день мы были уже в Новочеркасске. Повидав семью, которая уже не чаяла видеть меня в живых, я в тот же день представился атаману.
Алексея Максимовича Каледина до этого я знал очень мало, хотя и слышал много о нем как о блестящем кавалерийском начальнике во время Великой войны, вообще не богатой талантливыми кавалерийскими генералами. В армии много говорили о его 12-й кавалерийской дивизии, ее блестящих действиях на фронте. Генерала Каледина мне пришлось видеть единственный раз уже командиром 12-го армейского корпуса в 1916 году в районе местечка Черновицы, где я был вместе с походным атаманом великим князем Борисом Владимировичем, который был шефом Азовского пехотного полка, входившего в состав 12-го корпуса. Во время представления великому князю полка я увидел на его правом фланге сумрачную фигуру, среднего роста, довольно полного генерала с двумя орденами Св. Георгия и надвинутой на лоб фуражкой, как-то нескладно сидевшей на его голове. Это и был А. М. Каледин. Кроме официальных приветствий, ни великий князь, ни командир корпуса, кажется, не обменялись тогда ни одним словом.
Генерал Каледин, несмотря на свое спокойствие, не в силах был долго выносить новые порядки, внесенные в русскую армию революцией. Уже в начале мая 1917 года он ушел в отставку и приехал на Дон, где вскоре почти единогласно был выбран Войсковым Кругом донским атаманом. Я не буду касаться здесь его деятельности как войскового атамана. Я был свидетелем ее, да и то не близким, только один месяц – январь 1918 года. Но это была уже агония атаманской власти на Дону… О работе Каледина, как атамана, расскажут ближайшие ее свидетели, которых было много в числе его сотрудников.
Алексей Максимович принял меня приветливо, со своим обычным сумрачным, без улыбки, видом. Он произвел на меня впечатление бесконечно уставшего, угнетенного духом человека. Грустные глаза редко взглядывали на собеседника. Тихим голосом, медленными, отрывочными фразами он рассказал об общей обстановке в России и на Дону и в конце предложил мне принять должность «командующего войсками Ростовского района». Ни минуты не колеблясь, я согласился. Атаман приказал мне через день выехать к месту службы в Ростов.
Попрощавшись с ним, я спустился вниз к брату Митрофану Петровичу, который занимал нижний этаж атаманского дворца.
В последний раз я видел брата в октябре 1916 года в Каменской станице, где он был директором гимназии. Человек высокого образования, глубокий патриот, большой знаток истории Дона, много поработавший над ее изучением, прекрасный семьянин и отличный педагог, он быстро подвигался по учебной карьере и, несмотря на свою молодость, уже занимал высокое место директора гимназии – предел мечтаний огромного большинства педагогов. Революция открыла в нем талант замечательного политического оратора, создала ему массу восторженных поклонников, но и немало злобных врагов. Однако как те, так и другие одинаково признавали его нравственную чистоту, неподкупность и прямоту. К глубокому сожалению, мне никогда не пришлось слышать его как оратора перед многолюдным собранием. Но слышавшие его с восторгом отзывались о его удивительной способности владеть вниманием толпы, подчинять ее дисциплине, прекращать одним мановением руки всякую попытку к беспорядку.
Глубокий знаток истории и казачьей психологии, в живых образах воскрешая в своей речи славную седую старину, строго логическим построением ее, искренностью и твердым убеждением в правоте того, о чем говорил, покойный брат умел поддерживать внимание к своей речи иногда в течение нескольких часов и заставлял слушателей одинаково думать и соглашаться с собой.
«Баян земли Донской», как его называли почитатели, был искренним, верным помощником Алексею Максимовичу, горячо его любившим. Видимо, и атаман платил ему тем же чувством. Мне только два раза, и то очень краткое время, пришлось видеть их вместе. Несмотря на разницу лет, профессий и недавнего, перед революцией, общественного положения, они удивительно дополняли друг друга: насколько А. М. Каледин был спокоен, молчалив и сумрачен, настолько брат был живым, полным энергии и подвижности человеком. В их взаимных отношениях не было видно ни тени начальственного покровительства и угодливости подчиненного, но вместе с тем и никакого амикошонства и слащавой нежности. Это не были суровый и требовательный начальник и беспрекословно исполнительный чиновник, скорее – давно ставшие друзьями отец и сын. Алексей Максимович не стеснялся иногда говорить с братом в довольно резком тоне, если был чем-нибудь недоволен; брат подчас отвечал ему почти в таком же тоне, обезоруживая его своей искренностью и правдивостью доводов; но никогда ни тот, ни другой не подрывали авторитета и достоинства друг друга. Они нередко спорили между собой с глазу на глаз или в присутствии близких людей, но при посторонних Митрофан Петрович был всегда тактичный и строгий исполнитель приказаний атамана.
Я не буду писать здесь биографию так безвременно трагически погибшего любимого брата. О нем скажут свое правдивое слово его сослуживцы, свидетели его деятельности как помощника войскового атамана. История воздаст должное каждому из них. Брат пережил А. М. Каледина только на два месяца. И эти тяжелые дни после смерти своего старшего друга он прожил уже вне политической деятельности, преследуемый изменником Голубовым, который нашел его, наконец, в одной из станиц у калмыков Сальского округа и привез в Новочеркасск. Отсюда арестованный брат вскоре был переведен в Ростов, где 1 апреля 1918 года и погиб от руки подлого убийцы Антонова.
Два дня я пробыл в Новочеркасске с семьей, жившей у моей сестры Н. П. Баклановой. В столице Дона я был в последний раз с походным атаманом великим князем Борисом Владимировичем в первых числах октября 1916 года. За это короткое время город почти не изменился с внешней стороны, стал только как будто более грязным и запущенным. Настроение жителей было невеселое. События 1917 года отразились и на них, чувствовалась какая-то придавленность и неуверенность в будущем. В Новочеркасск и вообще на Дон прибыло много русских людей, бежавших от большевиков из внутренних губерний, офицеров, помещиков, служащих разных правительственных учреждений – их рассказы о пережитом ими и мрачное настроение мало способствовали поднятию бодрости духа донских обывателей, еще большему падению которого помогали также сведения о революционном настроении в казачьих частях.
Глава III
Вступление в командование Ростовским районом
5 января 1918 года я вступил в командование «войсками Ростовского района».
Это громкое название очень мало соответствовало действительности. Мои «войска» состояли из трех казачьих полков, расположенных в ближайших к Ростову станциях, и нескольких небольших партизанских отрядов, часто менявших свой состав и численность. По приказанию донского атамана мне был подчинен штаб 4-го кавалерийского корпуса, случайно почти в полном составе застрявший в Ростове по пути на Кавказ вместе с командиром корпуса генералом Гилленшмидтом. Последний был несколько обижен распоряжением атамана и поехал к нему объясняться, но, получив категорическое приказание сдать мне штаб, смирился и более не вмешивался в мои распоряжения, довольствуясь тем, что я проявил к нему полное внимание, оставив в его распоряжении автомобиль, лошадей, вестовых и прочее.
Генерал Гилленшмидт, герой знаменитого четырехдневного набега в русско-японскую войну, за который он получил орден Св. Георгия, отличный кавалерийский офицер (начал службу в гвардейской конной артиллерии), уже в мирное время, командуя лейб-гвардии Кирасирским Его Величества полком, обращал на себя внимание некоторыми странностями, одной из которых были ночные путешествия по казармам и конюшням и сон днем. В Великую войну, уже будучи командиром кавалерийского корпуса, он держал себя иногда так странно, что однажды его начальник штаба генерал Ч., доведенный до отчаяния его поведением. вынужден был доложить об этом командующему армией, за что едва не был отчислен от должности как доносчик на своего начальника. К счастью, генерал Гилленшмидт сам выручил его. Узнав о поездке начальника штаба, он прискакал в штаб армии и сначала так здраво и разумно разговаривал с командующим армией, что тот усомнился в докладе генерала Ч. и, считая его за ложный донос, распорядился отдать утром приказ о его отчислении. А ночью командир корпуса под влиянием какой-то бредовой идеи приказал своим вестовым арестовать командующего армией со всем штабом. Поднялся большой переполох… Дело, однако, как-то замяли. Генерал Гилленшмидт сохранил свое место, а генерал Ч. получил новое назначение.
Генерал Гилленшмидт ушел вместе с Добровольческой армией в «Ледяной поход», и в начале апреля, когда она была со всех сторон окружена красными, он с вестовым пытался пробраться в одиночку и пропал без вести.
Принятый мною штаб был в полном порядке, хорошо снабжен всем необходимым, офицеры жили между собою дружной семьей. Во главе стоял генерал Степанов, отличный офицер генерального штаба.
Мой штаб помещался в доме Асмолова на Таганрогском проспекте. Здесь же находились два аппарата Юза, которыми я был соединен прямым проводом с войсковым штабом в Новочеркасске.
Сам я устроился в гостинице «Палас-отель».
Ростов жил обычной суетливой жизнью. Работали хорошо рестораны, гостиницы были переполнены, но все же чувствовалось, что все это непрочно, и все, кто имел возможность выехать, уехали или были готовы сделать это при первой тревоге.
Фактически я исполнял роль генерал-губернатора. Мне подчинялись также и гражданские власти. Ростовский градоначальник В. Ф. Зеелер виделся со мною почти каждый день. Огромного роста, живой и остроумный человек, он очень помогал мне разбираться в сложных местных отношениях. Много лет живя в Ростове он хорошо знал всех и каждого и умел улаживать всякие недоразумения, где добродушной усмешкой и веселой речью, а если нужно было, то и твердым, решительным словом. Кадет по убеждениям, широко образованный человек, большой знаток живописи, собравший в своей большой квартире прекрасную коллекцию ценных картин, Владимир Феофилович за этот тяжелый месяц моего генерал-губернаторства оставил у меня самое лучшее воспоминание как честный, энергичный градоначальник и незаурядный политический деятель.
Городская дума и управа в это время по своему составу были весьма левого направления. Всякое распоряжение атамана и военных властей всегда встречало там ожесточенную критику, а то и прямое неисполнение под разными предлогами. Находя поддержку себе среди многочисленного рабочего населения Ростова, а отчасти и еврейства, городская дума была ярой противницей всяких военных мероприятий. Рабочие огромных мастерских Владикавказской железной дороги были очень неспокойны. Среди них шла энергичная пропаганда большевиков, и среди членов городской думы было определенное течение в их пользу.
Вскоре после моего приезда я был приглашен городским головой В. на открытое заседание думы, где мне был предложен ряд вопросов относительно моих предположений для дальнейшей своей работы с думой, а также и моих взглядов на революцию и настоящее политическое положение. Видимо, мои ответы удовлетворили собравшуюся публику, несмотря на мое резко враждебное отношение к революции и большевизму, так как после своей речи с призывом к городскому самоуправлению об искренней мне помощи и обещания со своей стороны уважать законные права думы и считаться с нею я даже удостоился аплодисментов.
Три казачьих полка, подчиненных мне официально, ко времени моего вступления в командование Ростовским районом фактически находились в распоряжении войскового штаба и в это время представляли собой почти совершенно разложившуюся толпу, не желавшую исполнять никаких приказаний: в боевом отношении для действий против большевиков они были совершенно ненадежны. Вскоре после моего прибытия в Ростов казаки этих полков разъехались по домам.
В середине января в Ростов переехал штаб генерала Корнилова; переехал также генерал Алексеев со своим управлением. Они поместились в новом доме-дворце Н. Е. Парамонова.
Официально Добровольческая армия подчинялась мне. Это было сделано с целью не слишком афишировать в левых кругах независимость добровольцев. Фактически же Корнилов с этим положением не считался и действовал совершенно самостоятельно, иногда обращаясь ко мне за помощью, когда приходилось иметь дело с городским населением, и приглашая меня на более важные военные советы. Почти каждый день он заходил ко мне, чтобы лично поговорить по прямому проводу с войсковым атаманом.
В начале февраля генерал Корнилов поднял вопрос о подчинении ему Ростовского округа официально во всех отношениях, но переговоры по этому поводу с атаманом Назаровым затянулись, и до выхода Добровольческой армии из Ростова вопрос этот так и не был решен.
С генералом Корниловым я был вместе в Академии генерального штаба. Скромный и застенчивый армейский артиллерийский офицер, худощавый, небольшого роста, с монгольским лицом, он был малозаметен в академии и только во время экзаменов сразу выделился блестящими успехами по всем наукам. После окончания академии он уехал в Туркестан, и я много лет его не видел, но хорошо знал о его выдающейся боевой деятельности в русско-японской кампании и во время Великой войны. По приезде на Дон я вскоре зашел к генералу Алексееву, а затем и к Корнилову.
Оба они, великие патриоты, уже ушли в лучший мир… Их славные имена и деяния принадлежат истории. Я не буду здесь писать их биографии. Хочу записать только некоторые свои личные воспоминания о них. Судьба столкнула нас на Дону в самую тяжелую пору нашей общей жизни, в которой они оба сыграли исключительную роль.
С Михаилом Васильевичем Алексеевым я был знаком с юнкерских лет. Он был преподавателем администрации в Николаевском кавалерийском училище в 1890–1891 годах и руководителем съемок. Уже пожилой капитан генерального штаба с суровым взглядом близоруких глаз, прикрытых очками, с резким голосом, он вначале на нас, юнкеров, навел страх своей требовательностью и порядочную скуку своим предметом, нагонявшим тоску. Но вскоре под его суровой внешностью мы нашли простое и отзывчивое сердце. Он искренне хотел и умел научить нас своей скучной, но необходимой для военного человека науке. Он часто ворчал на нас, а иногда и покрикивал, но отметки ставил хорошо, и я не помню случая, чтобы он хоть кого-нибудь «провалил» на репетиции или на экзамене. Злейший враг лени и верхоглядства, он заставлял и нас тщательно исполнять заданные работы, не оставляя без замечания ни одной ошибки или пропуска. Наши работы, как по администрации, так и по съемкам, он возвращал сверху донизу исписанными красными чернилами мелким бисерным почерком. И, действительно, ни одно его замечание не было пустой фразой: постоянно была ссылка на параграф устава или дельный практический совет.
Через четыре года я снова встретился с ним в Академии генерального штаба как своим профессором по истории русского военного искусства. Здесь он остался таким же кропотливым, усердным работником, прекрасно излагавшим свой далеко не легкий предмет. Он не был выдающимся талантом в этом отношении, но то, что нужно нам было знать, он давал в строго научной форме, в сжатом образном изложении. Мы знали, что все, что он говорит, не фантазия, а действительно все так и было, потому что каждый исторический факт он изучал и проверял по массе источников.
Много лет спустя, во время Великой войны, я опять с ним встретился уже в ставке в Могилеве. Михаил Васильевич был начальником штаба верховного главнокомандующего государя императора; я – начальником штаба походного атамана при его величестве; мы оба были в свите государя. Уже седой, весь белый, облеченный полным доверием государя императора, фактический распорядитель жизни и смерти десятка миллионов солдат, он оставался таким же простым и доступным, как и в давно минувшие дни. Сидя рядом с ним за обедом в штабной столовой почти каждый день, я не раз вел с ним долгие беседы по военным вопросам; не один раз выслушивал его ворчание на бесполезные траты казенных денег, вызываемые разными, часто фантастическими, проектами и изобретениями, которые проводились в жизнь благодаря различным сильным влияниям и протекциям. Лично ко мне он относился по-прежнему сердечно и доброжелательно. Это отношение не изменилось и с наступлением революции.
Михаил Васильевич тяжело переживал дни начала революции и недолго остался у власти.
Затем я снова увидел его уже в Новочеркасске. Вскоре после своего приезда я зашел в его штаб на площади Никольской церкви. В жарко натопленной комнате сидел он за письменным столом, похудевший, осунувшийся, но все такой же деятельный и живой. Сердечно и тепло встретил он меня, вспомнил недавнее прошлое и сейчас же перешел к настоящему – формированию Добровольческой армии, святому делу, которому он посвятил остаток своей жизни. Я с грустью слушал бедного старика. Еще так недавно он спокойно передвигал целые армии, миллионы людей, одним росчерком пера отправлял их на победу или смерть, через его руки проходили колоссальные цифры всевозможных снабжении, в его руках была судьба России… И вот здесь я опять увидел его с той же крошечной записной книжкой в руках, как и в Могилеве, и тем же бисерным почерком подсчитывал беленький старичок какие-то цифры. Но как они были жалки! Вместо миллионов солдат – всего несколько сот добровольцев и грошовые суммы, пожертвованные московскими толстосумами на спасение России…
Много раз потом встречался с ним в Ростове, во время «Ледяного похода» и опять в Новочеркасске, когда я был председателем донского правительства. За это время я ближе сошелся с покойным своим учителем и проникся к нему еще большим уважением. Я преклонялся перед его глубоким патриотизмом, здравым смыслом всех его решений и распоряжений, безупречною чистотой всех его побуждений, в которых не было ничего личного. Он весь горел служением своей великой идее и, видимо, глубоко страдал, когда встречал непонимание или своекорыстные расчеты. Несмотря на свой возраст и положение, духовный вождь белого движения, политический руководитель и организатор его, он скромно уступал первое место Корнилову, своему ученику в академии, а затем, после его смерти, и генералу Деникину. Корнилов был с ним иногда очень резок и часто несправедлив. Но Михаил Васильевич терпеливо переносил незаслуженную обиду, и мне лично пришлось только один раз слышать от него после одной из таких вспышек фразу, сказанную бесконечно грустным тоном: «Как тяжело работать при таких условиях!..»
Последний раз в жизни я видел его в конце июня на станции Тихорецкой, где в то время был штаб Добровольческой армии. Эту последнюю встречу, воспоминание о которой навсегда останется в моей душе, я опишу позднее. После нее у меня осталось впечатление заката ясного солнечного дня.
Лавра Георгиевича Корнилова я нашел в одном из небольших домов Новочеркасска на Комитетской улице. Часовой – офицер-доброволец подробно расспросил меня, кто я и зачем пришел и, наконец, пропустил в маленький кабинет Корнилова. Мы встретились с ним, как старые товарищи, хотя я не был близок с ним в академии.
Главнокомандующий Добровольческой армии был в штатском костюме и имел вид не особенно элегантный: криво повязанный галстук, потертый пиджак и высокие сапоги делали его похожим на мелкого приказчика. Ничто не напоминало в нем героя двух войн, кавалера двух степеней ордена Св. Георгия, человека исключительной храбрости и силы воли. Маленький, тощий, с лицом монгола, плохо одетый, он не представлял собой ничего величественного и воинственного.
Разговор, конечно, сразу перешел на настоящее положение. В противоположность М. В. Алексееву, Корнилов говорил ровно и спокойно. Он с надеждою смотрел на будущее и рассчитывал, что казачество примет деятельное участие в формировании Добровольческой армии, хотя бы в виде отдельных частей. О прошлом он говорил также спокойно, и только при имени Керенского мрачный огонь сверкнул в его глазах.
Уже тогда Корнилов высказал желание скорее закончить формирование Добровольческой армии и уйти на фронт. Пребывание в Новочеркасске, видимо, тяготило его необходимостью по всем вопросам обращаться к войсковой власти, хотя генерал Каледин во всем шел навстречу добровольцам.
Мы дружески расстались после этого свидания, точно предчувствуя, что судьбе будет угодно в скором времени связать нас стальными узами вместе пережитого кровавого похода в южных степях…
Но в оживленном разговоре, полном надежд и бодрости, со старым товарищем по академии я не думал, что через три месяца на крутом берегу многоводной Кубани сам вложу восковой крестик в его холодеющую руку – своего начальника, убитого русской гранатой.
Глава IV
Месяц в Ростове
Добровольческой армии пришлось вести борьбу уже с первых дней ее существования – с начала ноября 1917 года. С переходом ее штаба в Ростов борьба с красными приняла уже более планомерный характер.
Как-то сами собой определились на Дону два фронта: Ростовский – к западу и северу от Таганрога и Ростова и Донской – на линии железной дороги на Воронеж, к северу от Новочеркасска. Первый фронт защищали добровольцы, на втором боролись казаки, вернее – несколько мелких партизанских отрядов, составленных из кадет, гимназистов, реалистов, студентов и небольшого числа офицеров. Кроме того, в районе станций Миллерово и Глубокой стояла 8-я Донская конная дивизия и постепенно разлагалась: казаки митинговали и потихоньку разъезжались по домам. Впрочем, большевики с этой стороны и не наступали до двадцатых чисел января, когда при первом же их серьезном наступлении казаки бросили фронт и разъехались по домам, оставив на произвол судьбы орудия.
Был еще южный – Батайский фронт. Но там дело ограничивалось почти одной перестрелкой. Батайск был занят, частями 39-й пехотной дивизии, 1 февраля вытеснившими добровольцев, отошедших на правый берег Дона.
За неделю до смерти А. М. Каледина был убит (21 января) доблестный полковник Чернецов, зарубленный изменником Подтелковым.[1] С его смертью какая-то тяжелая безнадежность охватила то казачество, которое еще боролось с большевиками.
Я познакомился с Чернецовым еще в 1915 году, когда он был начальником одного из партизанских отрядов на германском фронте.
Эти отряды различного состава были сформированы из добровольцев-офицеров, казаков и солдат конных частей и находились в общем ведении штаба походного атамана. Число их доходило до пятидесяти. Толку от них было немного. Ввиду особых условий позиционной войны, когда почти вся многочисленная русская кавалерия долгими месяцами, а некоторые части и больше года, без всякого дела стояла в тылу, иногда занимая спешенными частями небольшой участок позиции, эти отряды давали возможность энергичной и отважной молодежи чем-нибудь проявить себя, производя набеги и разведки в расположении противника. Однако трудность прорыва небольшими конными частями почти сплошных укрепленных линий противника, неопытность молодых партизанских начальников, а главное, не сочувствие этой затее большинства старших кавалерийских начальников, опасавшихся неудач и потерь, – все это не дало развиться деятельности партизанских отрядов, и из полусотни их едва десять – пятнадцать кое-что сделали; остальные или бездействовали, или же нередко и безобразничали, обращая свою энергию и предприимчивость против мирных жителей. Благодаря этому многие отряды вскоре были расформированы. Из числа хороших отрядов выделялись партизаны Чернецова и Шкуро.
Мне пришлось видеть Чернецова единственный раз в штабе походного атамана. Маленький, худой, очень скромный на вид, в чине подъесаула он имел уже орден Св. Георгия. В то время трудно было предположить, что из этого молодого скромного офицера выйдет народный герой гражданской войны, человек, который в самые тяжелые дни существования Дона умел сплотить около себя и вести в бой против неизмеримо сильнейшего врага смелые отряды таких же отважных людей, как и он сам.
На «добровольческом» Ростовском фронте бои шли все время: сначала севернее Таганрога у Матвеева Кургана, а затем, после падения Таганрога, в районе вдоль линии железной дороги к западу от Ростова.
Положение становилось все более и более тяжелым. Кучка добровольцев, в общем не превышавшая трех тысяч человек, состояла, главным образом, из офицеров и интеллигентной молодежи. Она быстро таяла в боях от ран и болезней; пополнений поступало очень немного. Средства были ничтожны. Не хватало ни оружия, ни патронов, ни одежды… Денег было очень мало. Богатый Ростов смотрел на своих защитников, как на лишнюю обузу, может быть, и справедливо считая, что горсть героев все равно не спасет его от большевиков, а вместе с тем помешает как-нибудь договориться с ними. Рабочие же и всякий уличный сброд с ненавистью смотрели на добровольцев и только ждали прихода большевиков, чтобы расправиться с ненавистными «кадетами». Лазареты были завалены ранеными добровольцами.
Малопонятное озлобление против них со стороны рабочих было настолько велико, что иногда выливалось в ужасные, зверские формы. Ходить в темное время по улицам города, а в особенности в Темернике, было далеко не безопасно. Были случаи нападений и убийства. Как-то раз в Батайске рабочие сами позвали офицеров одной из стоявших здесь добровольческих частей к себе на политическое собеседование, причем гарантировали им своим честным словом полную безопасность. Несколько офицеров доверились обещанию и даже без оружия пошли на это собрание. Около ворот сарая, где оно должно было происходить, толпа окружила несчастных офицеров, завела с ними спор сначала в довольно спокойном тоне, а затем по чьему-то знаку рабочие бросились на них и буквально растерзали четырех офицеров… На другой день я был на отпевании двух из них в одной из ростовских церквей. Несмотря на чистую одежду, цветы и флёр, вид их был ужасен. Это были совсем юноши, дети местных ростовских жителей. Над одним из них в безутешном отчаянии плакала мать, судя по одежде, совсем простая женщина.
Другой раз был печальный случай, имевший характер настоящей провокации. В одной из железнодорожных мастерских Ростова происходил разрешенный властями митинг рабочих. Народу было очень много. Для поддержания порядка в мастерской присутствовал юнкерский караул. Во время речи одного из ораторов раздался ружейный выстрел, ранивший кого-то из рабочих, как выяснилось впоследствии, дробью. Толпа пришла в бешенство и бросилась на юнкеров, решив, что выстрел сделан ими. Вынужденные к самообороне, юнкера сделали несколько выстрелов и убили трех или четырех человек. Не ожидавшие такого решительного отпора, рабочие разбежались. Конечно, поднялся страшный скандал. Полетели телеграммы и гонцы к атаману, которому было донесено, что юнкера первые, без всякого повода, открыли огонь по безоружным рабочим. В городе, и в особенности в рабочих кварталах, было невероятное возбуждение. Только присутствие в городе небольших добровольческих частей еще могло сдерживать страсти. Посоветовавшись с Корниловым, ради предотвращения возможных эксцессов я объявил город на «военном положении» и донес об этом генералу Каледину. Спустя некоторое время он вызвал меня к телефону и, видимо, настроенный уже побывавшими у него представителями городской думы против этой меры, резко спросил меня, на каком основании я отдал такое исключительное распоряжение. Когда я подробно объяснил ему всю создавшуюся обстановку и крайнюю необходимость решительных мер, он сам через некоторое время усилил мою власть, объявив Ростов на «осадном положении».
Через день были похороны убитых рабочих. Руководители хотели сделать из них внушительную демонстрацию против «произвола и насилия». Были заготовлены красные «знамена» с разными страшными надписями. Гробы должны были нести на руках; предполагалось, что соберется огромная толпа негодующих рабочих; конечно, должны были петь «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и т. д.
Ничего, однако, из этого не вышло. По приказанию атамана я разрешил похороны со всеми приготовленными атрибутами. Депутация, которая требовала этого разрешения, даже, видимо, была удивлена, что так легко получила разрешение без всяких ограничений. Это вызвало у делегатов даже некоторое разочарование и скрытое подозрение, не затевается ли что-то неладное…
На всякий случай, из предосторожности, я просил генерала Корнилова по пути шествия поставить кое где, скрыто, во дворах, небольшие вооруженные части, что и было исполнено. Рабочие, видимо, узнали об этом, и на торжественные похороны их пришло очень немного, да к тому же и возбуждение за сутки значительно улеглось. Демонстрация вышла довольно жалкой: в сущности вся процессия состояла из несчастных покойников и знаменосцев, которые испуганно озирались и косились на каждые запертые ворота. Все прошло совершенно спокойно.
Приходилось принимать энергичные меры против разных агитаторов и шпионов. Тюрьма была переполнена ими. Их смело вылавливал энергичный комендант полковник Я., которому иногда приходилось вступать в настоящий бой с вооруженными негодяями. Во время одной из таких перестрелок он был довольно тяжело ранен.
Однако ввиду многочисленности арестованных подозрительных личностей судебное разбирательство о них сильно затянулось, и во время оставления нами Ростова многих из них пришлось просто выпустить на волю. Среди них оказался студент С., над которым висело большое подозрение, что он настоящий агент большевиков. Впоследствии это оказалось верным, и он сделал нам много зла. Меня не один раз потом упрекали, что я своевременно его не расстрелял. Да и я сам жалел об этом…
До сих пор еще ведется бесконечный спор между противниками и сторонниками смертной казни. Лучшие умы человечества глубоко возмущались фактом спокойного, обдуманного, с судебными формальностями убийства человека. Не один государь, начиная с Екатерины Великой, заявлял при вступлении на престол, что его рука не подпишет ни одного смертного приговора. Много говорилось всегда сентиментальных фраз о бесчеловечности и безнравственности смертной казни. В пылу милосердия все симпатии были часто на стороне «несчастного убийцы», а не погубленных им жертв…
Когда-то и я в молодости так же возмущался таким сознательным убийством, думая, что есть же другие наказания – ссылка, тюрьма…
Но один раз мне пришлось сильно задуматься над этим вопросом. На Дону был пойман почтенный старик, шестидесяти с лишком лет, который, как оказалось впоследствии, десять раз бежал из Сибири, куда ссылался исключительно за убийства. Он отправил в лучший мир 52 человека, причем иногда вырезывал целые семьи, не щадя даже грудных детей. Во всем этом он сам сознался. Его повесили. Не думаю, чтобы кто-нибудь пожалел об этом почтенном старце. Полагаю, однако, что расстрелять его следовало бы после первого же убийства: остались бы в живых полсотни человек…
Благодаря сентиментальности господ Керенских и K°, своевременно не расстрелявших Ленина и всю сволочь, которую немцы преподнесли нам в запечатанном вагоне, погибла Россия, пролилися реки крови и напрасно погибли десятки миллионов людей, замученных большевиками и погибших от голода. А ведь что стоило тому же Керенскому послать в свое время только одну роту надежных солдат к дворцу Кшесинской и тут же, на Троицкой площади, на том самом месте, где двести лет тому назад грозный Петр вешал изменников и казнокрадов, подвесить бы всю эту теплую компанию, которая совершенно безнаказанно, открыто призывала солдат к измене. Я был в то время на фронте и не знаю, верно ли мне рассказывали приезжавшие из Петрограда, что будто бы по мысли Керенского, как министра юстиции, предполагалось воздвигнуть на этой площади трибуну для ораторов, которые должны были в жаркой словесной битве разбивать и посрамлять Ленина и его сподвижников, засевших в доме Кшесинской.
Дела на обоих наших фронтах становились все хуже и хуже. Полковник Кутепов, доблестно дравшийся с большевиками под Матвеевым Курганом, под напором превосходных сил противника вынужден был постепенно отходить назад. Таганрог пришлось бросить. Крестный путь свершило, уходя из него. Киевское военное училище, расстреливаемое из окон и из-за угла озлобленными рабочими. При этом был тяжело ранен начальник училища полковник Мостенко. Когда юнкера хотели его вынести, он приказал бросить себя и, зная, какие муки ждут его в плену у большевиков, застрелился.
На Новочеркасском фронте остались только небольшие отряды партизан под начальством генерала Абрамова. В неравных боях они постепенно отходили к югу, цепляясь за каждую станцию и, наконец, подошли к Персияновке, в 12 верстах от Новочеркасска.
Все чаще приходил в мой штаб Корнилов и часами по прямому проводу (телефон постоянно прерывался) говорил с А. М. Калединым. Мрачнее тучи становился он после этих переговоров. Он просил помощи у донского атамана, указывая на то, что еще так недавно Дон выставлял во время Великой войны до шестидесяти отличных полков, указывал Каледину на то, что он не в силах защищать Ростов со своими ничтожными силами и что в случае его захвата большевиками будет отрезан путь отступления на Кубань, но все было напрасно: в ответ генерал Каледин должен был сам просить у Корнилова помочь ему прикрыть Новочеркасск и усилить те небольшие части добровольцев, которые вместе с партизанами боролись под Персияновкой.
Грозные, темные тучи покрыли Дон… Разбрелись казаки по своим станицам, и каждый эгоистически думал, что страшная красная опасность где-то далеко в стороне и его не коснется. Отравленные пропагандой на фронте, строевые казаки спокойно ждали Советской власти, искренно или нет считая, что это и есть настоящая народная власть, которая им, простым людям, ничего дурного не сделает. А что она уничтожит прежнее начальство – атамана, генералов, офицеров да кстати и помещиков, так и черт с ними! Довольно побарствовали…
Вообще настроение всего казачества в массе мало чем отличалось от общего настроения российского крестьянства: казаки еще не испытали на своей шее всей прелести советского управления.
Однако были иногда попытки помочь и со стороны казаков. Но все это по большей части ограничивалось громкими словами, торжественными обещаниями и просьбой о помощи деньгами, оружием и снаряжением. Ко мне приходило несколько таких депутаций от ближайших к Ростову станиц. Депутаты сплошь и рядом были навеселе и в чрезвычайно воинственном настроении. Чуть не часами приходилось мне выслушивать всевозможные патриотические излияния, стратегические и тактические соображения. Но прежде чем дать им что-нибудь, я посылал офицера для проверки, и, к глубокому сожалению, в большинстве случаев оказывалось, что станичный сбор делал воинственное постановление, отправлял депутатов, и этим все дело и кончалось. Когда на другой день приезжал мой офицер, то оказывалось, что никого собрать нельзя, и сами депутаты беспомощно разводили руками и ругали сбор, который посылал их ко мне.
Как-то раз мне сообщили радостную весть, что поднялась вся А-ская станица и после станичного сбора, прошедшего с необыкновенным подъемом, постановила сформировать две пеших и одну конную сотню для решительной борьбы против большевиков. Было сказано, конечно, много патриотических речей, проклятий большевикам, посланы по начальству депутации. Сверх ожидания, сотни были действительно сформированы; оружия и одежды оказалось достаточно. Когда все было готово, станичников взяло раздумье: стоит ли посылать свои силы в Ростов или Новочеркасск, где и без того кроме них были вооруженные части? Помитинговали и решили, что не стоит: лучше послать их для защиты своего юрта с севера. И вот а-ское воинство отправилось воевать с красными на хуторах верстах в восьми к северу от станицы. Постояли там два-три дня без всякого дела, потом погалдели и по чьему-то совету решили послать к большевикам делегатов, чтобы узнать, что это за люди и зачем пришли на Дон. Делегаты вскоре вернулись и доложили, что большевики такие же люди, как и все, и пришли они на Дон, чтобы помочь братьям-казакам освободиться от дворян и помещиков и т. д. Доклад происходил на выгоне за хутором. Обсуждение его и речи ораторов затянулись до вечера. Стало холоднее, на землю пал туман. Станичники продолжали галдеть. Вдруг неожиданным порывом ветра рассеяло туман, и они, к величайшему своему ужасу, увидели недалеко от себя в полном боевом порядке с обнаженным оружием готовый к атаке конный полк. С неистовым воплем «большаки!» весь митинг моментально рассеялся кто куда попало. Многие бросились вплавь через речку вблизи хутора, покрытую тонким льдом, и разбежались по степи. Часть ускакала в станицу и сообщила туда страшную весть. Всю ночь станица была в тревоге, а наутро выяснилось, что так напугавший храбрых станичников отряд оказался 6-м Донским полком, который в полном порядке прибыл с фронта на Дон и двигался на Новочеркасск. Наткнувшись в тумане под вечер на большую шумевшую толпу, донцы приняли их за большевиков и на всякий случай приготовились к бою.
На другой день все а-цы вернулись домой. Некоторых, неожиданно получивших ледяную ванну, полузамерзших, их жены разыскали в степи и на санях привезли домой.
Так грустно окончился этот своего рода «Ледяной поход»…
Не знаю, все ли правда в этом рассказе, который мне впоследствии со смехом передавал один из участников этого «похода». Но на правду похоже. Особенно, говорят, возмущены были «храбростью» своих мужей во всей этой истории казачки. Они потом не давали проходу им своими насмешками.
Добровольцы терпели очень большой недостаток в артиллерии и снарядах. Да и вообще во всем у них была крайняя нужда. Не один раз генералы Корнилов и Алексеев просили помощи и у меня, но что я мог сделать? У меня самого ничего не было. Богатый Ростов особой щедрости не проявлял…
В Ростове стояла недавно пришедшая с фронта казачья батарея. Я произвел ей смотр и в горячей речи призывал казаков помочь добровольцам. Дружно ответили: «Рады стараться», и через полчаса, когда я уехал из батареи, бравый молодцеватый вахмистр смущенно доложил мне, помимо командира батареи, что половина казаков просит отпустить их в отпуск, добавив при этом, что с другой половиной можно вести бой. Зная, что все равно и без моего разрешения казаки уйдут, я предоставил решение этого вопроса командиру батареи. Когда через день в особенно тяжелую минуту для Кутепова я, по просьбе генерала Корнилова, приказал батарее выступить в его распоряжение, казаки передали мне, что они на фронт не пойдут, так как их мало для работы при орудиях, да и, кроме того, они не желают «проливать братскую кровь». Снаряды у добровольцев были на исходе. Мне дали понять, что при некотором моем содействии в батарее можно получить негласно не только снаряды, но, может быть, даже орудия. Я закрыл глаза и предоставил действовать добровольцам; вскоре одно или два годных орудия и весь запас снарядов был в их руках.
Довольно часто я заходил в штаб Добровольческой армии. Большой дом Парамонова кипел жизнью, как улей. С утра и до поздней ночи там шла нервная, лихорадочная работа, происходили совещания, приходила масса офицеров всяких чинов, сновали ординарцы с донесениями и приказаниями. Кроме генералов Алексеева и Корнилова я встречал там генералов Деникина, Лукомского и многих других. Печать тревоги и тяжелой грусти лежала на всех лицах: не слышно было шутки и смеха и громкого разговора… Наблюдая иногда эту суетливую, но чуждую беспорядка и растерянности жизнь, видя этих украшенных боевыми орденами недавних героев Великой войны, главкомов, командармов, комкоров без фронтов, армий и корпусов в роли начальников крошечных частей, в общей сложности едва равных трем батальонам боевого состава, я с глубокой печалью думал о родном Доне, заснувшем страшным, непонятным сном… И тяжкое предчувствие неотвратимой беды и неудачи холодной змеей заползало в душу… Но жребий был брошен. Шла беспощадная борьба. Другого выхода у нас не было…
Конец ознакомительного фрагмента.