Вы здесь

Легенда о Людовике. Часть первая. Король-дитя (Ю. В. Остапенко, 2010)

Часть первая

Король-дитя

Глава первая

Реймс, 1226 год

– Откройте окно.

– Но, мадам, в такое ненастье…

– Откройте немедля!

– Да, мадам…

В голосе маленькой мадам дю Плесси слышался страх, хотя оставалось неясным, боится ли она королеву – или же за неё. Бланка с нарастающим раздражением следила, как её дама дрожащими руками дёргает затвор ставни, пытаясь разъединить несговорчивые створки. Окна заперли ещё накануне – гроза пришла из Суассона в Реймс вместе с королевским кортежем, будто решившись преследовать его до последнего, – и в комнатах, отведённых королеве, стояла страшная духота. Здесь явно воскуривали благовония, разумеется желая сделать как лучше – а может быть, как раз напротив, ибо и юродивому было ясно, что после четырёх часов, проведённых в душном соборе, Бланка отдала бы половину королевства за глоток свежего воздуха. И возможно даже, что именно это ей в конечном итоге придётся сделать, причём вовсе не в фигуральном смысле.

Дю Плесси наконец справилась с затвором, отлетев в сторону вместе со ставней, когда та резко качнулась под порывом ветра. Бланка развернулась к окну, подставляя ветру пылающее лицо. Она дышала глубоко и часто, всей грудью, пытаясь восстановить мерный ток крови, едва не вскипавшей в жилах.

– Быть может, послать за де Молье? – робко предложила Плесси, кутаясь в свою куцую шерстяную шаль. Бедняжка. Разумеется, она немедленно замёрзла – при открытых-то окнах в конце ноября. И шаль у неё неказистая, в самом деле – она куда больше походит в ней на торговку, чем на придворную даму королевы Франции. «Надо будет при случае отдать ей одну из своих», – отрешённо подумала Бланка, а вслух сказала:

– Ещё рано. И прекратите вздрагивать, Жанна. Я не собираюсь рожать до срока.

«Как бы этого ни хотелось вашему свояку», – мысленно добавила она. Одна лишь мысль о Моклерке, одно воспоминание о его ханжески благочестивом лице, о фальшивом умилении, с которым он взирал на Луи во время коронации, и том, как он бормотал себе под нос, истово крестясь одновременно с епископом, что вёл церемонию, ввергало Бланку в бешенство. Это было дурно, она знала, но всё время коронации она больше и чаще глядела на Пьера Моклерка, чем на собственного сына, стоявшего у аналоя в мантии с лилиями и королевскими инсигниями в руках. Её мальчик искал взгляда матери, искал поддержки, уверенности, силы, которую лишь она одна могла дать ему в тот миг, хоть и сидела на другом конце собора, – а она не дала ему этого. Тибо был рядом и время от времени незаметно – она надеялась, во всяком случае, что незаметно, – касался края её платья, и лишь тогда она отрывала взгляд от Моклерка и поворачивала голову туда, куда материнское сердце её стремилось с той же силой, с какой холодный разум и ненависть тянули в противоположную сторону. Она слышала несколько раз, как покашливал епископ Овернский, пытаясь выказать таким образом возмущение, коего не смел проявить более явно. И, разумеется, объектом этого праведного негодования была она, королева Бланка, супруга почившего прежде срока Людовика Смелого, едва успевшего ощутить на своей голое тяжесть короны – впрочем, не то чтобы он успел сполна проникнуться этой тяжестью. И десяти дней не прошло, как его тело предали земле, и вот она уже не королева-вдова, но королева-мать, и Господу угодно было сделать это новое звание куда менее почётным для неё, нежели первое. Белое вдовье одеяние, простое, без драпировок, безжалостно подчёркивало её округлившийся живот. Беременная вдова – что может быть подозрительней? И никого не заботит, что она очевидно понесла задолго до того, как Людовик захворал. Большинство добрых людей, разносящих сплетни, с затруднением считают до девяти.

И коль скоро живот королевы Бланки выдавал то, что она всеми силами пыталась сгладить в последние несколько недель – что она женщина, что она слаба и одинока, – лицом она выдать себя не имела права. И когда масленые глазки Моклерка встречались с её глазами, она не отвечала ни на его сочувственную улыбку, ни на его лживо-подобострастные кивки, но лишь холодно и презрительно отворачивалась, чтобы посмотреть на своего сына – хотя Господу ведомо, как больно ей было смотреть на него. Луи сильно похудел за последние недели, исполненные потрясений и тягот: сперва внезапное известие о тяжком недуге отца, спешный путь к нему в Овернь – и известие о его смерти, полученное посреди дороги; мрачное возвращение в Париж, овеянное безрадостными и тревожными думами; а потом похороны в Сен-Дени, куда менее пышные и многолюдные, чем те, которыми провожали свёкра Бланки, Филиппа Августа. Луи помнил эти похороны, которых от нынешнего дня отделяли всего три года, и Бланка знала, что он, пусть ещё и не в силах понять различия между тем, как умер его дед, и тем, как не стало отца, всё же в состоянии почувствовать эту разницу. Потом был путь в Реймс по размытым ливнями, тряским дорогам; на полпути у них сломалась карета, и в Суассон они въехали в какой-то повозке, будто торговцы. Половина свиты была простужена, а другая половина жаловалась на спешную и несвоевременную коронацию, которую не удалось ни подготовить толком, ни обставить как следует. Не успели даже разослать приглашения, поэтому бо́льшая часть сеньоров и прелатов попросту не явилась в Реймс ко времени. Внука Филиппа Августа короновали на царствование в полупустом, непротопленном, почти не украшенном соборе в присутствии жалкого десятка вельмож, в числе которых был лишь один пэр Франции и трое епископов. Всё это походило на нелепый спектакль, поставленный бездарной труппой, но никак не на восшествие на престол нового владыки величайшего европейского королевства.

Они именно этого и добивались. «О да, именно этого», – думала Бланка Кастильская, сжигая взглядом Пьера Моклерка, смиренно крестившегося и шевелившего губами в десяти локтях от неё. О чём вы молитесь, мессир? О том, чтобы я как можно быстрей сошла в могилу следом за моим супругом? Это случится не так скоро, как вам бы хотелось.

– Мадам, может, вы всё же ляжете в постель? – в сотый раз за эту бесконечную ночь спросила дю Плесси. Бланка отвернулась от окна, чувствуя, как холод с улицы пробирает её пылающее тело, и ступила к креслу, стоявшему на возвышении между столом и кроватью.

– Помоги мне сесть.

Она держалась всю церемонию, но, когда вернулась в дом архиепископа, прогнала всех прочь и осталась наконец одна – дю Плесси не в счёт, – рухнула в это самое кресло, задыхаясь и перебирая отекшими ногами, поддерживая обеими руками тяжело вздымающийся живот. Дю Плесси ринулась было в прихожую за де Молье, но Бланка успела её остановить. Ей понадобилось не менее получаса, чтобы немного успокоиться. Ребёнок толкался в её чреве, будто злясь на мать за то, что она ни себя, ни его не щадила. Но она не могла иначе. У неё был ещё один сын, о котором ей следовало позаботиться.

Немного отдохнув, она велела открыть окно. Бедняжка дю Плесси… Всплески жалости Бланки к своей самой доверенной даме были столь же внезапны и проходили так же быстро, как и вспышки её ненависти к Моклерку. И то и другое она, к счастью, умела усмирять.

– Сядьте тоже, Жанна. Возьмите книгу. Читайте мне.

– Что читать, мадам?

– Да всё равно! Возьмите Библию.

Она сидела, сжимая подлокотники, и тревожно хмурилась, пока дю Плесси выбирала отрывок. Поняв, что та не собирается читать ни про Давида, ни про Иосию, Бланка вздохнула с облегчением и позволила мыслям унести её прочь.

Итак, не важно, что этому предшествовало, не важно, чего ей это стоило, – её сын нынче коронован. Если у Филиппа Строптивого, брата её почившего супруга, а ныне ставленника Пьера Моклерка, и было намерение оспорить право Луи на престол, то он упустил свой шанс. Иная на её месте расслабилась бы полностью, но не Бланка. То, как вёл себя Моклерк на коронации, то, что он вообще явился, причём одним из первых, будто преданнейший вассал короны, слишком явно говорило само за себя. Он что-то замышлял, но что именно – Бланка покамест не представляла. Слишком велик был у него выбор – у него, могущественнейшего из сеньоров, приходившихся теперь вассалами её сыну. Ах, Луи, отчего ты ещё так юн… Будь ты хотя бы на пять лет постарше, они бы не посмели оспаривать твоё право. Впрочем, быть может, они и теперь не посмеют. Беременной женщине, одинокой матери, королеве без короля хотелось бы верить в это… Но Бланка была прежде и больше всего не женщина, не мать и не королева. Она была кастильянка. Тибо Шампанский мог бы рассказать Моклерку, что это означает.

Она вдруг заметила, что дю Плесси слишком часто запинается и путает слова. Бедняжка давно клевала носом, отчаянно подавляя зевоту. Бланка всё время забывала, что бессонница, неизменная спутница всех её беременностей, вовсе не столь заразна, как лихорадка, унесшая её мужа.

– Вы сейчас свалитесь на пол, – сказала она, и дю Плесси резко выпрямила спину. – Идите умойтесь, вас это взбодрит. Вы нужны мне сегодня, Жанна, – добавила Бланка довольно сухо, не желая, чтобы это звучало как просьба или оправдание.

– О, конечно, мадам, – сказала Плесси и встала, явно радуясь возможности хоть на минутку отлучиться, исчезнув из поля зрения своей несносной госпожи. Бланка чуть заметно улыбнулась и запахнула мантию на животе. Шум дождя за окном немного унялся, небо стало светлеть. Ненастье уходило вместе с ночью, и на Реймс опускалось утро – первое утро нового короля.

Жанна не возвращалась, хотя Бланка слышала, как она плещется в тазике для умывания в гардеробной за дверью.

В доме архиепископа Реймского, предоставленном на время коронации двору, стены были тонкие и трухлявые, гобелены едва прикрывали щели, расползавшиеся от пола до потолка. Бланка слегка поёжилась – преследовавшая её духота сменилась ознобом, – сонно моргнула и вдруг подумала с удивлением, что, возможно, могла бы и задремать. Когда вернётся Жанна, она велит ей закрыть окно и…

– Мадам…

Дю Плесси снова была чем-то напугана. Все, кто любили Бланку Кастильскую – видит Бог, таковых было не особенно много, – то и дело проявляли страх в последнее время, будто не зная, до какой степени это её раздражает.

– Ну, что теперь? – спросила она, изо всех сил пытаясь сдержать недовольство в голосе.

– Там… мессир Моклерк, мадам. Спрашивает, почиваете ли вы, а ежели нет, то не соблаговолите ли его принять.

С минуту или около того дождь барабанил по карнизу окна, в которое глядела Бланка Кастильская.

– Вы ведь не особенно любите его, не правда ли, Жанна? – вполголоса спросила королева.

– О да, мадам, – ответила маленькая дю Плесси. – Не особенно.

– Отчего же? Я, кажется, прежде вас об этом не спрашивала… Вы ведь жена его кузена.

– Мой супруг не в дружбе со своим родичем мессиром Моклерком, мадам, вам это известно, – с неожиданным спокойствием отозвалась та. Бланка угадала за этим спокойствием тщательно скрываемую ярость – и удовлетворённо улыбнулась. Разумеется, ей было это известно. Она предпочитала окружать себя теми, кто мыслил и чувствовал как она, и более того – кто проявлял свои мысли и чувства подобно ей. Она хотела сейчас лишний раз ощутить это единение – холодный гнев за маской безмятежности. Это именно та маска, которую сейчас вновь придётся надеть ей самой. Потому она и задала дю Плесси этот вопрос.

– Благодарю вас. Скажите мессиру Моклерку, что я охотно приму его. Я всё равно не собиралась спать, – мягко добавила она, когда дю Плесси открыла было рот, чтоб возразить. Бланке нелегко далась эта мягкость. «Не королева, я не королева для неё сейчас, а лишь беременная дура, корова… но она любит меня и такой», – подумала Бланка и повторила:

– Просите.

Дю Плесси сделала реверанс и скрылась за пологом, отделявшим спальню от прихожей. Бланка отвернулась от двери и сложила руки на животе, словно, защищая этим жестом своего ещё не рождённого сына, могла защитить разом и того, кто этой ночью был рождён заново как король. Пусть Моклерк не думает, будто она сжигает взглядом проём, в котором он должен появиться.

Тем не менее она всё равно услышала, как он вошёл. Кресло стояло боком к двери, и живот мешал Бланке развернуться ко входу. Потому она лишь повернула голову подчёркнуто величавым жестом и смерила взглядом мужчину, склонившегося перед ней в поклоне.

– Мадам, – смиренно сказал Пьер Моклерк, граф Бретонский, и Бланка протянула ему руку для поцелуя. Для этого ей пришлось отнять ладонь от живота; она колебалась миг, прежде чем сделать это, и вздрогнула, когда по лёгкой понимающей усмешке, тронувшей губы Моклерка, поняла, что он заметил это. Будь он проклят.

– Шесть утра, мессир, – коротко сказала Бланка, когда он выпрямился и скрестил руки на груди. – У вас должна быть очень веская причина, чтобы врываться ко мне в такой час.

– Врываться к вам, ваше величество? Вы несправедливы, – Моклерк приподнял брови жестом обиженного удивления. Бланка хорошо знала этот жест, слишком хорошо, чтоб обмануться. – Ваше величество соблаговоли принять меня, и я осмелился воспользоваться позволением. Что может быть вежливее, мадам, что может лучше подчеркнуть глубину моей покорности и почтения к вашему величеству?

– Лишь одно: если вы перестанете юлить и скажете прямо, зачем пришли.

Она говорила резко. Чересчур резко для одинокой беременной вдовы, матери двенадцатилетнего короля, корона на которого была возложена лишь четыре часа назад и, кажется, так и норовила соскользнуть. Но, Бланка знала, подобный тон был именно тем, чего ждал от неё Моклерк. Пусть продолжает думать, будто видит её насквозь.

– Мадам, первой и главной причиной моего столь раннего визита было стремление осведомиться о вашем самочувствии. В соборе на церемонии мне показалось, будто вам нездоровится. Тревога снедала меня всю обратную дорогу, и я понял, что мне нынче не уснуть, пока я не услышу из ваших уст, что тревожиться не о чем.

Граф Бретонский был высоким, тяжеловесным, плотно сбитым мужчиной, однако не настолько, чтоб его можно было назвать тучным. Его лисья улыбка и вечно прищуренные глаза, казалось, не подходили к сильному, крупному телу воина. Рядом с ним Бланка чувствовала одновременно свою физическую слабость и то, что в броне её множество брешей, которые беспрестанно выискивает хитрый взгляд этого человека. Один из самых сильных, своенравных и дерзких баронов королевства, он, как и прочие, не смел поднимать голову при Филиппе Августе и с опаской поглядывал на мужа Бланки Людовика Смелого, но теперь, наконец, после многих лет ощутил себя хозяином положения. Бланка подумала вдруг, что он может сейчас схватить её за волосы, стащить на пол и бить ногами по животу до тех пор, пока она не умрёт. А Луи, юному королю Франции, может не хватить времени покарать убийцу своей матери.

Думая об этом, Бланка улыбнулась и посмотрела в одутловатое лицо Моклерка твёрдым и ясным взглядом.

– Я чувствую себя так, как полагается женщине на сносях, мессир. Иногда мне бывает дурно. Признаюсь вам, в церкви, должно быть от ладана, мне было немного душно. Но теперь, как вы можете видеть сами, я здорова и весела. Я счастлива, – продолжала она, не сгоняя улыбки с губ, – ибо нынче величайший день в моей жизни с тех пор, как я венчалась со своим благословенным супругом, да упокоится в мире его душа.

– Воистину так, – согласно кивнул Моклерк. – Впрочем, я бы сказал, что нынешний день – величайший для вас с того дня, когда его душа упокоилась в мире. Тот день также был велик, велик и страшен, не так ли, дорогая кузина?

Он не смел называть её «дорогой кузиной», пока был жив король Филипп Август. При правлении Людовика многое начало меняться. И продолжало меняться, стремительно, с каждым днём. Ещё полгода назад Моклерк не посмел бы стоять так близко к королеве и говорить в таком тоне.

– Да, мессир. Это был горестный день. Я всё ещё в скорби о нём.

– Что не помешало вам нынче сесть в церкви рядом с Тибо Шампанским, – неожиданно сварливо сказал Моклерк. Временами он напоминал Бланке спесивую, хорошо сохранившуюся старуху, упрямую и склочную, как ведьма. В такие минуты она презирала его особенно сильно.

– Тибо Шампанский – пэр Франции, – холодно сказала она. – Единственный, смею напомнить, пэр, почтивший своим присутствием коронацию моего сына Людовика. Будь здесь ваш кузен Филипп Булонский, уверяю вас, я почла бы за честь усадить его от себя по правую руку.

– Будь здесь наш с вами кузен, он сидел бы вовсе не на лавах в задней части собора, и мы оба знаем это… дорогая кузина.

– Вы угрожаете мне, мессир Моклерк?

– Поздновато для угроз, не находите? Ныне мы имеем наконец короля, после трёх недель безвластия – о Господи Иисусе, три недели! – Моклерк картинно воздел руки к небу и для пущего эффекта отступил на шаг, так что Бланка с трудом удержала вздох облегчения. – Лишь Деве Марии и святым угодникам ведомо, что могло случиться, мешкай мы дольше.

– Вы лжёте, сударь. Сие ведомо вам, равно как и мне, не хуже, чем святым угодникам.

– Как не ко времени скончался наш дорогой король Людовик! – будто не слыша её, пожаловался Моклерк и принялся мерить комнату широким солдатским шагом. Бланка искоса взглянула на дверь. Её удивляло, что дю Плесси осталась в прихожей – должно быть, Моклерк запретил ей входить, пока он будет говорить с королевой. Бланку разгневало это – не то, что он зашёл так далеко, отдавая приказы её дамам (в конце концов, Жанна была с ним в родстве), но то, что эта глупая гусыня подчинилась. «Страх, это страх, они все боятся. Но мне бояться нельзя», – подумала Бланка и прикрыла руками живот.

– Всякая смерть не ко времени, мессир, ибо мы скорбим об усопших, когда б они ни покинули нас. И всякая вовремя, ибо угодна Господу.

– Только ли Господу – вот в чём весь вопрос, – сказал граф Бретонский и, повернувшись на каблуках, взглянул на Бланку в упор. – Я слышал странные слухи, кузина. Будто бы ваше величество причастно к скорой кончине нашего доброго, смелого короля.

Если он рассчитывал сразить её этим, то напрасно. Бланке донесли об этих разговорах ещё в Суассоне, и у неё было время как следует обдумать это.

– О, всего лишь гнусные сплетни, не сомневаюсь! – спохватился Моклерк. – И однако же они не способствуют упрочению вашего и без того, признайте это, сложного положения. Наш король был, как известно, совершенно здоров – я знал его с детства, и, уверяю вас, он никогда ничем не болел, я в жизни не встречал человека здоровее. Жаль, что его величество Людовик, ваш сын, явно не пошёл здоровьем в отца. Я давно не видел его, и вчера на коронации был просто потрясён: бедный мальчик так худ, так…

– Этот бедный мальчик отныне ваш король, – сказала Бланка, чеканя слова. – И в будущее воскресенье вы принесёте ему оммаж. Вы и ваш кузен Филипп Булонский. Посему привыкайте, мессир, говорить о моём сыне в том тоне и теми словами, какие до́лжно использовать, говоря о помазаннике Божьем.

Моклерк моргнул. Похоже, он и впрямь переоценил её слабость и не ждал такого отпора. О, как хотела бы Бланка сейчас встать против него, взглянуть ему в глаза не снизу вверх, но прямо! Она была очень высока для женщины и на большинство мужчин могла смотреть не поднимая головы. Её мужа Людовика всегда это раздражало – сам он был мал ростом и коренаст. Но увы, сейчас она не могла встать.

Она не была уверена, что отёкшие, отяжелевшие ноги удержат её.

– Простите, мадам, я не хотел показаться непочтительным, – кротко сказал Моклерк. – Но, право слово, лишь родственные чувства и тревога равно за вас, за нашего юного короля и, более прочего, за будущность королевства заставляют меня быть столь откровенным и, быть может, немного резким. Ведь вы умная женщина, ваше величество, и вам без меня прекрасно известно нынешнее положение дел. Вы знаете, что и граф Тулузский, и король Англии, и герцог Фландрский, равно как все прочие враги Капетов, не преминут воспользоваться тем, что после многих лет величия Филиппа Августа трон франков остался почти без защиты. Ибо, при всем нижайшем почтении, какое я питаю к наследнику моего дорогого кузена Людовика, сыну вашему двенадцать лет, и он не может вести франков в бой.

«А ты, стало быть, можешь, – подумала Бланка. – Так же, как твой набыченный булонский кузен».

– Вы прекрасно знаете, мессир, что до достижения моим сыном совершеннолетия не он будет решать судьбу Франции.

– О да! Это будете делать вы! – воскликнул Моклерк и вновь воздел руки к потолку, столь рьяно, что Бланка услышала, как треснул шов у него под мышкой. – Вы, назначенная регентшей в какой-то более чем сомнительной грамоте, якобы продиктованной королём своему исповеднику на смертном одре. Вы, как сами вы сказали, женщина на сносях, вдова, лишённая поддержки, опоры! Вы так несправедливы, так безжалостны к себе, ваше величество! И ещё более безжалостны к вашим друзьям, ибо мешаете им протянуть вам руку тогда, когда вы более всего в ней нуждаетесь!

Он постоянно переходил от угроз и обвинений к лицемерному заискиванию. Какой же всё-таки глупой, вздорной, недалёкой женщиной он её считал. Неужто он впрямь шёл к ней, веря, что упоминание о слухах, будто она отравила своего супруга, вкупе с упомянутым вскользь Тибо и перечнем имён её врагов заставят её пойти на попятную? Оттого он вломился к ней, измученной, уставшей, сонливой в предрассветный час, надеясь, что сейчас она ещё более уязвима, чем при свете дня в окружении своих немногочисленных друзей? Он совсем не знал её. Впрочем, не его вина: прежде никто не знал её. Она была тенью своего мужа, тенью своего свёкра. Но ныне оба они лежат в земле, а она короновала одного их наследника и вынашивает другого.

Теперь они её узнают.

– Вы хотите что-то предложить мне, сударь?

Моклерк слегка вздрогнул и опустил наконец руки. В его лисьих глазках мелькнуло разочарование – оттого, что она попалась так просто. А он-то настроился как следует с ней поиграть.

– Мадам, коль скоро вы сами спросили… я пришёл к вам как друг. Знаю, вы не любите меня. И знаю, что в немалой степени – происками этой сучки Жанны Плесси, шлюхи, околдовавшей моего кузена. Я ещё до свадьбы советовал ему утопить её в пруду, но он не послушал, на беду всем нам… Мадам, я друг вам, но более – и не думаю, что вы упрекнёте меня в таком предпочтении, – более я друг вашему сыну, юному королю Людовику. Он очень молод, мадам. Он совсем дитя. Ему нужны хорошие советники, дорогая кузина, очень хорошие, с твёрдой рукой, верным сердцем, с разумной головою на плечах, занятой чем-либо, помимо блуда и сложения фривольных песенок…

– Мессир, – спокойно прервала Бланка, – если вы пришли сюда лишь затем, чтобы оскорблять меня и графа Шампанского, я прошу вас удалиться и оставить меня в покое.

– Но вы же знаете, что я прав! – будто бы вне себя в порыве искренности и правдолюбия, воскликнул Моклерк и, описав по комнате круг, резко остановился перед креслом королевы. Глаза его неожиданно широко распахнулись и горели так, будто он видел перед собою тьму сарацин и собирался ринуться в гущу битвы. – Вы знаете, что из Тибо Шампанского не выйдет хорошего советника королю. В последние годы он пооткрывал в своём графстве три десятка винных ферм – три десятка, слышите?! И это в то время, когда альбигойцы возводят крепости прямо у нас под носом, когда английские корабли вольно плавают в водах Нормандии, когда Гроб Господень не отвоёван у неверных!..

– Вы закончили, мессир?

– Нет, мадам. Я только начал. Даже если предположить, что завещание короля Людовика Смелого о вашем регентстве не является подлогом, – он нарочно подчеркнул первые слова, и Бланка ощутила, что, несмотря на все свои усилия, всё же бледнеет, – даже если и так, женщина не может править королевством, и вы это понимаете, ибо, я повторяю это, вы умны и – я уверен, вопреки всем сплетням, – совершенно невиновны. А раз женщина не может править – сие означает, что править будет тот мужчина, что к ней ближе всех. Угодно ли вам отдать вашего сына и Францию в руки безмозглого трубадура из Шампани? Угодно ли, я вас спрашиваю, мадам?

– Я скажу вам, мессир, что мне угодно, – сказала Бланка тихим, низким и бесстрастным голосом. – Мне угодно, чтобы вы прежде всего прекратили осыпать оскорблениями мою особу, ибо я напоминаю вам, коль скоро вы забываетесь, что, регентша или нет, я всё ещё королева Франции. С того самого дня, как понесла я дитя моего дорогого супруга, ни один мужчина не был ко мне ближе всех и никогда отныне не будет. В чём я клянусь вам, слышите, вам, Пьер Моклерк, вот на этом кресте, – она схватила свой нательный крест, поднесла к губам и быстро и крепко поцеловала. Моклерк молча слушал её, более не пытаясь заламывать руки. Бланка перевела дух и продолжала: – Затем мне угодно, мессир, чтоб вы прекратили ваши жалкие и гнусные попытки заставить меня отказаться от регентства и вручить его вам либо вашему кузену Филиппу Строптивому. Ибо пока бьётся моё сердце, этому не бывать.

– Даже если такой будет воля вашего короля? – с насмешкой спросил Моклерк.

Бланка осеклась.

– Моего короля?

– Вы забыли о том, что у вас есть король, мадам? Я говорю о вашем сыне, нынче помазанном на царство. Не в его ли воле выбирать, чьей руке доверить полноту власти до тех пор, пока он не возмужает довольно, чтоб принять её самому?

«О Господи, о чём он говорит?» – подумала Бланка в недоумении. Если до этой минуты всё, что он сказал, было для неё ясней Божьего дня, то теперь она не понимала, и это тревожило её. Впрочем, Моклерк не стал её дольше мучить.

– Я говорил с его величеством сегодня. И нижайше просил, дабы он, как следует взвесив всё, решительно объявил свою волю. Полагаю, ввиду сомнительности документа, оставленного нам прежним королём, слово короля нынешнего будет иметь не меньший вес, не так ли, мадам?

Бланка стиснула подлокотник. Дитя в её чреве яростно билось, пиная её изнутри, но ни один мускул не дрогнул на её лице, лишь капельки пота выступили на висках.

– Вы говорили с королём?

– Был удостоен сей чести.

– Когда?

– Нынче, перед тем, как явился к вам. Не мог сдержать желания немедленно засвидетельствовать ему мою радость и, пуще того, мою покорность и любовь.

Негодяй… Ах ты низкий, лживый, ничтожный негодяй! Так ты решил воспользоваться не только слабостью и усталостью беременной женщины. Ты с неменьшим рвеньем штурмовал сознанье и рассудок мальчика, прошедшего за последние недели через множество испытаний, слишком тяжких для его лет. Луи, такой маленький, худенький, такой хрупкий в тяжёлом церемониальном одеянии, в чересчур большой для него короне, стоящий пред алтарём на коленях и глядящий вверх, на образа, взглядом, исполненным растерянности, – теперь, когда этот недавний образ всплыл в памяти Бланки, она ощутила, что слёзы вот-вот брызнут из её глаз. Как несправедливо это было! Из собора они отправились в дом архиепископа, и Бланка приказала никому не тревожить Луи до утра. Мать в ней рвалась к нему всем сердцем, хотела обнять, приголубить, утешить, вселить в него чувство веры и защищённости. Но королева в ней знала, что ему лучше провести одному эту ночь. Что король нынче рождается в нём так же, как в ней вот-вот родится новая жизнь, и негоже другим глядеть на это. А Моклерк, этот слизкий червь, нарушил священный покой этой ночи, быть может, последней спокойной ночи в жизни её мальчика. Бланка испытала вдруг неистовое желание встать и залепить Моклерку пощёчину, по-мужски тяжёлую, так, чтоб из носа у него хлынула кровь. Но она не встала – лишь потому, что в ней не осталось уже на это сил.

– Итак, теперь вы пытаетесь настроить моего сына против меня, – проговорила Бланка в тиши, тянувшейся несколько бесконечных минут. За окном уже почти совсем рассвело, дождь почти иссяк и ронял на карниз последние одинокие капли. – Неужто вы и впрямь думаете, будто это вам удастся?

– Я надеюсь, кузина, – печально сказал граф. – Ибо, уверен, когда соки, что выделяются у женщин во время беременности, перестанут затуманивать ваш рассудок, вы одумаетесь и сами поймёте, что так будет лучше для всех, а главное – для королевства. Разговор с вашим сыном дал мне к тому немалую надежду. Похоже, через несколько лет мы получим воистину мудрого короля. Об одном лишь прошу вас: оставьте гордыню, не смущайте его юный разум своим тщеславьем. Клянусь вам, что в качестве королевы-матери вы будете знать тот же почёт и благоденствие, какие могли бы знать в качестве регентши, и в то же время будете свободны от множества досадных хлопот. С этим и оставляю вас, дорогая кузина, – вижу, вы всё же устали, хотя и храбро пытаетесь скрыть это. Ваш супруг, недаром прозванный Смелым, одобрил бы вас, но я молю, из любви к брату или сестре нашего короля, хоть немного себя пожалейте.

Он вновь поклонился. Бланка не протянула ему руки, и глазам своим не поверила, когда он взял её запястье сам и приложил к губам, удерживая куда дольше, чем требовал этикет. Затем вновь поклонился и вышел, зацепив своим могучим широким плечом край гобелена над дверью.

Жанна дю Плесси влетела в комнату через миг после того, как закрылась дверь, и кинулась к своей королеве, руки которой, дрожащие от чудовищного напряжения, с неистовой силой упирались в подлокотники: она пыталась подняться на ноги – и не могла.

– Мадам! О Господи! Вам дурно?!

– Прекратите орать, – прошептала Бланка, прикрывая глаза. Сильные руки Плесси подхватили её и не дали упасть – по счастью, девочка удалась крепышкой. – Тише, говорю вам. Я должна видеть своего сына.

– Но, мадам…

– Я должна видеть короля, слышали вы? Немедля. Позовите его ко мне. Нет, приведите… приведите, слышите, Жанна? Ни на миг не оставляйте его одного, пока он не придёт ко мне. О, Пресвятая Дева… Может, лучше мне самой к нему пойти?

– Что вы, мадам, вам нужно сейчас же лечь в постель, – плача, сказала дю Плесси. – Вы потеряете своё дитя, мадам, если не ляжете в постель, пожалуйста, я прошу вас, я очень вас прошу…

– Ну хорошо, – поморщившись, сказала Бланка. – Только перестаньте рыдать. У меня и без вас раскалывается голова. Я лягу… нет, сама. Сама! А вы идите, Жанна, слышите? Идите и сей же час приведите ко мне Людовика.


Когда дю Плесси вернулась, Бланка вновь сидела в кресле, в мантии, накинутой поверх нижнего платья. Ей стоило немалого труда подняться с постели без посторонней помощи, но она не могла допустить, чтобы Луи увидел её больной и беспомощной, распластанной на кровати в преддверии скорых, быть может, преждевременных и несчастливых родов. Это слишком хорошо соотнеслось бы с тем, что, без сомнения, пытался втолковать ему Моклерк.

Жанна дю Плесси ахнула, переступив порог и увидев свою королеву, но Бланка лишь предостерегающе подняла ладонь и перевела взгляд на Луи, вошедшего следом. Входя, он тоже задел плечом гобелен, в точности как недавно Моклерк, – и Бланка внезапно поняла, что Луи совсем немного уступает графу Бретонскому в росте. Он рос быстро и выглядел старше своих лет, и обещал вскоре превратиться в статного и высокого юношу, настоящего рыцаря.

– Матушка, – сказал он прежде, чем она успела произнести слово или хотя бы опустить руку, которой сделала дю Плесси знак молчать, а потом подошёл, опустился на одно колено и взял её пальцы. Бланка на миг замерла, метнула взгляд на дю Плесси, глядевшую на эту сцену с некоторой неуверенностью. Бланка знала, о чём та думает. Луи всегда делал так, входя к матери. Но сегодня было не так, как всегда. И никогда уже не будет как прежде.

Бланка положила ладонь ему на темя и ощутила, как он слегка вздрогнул. Она медленно перебрала пальцами взъерошенные светлые пряди, которые ещё недавно приминала своей тяжестью корона, и сказала:

– Встаньте, сын мой. Негоже королю преклонять колени иначе, чем для молитвы.

Луи поднялся. Бланка заставила его слегка отстраниться и окинула взглядом с головы до ног, слегка встревоженно, так, словно он только что вернулся с верховой прогулки, на которой ему не посчастливилось – он упал с лошади. Ей хотелось провести рукой по его лицу и телу, удостовериться, что он цел. Она отмахнулась от этой нелепой мысли. С ним всё в порядке. Он бледен, под глазами у него синяки, он очень устал, но с ним всё в порядке. Облегчение, затопившее её, и внезапное чувство вины были такими сильными, что она опустила голову, не желая, чтобы дю Плесси заметила их.

– Жанна, оставьте нас.

– Да, мадам… мадам… там, за дверью, ожидает граф Шампанский. Вы примете его, или мне его отослать?

– Тибо? – Бланка резко вскинула голову. – Почему вы молчали? Почему вы…

– Это я привёл его, матушка, – сказал Луи, и Бланка, осекшись, взглянула в его спокойное и серьёзное лицо. – Когда мадам дю Плесси пришла за мной и сказала, что вы зовёте меня, я тотчас отправился к вам и встретил в коридоре мессира Тибо. Я попросил его сопровождать нас, меня и мадам дю Плесси, до ваших покоев.

«Сопровождать? Зачем?.. Зачем тебе понадобился телохранитель, чтобы пройти два пролёта по лестнице в доме архиепископа, в городе, где ты только что был коронован? Или, быть может, ты понимаешь больше, чем я думаю? Боже, благослови Тибо Шампанского».

– Велите ему подождать, Жанна. И оставьте нас пока.

Дю Плесси сделала реверанс и беззвучно ушла.

Бланка протянула руку. Луи с готовностью ответил на это привычным, давно заученным жестом – протянул руку в ответ и переплёл свои пальцы с пальцами матери. Бланка ощутила, как его детские пальцы подрагивают в её ладони. Она сжала руку чуть крепче – и едва не вздрогнула, когда та ответила с неистовой силой, так крепко, что Бланке стало больно. Его рука дрожит не от страха, поняла Бланка. Нет… это не страх. Это гнев. Её кроткий, ласковый, тихий мальчик Луи дрожал от гнева, пряча эту дрожь за спокойным и бесстрастным лицом. О, как это было ей знакомо.

– Я многое должна вам сказать, – проговорила Бланка, сжимая руку ещё чуть крепче. – Столь многое, что мне трудно выбрать, с чего начать. Впрочем, у нас много времени впереди. Но прежде прочего я хочу спросить: понимаете ли вы, что не всё теперь будет так, как прежде?

– Да, матушка.

– Я говорю не только об обязанностях, которых у вас теперь станет много больше. Вы и вести себя должны иначе. Знаете, как.

– И с вами?..

– И со мной. Вы не должны преклонять передо мной колени – напротив, я преклоню их пред вами, лишь только смогу подняться с места, – она слегка улыбнулась ему покровительственной материнской улыбкой. – И не нужно брать меня за руку, если только мы не одни. И…

– Почему?

– Что?

– Почему я не могу делать всё это?

Она не ждала от него такой непонятливости. Это слегка рассердило её.

– Разве это необходимо объяснять? Вы уже не ребёнок, Луи. И теперь вы король. А я – ваша верноподданная.

– Но прежде всего вы моя мать, – сказал её мальчик со спокойной непререкаемостью взрослого человека, совершенно уверенного в своей правоте. – Никогда во всём мире не будет для меня человека, священного больше, чем вы. Разве это дурно?

Бланка слегка растерялась. Она не думала, что придётся доказывать ему столь очевидные вещи. А ведь если он будет продолжать вести себя с ней как прежде, это лишний раз подчеркнёт в глазах Моклерка и его приспешников юность и наивность короля. Она совершила ошибку… ей следовало давно начать отучать своего сына от чрезмерной близости, которая их связывала.

– Не капризничайте, Луи, – строго сказала она, и он вспыхнул и выпустил её руку, оскорблённый упрёком. – Я не хочу с вами ссориться в такой день.

– Да… простите, матушка, – пробормотал он и отвёл взгляд. Бланке захотелось снова положить ладонь ему на темя, но именно сейчас этого нельзя было делать. И часто теперь будет нельзя.

– Я не сержусь на вас. Но вы должны понимать, что королю не всегда позволено выражать открыто свои чувства. А порой приходится, напротив, выражать то, чего он не чувствует.

– То есть лгать? Но ведь ложь смертный грех, мадам.

Он явно дулся на неё за то, что она его оттолкнула – именно теперь, после всех трудностей вчерашнего дня, – но в то же время в его голосе звучали какие-то новые нотки. Уверенные, почти властные. Она никогда не слышала их прежде.

Проклятый Моклерк…

– Мы обсудим это позже. Сейчас я хочу спросить вас о другом. Луи, с вами сегодня говорил кто-то… до того, как за вами пришла Плесси?

Он вновь посмотрел на неё – доверчивым, серьёзным и внимательным взглядом. Чаще всего этот взгляд умилял Бланку, но порою почти пугал.

– Час назад заходил граф Бретонский.

– Что он сказал вам?

Луи помедлил, прежде чем ответить, и сердце Бланки подскочило к горлу. О Боже, неужели Моклерк просил его хранить их беседу в тайне? Неужели пришёл срок, когда у её сына появятся свои секреты? Но только не такие секреты, Пресвятая Дева…

– Прежде всего, – медленно, будто подбирая слова, заговорил Луи, – он преклонил колени, вложил свои руки в мои и принёс мне оммаж.

– Как! – вскрикнула Бланка и вскочила с кресла.

Она забыла обо всём на свете в этот миг. Забыла о своих отёкших ногах, о камне в груди, о ворочающемся в животе плоде. Луи кинулся к ней, но она резко выбросила руку перед собой, удерживая его в шаге от себя.

– Нет, стойте! Со мной всё в порядке… о, Боже… вы приняли оммаж Моклерка, Луи? Связали себя с ним присягой?

– Разве это было неправильно, матушка?

– Вы должны были сперва спросить у меня, – прошептала она. – Обещайте, Луи, обещайте впредь всегда спрашивать у меня!

– Обещаю, обещаю, матушка, только, прошу вас, сядьте.

Она позволила ему наконец взять её за руки и бережно усадить в кресло. Её грудь и живот тяжело вздымались, мантия распахнулась, и Луи заботливо прикрыл её, а потом взял мать за руку. Бланка вцепилась в его ладонь другой своею рукой.

– Что был потом?

Луи стал рассказывать. Бланка слушала, скрипя зубами. Как глупа, трижды глупа она была, надеясь опередить Моклерка и выгадать для себя немного времени спешной коронацией! Этот негодяй только и ждал, чтоб Луи короновали. Наследный принц ничего не значил для него; король значил всё. В особенности король юный, чересчур зависимый от матери, вздорной интриганки, каковой Моклерк не преминул представить Бланку её сыну.

– Он сказал, что, поразмыслив как следует, вы сами подтвердите мне его слова и согласитесь с ними. Что, будучи королём, я ныне обязан опекать вас ещё более, чем прежде, ибо теперь вы не только моя мать, но и моя подданная.

– Я самая верная из ваших подданных, Людовик, – сказала Бланка, яростно сжимая его руку. – Верней у вас никогда не будет, запомните это.

– Я знаю, матушка.

– Знаете?..

– Да. Я так и сказал мессиру Моклерку.

«О моё честное, бесхитростное дитя… Я знаю, чего добивается этот дьявол – он пытается уверить тебя, что для меня самой будет лучше устраниться от управления королевством, и лучше для тебя будет не слушать глупую старую женщину. Но я ещё не стара, Луи, вовсе не стара, а уж дурой никогда не была. И вскоре они это поймут».

– Луи, вы любите меня?

– Больше жизни, матушка.

– Вы ведь никогда не причините мне зла?

– Никогда.

– Так скажите: что именно предложил вам граф Моклерк?

Он колебался ещё какой-то миг. А потом ответил:

– Он сказал, что я должен наложить вето на грамоту его величества короля Людовика Смелого, моего отца, на том основании, что подлинность её не доказана. А до тех пор, пока суд пэров будет расследовать это дело, просить совет самостоятельно выбрать регента, который ни у кого не вызовет нареканий. Он также назвал… назвал имя, которое, по его мнению, удовлетворит пэров и не вызовет возмущения у народа. Он объяснил мне, что женщина, иностранка, не может править страной, на троне которой некогда восседал Карл Великий.

Его голос теперь дрожал, как и руки. Он стиснул их каким-то безотчётно-неистовым жестом, будто пытаясь таким образом унять эту предательскую дрожь. Но так или иначе, обуревавшая его ярость наконец прорвалась, и он давал ей выход. Бланка коснулась его плеча.

– Это то, о чём я говорила, сын мой, – сказала она очень тихо. – Видите? Вы должны держать себя в руках. Ваше чувство, понятное мне, справедливое чувство, тем не менее таит в себе зло.

– Как справедливость может быть злом, матушка? – воскликнул Луи и взглянул на неё с такой беспомощностью, что ей захотелось немедля схватить его в объятия и прижать лицом к своей груди, как она делала, когда он был совсем малыш и когда старший брат его, Филипп, был жив и Луи не был ещё престолонаследником. Но она лишь слегка погладила его напрягшееся плечо и сказала:

– Вы после убедитесь не раз, что может. Вы должны бежать чувств, таящих в себе зло, мой сын, потому что любое из них внушено вам дьяволом. Избавьтесь от гнева, Луи. Не гневайтесь на этого дурного, жестокого человека, который предложил вам предать вашу мать. Он не стоит того, чтоб вы впадали из-за него во грех.

Он тяжело и часто дышал, глядя на неё ярко сверкающими глазами, пронзительно-голубыми, какие были у его деда Филиппа Августа. Потом сглотнул. Непросто, ох как непросто ему будет усмирять себя… но он научится. Она его научит.

– Вы успокоились? Хорошо. Скажите мне теперь, мой сир, что вы ответили графу Бретонскому.

– Я ответил, что благодарен ему за заботу обо мне и о моей короне и что тщательно обдумаю его слова и отвечу… Я правильно сказал, матушка?

– Правильно, сын мой. Правильней быть не может. И что же теперь нам делать, как вы думаете?

Он воспринял её вопрос буквально и задумался, морща лоб. Бланка еле удержалась от того, чтоб не шлёпнуть его ладонью и не сказать, чтоб он так не делал, не то наживёт морщины. Но неожиданно складки разгладились. Луи посмотрел своей матери в глаза и сказал совершенно спокойно, так, словно это решение не пришло к нему только что, но давно вызревало и потому не подлежало сомнениям:

– Я думаю, мы должны покинуть Реймс как можно скорее. Вы и я. Покинуть… так, чтобы мессир Моклерк не знал об этом и… не пожелал бы нас сопровождать. Что вы думаете, матушка?

– О, сын мой, я думаю, что Господь вознаградил меня вами, – прошептала Бланка и, порывисто притянув его к себе, поцеловала в лоб.

Луи ответил ей смущённой улыбкой.

– Вы согласны со мной?

– Более чем согласна. Плесси! Плесси, где вы там?

– Мадам? – из-за гобелена показалась черноволосая головка Жанны.

– Граф Шампанский всё ещё здесь?

– Да, мадам.

– Пригласите его.

Тибо, видимо, был рядом, потому что Плесси и пикнуть не успела, а он уже вошёл в комнату – и тут же, с порога, низко склонился перед королём. Луи ответил ему кивком и посмотрел на мать, которая протянула вошедшему руку вовсе не так, как недавно протягивала её Моклерку.

– Благодарю, что провели короля сюда, – сказала Бланка, когда граф Тибо коснулся губами её запястья.

– Это был мой долг, мадам. И то, что разум подсказал мне сделать, когда я увидел его величество в коридоре одного…

– Вы верно поступили. Тибо, вы нужны нам. Его величеству и… мне, – поколебавшись, добавила Бланка. Она не сказала бы так при посторонних, и Тибо этого хватило, чтобы его тёмные глаза радостно блеснули на его улыбчивом длинном лице.

– Что угодно, мадам, приказывайте.

– Идите сюда. Говорите тише. Луи, и вы подойдите тоже… Слушайте, Тибо. Я хочу, чтобы сегодня на закате мы покинули Реймс.

– Приказать готовить кортеж, мадам? Будет трудно управиться за день, а впрочем…

– Я же сказала, чтоб вы меня слушали! Я хочу, чтоб мы покинули нынче же Реймс. Вы, я и Людовик. И Плесси, и, может быть, де Молье… И никто больше.

Тибо Шампанский моргнул. У него были очень густые, длинные, загнутые ресницы, кидавшие тени на высокие скулы – от этих ресниц глаза Шампанского Менестреля становились совершенно неотразимы, когда доходило до завоевания дамских сердец. Однако эти же глаза преглупо таращились и мигали, когда их обладатель не мог взять в толк, о чём ему говорят.

– Мы пятеро, мадам? То есть… вы хотите сказать…

– Побег, – сказала Бланка и почувствовала, как ребёнок в ней снова толкнулся. – Да, именно это я хочу сказать.

– Но отчего, Господи Иисусе, осмелюсь я спросить?

– Оттого, – сказала Бланка, бросив молниеносный и, как она надеялась, красноречивый взгляд на Луи, – что я боюсь за свою жизнь, а пуще того – за благополучие своего сына. Достаточная ли это причина, чтоб вы поверили мне?

– Разумеется, – неуверенно сказал Тибо. – Но… могу ли я узнать основания для…

– О Боже, вы ведь сами видели Моклерка в соборе – какие вам ещё основания! – воскликнула Бланка, и Тибо нахмурился.

– Вы хотите сказать, что…

– Да, да, я хочу сказать, что этот негодяй угрожал мне и пытался давить на моего сына! И я не знаю, что он ещё предпримет, когда поймёт, что завладеть добычей не так легко, как он рассчитывал. Я не знаю, до чего он способен дойти, а вы знаете, Тибо?

– Знаю, – мрачно сказал тот. – Знаю, мадам. Именно поэтому с вами согласен. Я всё сделаю.

– Стойте… нам нужен… дайте мне минутку подумать… да, нам нужен монах.

– Монах? – внезапно спросил Луи, до этого мгновения не проронивший ни слова и лишь молча внимавший матери.

– Да, простой монах, лучше всего нищенствующий брат. Доминиканец или францисканец – я слыхала, их сейчас необычайно много в Реймсе. Найдите мне такого до полудня, Тибо, скажите ему, что мы в опасности и просим божьего заступничества.

– Но отчего бы не попросить епископа Суассонского? Я уверен, он…

– А я уверена, что Моклерк уже имел беседу и с епископом Суассонским, и со всеми прочими прелатами и сеньорами, явившимися на коронацию. Неужели вы думаете, он посмел бы говорить со мной и с Луи таким образом, если б не подготовился как следует? Он уверен, что загнал нас в угол! И, надо отдать должное, это ему почти удалось… Бежать, я хочу бежать отсюда, Тибо, и немедля, иначе я здесь просто умру.

– Нет, матушка, вы не умрёте, – твёрдо сказал Луи, подступая к ней и беря Бланку за руку, которой она не отняла. – Не бойтесь ничего. Я буду с вами. Я всегда сумею вас защитить.

«А я – тебя, дитя моё», – подумала Бланка и сказала:

– Подумайте хорошенько, куда мы можем направиться. Нужен замок или городок в окрестностях, достаточно неприступный и, самое главное, принадлежащий человеку, в чьей верности вы нисколько не сомневаетесь. Есть у вас что-либо на примете?

– М-м, – Тибо закусил губу, – может быть, Монлери? Это около двадцати лиг отсюда. Я не думаю, что в вашем положении дальнее путешествие…

– Забудьте о моём положении. Я выдержу. Я всё выдержу, лишь бы увезти отсюда короля. К полудню жду вас с новостями, а пока ведите себя как ни в чём не бывало. И вы, Луи, тоже. Лучше всего вам сказаться пока нездоровым… главное, никого не принимайте, кроме графа Шампанского и Плесси, ни под каким видом. Помните, что я очень люблю вас.

– Я помню, матушка.

Бланка не сводила с сына глаз, и всё же уловила боковым зрением быстрый, почти ревнивый взгляд Тибо, которым тот сопроводил её признание. Несчастный, глупый Тибо… Не место и не время было для разговора об этом. И никогда не будет ни места, ни времени.

– Вы спали сегодня, Луи? – спросила она, когда граф Шампанский откланялся.

– Ещё нет.

– Поспите. Вам понадобятся силы.

– И вам тоже.

– Вы правы. Можете поцеловать меня, как будто на ночь, хотя, впрочем, уже давно рассвело, – она рассмеялась, и Луи сказал:

– А как же утренняя молитва, матушка? Уже пора вставать к ней, как же спать?

Смех Бланки оборвался. Она выпрямилась в кресле и взяла своего сына за обе руки, будто это он был её вассалом и она принимала его присягу.

– Если хотите, сын мой, давайте помолимся сейчас вместе. Так будет лучше, я думаю.

– Да, матушка.

И пока он читал Agnus Dei, Бланка смотрела на его такое серьёзное и такое детское при этом лицо, лицо сына и короля, и думала: «Ты возомнил, Моклерк, будто я сдамся тебе без боя? Больше того – ты думал, мой собственный сын сдаст меня тебе без боя? Ты не знаешь нас. Но ты нас узнаешь».


Жоффруа де Болье, после посвящения в орден Святого Доминика принявший имя брат Жоффруа, не отличался меж прочих братьев своих ни выдающимся рвением, ни чрезмерной аскезой. Будучи хоть и дворянином по происхождению, однако принадлежа к младшей ветви давно обнищавшего рода и являясь к тому же девятым сыном в семействе, он не особенно ощутил смену образа жизни, которая сопроводила его постриг. Напротив, ныне он голодал куда реже, чем мог судить по смутным воспоминаниям детства, когда его матери приходилось выбирать между вязанкой дров для камина или лишней мерой зерна на зиму. Теперь же брат Жоффруа всегда был одет в добротную шерстяную рясу, зимой дополняемую столь же добротным плащом, и мог рассчитывать на щедрое подаяние от верующих, представлявшее собой порою славный ужин в придорожной таверне и кружку игристого пива. Это в полной мере удовлетворяло все телесные потребности брата-доминиканца и позволяло обратить силы и помыслы на богоугодные деяния, такие как проповедь или молитва за страждущих. И тому и другому брат Жоффруа предавался с рвением значительно большим, чем то, которое вызывала у него предписанная уставом аскеза.

Посему он был весьма доволен, когда промозглым и пасмурным ноябрьским днём некий молодой господин благородной наружности, представившийся мессиром Клеметье, обратился к нему в таверне во время утренней трапезы и спросил, не согласится ли добрый брат сопровождать его семейство в недалёком путешествии на север. Кузина мессира Клеметье, недавно овдовевшая, была на сносях и боялась пускаться в путь без Божьего человека рядом, ибо никогда не знаешь, что может случиться в дороге. Такая набожность была похвальна, к тому же сир Клеметье пообещал брату Жоффруа полное содержание и щедрое пожертвование по исходу путешествия. Брат Жоффруа охотно согласился.

О чём впоследствии неоднократно жалел.

Семейство, которое он взялся сопроводить, производило несколько странное впечатление. Вдова, которая звалась мадам Лавранс, довольно молодая ещё, красивая и статная женщина, держалась со своими домочадцами так, будто была главою семейства. Брат её мужа, лекарь по имени Демолье, глядел на неё снизу вверх и, пока усаживались в неприметную и неудобную карету без гербов, несколько раз всплеснул руками и повторил, что мадам подвергает себя огромному риску и что он снимает с себя любую ответственность. Звучало сие несколько странно для разговора между близкими родственниками. Однако больше всего брата Жоффруа озадачивала даже не дама, а её сын, худой и бледный мальчик лет двенадцати-тринадцати, светловолосый, очень похожий на мать лицом и, отчасти, повадкой. Все члены этого семейства – и Клеметье, носивший меч и походивший на рыцаря, и мэтр Демолье, не перестававший причитать, и маленькая щупленькая мадам Жанна, компаньонка мадам Лавранс, – все они глядели на этого мальчика с ещё большим почтением и робостью, чем на его властную и надменную мать. Тот, казалось, смущался этим и в то же время принимал как должное.

Чем дольше Жоффруа наблюдал за ними, тем больше ему казалось, что его водят за нос.

В конце концов он всё понял. Клеметье, конечно же, – рыцарь, мадам Лавранс – дама его сердца, бегущая от ненавистного мужа в сопровождении любимого сына, своего лекаря и служанки. И ещё бы эти грешники не искали Божьего заступничества! Ситуация, и без того предосудительная, отягчалась положением мадам Лавранс – не просто бежать от мужа, но бежать беременной, похищая у него не рождённое ещё дитя вместе с сыном, – это было так дерзко, что брату Жоффруа просто не хватало слов выразить своё возмущение. Не способствовали его красноречию и многозначительные взгляды и щедрые посулы мессира Клеметье, а также, в немалой степени, внушительный вид меча на его бедре. Мессир Клеметье выглядел так, будто не только умеет пользоваться этим мечом, но и не без удовольствия пускает его в ход при первой же возможности. Посему, опрометчиво ввязавшись в сию авантюру, брат Жоффруа питал великие сомнения, что ему позволят самовольно из неё выйти до тех пор, пока дело не будет сделано. Так что он смирился и занял место в карете между мэтром Демолье и мальчиком, напротив женщин. Карета была тесной, места едва хватало. Клеметье в последний раз окинул взглядом внутренность кареты, бросил быстрый и, как почудилось брату Жоффруа, чрезмерно красноречивый взгляд на мадам Лавранс и захлопнул дверцу с таким грохотом, что монах вздрогнул и, торопливо перекрестясь, вознёс молитву Пресвятой Деве, прося её благословить путешествие – чего, в общем-то, от него и ждали.

В ноябре в Шампани темнеет рано, и они выехали за городские стены уже затемно. Карета выкатилась на грубо мощённую дорогу в сторону Лана, тяжело громыхая колёсами и подскакивая на многочисленных колдобинах, ибо граф Тибо Четвёртый, милостью Божией граф Шампанский, куда менее был озабочен состоянием дорог в своём фьефе, нежели производством вин и стихов личного сочинительства. Стихи у него порой выходили забавные, брат Жоффруа не раз слышал, как их поют менестрели в тавернах, где он был завсегдатаем. Что же до дорог, то они волновали доброго брата менее, чем шампанские вина, ибо вина были и впрямь хороши, а путешествовать брат Жоффруа предпочитал пешком.

Нынче же он понял, что думал чересчур предвзято. То, как подбрасывало и мотало в карете бедную мадам Лавранс, заставляя её бледнеть и покрываться потом, даже отчасти смягчало строгость осуждения, коему мысленно предал её брат Жоффруа. Несчастная женщина то и дело обращалась к своей служанке с просьбой подать чистый платок, чтоб промокнуть им лоб и виски. Мэтр Демолье больше не причитал и лишь мрачно молчал, глядя то в окно на проносящиеся мимо угрюмые осенние пейзажи, то на женщину, скрипевшую зубами напротив него. Однако брат Жоффруа ясно видел, что тот и сам сидит весь в поту, должно быть, мысленно осыпая бранью упрямую женщину.

Карета неслась во весь опор так, что её бросало из стороны в сторону; несколько раз мадам Жанна порывалась крикнуть кучеру, чтоб ехал тише, но мадам Лавранс всякий раз вонзала ногти ей в руку и говорила: «Нет! Пусть!» – с таким нажимом и так непреклонно, что женщина тут же смолкала и лишь мучительно вздыхала, качая головой и украдкой промокая уголки увлажнившихся глаз. Сие, как назидательно подумал брат Жоффруа, любивший порою почитать проповедь самому себе, за неимением достойного слушателя, было прекраснейшей иллюстрацией утверждения, что женщина есть сосуд зла, греха и преступного своенравия, и давший волю капризу женщины вскоре воочию узрит, как она погубит и его, и самоё себя. Сир Клеметье, давший волю женскому капризу, именно в этом убеждался всякий раз, когда придерживал коня рядом с каретой и заглядывал в окно, в тревоге осведомляясь о здоровье мадам. Это повторилось раз пять или шесть, а затем вдова вдруг в ярости оттолкнула от себя руки Жанны, отиравшей ей виски, и заявила, что если услышит ещё хоть слово от любого из них, то велит остановить карету и дальше пойдёт пешком одна. Это была, разумеется, ещё одна вздорная глупость, но, к немалому удивлению брата Жоффруа, все трое немедленно смолкли и отступились.

– Ваша суета доконает меня гораздо раньше, чем дорога, – заявила мадам Лавранс и посмотрела на своего сына, всё это время глядевшего на неё неотрывно в непрестанной, но молчаливой тревоге. Этот мальчик, по наблюдению брата Жоффруа, вёл себя спокойнее и достойнее всех прочих в этой престранной компании, что также заслуживало удивления, ведь он был совсем дитя.

Встретившись с ним взглядом, мадам Лавранс как будто смягчилась. Её ладонь дрогнула, словно она хотела взять своего сына за руку, но потом застыла, будто мадам передумала в последний миг.

– Со мной всё будет хорошо, Луи. Обещаю вам, – сказала она очень мягко и добавила: – Почему бы вам не попросить брата Жоффруа почитать нам молитву, чтобы скрасить путешествие?

Что её сын и сделал, обратясь к брату Жоффруа таким смиренным и уважительным тоном, что монах окончательно утвердился в своей к нему симпатии. Мать его, конечно, грешница, равно как её любовник и пособники побега, но детей ещё можно спасти. Чем брат Жоффруа и занялся с присущей ему в таких делах истовостью, ибо вещать и назидать он любил почти столь же сильно, как вкушать игристый эль. На сей раз ему внимали с особенным тщанием, что очень польстило его самолюбию. Его перебили лишь один раз, когда он испросил у Иисуса Христа и Пресвятой Девы защиты в пути от лихих людей и разбойников. Он ещё не договорил, когда Луи, слушавший очень внимательно, повернулся к матери и спросил с удивлением:

– Разбойники? Разве они водятся на земле графа Шампанского, матушка?

Вопрос сполна выдавал невинность милого ребёнка и его неосведомлённость о суровой жизненной правде, естественную в его возрасте – ведь, судя по всему, прежде он нечасто путешествовал. Однако мать его отнеслась к сей неосведомлённости с куда меньшей снисходительностью, чем ожидал брат Жоффруа.

– Увы, сын мой, не всегда в силах владетеля земли пресечь разгул всех дурных людей, которых она к себе притягивает. Я уверена, граф Шампанский, – она чуть понизила голос, будто опасаясь, что кто-то мог их подслушать, хотя, кроме Клеметье и кучера, никого рядом не было, – делает всё возможное, чтобы…

– Значит, он делает недостаточно, – резко перебил её сын, и Жоффруа посмотрел на него с непониманием, ибо не мог взять в толк, как такой с виду милый и кроткий мальчик мог так грубо ответить своей матери. – Это до́лжно пресечь, матушка. Безопасность дорог…

– Вы правы, сын мой, но, прошу вас, давайте обсудим это позже, – загадочно ответила мадам Лавранс, и Луи с внезапной покорностью смолк, оставив Жоффруа теряться в догадках, на кой ляд семейству буржуа обсуждать меж собой подобные вопросы.

Так прошло несколько часов. Тьма тем временем совсем сгустилась, зарядил мелкий дождь, усыпляюще моросящий по крыше кареты. Ближе к полуночи брат Жоффруа, по просьбе мадам Лавранс, прочитал ещё одну молитву – причём и сама мадам, и её домочадцы смиренно повторяли за ним слова, – после чего предложил всем отдохнуть, и предложение было принято. Мадам Жанна невесть откуда выхватила и примостила под затылок мадам Лавранс бархатную подушечку, шитую золотой нитью, – и до того она не вязалась с простым вдовьим платьем и одеждами прочих членов семейства, что брат Жоффруа возликовал от нового подтверждения собственной догадливости. Без сомнения, эти люди были не теми, за кого себя выдавали; однако надо сказать, что за шесть часов дороги он успел к ним привязаться и теперь был уже куда менее, чем прежде, настроен на безоговорочное их осуждение.

Молитва успокоила суетливую мадам Лавранс. Она охотно умостилась на подушке, позволив служанке укрыть себя покрывалом, и почти сразу же забылась тревожным сном, который то и дело прерывался вздохами и стонами. Её сын тоже казался сонным, однако глаз не смыкал, время от времени выглядывая в окно кареты. Иногда к нему подъезжал мессир Клеметье, и они тихо обменивались несколькими словами. Демолье уснул быстрее и крепче всех, едва отчитали вечерню, и, когда пассажиры кареты вконец успокоились и затихли, уже раскатисто и безмятежно храпел, оглашая тишину осенней ночи сим доказательством своей чистой совести.

Вскоре и сам брат Жоффруа стал клевать носом: привыкнув к качке, он уже едва ощущал её, она даже его убаюкивала. Поэтому, когда внезапно раздалось истошное конское ржание, и карета, качнувшись вперёд, резко остановилась, добрый монах чуть не полетел носом прямо на живот мадам Лавранс и сумел удержаться на месте, лишь инстинктивно вцепившись в плечо её сына.

Все проснулись разом, но никто не вскрикнул и не заметался в панике. В полумраке вокруг себя Жоффруа видел бледные, застывшие в напряжённом страхе лица, однако никто не произнес ни слова. Кони вновь заржали, уже тише, было слышно, как они перебирают ногами, топча осеннюю грязь. Луи рванулся было вскочить, но мать схватила его за руку и глянула так выразительно, что мальчик замер. Мадам Жанна задвинула шторку на окне кареты, так, будто это могло их защитить.

– Бросай поводья, любезный, – раздался снаружи приглушённый голос, ленивый и размеренный, и при звуке его мадам Лавранс и её компаньонка вздрогнули, а Луи вскинулся. – Вот так… А вы, граф, опустите-ка меч. Он не поможет вам, ибо со мной здесь десять человек. К тому же я не вижу никакого смысла нам с вами ссориться.

Граф? «Так я и знал», – подумал брат Жоффруа с громко колотящимся сердцем. Дерзкий дворянин, умыкнувший возлюбленную вместе с половиной её домашних. А перед ним в этот миг – разгневанный муж, настигший беглянку… впрочем, судя по голосу, скорее безмерно довольный, чем так уж разгневанный. И что это он такое сказал – «не вижу смысла нам с вами ссориться»? Разве такое должен говорить обманутый и оскорблённый супруг?

И первое подозрение тупой иглой ткнулось во внутренности брата-доминиканца.

– Вы творите беззаконие, – раздался голос Клеметье, странно низкий и глухой, будто он едва удерживался от страшной брани. – И знаете это.

– Я?! Я ли, мессир? Разве это не вы похитили и тайно вывезли их величества? Разве не вы пытались лишить так недавно осиротевшую Францию едва обретённого монарха? И не стыдно ли вам корить меня, меня, кто поклялся вам помешать?

«Монарха? Короля? О чём они толкуют?» – подумал брат Жоффруа. Прямо перед собой он видел лицо мадам Лавранс, неподвижное, как камень, с резко выступившими скулами.

– Клясться – грех, мессир Моклерк. А измена – не просто грех, но преступление.

– Пусть суд пэров решит, кто из нас изменник, мессир Тибо. А сейчас прошу вас снова, опустите меч. Я почти готов поверить, что вами двигали лишь лучшие побуждения, ибо в противном случае вы бы подготовили вашу авантюру гораздо тщательней. Сейчас же, как я могу судить, вы здесь один, а со мною, как я вам говорил уже и как вы сами видите, десять человек…

– Ах, матушка, отчего же вы мне запретили взять оружие, – прошептал Луи справа от брата Жоффруа. Мадам Лавранс вздрогнула и как будто хотела ответить, но тут тот, кого звали Моклерком – где-то, смутно показалось брату Жоффруа, он слышал это имя, – заговорил вновь, и на сей раз так громко, что вздрогнули все сидящие в карете:

– Ваше величество! Это я, Пьер Моклерк. Смиренно прошу вас, пожалуйста, выйдите ко мне и позвольте убедиться, что с вами всё хорошо.

– Луи, нет! – беззвучно вскрикнула женщина, которая, как наконец-то начало доходить до совершенно ошалевшего брата Жоффруа, была Бланка Кастильская, королева Франции. Но сын её, мальчик, шесть часов с самым кротким видом просидевший подле монаха, лишь молча взглянул на неё, будто предостерегая, затем толкнул дверцу кареты и легко соскочил наземь, в вязкую дорожную грязь.

– Я здесь, мессир Моклерк, – сказал его звонкий детский голос, когда он выпрямился во весь рост и вскинул голову, глядя куда-то вверх так открыто и бесстрашно, что у брата Жоффруа перехватило дыхание. – Извольте оставить в покое графа Шампанского и велеть вашим людям убрать от него оружие.

Граф Шампанский. Бланка Кастильская. Пьер Моклерк, граф Бретонский, – брат Жоффруа вспомнил наконец, где слышал это имя. И король Людовик, чьё помазание на царство, свершившееся накануне, брат Жоффруа отмечал в реймской таверне утром этого самого дня…

Брат Жоффруа судорожно перебирал в памяти все молитвы, которые знал, однако ничего приличествующего ситуации не находилось. Больше того – вместо благих слов в голову отчаянно лезли одни богохульства.

Мрак за распахнутой дверцей кареты озарился вёртким светом фонаря, который зажёг и вытянул перед собой граф Моклерк. Он подъехал поближе, и теперь брат Жоффруа видел его крупную фигуру, восседающую на огромном скакуне, жутко скалившем зубы почти над самой головой юного короля. Голова Моклерка была покрыта капюшоном, лицо его Жоффруа разглядеть не мог, и отчего-то был этому особенно рад.

– О, сир, – растроганно сказал граф Бретонский, убедившись в том, что перед ним в самом деле король. – Должен сказать, я в полной растерянности. Ведь не далее как давеча утром ваше величество приняло от меня оммаж и…

– И, – холодно прервал его Людовик, – сие обстоятельство огорчает меня, мессир Моклерк. Вы и суток не смогли хранить верность присяге, которую мне дали.

«Как я раньше не заметил, – потрясённо спрашивал себя Жоффруа, – как сразу не понял?» Он говорит вовсе не так, как пристало мальчику его лет и того положения, которое доминиканец ему опрометчиво приписал. Но он так кротко слушал проповедь простого монаха…

– Ваше величество превратно понимает мои действия. Клянусь вам, лишь забота о вас и о королевстве вынудила меня пойти на такие меры. Вы видите теперь, сир, что я сказал вам правду? Вы видите, до чего дошла ваша мать… ваша глубоко уважаемая, – поспешно добавил он, увидев, как напрягся мальчик, – глубоко почитаемая мною мать, которой горе от недавней потери мужа, тяжёлая беременность и страх за вас помутили рассудок. Я молю вас, давайте сейчас все успокоимся и вернёмся, пока не поздно, в Реймс, где обсудим будущее короны…

– Да как ты смеешь, негодяй! – закричал вдруг Тибо Шампанский. Видимо, он сделал какое-то неосторожное движение, потому что следом за этим раздались брань и лязг, а затем шум борьбы, когда графа Тибо схватили люди Моклерка. Королева Бланка дёрнулась было, но с места не двинулась, продолжая сидеть молча и стиснув челюсти с такой силой, что у неё подрагивала нижняя губа. Придворная дама и лекарь королевы следили за ней с ужасом, время от времени кидая отчаянный взгляд на короля, стоящего с непокрытой головой в грязи перед человеком, который, похоже, полностью завладел положением.

– Я не обязан обсуждать с вами будущее короны, мессир Моклерк, – проговорил наконец Людовик, когда возня слева от кареты утихла, ознаменовав полную победу напавших. – Однако я отправлюсь с вами, куда вы скажете…

– Луи! Не смейте! – закричала Бланка Кастильская в полный голос и рванулась из кареты вон, но руки мадам Жанны и лекаря успели удержать её. Жоффруа увидел, как лицо Моклерка в капюшоне повернулось в сторону королевы. В свете фонаря блеснули хитрые холодные глаза.

– Простите, мадам? Мне послышалось, вы сказали «не смейте» королю? Продолжайте, прошу вас, я слушаю, ваше величество, – кротко добавил он, вновь обращаясь к Людовику.

– Я отправлюсь с вами. Но лишь при условии, что вы отпустите мою мать, графа Тибо и лиц, которые нас сопровождают. Я протестую против того, чтоб вы удерживали их.

– Помилуйте, сир, никто никого не удерживает! – воскликнул Моклерк, махнув от избытка чувств фонарём, так что по напряжённому лицу юного короля заплясали тени. – Право слово, вы так говорите, будто я беру вас в плен! Я лишь хочу обеспечить вашу безопасность и оградить вас от влияния дурных, вздорных умов, кои причинят вам зло, даже не желая того. Я…

– Довольно, – сухо сказал король. – Вы согласны на эту сделку или нет?

– Луи, – беззвучно простонала королева. Кровь вдруг совершенно отхлынула от её лица, глаза закатились, и она стала сползать со скамьи на пол кареты. Лекарь кинулся к ней, отдавив брату Жоффруа ноги, но тот успел заметить торжество, осветившее черты графа Бретонского.

– Как будет угодно вашему… – сказал он – и умолк.

А потом закричал так, что у доминиканца кровь застыла в жилах.

Позже брат Жоффруа множество раз описывал эту картину отцу Винсенту, своему исповеднику, и всякий раз другими словами, но никак не мог толком объяснить, что именно произошло той ноябрьской ночью на дороге из Реймса в Лан. Только что Пьер Моклерк злорадно улыбался, чувствуя себя победителем, – и вдруг согнулся, словно скрученный жесточайшим приступом желудочной колики, и завопил так, что резануло в ушах. За суматохой, которую подняли в карете вокруг потерявшей сознание королевы, Жоффруа едва мог разглядеть, что творится снаружи, но ему казалось, что Моклерк прижимает ладони к лицу с такой силой, будто глаза его выскакивают из орбит и он тщится удержать их на месте. Это было жуткое зрелище, но ещё страшней был вид короля Людовика, стоящего перед Моклерком. Он не шелохнулся, голова его была всё так же высоко поднята, даже выше, чем прежде, словно он видел вверху что-то, от чего не мог отвести взгляд. Глаза его были широко распахнуты и неподвижны, губы приоткрылись, и он как будто что-то прошептал. Жоффруа глянул вверх, но не увидел ничего, кроме голых ветвей, качавшихся на ветру.

Всё это длилось какие-то несколько мгновений, а потом за криком Моклерка раздался ещё один, и ещё, и вскоре десяток мужских голосов взорвал ночь криками страха и боли. Жоффруа услышал сквозь эти жуткие звуки крик Тибо Шампанского: «В карету, сир! Вернитесь в карету!» Но мальчик не слышал обращённого к нему голоса, он всё так же стоял, задрав голову, заворожённый тем, что видели лишь его собственные глаза.

Надо было что-то делать. Подобрав полы рясы, брат Жоффруа выпрыгнул из кареты, погрузившись по щиколотки в грязь, подскочил к королю и бесцеремонно схватил его за плечи:

– Сир! Сир! – крикнул он и встряхнул мальчика несколько раз, заставив наконец выйти из странного оцепенения и бездумно уставиться на монаха.

– Вы видели? Брат Жоффруа? Вы это видели? – прошептал он, и доминиканец заметил, что по его щекам текут слёзы. Они струились нескончаемым ручьём, уже залили всё его лицо, шею и капали с ворота сорочки, но он явно не замечал их и даже не подозревал, что плачет. А кругом продолжали кричать мужчины, прижимавшие руки к лицам, и под ними бесновались кони, и всё это, по отдельности и разом, было так жутко, что брат Жоффруа немедленно дал обет: если Господь вызволит его из этой передряги, больше никогда в жизни не пить игристого эля.

– Идёмте, ваше величество, – сказал он и почти силой заставил мальчика вернуться в карету. Усадив его на то место, где сидел прежде сам, Жоффруа захлопнул дверцу, высунулся из неё по пояс и крикнул кучеру:

– Гони что есть мочи!

В воздух взвился хлыст.

Через пять минут страшный отрезок дороги остался позади. Карета ходко помчалась вперёд. За ней грохотали лошадиные копыта – и, к огромному облегчению брата Жоффруа, оказалось, что это Тибо, нагнавший карету после того, как убедился, что погони не будет.

Лишь тогда карета остановилась, и там, в чистом поле посреди дороги из Реймса на Лан, королева Франции родила брата короля Франции, здорового и крепкого мальчика, которого брат Жоффруа, обливаясь слезами, немедленно благословил.

Глава вторая

Монлери, 1227 год

– …А также, – прокашлявшись, продолжил Жеан де Рамболь, архиепископ Тулузский, – освободить из заключения Фердинанда Фландрского и Рено Булонского, кои содержатся в Лувре под королевским арестом с 1215 года от Рождества Христова…

– То бишь двенадцать лет, – сказал Тибо, и архиепископ, слегка подпрыгнув, с силой скосил глаза в его сторону. Присутствие графа Шампанского явно выводило его из себя, смущало, а быть может, даже оскорбляло – и это было одной из причин, по которой Бланка настояла на том, чтобы Тибо присутствовал на аудиенции. Он сидел, развалившись в кресле возле камина, немного поодаль от кресла Бланки, и небрежно поглаживал затылок длинноногой чёрной гончей. Бланка предпочла бы, пожалуй, чтобы его поза и тон были менее развязными, но, с другой стороны, одною этой позой и тоном Тибо лучше удалось осадить де Рамболя, чем при помощи любых слов.

– Да, – подтвердил архиепископ, высмотрев своим косящим глазом то, что его занимало, и вновь обратив взор слезящихся глазок на Бланку. – Совет пэров полагает, этого вполне довольно, чтобы искупить былые провинности…

– Былые провинности! – воскликнул Тибо, от полноты чувств прихватив гончую за ухо, так что псина взвизгнула. – Да этих двух мерзавцем следовало обезглавить ещё в Бувине, когда они подняли бунт против помазанника Божьего! И прожили они эти двенадцать лет лишь благодаря несказанной милости его величества Филиппа Августа.

– Король Людовик, – упрямо продолжал де Рамболь, глядя на Бланку и демонстративно игнорируя выкрики Тибо, – я хочу сказать, предыдущий король Людовик обещал освободить их, вашему величеству это известно. Лишь кончина помешала ему воплотить своё намерение и…

– И, видать, в том была воля Божья, – заявил Тибо, и Бланка, не выдержав наконец, посмотрела на него в упор. Она не могла велеть ему смолкнуть при де Рамболе, но, к счастью, взгляд её по прежнему действовал на него безотказно. Тибо осёкся и принялся усиленно чесать гончую между ушей.

– Будет лишь справедливо, если нынешний король выполнит волю усопшего, – после паузы добавил архиепископ, а затем многозначительно и осуждающе смолк.

Бланка чуть заметно сцепила пальцы рук, сложенных на коленях. Она всё ещё носила белое вдовье платье, даже здесь, в Монлери, где кругом были друзья и никто не посмел бы упрекнуть её в недостаточной почтительности к усопшему супругу. Впрочем, случалось, за надёжные стены города проникали враги, и уж они-то могли обвинить её не только в этом, довольно-таки тяжком грехе, но и в сотне куда более страшных. Битый час выслушивая поток обвинений, упрёков и требований, излагаемых архиепископом Тулузы, парламентером от коалиции Моклерка, Бланка то и дело спрашивала себя, почему всё это терпит. Стоит ей сказать Тибо хоть слово, и он пинком спустит прелата с лестницы, не посчитавшись ни с его саном, ни с почтенным возрастом. Однако она не могла так поступить. Не могла из-за Луи. Что такое оскорблённая мать перед благоденствующим сыном? Она была готова на такую жертву.

– Это все требования мессира Филиппа? – спросила Бланка наконец ровным и любезным тоном.

Де Рамболь насупился.

– Вы знаете, что нет, мадам… ваше величество, – угрюмо добавил он, поймав молниеносный взгляд Тибо. – Главным требованием было и остаётся то, чтобы вы, мадам, добровольно вернулись в Париж и отдали бразды управления государством в руки тех, кто сможет держать их с честью. Его величество…

– А я, – сказала Бланка всё тем же любезным тоном, – стало быть, с честью их держать не в силах.

Де Рамболь воздел руки к небу хорошо заученным жестом опытного проповедника.

– Милостивая сударыня, уже третий час я объясняю вам то, что вы как будто либо не видите, либо видеть упорно не желаете! Почему вы отказываетесь понять, что, соглашаясь вести с вами переговоры, мессиры бароны оказывают вам услугу, на которую их толкает лишь безмерное уважение и верность дому Капетингов? Ведь никто не желает свергнуть вашего сына, мадам! Мессиры графы Тулузский, и Булонский, и Бретонский, и прочие благородные сеньоры всего лишь хотят быть уверены, что свободы и привилегии, обеспеченные им благой памяти Филиппом Августом, останутся с ними и приумножатся. Что берегам нашей прекрасной Франции не будет угрожать враг ни с юга, ни с севера. Что до совершеннолетия его величества Людовика государство будет в надёжных, верных руках!

– Мои руки, – улыбнулась Бланка, – стало быть, ненадёжны и неверны.

– Мадам… – де Рамболь уронил руки и взглянул на неё с выражением наибольшего отчаяния, какое только может изобразить христианин пред лицом женского упрямства и вздорности. – Ответь я вам сейчас от чистого сердца, по собственной совести, сказал бы: моя королева, вера моя в вас не уступает моей вере в Господа нашего Иисуса Христа. Но я ныне здесь как выразитель позиции французского баронства и совета пэров, посему: да, мадам, совет считает, что женщина, отравившая короля и подделавшая грамоту о вручении ей регентства, не заслуживает особенного доверия.

– Тибо, вы слышали? – Бланка повернулась к графу Шампанскому, рассеянно возившемуся с гончей и, казалось, почти не слушавшему разговор. Архиепископ Тулузский снова дёрнул плечом и скосил глаз. – Теперь они утверждают, что я убила моего мужа. Что скажут дальше? Будто я голой летала на метле в ночь перед Пасхой и участвовала в ведьмовском шабаше?

– Мадам! – архиепископ уже не скрывал возмущения. – Я лишь передаю вам слова и волю совета пэров…

– Что ж, в таком случае, вас не затруднит передать им мои слова и волю. Скажите, что Бланка Кастильская, королева Франции, готова к диалогу с французским баронством, но лишь при условии, что диалог этот не обернётся монологом со стороны благородных пэров. Скажите им, что я не собираюсь урезать привилегии, дарованные моим тестем, напротив, все силы свои положу на то, чтоб продолжить им начатое и воплотить им задуманное, как поступал в недолгом своём правлении мой супруг. Что касается их требований… Я полагаю, вопрос об освобождении узников Лувра можно будет ставить, лишь когда король вернётся в Париж.

– А когда он вернётся в Париж? – встрепенулся архиепископ. Тибо встрепенулся тоже, услышав об узниках, – с куда как менее воодушевлённым видом. Бланка помнила, как враждовал при жизни его отец с Рибо Булонским.

– Сие не от меня зависит, ваше преосвященство. Лишь только я буду уверена, что моему сыну за стенами Монлери не грозит никакое насилие, – сей же час мы тронемся в путь.

– Если дело только за этим, я уверен, совет пэров немедленно отрядит сопровождение…

– Говоря о насилии, – прервала его Бланка; она то и дело его прерывала, и её это забавляло – смотреть на синие жилы и красные пятна, которыми покрывалось одутловатое лицо прелата, – я разумею прежде всего насилие, источником которого являются вассалы его величества, забывшие присягу. К чему это лицемерие, мессир де Рамболь? Вам ведь прекрасно известно, при каких обстоятельствах я и мой сын покинули Реймс. Вам известно, что граф Моклерк преследовал нас почти до самого Монлери, что он едва не похитил короля, и лишь вмешательство Божие не дало ему осуществить свой преступный замысел. Кстати, как поживает мессир Моклерк? Зрение так и не вернулось к нему?

Архиепископ пробормотал нечто невразумительное и смолк. Бланка швырнула ему происшествие на Ланской дороге как один из запасных козырей, хранившихся в её не особенно широком рукаве, в немалой степени лишь затем, чтобы наконец-то смутить – её бесила наглость, с которой он оскорблял её, зная, что ничем за это не поплатится. Они были так уверены в себе, эти проклятые бароны, пэры Франции, так свято убеждены, что им ничего не будет стоить лишить её власти и разлучить с сыном, что одна лишь эта убеждённость уже была оскорбительна. Но в то же самое время она, убеждённость эта, делала их уязвимыми. То, что случилось по дороге из Реймса, потрясло всех, и весть вмиг облетела Иль-де-Франс, обрастая сотней невероятных подробностей. В некоторых из них фигурировал Божий свет, поразивший грешников, – иначе как объяснить, что все рыцари, пытавшиеся в ту ночь захватить короля, ослепли беспричинно, внезапно и одновременно? Правда, все они прозрели к утру – все, кроме Моклерка. Он, по слухам, был совершенно подкошен и сломлен свалившимся на него ударом, причин которого, впрочем, по-прежнему не понимал. Судя по всему, он и впрямь действовал искренне, убеждённый, что такая насильственная смена власти в оставшейся без действующего монарха стране пойдёт на пользу Капетам – ведь он и сам был Капет. Теперь он заперся в своём замке в Бретани, где и сидел, ежечасно прикладывая к глазам припарки из трав по рецепту местных знахарок, и по крайней мере временно не представлял опасности. Однако упавшее знамя подхватил его кузен Филипп Булонский, прозванный Строптивым, – единственный из живых ныне сыновей Филиппа Августа, чьи права на трон при живом Луи были ничтожны, однако практически обеспечивали регентство. Если бы только не эта грамота, которую исповедник принял из рук умирающего Людовика… «Супругу мою Бланку призываю хранить сына моего Людовика, давая ему всяческие советы в качестве регента Франции, доколе не вырастет и не возмужает» – эти слова были единственным, по сути, что мешало сейчас Филиппу Строптивому взять Монлери штурмом, отбить короля и арестовать Бланку как узурпаторшу. Сейчас в Париже, она знала, стены сотрясались от споров в попытке опровергнуть подлинность этой грамоты. А тем временем король Франции, отказавшийся предать свою мать и потому тоже превратившийся в изгоя, вынужден был отсиживаться в провинциальном городке в ожидании нового чуда, которое образумит баронов.

Но Бланка знала, что чудеса Господни случаются много реже, чем мы в них нуждаемся.

– Между прочим, – откашлявшись, сказал архиепископ Тулузский, – я получил письмо из Ватикана с указанием расследовать случай на Ланской дороге. Если в самом деле имел место факт чуда, то это непосредственная юрисдикция святой матери Церкви, так что, ваше величество, я вынужден просить встречи с вашим сыном.

– Исключено, – отрезала Бланка. Брови де Рамболя поползли вверх, а челюсть – вниз, будто гигантская рука ухватила его за голову и растягивала её. – Мой сын едва стал королём, а вы теперь вознамерились сделать из него святого? Что-то одно – и то слишком тяжкий груз для двенадцатилетнего мальчика, где уж ему вынести оба сразу.

– Ваше величество изволит шутить, – челюсть архиепископа дрожала от обиды. – Но с Ватиканом не шутят, мадам!

– Я совершенно серьёзна, ваше преосвященство, и лишь только нынешнее положение разрешится, заверяю вас, мы вернёмся к этому вопросу. Но сейчас я никому не могу позволить тревожить моего сына. Всё, что вы могли бы сказать ему, вы можете сказать мне.

– В таком случае, позвольте выразить безграничное моё сожаление тем прискорбным фактом, что при его величестве в качестве капеллана и исповедника находится некий безвестный монах-доминиканец, как бишь его… брат Жоффруа? Чтобы какой-то простой монах принимал исповедь короля – это, это…

– Это воля моего сына, – спокойно ответила Бланка. – Брат Жоффруа был с нами в ту ночь, когда Господь покарал Моклерка, а мне позволил благополучно разрешиться от бремени. Мой сын счёл присутствие его при этом знамением Божьим.

– Вы удивляете меня, мадам, утверждая, будто двенадцатилетний ребёнок знает толк в Божьих знамениях.

– Однако не вы ли только что убеждали меня, будто этот ребёнок в состоянии самолично выбрать и назначить регента при себе, буде милостивый совет пэров даст ему такую возможность?

Вернуть разговор в русло политики оказалось проще, чем Бланка ожидала – архиепископ немедленно принялся спорить. Это был юркий, болтливый, вспыльчивый человечек, и, как следует изучив его за час беседы, Бланка поняла, как следует вести себя с ним, чтобы узнать как можно больше и не выдать ему сверх необходимого. Она даже обрадовалась, когда этим утром сенешаль сообщил ей, что архиепископ Тулузский прибыл в Монлери и просит встречи с королевой. До сего дня она жила в некой блокаде, имея лишь весьма смутные представления о том, чем дышит сейчас и что замышляет коалиция баронов, после устранения Моклерка лишившаяся своей головы, но не лишившаяся десятков когтистых лап, всё так же стремившихся заграбастать всё, до чего они дотянутся. Её тесть славно задал жару всем эти бездельникам двенадцать лет тому назад, при Бувине, – но с тех пор минули годы, минули короли. Притухшие, но не погасшие до конца угли бунта тлели годами, выжидая, пока к ним не поднесут клок сухой соломы. Смерть Людовика Смелого и помазание на царство короля-ребёнка стали такой соломой. И если сейчас Бланка не отыщет способа затоптать искру, та разрастётся в пламя, в котором погибнут они все.

Потому она слушала очень внимательно и теперь знала наверняка, что пэры полностью отказались от идеи смены династии, и Строптивый действительно метит не более чем на регентство. Это отчасти утешало; но лишь отчасти. Плохо было то, что бароны привлекли на свою сторону церковь – а в этой области Бланка была совершено беспомощна, оттого старалась увести от неё разговор. В самом деле, на дороге в Лан в прошлом ноябре случилось нечто странное; она ощутила это, хотя ровным счётом ничего не видела, большую часть времени пролежав в обмороке, а затем занятая родовыми схватками. Но чувство чего-то огромного, давящего невыразимой тяжестью, чего-то оглушающего и непостижимого – чувство это она успела тогда испытать даже в беспамятстве и в безжалостных тисках боли. Бланка пыталась говорить об этом с Луи, но тот всякий раз отворачивался от неё и замыкался, чем не на шутку пугал её – прежде у него не было от неё никаких тайн. Бланка то и дело напоминала себе, что следует поговорить обо всём этом с братом Жоффруа, но никак не могла собраться – слишком она была занята, обустраивая в Монлери свой небольшой двор, приехавший вслед за ними из Реймса и Парижа, а затем – собирая сведения о действиях баронов. Кроме того, у неё теперь был ещё один ребёнок. И иногда ей, даже будучи королевой, приходилось вспоминать об этом.

Тибо считал, что парламентёров следует гнать взашей. «Мадам, – говорил он, – с одними только моими рыцарями мы можем взять Париж приступом и водворить Людовика в Лувре». Тибо был солдат, ему была противна всякая мысль о дипломатии и переговорах, как противоречащая самой идее войны: хватай всё, что хочешь взять, ломай и круши всё, что встанет у тебя на пути. Ей стоило немалого труда усмирить его буйный нрав, и ещё большего – продолжать удерживать этот нрав на коротком поводке. В последнем ей немало помогал романтический склад графа Шампанского, дивным образом сочетавшийся в нём с разухабистостью вояки. Именно за это сочетание его любил король Людовик Смелый и не жаловал Филипп Август: первый находил такое сочетание качеств забавным, второй – опасным и вздорным. Бланка считала, что правы были оба. Теперь же она с успехом использовала Тибо как цепного пса, ограждавшего её и Луи от чересчур открытых посягательств, ибо рыцари графа Шампанского, оцепившие Монлери, сдерживали мятежных пэров не меньше, а то и больше, чем совесть и вассальный долг. Да, они могли бы провести Бланку с Луи до Парижа, но… сколько крови, своей и мятежных пэров, пролили бы они на этом пути? Бланка не хотела, чтоб за её сыном к трону тянулся кровавый след. Он не простил бы ей этого, когда стал бы немного старше.

Посему ныне она была в Монлери в ловушке, в которую сама же себя загнала своей щепетильностью и своим упрямством. Сочетание, если задуматься, ничуть не менее забавное – и опасное, – чем свирепая романтичность Тибо Шампанского. Так или иначе, теперь Филипп Строптивый со своими прихвостнями мог лишь грозить ей издали, а она – так же издали огрызаться ему. Это был замкнутый круг. Никто из них не выиграет, если это будет продолжаться дальше. И так не может тянуться вечно.

Она объясняла это Тибо множество раз, и он выслушивал с угрюмой покорностью, зная, что бессмысленно её переубеждать. Этот вспыльчивый и, в общем-то, недалёкий человек, чьего воображения хватало лишь на фривольные песенки, складывать которые он был воистину мастер, был её единственной сколько-нибудь ощутимой опорой со дня смерти мужа. Он знал её лучше, чем кто бы то ни было. Тибо знал то, чего не могли знать ни Моклерк, ни Филипп Строптивый, ни прочие зарвавшиеся барончики из той же шайки: чем сильней и упорней доказывать Бланке Кастильской, что она не способна на что-то, тем неистовей и энергичней она будет это делать. Та самая черта своенравного, противоречивого упрямства, что когда-то вынудила Еву преступить завет Божий – следовательно, архиепископ Тулузский был прав, браздам королевства не место в таких руках. Но даже понимая это, даже боясь, в глубине души, не справиться, Бланка уже не могла отступить, и чем сильней на неё давили, тем упрямей она стояла на своём. Она думала даже съездить в Париж самолично, оставив Луи под присмотром Тибо, и выступить перед пэрами – Бланка подозревала, что парламентеры, которых присылали к ней в последние четыре месяца, недостаточно красноречиво передают её настроение. Но после одумалась: Филипп был бы дурак, если бы не воспользовался этим и не захватил её как заложницу, чтобы выманить короля из его убежища в Монлери. Нет, они должны вернуться в Париж только вместе, и только как победители – иначе их тотчас разлучат, и она больше никогда не увидит своего сына.

Именно этого Бланка больше всего боялась. Этого, а вовсе не утраты обманчивой власти, которой она всегда так хотела и которой никогда толком не обладала.

Если б хоть один из них поверил ей…

А впрочем, один и верил. И этот самый единственный верный ей человек сейчас чесал чёрную гончую между ушами, явно забавляясь косыми взглядами, которые кидал на него один из множества врагов Бланки. Их было двое – Бланка и Тибо – против них всех. Она вдруг ощутила себя этой гончей, прижавшейся затылком к мускулистому мужскому бедру, одуревшей и размякшей от непривычной нежности и тепла. В этой мысли было что-то столь унизительное, что Бланка с гневом откинула её – и взглянула на архиепископа, которого забавы Тибо с гончей явно занимали куда больше, чем королева. «Он прислан сюда следить за нами, – внезапно поняла она. – Наблюдать за тем, какое место Тибо занимает при мне». Она воспользовалась тем, что архиепископ отвлёкся, чтоб обдумать свои следующие слова. Очевидно, ей придётся всё же пообещать им нечто… возможно, многое… она как раз размышляла, сколь далеко может позволить себе зайти в таких обстоятельствах, когда дверь приёмных покоев приоткрылась и на пороге с реверансом возникла Плесси.

– Ваше величество, пора кормить Шарло.

– Ах, в самом деле? Я совсем потеряла счёт времени. Его преосвященство – такой увлекательный собеседник, – Бланка любезно улыбнулась де Рамболю, слегка ошалевшему от нежданного комплимента и уже готовому оскорбиться в очередной раз, приняв эти слова за изощрённую насмешку. – Простите, мне на время придётся вас оставить. Как вам известно, у меня недавно родился сын, – пояснила она, взглянув архиепископу прямо в глаза. Это был первый прямой взгляд за два часа, и де Рамболь едва не отпрянул, так что Бланка поняла, что попала в цель. – Не столь недавно, как мы ожидали, благодаря мессиру Моклерку с его головорезами, но на всё воля Господня.

– Н-но… – де Рамболь явно был смущён. – Разве ваше величество не пользуется услугами кормилиц? Это куда как более полезно для здоровья дитяти, – добавил он важно, из чего Бланка заключила, что почтенный прелат интересуется современными науками, в частности медициной. Она пока не знала, как это использовать, но отметила про себя, как привыкла отмечать всё, что видела и слышала в эти месяцы.

– Быть может, и так, ваше преосвященство, но своих детей я всегда выкармливаю сама. Это не займёт много времени. Я надеюсь, мессир Тибо составит вам компанию до моего возвращения.

Тибо поднял голову и показал архиепископу два ряда крепких, белых и не очень дружелюбно оскаленных зубов. Архиепископ вздрогнул и пробормотал, что будет счастлив, и прочая, и прочая… Бланка приложилась к его руке, сама протянула руку вскочившему графу, мимоходом погладила гончую и вышла в прихожую вслед за Плесси.

Сделав шесть шагов по пустой комнате, она остановилась и протянула руку.

«Пора кормить Шарло» – это был тайный знак, которым Плесси давала ей знать о том, что прибыли срочные вести.

Плесси протянула ей маленький запечатанный листок. Бланка взглянула на печать и сломала её. Затем развернула послание.

– Мадам… – маленькая дю Плесси говорила одними губами, беззвучным шепотом, который обе они разбирали так же ясно, как и громкую речь. – Что случилось, мадам? Всё в порядке?

– Где Луи? – спросила Бланка, сминая письмо. Руки её чуть подрагивали, и она стиснула их крепче, так, что бумага вонзилась в нежную, не знавшую мозолей кожу.

– Наверху, в своих комнатах, с братом Жоффруа. Когда я оставила их, брат читал проповедь… Что-то не так, мадам?

– Нет. Всё хорошо. Кто-то видел, как вы получали это письмо?

– Нет.

– Хорошо. Я не стану сейчас кормить Шарло сама, позовите одну из кормилиц… Матильду… нет, лучше Крисси. Она, как мне кажется, здоровее, и Шарло её больше любит.

– Но у Матильды больше грудь, мадам, и мэтр Молье говорит…

– Вы слышали, что я сказала, Жанна?

– Да, ваше величество…

– Так не спорьте. И проследите, чтобы Луи не покидал сегодня своей комнаты. Скажите, чтоб ждал меня, скажите, я приду, как только смогу. А теперь идите. Идите же, ну.

Плесси вышла, в тревоге оглядываясь на свою королеву. А та осталась стоять в прихожей, дёргая уголки смятого листка бумаги и глядя своей доверенной даме вслед, пока та не скрылась из виду. Оставшись одна, Бланка подошла к камину, горевшему у противоположной стены (обычно зимой в Монлери его не топили, экономя дрова, но с приездом королевского семейства заведённый порядок был нарушен), и бросила письмо в огонь. Она стояла, глядя, как сгорающая бумага трепещет и бьётся о каминную решётку, пока не осталась одна зола. И лишь тогда Бланка тяжело опустилась на скамью у камина, чувствуя, как тепло огня согревает онемевшие ноги. Отёчность после родов так до конца и не прошла, ноги по-прежнему часто болели, особенно в такую сырую погоду, как та, что стояла в Шампани ранней весной. Бланка прикрыла глаза. Быть может, она поступила неправильно, не пойдя сейчас к Шарло и не приложив его жадный маленький ротик к своей груди. Обычно это успокаивало её. Но он был самым шумным, крикливым и капризным из всех детей, которых она когда-либо вынашивала; он непременно стал бы вредничать и целиком завладел бы её вниманием, а именно сейчас она должна была как следует поразмыслить. У неё было не более получаса на это, пока де Рамболь думает, будто она кормит своего сына.

А ей тем временем вновь предстоит придумать, как спасти себя и своих детей – ни больше, ни меньше.

Эти полчаса были, быть может, самыми длинными в жизни Бланки Кастильской. Когда они истекли, она встала, оправила складки на платье и локон смолянисто-чёрных волос, аккуратно уложенный вокруг лба, вслед за чем вернулась в приёмный покой и спокойной улыбкой поприветствовала мужчин, вставших при её появлении. Что ж, они не съели друг друга в её отсутствие – она восприняла это как знак свыше.

– Мессир де Рамболь, – сказала Бланка, не садясь, и тон её голоса, ровный и непреклонный, настолько не походил на прежнюю ледяную язвительность и насмешливую, нарочитую учтивость, что архиепископ Тулузский мигом вытянулся и насторожился, чутко уловив перелом в аудиенции. Он не был глупцом, о нет, – иначе его не прислали бы сюда. Бланка продолжала: – Обдумав претензии благородных пэров, я сочла их отчасти оправданными.

– Мадам! – потрясённо воскликнул Тибо, а архиепископ разинул рот и ту же захлопнул его, но Бланка даже не дрогнула.

– Однако благородные пэры не могут не понимать, что я не в состоянии выполнить их требования немедленно и беспрекословно, не уронив тем своего достоинства. Посему я прошу дать мне… – Она смолкла, словно бы в нерешительности, и опустила глаза, как будто гадая, сколь долгий срок может выторговать. – Дать мне четыре недели от сего дня, дабы без неуместной поспешности подготовиться к возвращению в Париж.

– Ваше величество, – неуверенно начал де Рамболь, явно настороженный такой внезапной и полной капитуляцией, – я боюсь, что…

– Я готова выразить пэрам мою признательность за понимание и снисхождение, проявленные к королеве-матери, в той мере, какую позволит сфера моего влияния. Заверьте моего любезного свояка Филиппа Булонского, что он получит замки Мортен и Лильбонн, а также оммаж графства Сен-Поль. Граф Тулузский, я полагаю, может рассчитывать, что его тяжба с маркизом де Кюссо о владении городом Калье будет рассмотрена немедля по возвращении короля в Париж, и с исключительным благожеланием по отношению к графу Тулузскому. А вы, мессир де Рамболь… у вас ведь есть племянник, если я не ошибаюсь, юный Анри, проявляющий истовое рвение к современной науке? Как думаете, пожелает ли он стать магистром Парижского университета на кафедре медицины?

Она швыряла ему посулы и обещания резко, как оплеухи, и ясно видела, что архиепископ ошарашен ими ничуть не менее, чем был бы ошарашен оплеухами. Он не верил ей и судорожно искал подвох – но не был готов к нему, потому не мог скрыть замешательства и отвергнуть предложение королевы немедля. Тем более что много ли она просила взамен? Всего лишь отсрочку. Если дела и вправду обстояли так, как описывало только что сожженное ею письмо, то любая отсрочка теперь ничего не меняла, и де Рамболь это знал.

– Мадам, вы предлагаете мне подкуп? – пробормотал наконец епископ, неуверенно скосив глаз на Тибо Шампанского, в потрясении глядевшего на Бланку, лишь полчаса назад готовую скорее лечь костьми, чем сдаться на милость пэров.

– Подкуп? Вы вынуждаете меня осквернять дом, принявший короля, повторяя подобные слова, мессир. Я говорю лишь о признательности за снисхождение, проявленное к загнанной в угол женщине, – Бланка сверкнула своими жгучими чёрными очами кастильянки, позволив гневному отчаянию на краткий миг отразиться в её лице. – Быть может, я не слишком умна для регентства, мессир, но не настолько глупа, чтобы не сознавать, что снисхождение к слабым женщинам, как и всё прочее в нашем греховном мире, имеет цену.

Лицо епископа стало ещё нерешительнее, и Бланка поняла, что он на грани того, чтобы принять её предложение. О Пресвятая Дева, только пусть Тибо сейчас не раскрывает рта… Бланка молчала мгновение, потом шагнула вперёд и опустилась перед прелатом на одно колено.

– Благословите, святой отец, – прошептала она со смертельной усталостью, которую ей даже не понадобилось играть. Ах, как славно было дать выход смятению и горю, державшим её в плену вот уже долгие месяцы, как славно было ощутить на темени сухощавую руку епископа и услышать, как он бормочет над её склонённым челом слова канонического благословения. Когда он смолк, Бланка порывисто схватила его руку и прижалась губами к епископскому перстню.

– Господь поможет вам, дитя, – растроганно проговорил де Рамболь, и Бланка поднялась с колен.

Тибо смотрел на них в полном молчании. Слава Богу, от потрясения он лишился языка.

– Так что я могу передать пэрам, ваше величество?

– Передайте, – Бланка отвела взгляд, голос её был ровным и отрешённым, – что до Пасхи король Людовик войдёт в Париж.

Покидая комнату, в которой происходила аудиенция, епископ Тулузский стал моложе лет на пять и выше не менее чем на дюйм. Когда дверь закрылась за ним, Бланка села в кресло и, подозвав чёрную гончую, забытую графом Шампанским, ласково погладила её между ушами.

– Тибо, не смотрите на меня так, – поморщилась она, когда граф наконец оторвал сверлящий взгляд от двери, за которой скрылся де Рамболь, и вперил его в королеву. – Мне начинает казаться, будто вы меня не одобряете, а это дурно, хоть мы сейчас и одни.

– Одобряю вас? – просвистел Тибо; его грудь тяжело вздымалась под кружевом сорочки, открытой в вырезе котты. – Мадам, вы только что сдались совету пэров!

– С чего вы взяли?

– С чего я взял?! А разве не это вы только что сказали этому напыщенному толстобрюхому болвану, который…

– Единственный напыщенный болван здесь – это вы, Тибо. И третью черту также приобретёте вскоре, если не будете осторожней с вином и элем. Сядьте.

Граф Шампанский посмотрел на неё с подозрением пса, которому только что дали по шее, а затем ласково позвали назад. Он явно не понимал. И это было хорошо, потому что если не понял он, то, быть может, не понял и де Рамболь – он был на удивление простодушен, этот маленький старичок. Потому Филипп Строптивый и прислал его, поскольку был совершенно уверен, что де Рамболю не достанет ни ума, ни ловкости сговориться с Бланкой за спинами пэров.

– Я получила только что весть от моих шпионов, – поглаживая гончую, проговорила Бланка. – Вместе с де Рамболем в Шампань прибыла сотня солдат графа Булонского. Они обложили Монлери и готовы к штурму по первому приказу.

– Что?! – Тибо, едва опустившийся в кресло напротив Бланки, резво вскочил. Его глаза полыхнули – гнев зверя, учуявшего на своей земле запах чужого самца. – Это невозможно, мои люди…

– Источник заслуживает доверия. Люди Строптивого в течение нескольких месяцев небольшими группами пробирались в Шампань под видом бродячих ремесленников и торговцев. Неизвестно, сколько их уже в Монлери, но, без сомнения, здесь есть кому открыть ворота. Аудиенция де Рамболя была последней попыткой уладить дело миром. Если бы я дала решительный и окончательный отказ, этой же ночью мы были бы взяты штурмом.

Тибо стиснул зубы. Длинные гибкие пальцы лютниста сплелись в чугунный кулак, могущий – Бланка видела это сама – сбить наземь годовалого телёнка.

– Я немедленно отдам приказ о срочной ревизии всех находящихся в городе войск. Чужаки будут немедленно опознаны, найдены и…

– И пойдут на штурм, потому что вы своей ревизией поднимите шум и докажете, что на деле я не собираюсь сдаваться. Сядьте же, Тибо! Кажется, я велела вам сесть и слушать.

Он бросил на неё свирепый взгляд, но молча сел. Гончая у ноги Бланки заскулила и заёрзала, но осталась сидеть у ног королевы.

– Сперва я подумала о том, чтоб снова бежать. И мне… мне стыдно за это, Тибо. Я никому, кроме вас, не призналась бы в том, но мне стыдно. У меня двое сыновей здесь… один из них только что родился и, как вы знаете, слаб… мне стало страшно, Тибо.

Она говорила спокойно, без стыда, который ощущала от этих мыслей всего четверть часа назад. Стыд, как и страх, лежал позади, и она отдавала им последнюю дань, рассказывая вслух ему, единственному, кто был готов её слушать.

– Я… я понимаю, моя королева. Не вините себя. Вы мать…

– Мы уже бежали однажды. В тот раз это было необходимым и верным решением. Но мой сын – король. Он не может и не должен быть королём в изгнании. Вы согласны?

Тибо молчал. Он явно уже не пытался понять ход её мыслей и просто ждал, когда она закончит.

Бланка вынула пальцы из шерсти гончей и со вздохом опустила руку на подлокотник кресла.

– Сперва я решила арестовать де Рамболя.

Тибо выпучил глаза. При всей его лютой нелюбви к епископу Тулузскому, ничего иного он сделать не мог.

– Ч-что? А-арестовать епископа?!

– Но потом я подумала, что это будет слишком дерзким неуважением к нашей святой матери Церкви, а кроме того – вряд ли удержит людей графа Булонского от атаки. Скорее напротив. Для нападения создастся прекрасный повод – поглядите, добрые люди Иль-де-Франса, что творит эта обезумевшая кастильянка, готовая на богохульство ради своей слепой борьбы за власть! Полагаю, – добавила она, поразмыслив мгновенье, – что они именно этого ожидали от меня. Потому и прислали де Рамболя, зная отношения короля с Тулузой и отсутствие в нас чрезмерного пиетета к епископу, представляющему графство, негласно потакающее альбигойцам.

– Понимаю, – пробормотал Тибо; его взгляд, затуманенный бешенством, стал проясняться. – Вы с большей лёгкостью подняли бы руку на него, чем на любого другого прелата Франции… но оттого он не перестаёт быть прелатом.

– А мой грех не стал бы менее возмутительным, – кивнула Бланка. – Расчет был довольно верен. Думаю, оттого мне и передали это письмо сейчас, пока де Рамболь ещё находился в нашей власти.

– Так это подлог? – оживился Тибо. – Вы полагаете…

– Я полагаю всё что угодно, Тибо, – мягко сказала Бланка. – Правдиво ли это донесение, или же это ловкая провокация, призванная заставить меня оступиться, – не так важно. Важно иное: де Рамболь знает, что я получила предупреждение.

– Вы дали ему это почувствовать…

– Я старалась, – легко улыбнулась она. – Не слишком переусердствовала?

– Самую малость, – нервно усмехнулся граф Шампанский. – По правде, мадам, я был потрясён…

– Я видела. Как полагаете – наш досточтимый епископ тоже? Не то чтобы она спрашивала его совета: скорее, по его реакции могла судить о реакции Рамболя. При всём внешнем несходстве и противоречиях, они с Тибо были кое в чём очень схожи.

– Думаю, он почуял ловушку, – неохотно признал Тибо наконец. – Но вряд ли понял, в чём её суть. Так или иначе, я полагаю, он отвезёт в Париж донесение о том, что вы тянете время… и, что бы вы ни замышляли, вам нужно на это четыре недели.

– Как скоро он довезёт эту весть до Парижа?

– Смотря на каких лошадях. Дороги сейчас ни к дьяволу не годятся. Так что я бы дал ему шесть дней, при доле везения.

– И столько же, чтобы вернуться с приказом о штурме Монлери, – задумчиво проговорила Бланка. – Значит, у нас есть ещё десять – двенадцать дней. Возьмём десять, чтоб не раскаяться после.

– Это при условии, что пэры не примут вашу капитуляцию.

– Они её не примут, Тибо. Они знают, что я не собираюсь сдаваться.

Тибо в смущении отвёл взгляд, и Бланка поняла, что на какой-то миг он и сам в это поверил. Это отозвалось в ней странным, смешанным чувством. С одной стороны – он сомневался в ней, он поверил, что она проявит слабость. С другой же – не много чести в том, чтобы обмануть такого простака, как граф Шампанский, но ныне она была рада и такой маленькой победе.

– Десять дней, – задумчиво проговорил Тибо. – Я мог бы за это время собрать восемьдесят… может быть, сто… хотя если вместе с Руалье… сто тридцать солдат. Этого будет достаточно, чтобы выдержать штурм.

– Мы не будем собирать армию, мой друг. Я сказала вам, что сын мой не войдёт в Париж с мечом. Равно как и не станет королём в изгнании, отбивающим нападение предавших его вассалов.

– Тогда… – Тибо Шампанский заморгал. – Но что же тогда мы будем делать в эти десять дней, мадам?

Бланка Кастильская улыбнулась, глядя на него почти так, как глядела на собственных сыновей, – с нежностью и снисходительностью, коих заслуживает дитя, даже обременённое властью. И погладила по шее гончую, заворчавшую под её мягкой белой рукой.

– Мы будем писать стихи, дорогой друг. И начнём прямо сейчас. Кликните Жанну, пусть пошлёт кого-нибудь, чтоб принесли бумагу и чернил.


– Вам нравится, мессир Шонсю?

Жерар де Шонсю, прево города Монлери, вздрогнул всем своим тучным телом и утёр толстую шею заметно трясущейся рукой – в десятый, должно быть, раз за последние четверть часа. От мессира де Шонсю разило потом, чесноком и конюшней, и Бланка, всегда отличавшаяся болезненно чутким обонянием, возрадовалась, что усадила его в пяти локтях от себя. Иначе ей было бы весьма трудно изъявлять благодарность, которую она, бедная вдова, не признанная пэрами королева при мальчике-короле, должна была испытывать к тому, кто не отвернулся от неё в сей суровый для дома Капетов час. В те дни, когда Бланке не приходилось выслушивать донесения шпионов и принимать посланников своих врагов, она порой позволяла себе слабость и жаловалась дю Плесси, что Господу угодно было покарать её, избрав местом изгнания этот маленький грязный замок с его немытыми, неотёсанными и дурно пахнущими сеньорами. Однако сейчас она была здесь по их милости, а стало быть – в их власти, потому с любезной, терпеливой полуулыбкой дождалась, пока мессир де Шонсю отрёт пот с шеи и промямлит, как всегда, заливаясь краской от пристального взгляда королевы-матери:

– Не могу знать, ваше величество, в рифмоплётстве я не силён.

Тибо фыркнул, впрочем беззлобно – он любил старого Шонсю за простоту нрава, а к тому же знал, что тот и впрямь мало что понимает в изящной словесности. Бланка видела, с каким нетерпением Тибо поглядывает на неё, ожидая, что она скажет. Она с улыбкой взглянула на мадам де Шонсю, комкавшую платочек в кресле позади мужа.

– А вы, мадам? Быть может, вы интересуетесь стихосложением более вашего супруга? – добродушно сказала Бланка, ласковым тоном давая понять, что вовсе не сочтёт положительный ответ вульгарностью и неприличием – как, бесспорно, сочла бы, будь они при её дворе в Париже. Впрочем, при дворе Бланки Кастильской в Париже никогда не оказалась бы бедная мадам де Шонсю, коренастая розовощёкая крепышка под стать своему мужу, более походившая на сестру его, чем на супругу. И робела она точно так же – неудержимо и по-крестьянски открыто, чем, пожалуй, была Бланке даже мила. Они были хорошие люди, эти Шонсю, и она непременно пожалует им баронство, когда всё останется позади.

– П-по-моему, это было в-весьма м-мило, в-ваше величество, – пролепетала будущая баронесса де Шонсю и залилась румянцем по самые уши, некрасиво оттопыренные под льняной линией покрывала.

– Благодарю вас, мадам, – немедленно отозвался Тибо, сияя такой улыбкой, словно сама Каллиопа сделала тончайший комплимент его поэтическому мастерству.

Бланка кивнула и перевела взгляд на Плесси, смирно сидевшую в углу.

– Жанна? Что скажете вы?

Плесси по-совиному заморгала, не сразу поняв, что королева велит не прибавить огня в камине и не подать воды, а высказать своё мнение о только что услышанных стихах.

– Это очень мило, мадам. Мессир, – она слегка поклонилась Тибо, и тот в ответ, вскочив, чопорно раскланялся. «Ах, Тибо, вот отнять бы у вас хоть толику вашей манерности и кривлянья, и вам не было бы цены», – подумала Бланка и вздохнула про себя. В такие минуты ей было жаль, что она не смогла перевезти в Монлери хотя бы часть своего двора. Любопытно, что сказала бы сейчас умная и проницательная Жанна де Суассон и как отозвалась бы о поэтических эскападах Тибо наблюдательная, острая на язык Генриетта д’Ангулем… Но герцог Ангулем – правая рука Филиппа Булонского, а граф Суассон во всём слушает своего кузена д’Оверни. Мужья её придворных дам, занимавших её, отвлекавших, скрашивавших одиночество и поддерживавших пошатнувшееся достоинство, – все они были ныне мятежники, заговорщики, и ни один из них не позволил бы своей жене покинуть Париж и присоединиться к Кастильянке, по их словам завладевшей королём и посеявшей смуту в стране. Рискни Бланка написать хоть одной из них, отдать приказ или обратиться с просьбой – и это было бы расценено как попытка побудить жён на преступное, осуждаемое Господом своеволие, а ведь сказано, что жена да убоится мужа своего, да будет она послушна, смиренна и молчалива. Бланка Кастильская не желала слушать мужей Франции, не желала быть послушной и смиренной. Она не желала молчать. Пока были живы её муж и тесть – она была хорошей невесткою и женой. И никогда не станет она требовать от своих слуг, дабы они нарушили тот закон, который почитала священным сама. Не такого мира желала она для своего сына, назначенного этим миром править.

– Что ж, – сказала Бланка, поворачиваясь к Тибо, который тут же вытянулся и навострился, будто взявшая след борзая. – По моему убеждению, мессир, то, что мы услышали сейчас, было чрезвычайно, удивительно скверно.

Лицо Тибо Шампанского вытянулось. Он открыл рот с выражением явной и неприкрытой обиды, но Бланка была непреклонна:

– Вы будто оду слагаете, в самом деле. Я же просила у вас не панегирик, мессир, – я просила народную песенку, короткую, с простыми и запоминающимися словами, такую, чтоб её легко было положить на несложный мотив. Я хочу, мессир, чтобы эти слова вслед за вами повторял каждый кожевник, горшечник, каменотёс и золотарь…

– Золотарь! – повторила мадам де Шонсю в крайнем ужасе и скривила носик, а мессир де Шонсю запыхтел в знак поддержки своей супруги, хотя сам источал запахи не многим лучшие, нежели представитель упомянутого ремесла.

– Золотарь, – подтвердила Бланка, продолжая глядеть на Тибо. – Любой, кто может держать в руке меч, нож, топор или палку, любой, в ком довольно пыла и любви к моему сыну, чтобы услышать его зов, вложенный в ваши уста. В ваши уста, Тибо! Ну что это такое? Что за «разверзлось небо, грянув псалмы»? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы так говорили золотари?

– Золотари, – простонала мадам де Шонсю и воздела руки – бедняжка, видать, никак не могла оправиться.

– Мадам, – Тибо с достоинством выпрямился. – Я трубадур, мадам, имя моё, как трубадура, известно по всей Шампани…

– И не только, именно поэтому я поручила это тонкое, даже щекотливое дело именно вам. – Бланка вздохнула снова. – Вы должны написать стихи для народа, Тибо, такие стихи, чтобы даже наш дорогой хозяин мессир де Шонсю сказал бы нам всем, до чего это славно.

– Я ничего не смыслю в поэтике, моя королева, – неуклюже вставил Шонсю, и Бланка улыбнулась ему с материнской нежностью и всепрощением:

– Знаю, знаю, мой друг. Об этом и речь. Ну, что ещё у вас есть?

Тибо, хмурясь, принялся перебирать пергаментные листы, которые ещё минуту назад с триумфальным видом вскидывал перед собой, декламируя плоды бессонной ночи. Потом его лицо просветлело, он приподнял подбородок, прочистил горло. Бланка сложила руки на животе, Плесси кашлянула, супруги Шонсю тревожно заёрзали.

Тибо вскинул ладонь на манер римского оратора перед речью и начал:

– Когда паскудный пёс Моклерк, приспешник сатаны…

– Матушка? Что здесь происходит?

Тибо вскочил первым, с лёгкостью и непринуждённостью, исключающими всякие подозрения в подобострастии. Следом за ним, гораздо более торопливо и неуклюже, поднялся мессир де Шонсю, а потом, одновременно с Жанной дю Плесси, и его толстощекая супружница. Бланка встала последней, нарочно выдержав паузу достаточно долгую, чтобы на несколько мгновений остаться единственной сидящей в покоях, порог которых только что переступил король Франции Людовик Девятый. Однако даже став королём, он всё равно оставался ей сыном, и нелишне было напомнить об этом её гостеприимным хозяевам, которые, она знала, давно уже шушукались и роптали за её спиной.

Луи шагнул к ней, и Бланка поднялась, выпрямившись в полный рост ровно в тот миг, когда он достиг центра покоев. Он окинул собравшихся наполовину отстранённым, наполовину смущённым взглядом – выражение, которое Бланка со дня коронации видела на его лице чаще всех прочих выражений.

– Доброе утро, сын мой, – улыбнулась она, протягивая ему руку и одновременно склоняя голову в приветственном поклоне. Луи принял кивок (за шесть месяцев в Монлери Бланка всё же смогла обучить его основам нового этикета, которому теперь они должны были следовать при посторонних), после чего уже с чисто сыновней покорностью приложил запястье матери к губам. Бланка смотрела на его белокурую голову, склонившуюся над её рукой, и думала о том, как он вытянулся за эти полгода. И как оброс – ему не мешает подровнять волосы до того, как они двинутся в Париж. Она отметила это мысленно как дело, не терпящее отлагательств.

Луи выпрямился и снова посмотрел по сторонам, задержав взгляд на Тибо, державшем в опущенной руке листки исчёрканного пергамента. Светлые брови короля Франции слегка нахмурились, сходясь к по-детски гладкой переносице.

– Доброе утро, господа. Чем вы тут занимаетесь? Мне показалось, я слышал…

– Его милость граф Шампанский изволили почитать нам стишки, – простодушно отозвалась мадам де Шонсю. Она была почти ровесницей Бланки и годилась королю в матери, и, быть может, поэтому, а также из-за своей провинциальной неотёсанности, позволяла себе перебивать его и бывала порой почти дерзка. Но Бланка знала, что это не от злобы и хитрости, а от простодушия. В тех условиях, в которых находилась ныне судьба короны и регентства, простодушие, даже доходящее до вульгарности, было воистину меньшим злом.

Но Людовику было тринадцать лет, потому он об этом не знал. Слова мадам де Шонсю заставили его нахмуриться ещё сильнее.

– Стихи, вы говорите? Когда я вошёл, мне послышалось, что мессир Тибо произнёс имя нечистого… Что за стихи, матушка?

Он спрашивал очень просто, очень прямо и при этом с истинно королевской спокойной требовательностью, не допуская и мысли, что ему солгут или не ответят. Бланка не учила его этому и не знала, как относиться к тому, что подобная, истинно царственная манера проснулась в её сыне будто бы сама собой, одновременно с тем, как он вступил в свой законный статус. Впрочем, в нём текла кровь Капетов – а это уже само по себе значило многое. В деде Людовика, Филиппе Августе, тоже было довольно врождённого величия, как и в супруге Бланке Луи Смелом – в последнем, впрочем, величие чаще приобретало форму сварливой спеси, особенно когда он прикладывался к бутылке. Бланка была рада, что её венценосный сын почти не знал своего отца – и был первым из французских королей, успевшим застать в живых своего деда.

Бланка слегка вздрогнула, поняв, что Тибо что-то говорит, отвечая на вопрос, заданный ей. Она слишком задумалась, залюбовавшись своим сыном, – и теперь напряжённо вслушалась в беспечную болтовню своего смелого, верного, романтичного, но, увы, не слишком далёкого шампанского друга.

– Её величество велела мне, сир, сочинить несколько строф, долженствующих поведать франкам о бедственном положении, в котором вы очутились. И я бьюсь над ними вторую ночь, но, видит Иисус и все святые, ваша матушка по-прежнему мной недовольна!

Бедственное положение… «Ох, Тибо», – мысленно простонала Бланка, кидая быстрый взгляд на засопевшего Шонсю. Этот язык стоило бы отрезать, если бы он не был столь же вертляв и на бумаге тоже. Впрочем, можно ведь отрезать язык и оставить пальцы.

Эту кровожадную мысль Бланка Кастильская выразила одной лишь холодной улыбкой.

– Потому что ваши стихи, мессир, не отвечают той задаче, что перед вами поставлена. Я не прошу вас проявлять сполна ваш талант, но лишь, как вы сами сказали, донести до народа мысль, что королю нужна помощь.

– Помощь народа? Нам? – в удивлении повторил Людовик. – Вы хотите сказать, матушка, что раз мы не можем прийти в Париж, то пусть бы Париж сам к нам пришёл?

Бланка замерла. Тибо открыл рот и, издав короткий возглас, хлопнул себя по лбу. Плесси улыбнулась, и даже мессир де Шонсю одобрительно хмыкнул.

– Славно сказано, ваше величество, – пробурчал он, а мадам де Шонсю растерянно поглядела на него, похоже, куда лучше своего супруга сознавая, что грозит их городку и его окрестностям, если Париж, в буквальном смысле, решит прийти и встать под стенами, требуя своего короля.

Однако именно этого и добивалась Бланка.

– Да. Вы правы, сын мой.

– Вы чертовски правы, сир! Это именно то, что… – воскликнул Тибо – и осёкся, когда юный король метнул в него вдруг быстрый взгляд, острый, словно осколок льда.

– Извольте не поминать в этом доме нечистого, сударь, – коротко сказал он, без гнева, без осуждения, но так, что Тибо побледнел, а потом покраснел и торопливо зарылся в свои бумаги, бормоча, что это непременно нужно записать сей же час. Бланка подумала, что занятия и молитвы с братом Жоффруа определённо оказывают некоторое влияние на Луи. Она и прежде ни разу в жизни не слышала от него богохульств, но никогда не замечала, чтобы он был нетерпимым к чужой несдержанности. Тибо ругался как сапожник, это было обратной стороной его страстной натуры, и хотя в присутствии дам и венценосных особ изо всех сил сдерживал свой темперамент, Бланка всё же попустительствовала ему и позволяла больше, чем иному. Внезапно она подумала, что в этом была её ошибка и это до́лжно прекратить. Удивление от внезапной резкости Луи сменилось удовлетворением и гордостью за него, исправившего её оплошность.

Она раздумывала, что бы сказать, чтобы сгладить неловкость, когда Луи перевёл на неё взгляд своих чистых голубых глаз и сказал:

– Матушка, простите, но не могу ли я говорить с вами наедине?

Тибо усиленно закивал ещё до того, как Бланка ответила – то ли и сам ощутил неудобство момента (ах, ну и, как назло, здесь ещё эти несчастные де Шонсю!), то ли ему впрямь понравился придуманный Луи оборот, и графу не терпелось облачить его в рифму. Бланка взглянула на хозяев Монлери.

– Прошу извинить нас, господа.

– О, как будет угодно вашим величествам, – мадам де Шонсю уже приседала в неуклюжем деревенском реверансе, а её потливый супруг кланялся, пыхтя, и пятился к выходу. С Плесси Бланка обменялась лишь молчаливым взглядом, и та, встав и поклонившись, так же молча удалилась вслед за остальными. Она вышла последней и встала на страже у двери, дабы обезопасить разговор короля с его матерью от присутствия нежелательных свидетелей.

Когда они остались вдвоём, Бланка сказала:

– Луи, вы опять допустили ошибку. Знаете, какую?

– Какую, матушка?

– Очень скверно, что я должна указывать вам на это сама. Вам надлежало сказать не «могу ли я говорить с вами», а «мне угодно говорить с вами». В присутствии посторонних вы не сын мне, а король, вы не можете спрашивать у меня позволения, но только повелевать мной, как вашей подданной. Я ведь множество раз говорила вам это, Луи. Не так ли?

– Так, – ответил он, заливаясь краской. У него такая белая и тонкая кожа, у её мальчика. По весне нос и скулы у него покрываются крошечными пятнышками веснушек, которые становятся очень заметны, когда он вспыхивает – а это случалось часто, потому что, при всей своей скрытности и замкнутости, Луи совсем не умел скрывать свои чувства. Плохая черта для короля – и очень трудно будет изменить её теперь, когда он уже почти вырос. Подобные вещи следует исправлять в раннем детстве, но в раннем детстве Луи ещё не был будущим королём. Он был просто Луи, её Луи, любимейшим из всех её детей.

Бланка вздохнула и протянула руку, уже не тем церемонным жестом, что несколько минут назад.

– Идите сюда.

Он подошёл и привычно сел на ступеньку возле её ног, и она запустила пальцы в его непослушные, густые волосы, глядя на него сверху вниз. Как ни странно, она мало видела его в последнее время – слишком была занята приёмом вражеских послов и ублажением ненадёжных союзников. Таким образом, Луи был полностью предоставлен себе – и брату Жоффруа де Болье, который остался при них именно по настоянию её сына. Впрочем, после предательства предыдущего исповедника, продавшегося Моклерку, их семье всё равно был нужен новый духовник – и Бланка подумала, что на первое время монах, с которым они бежали из Реймса, вполне сгодится. Но «первое время» затянулось – теперь Луи целыми днями просиживал с братом Жоффруа в своих покоях, изучая катехизис. Не то чтобы Бланке это не нравилось, вовсе нет – она была доброй католичкой и детей своих растила ревностными христианами. Но Луи был заперт в Монлери, он совсем не бывал на свежем воздухе, потому что Бланка боялась выпускать его за стены замка для верховых прогулок, а для игр и физических тренировок у него здесь не было товарищей достаточно высокого происхождения. Если Луи Капет, сын Людовика Восьмого, ещё мог проводить время в забавах с сыновьями мелкопоместных виконтов и графов, то король Людовик Девятый даже в изгнании не мог опуститься так низко.

Всё это, в итоге, не шло на пользу ни его настроению, ни цвету лица. Бланка вздохнула, ероша его волосы, и подумала, что нужно сказать мадам Шонсю, чтоб велела подавать к столу побольше зелени и квашеной капусты – мэтр Молье говорил, что это полезно для тока крови.

– Ну, – спросила она, улыбнувшись, – о чём вам угодно было поговорить с вашей матушкой, сын мой?

Луи робко взглянул на неё и, поняв, что она не сердится всерьёз, так же робко улыбнулся в ответ. Потом улыбка пропала, и его взгляд снова стал непроницаемым.

– Вы правда думаете, что это получится? – тихо спросил он.

Бланка задумалась на миг. Она могла обманывать себя, но своему сыну лгать не хотела.

– Я надеюсь, что да, Луи. Я молю Господа об этом. Больше нам всё равно не на что рассчитывать. Я обещала пэрам, что вы въедете в Париж к Пасхе.

– С вами? – напрягшись, тут же спросил он, и Бланка чуть крепче сжала его соломенные пряди.

– Разумеется. Я никогда вас не покину, Луи, никогда. Что бы ни случилось, до тех пор, пока я жива.

Он тут же успокоился и припал щекой к пышным тканям её юбки. Слишком детский, слишком беспомощный жест – так щенок жмётся к вскормившей его суке в инстинктивном поиске защиты. Бланка знала, до чего опасна эта беспомощность для него, но всё равно ей льстило это безоглядное, безоговорочное доверие, оно согревало её измождённую душу, и ради того, чтоб не предать этого доверия, она была готова на всё.

– Вам нравится здесь, Луи?

Он замялся.

– Господа де Шонсю – любезные люди, – проговорил он наконец, и вскинул на неё удивлённый взгляд, когда Бланка рассмеялась.

– Прекрасно, сын мой. Более тонкого и дипломатичного ответа не дал бы и ваш славный дед. А теперь скажите мне честно и прямо, как вашей матери.

– Мне скучно, – признался Луи. – И… немного страшно. Я соскучился по Роберу и Альфонсу.

– Да, я тоже, – прошептала Бланка, когда он крепче вжался щекой в её юбку. Она тоже тосковала по своим младшим сыновьям, оставшимся в Фонтенбло, – слава Всевышнему, коалиция Моклерка пока не додумалась взять их в заложники. Быть может, они понимали, что это было бы прямым объявлением войны, опасно граничащим с изменой. – Но мы увидим их совсем скоро, обещаю.

Луи промолчал – то ли поверил ей, то ли нет, но, в любом случае, не счёл нужным об этом говорить. Бланка слегка наклонилась, положила ладонь на его щеку и приподняла его голову, заставив взглянуть себе в лицо.

– Вы ведь не об этом хотели со мной говорить, Луи. Так о чём?

Он вздохнул – совсем как она сама минуту назад, тихо и скорбно, с достоинством принимая свою ношу, хотя и не радуясь ей. Сейчас, находясь к ней так близко, в простой одежде синего сукна, без головного убора и украшений, приличествующих сану, он казался совсем ребёнком, самым обычным мальчиком, прибежавшим немножко посидеть со своей матерью, прежде чем снова взяться за нудную и неинтересную учёбу. Бланка думала об этом, чувствуя странное, неразумное удивление, почти недоверие при мысли, что вот это чистое, трогательное, невинное дитя, её дитя, незримо носит венец Филиппа Августа.

А он внезапно сказал, тем же тихим, слегка напряжённым голосом, почти не меняя тона:

– Матушка, там, на дороге из Реймса, когда мы бежали, – что вы видели?

Вопрос застал Бланку врасплох. Сколько раз она пыталась заговорить об этом с Луи сама – и всякий раз он уходил от ответа. И сейчас, вдруг, ни с того ни с сего…

– Ничего, – ответила она. – То есть ровно столько же, сколько и все, и даже меньше, потому что, как вы знаете, когда вы вышли к изменнику Моклерку, я лишилась чувств. Почему вы спрашиваете, Луи?

Он пристально смотрел на неё, словно пытаясь понять, в чём именно она лжет или недоговаривает. Этот пытливый, неподвижный взгляд словно пронзал её насквозь, раздевал догола, и Бланка вдруг испугалась, впервые в жизни ощутив, что взгляд сына ей… неужели?.. да – почти неприятен. Её ладонь на его щеке дрогнула, но не сдвинулась, напротив, вжалась крепче.

– Луи, почему вы спросили?

– Я видел свет. Свет, излившийся с небес столпом. Очень белый. Он не залил ни меня, ни мессира Тибо, только графа Бретонского и его людей. И они схватились за лица… они ослепли.

Бланка медленно кивнула. Нечто подобное она и представляла себе – несмотря на то, что Луи, насколько она знала, никому не рассказывал, что именно случилось той ночью, слухи о божественном свете, поразившем преступников, поднявших руку на королевскую семью, уже успели добраться до самого Ватикана. Но пока не было доказательств, ход делу давать не стали – впрочем, де Рамболь недвусмысленно намекнул Бланке, что это один из вопросов, требующих разбирательства. Было ли это обещанием или угрозой, она пока что не знала.

И, отставив в сторону дела земные… что, во имя Девы Марии, произошло с её сыном?

– Господь оградил нас, – сказала она, сжимая руку Луи. – Я молилась в ту ночь, и вы молились, и брат доминиканец молился за нас. Чему тут удивляться?

Луи закусил нижнюю губу, на мгновение обнажив маленький белый клык. Зубы у него хорошие, ровные, крепкие, и оттого улыбка приятная и яркая – это тоже важно для короля, который хочет, чтобы его любило простонародье. Но клык, прихвативший бледную детскую губу, внезапно показался Бланке излишне заострённым, почти хищным.

– Вы думаете, матушка, это был свет Божий?

– Конечно. Что ж ещё это могло быть, если поражены им были только грешники?

– А мы с вами разве не грешны, матушка?

Бланка растерялась из-за серьезности тона, с которой он задал этот вопрос. Потом положила ладонь ему на темя.

– Вы исповедались перед коронацией, – напомнила она. – И Тибо тоже, насколько мне известно. А мы, все остальные, сидели в карете и не могли видеть…

– Вот именно, матушка! – воскликнул Луи с досадой и смятением, вскакивая на ноги. – Вот именно! Вы не видели! И мессир Тибо, и брат Жоффруа, и даже Моклерк со своими людьми – никто из них не видел этого света! Но разве Божественный свет не видят прежде прочих те, кого он поражает? Разве не видел его апостол Пётр на дороге в Дамаск? Как так может быть, чтобы одни увидали знамение, а другие не увидали?

Вот что его тревожит. Он чувствует, что здесь что-то не так. Что-то случилось с ним, с её мальчиком, что-то мучает его – нечто, чего Бланка не могла понять. А она малодушно посвятила себя мирским делам, земным заботам, решив, что причина его уныния – всего лишь скука и нехватка свежего воздуха.

Но, может быть, так оно и есть? Он ведь ещё дитя. А у детей богатое воображение.

– Луи, что в этом так растревожило вас? Ведь это был свет Божий, так или иначе…

– Вправду ли? – в отчаянии прошептал Луи – и отвернулся, пряча от матери опустошённое лицо. Он не договорил, но Бланка вздрогнула, поняв то, что он не решался сказать вслух даже сейчас.

Этот свет, странный свет, спасший их на пути из Реймса, казался светом Божьим, но вёл себя не так, как положено свету Божьему. А если не Божий он был…

То чей же тогда?

Бланка ощутила, как по спине у неё бежит холодок. Но чувство было мимолётным и почти тут же ушло, когда она встала и шагнула к своему сыну, обняв сзади за поникшие плечи и развернув к себе лицом.

– Людовик, взгляните на меня.

Он взглянул. Она увидела в его глазах странный блеск – словно к ним подступали слёзы. Но самих слёз не было.

– Вы говорили об этом брату Жоффруа? – Он качнул головой. Бланка сжала его плечи чуть крепче. – И правильно. Не говорите никому. Даже на исповеди. Луи, я не знаю, что спасло вас от рук злоумышленников. Но твёрдо знаю одно: будь Господу неугодно это, Он не допустил бы вашего спасения. Будь Господу неугодно, Он не привёл бы нас в Монлери и не позволил бы укрыться здесь. Будь неугодно Ему, Он бы не привёл вас сегодня в эти покои и не вложил бы в ваши уста те слова, которые не смог найти Тибо, чтобы выразить народу, как мы нуждаемся в нём.

Луи с удивлением посмотрел на неё. Потом по его губам скользнула застенчивая полуулыбка.

– Вы думаете…

– Я думаю, что всё в руках Господних, Луи. Всё, что мы делаем, всё, что мы видим… и то, чего мы не видим. Быть может, те, кто не увидели этого света, были покараны слепотой не менее, чем Моклерк с его приспешниками. А вы, сын мой, были благословлены тем, что увидели сокрытое от других. И да будет так до тех пор, пока страна франков отдана в ваши руки, – сказала Бланка и поцеловала своего сына в лоб.

Улыбка Луи стала чуть шире, когда мать отпустила его. Бланка не знала, сумела ли в самом деле его успокоить. Но ей так важно было, чтобы он верил ей, верил всегда, во всём.

– А теперь сядьте, – сказала Бланка, опять опускаясь в кресло. – Сядьте и расскажите мне, чему в последнее время обучает вас брат Жоффруа.


Над окрестностями Монлери парила дымка. Солнце окрашивало её сусальной позолотой, пронзало тысячью незримых копий, и свет переливался, звенел, свет пел над зеленеющей долиной, над полями, дорогами, над небом, распахнутым настежь, словно сама эта земля гостеприимно раскрывала объятия перед теми, кто шёл по ней с песней и открытой душою – шёл к своему королю.

Бланка сидела в седле, верхом на рослой игреневой кобыле, лучшей из всех, что нашлись в конюшнях Монлери, и смотрела вперёд, на тающие вдалеке холмы. Туман наползал на долину, но здесь, над городом, пока ещё было солнечно, и редкое сочетание яркого весеннего света с далёкой пока ещё пеленой создавало дивное впечатление волшебного облака, принесённого сюда божественным дыханием. Из этого облака выходили люди – десятки, сотни людей. Бланка видела их: солдат и крестьян, мужчин и женщин, вооружённых палками и топорами, мечами и вилами, смеющихся, сквернословящих, увитых цветами. И все они пели – в едином порыве, не требовавшем согласования, так же легко, как дышали, так же свирепо, как взмахивали своим оружием, так же победоносно, как шли.

И каждая тварь земная с небесной птицей

Вторит деревьям, травам, полям, ручью:

Париж, король не может к тебе явиться —

Париж, скорей явись к своему королю!

«Недурно вышло», – думала Бланка, придерживая нетерпеливо фыркавшую кобылу, которая, будто чуя приближающуюся толпу, взволнованно взбрыкивала и тянула поводья. Но Бланка держала её крепко; она и этот народ, пением своим и своей силой озаривший долину, держала в узде, и от одной мысли о том, что говорили друг другу Моклерк, Филипп Строптивый и прочие смутьяны, когда услышали эту песню, у неё голова шла кругом. «Победила, – стучало у Бланки в висках прохладным, ярким весенним утром, когда она сидела верхом за воротами Монлери, окружённая теми, с кем и ради кого пускалась в этот путь. – Ты победила».

– А ведь и впрямь неплохо, – неуклюже напрашиваясь на похвалу, с деланной небрежностью сказал Тибо Шампанский, гарцевавший по левую руку от неё, надувшись от гордости. Стихи, надо сказать, и впрямь получились недурны на сей раз, а главное – они проникли в самое сердце толпы. Большего Бланке и не требовалось.

– Прекрасно, Тибо, – тихо сказала она, и он просиял, тут же бросив возиться с беретом и приосанившись в седле. Он был сейчас очень красив, этот спесивый вояка, неизлечимый романтик, и Бланка чуть заметно улыбнулась, отворачиваясь от него с чувством тихой гордости, с которым смотрит мастер на долго и кропотливо натаскиваемую собаку, которая наконец-то сделала стойку как следует – послушно и грациозно.

Бланка тут же забыла о нём и взглянула на Луи, неподвижно сидевшего в седле рядом с ней.

Он был бледен. Его руки стискивали поводья, словно окаменев, и сам он, и его конь казались непостижимо правдоподобным изваянием, застывшим посреди подвесного моста между городом и дорогой. Он величественно выглядел, её сын, – и не важно, что эта исполненная достоинства неподвижность вызвана была напряжённым страхом и недоверчивым изумлением. Бланка ощущала это тоже, но привыкла к этому чувству достаточно давно, чтобы не давать ему волю. «Ничего, – подумала она вновь, – он научится. Я научу его; теперь у нас будет время».

– Сын мой, – сказала она, и её кобыла заржала, будто пытаясь привлечь к себе внимание Людовика. Тот слегка вздрогнул, посмотрел на мать, потом быстро обернулся на сира де Шонсю с небольшой группой сторонников, стоявших у них за спинами почётным арьергардом. Маленькая группка людей, одетых пёстро и пышно, жалась к воротам такого же маленького и одинокого городка, пока со всей долины, со всей Франции к ней стекалась могучая, неудержимая, страшная сила. И по глазам Луи Бланка поняла: он сполна осознаёт, что эта сила значит, – может быть, даже лучше неё самой.

– Всё будет хорошо, – сказал она так тихо, чтобы услышал он один. – Это ваш народ, вы позвали его, и он пришёл.

Луи неуверенно кивнул.

– Все эти люди… они… они мои подданные, так, матушка?

– Да. Вы помните, о чём я вам вчера говорила?

Она сделала ему тысячу наставлений о том, как он должен будет вести себя, когда они окажутся в толпе. Тибо уверял, что его люди справятся с чернью, если та станет напирать слишком сильно – всегда оставался риск, что народная любовь к королю внезапно выльется в неудержимую дикость. Это было опасно, опасно отдавать себя во власть и на милость такой толпе – но у них не было выбора. Бланка смотрела, как тысячи крохотных человеческих фигурок заполняют золотящуюся солнечным светом долину. Далёкий туман скрадывал край толпы, и казалось, что он сам по себе извергает новых и новых людей, и им никогда не будет конца.

– Помню, матушка.

– Всё помните?

– Всё.

Луи говорил очень спокойно, спокойней, чем выглядел.

– Тибо поедет вперёд, – бросив взгляд на тут же кивнувшего графа Шампанского, сказала Бланка. – Его люди придержат толпу, но мы должны будем проехать сквозь неё, Луи. Мы должны будем всё время оставаться в ней, отсюда и до самого Парижа… как в карете. Мы поедем в карете, сделанной из этих людей, Луи, и вы должны улыбаться им, вы понимаете?

– Матушка, – её поразило то, с какой сильной, уверенной нежностью он взглянул на неё, перебив мягко и в то же время твёрдо, так, что она потрясённо умолкла, лишь теперь осознав, до чего же ей страшно. – Не бойтесь. Господь сохранил нас в руках предателя, так и теперь не оставит в объятиях нашего народа.

«В объятиях народа», – изумлённо подумала Бланка. А ведь он прав. Да. Мысль о том, чтобы оказаться в тисках экзальтированной, вооружённой, пусть и дружелюбно настроенной толпы пугала её сильнее, чем она позволяла себе признаться. Но Луи прав. Это не тиски. Это объятия.

– ПАРИЖ, ПРИДИ К СВОЕМУ КОРОЛЮ!

Пение громыхало над долиной, и люди были всё ближе, уже можно было рассмотреть лица. Бланка услышала, как засуетились монлерийцы за её спиной, а потом – тихий, сосредоточенный голос Тибо:

– Мадам, пора?

Она кинула взгляд на Людовика и сказала:

– Спрашивайте приказа у своего короля, мессир.

Луи и Тибо переглянулись, и Луи кивнул. Тибо махнул рукой – и два отряда по десять тяжеловооружённых рыцарей в каждом, клином разойдясь от королевского кортежа, понеслись вперёд, на приветственно взвывшую толпу.

– Сейчас, сир! – резко крикнул Тибо.

Луи повернул голову к толпе, сужая свои небесно-голубые глаза. Бланка снова подумала о том, что они, эти глаза, видят больше, чем она может постичь, и тут же отогнала эту мысль. Она протянула руку и сжала его ладонь. Пальцы Луи тут же охотно и привычно оплелись вокруг её руки, даря неожиданный покой и умиротворение её бешено колотящемуся сердцу.

– Мы едем домой, матушка, – сказал Луи и, когда она кивнула, выпустил её руку и пришпорил коня. Бланка оставалась позади него ещё несколько мгновений, глядя, как он несётся вперёд по созданному рыцарями Тибо живому коридору, приветственно вскидывая руку на скаку, и синий, королевских цветов, плащ раздувался на крепнущем ветру, а яркое утреннее солнце окрашивало слепящим золотом контуры вышитых на плаще лилий. Сердце Бланки ёкнуло, когда её дитя, её сын на всём скаку ворвался в остановившуюся и смешавшуюся толпу простолюдинов. Теперь, когда они подошли совсем близко, Бланка словно впервые заметила, до чего эта толпа велика: она растекалась по всей долине, от холма до холма. Пение оборвалось и сменилось криком – сперва тихим, слабым, разрозненным, но быстро набравшим силу, и уже через минуту по всей долине вокруг Монлери гремело и полыхало победное, неистовое, исступлённое: Людовик! Людовик! Людовик!

Бланка Кастильская не солгала епископу Тулузы: за четыре дня до светлого праздника Пасхи король Франции Луи Девятый вошёл в Париж.

Глава третья

Париж, 1229 год

К началу правления Людовика Девятого в Париже насчитывалось более полутора дюжин публичных бань. Дюжина из них были борделями, прикрывавшими срам от цепкого взгляда властей с помощью грамоты, дозволявшей держателям сих заведений предоставлять посетителям не только дебелых смешливых девиц, но и широкоплечих банщиков и ловких цирюльников, а также большое количество горячей воды. Большинство, впрочем, всё равно хаживало в бани отнюдь не для того, чтоб смыть с себя слой дневной грязи. Однако Амори де Монфор не принадлежал к большинству, и не только в том, что касалось бань.

Майским вечером двадцать восьмого года сир Амори направился в одну из трёх общественных бань Парижа, за которые мог бы поручиться, что там не бордель. Было это небольшое, приземистое, мрачное с виду здание на улице Монтенер, походившее на больницу для бедных, и лишь отсутствие характерных запахов составляло различие. Хозяин сего храма чистоплотности, мэтр Аминей, нимало не пёкся о славе своего заведения среди простого люда. Ибо ни мраморные полы, ни просторные кабинеты, ни цветочные горшки, ни клетки с канарейками не смогли бы привлечь парижанина туда, где нет баб. А баб в банном заведении мэтра Аминея не было вовсе, всю работу выполняли мужчины – что позволяло без зазрения совести и без ущерба для репутации посещать это место даже прелатам высшей руки. Сир Амори, впрочем, за те десять лет, что был здесь завсегдатаем, ни разу не встречал в узких коридорах и просторных ванных комнатах не то что епископа, а хотя бы простого церковного служку. Обладая своеобразным чувством юмора, сир Амори был склонен считать это проявлением великого благочестия, ибо, воистину, негоже представителю духовенства печься о вещи столь низменной, как собственная бренная плоть, и уж тем паче – о телесном комфорте тех, кто вынужден вдыхать прелатское амбре во время соседства по обеденному столу.

Сам же Амори де Монфор, будучи не прелатом, а сеньором, то бишь лицом светским, мог позволить себе роскошь погрязнуть в грехе, но не собственно в грязи. Он любил мыться, подолгу нежась в горячей ванне, зачастую совмещая столь приятное времяпрепровождение с неотложными делами, благо, находясь у себя дома, он вполне мог, лёжа в ванне, просматривать бумаги и даже принимать посетителей, что порою и делал. Когда же ему было необходимо по-настоящему расслабиться и забыть о насущных тревогах, Амори отправлялся на улицу Монтенер и стучался в дверь мэтра Аминея.

Супруга его, дорогая сердцу голубка Жанна, не раз говорила, что таким образом он попросту сбегает от треволнений. Так и было: он сбегал, отгораживаясь от забот толстыми прокалёнными стенами и непроглядным слоем обжигающего пара. И не стыдился этого.

Но в этот день было иначе.

– Как вы, однако, вовремя, мессир. Вас тут уже битый час дожидаются, – с обезоруживающей непосредственностью заявил мэтр Аминей, встречая гостя. Внутри было жарко и душно, и, едва ступив за порог, Амори ощутил, как на лбу выступает испарина. Известие не вызвало в нём особенных чувств, по крайней мере явных, и, неторопливо распутав завязки плаща, он ответил с ленцой, к которой давно знавший его банщик был уже привычен:

– Ждал битый час, подождёт и ещё. Кабинет готов?

– А то как же не готов, ваше сиятельство, всё готово.

– Ну так веди.

Кабинетом в заведении на улице Монтенер называлась комната, обитая вечно влажными драповыми шпалерами, в которой располагалась вместительная дубовая ванна и длинная, обитая потёртой красной кожей скамейка, примыкавшая к стене. Окон в комнате не было, и освещали её лишь свечи, скупо чадившие по углам. Выглядело всё это весьма строго и отнюдь не поражало воображение роскошью, однако Амори де Монфор не за роскошью сюда ходил. Он вполне довольствовался этой ванной и скамейкой, тем более, что ванна была уже до краёв наполнена дымящейся чистой водой, а на скамейке, закинув ногу на ногу и нервно тиская в кулаках кожаную обивку (отчего та весьма противно поскрипывала), восседал Жиль де Сансерр, мокрый, запыхавшийся и сердитый.

При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.

– Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть – как бы вам такое понравилось?

– Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, – тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развёл в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.

Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потёр лоснящуюся от пота шею.

– Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? – сердито спросил он.

– Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.

– Вздор! Во всём Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, – с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.

– Вы правы, – кротко отозвался сир Амори. – Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.

– И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? – с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.

– Нынче время такое, мой друг, – все мы живём во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.

– Нет уж, благодарю, – скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же ещё раз пожаловался: – Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?

– Раз уж я в бане, почему бы и нет, – ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.

– К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!

Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», – подумал он, а вслух сказал:

– Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.

– Я и не робею, – обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолётное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.

– Поди вон, я тебя позову, – сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как её прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и тёплому тяжёлому воздуху.

Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трёх локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было ещё большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лёжа в постели с искуснейшей из прелестниц.

Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.

– Давно вы приехали?

Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях – и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.

– Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.

– Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем ещё не виделись, не говорили?

– Да где там – едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.

– Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.

И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори – слушать.

Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив её бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в её руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак – ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря – снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока ещё очень плохо и только одним глазом – де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трёх шагах правей, – но речи вёл такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет всё же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.

И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов – или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, – ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.

Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, – после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь лёгкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Ещё при жизни Людовика Смелого, да что там, ещё при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твёрдость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили её за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав её полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке нечего было бы рассчитывать на ту власть, к которой она рвалась, – ибо семнадцатилетний юноша уже почти мужчина и не позволит женщине помыкать собою так, как позволит двенадцатилетний мальчик.

Плоды этого они пожинали уже теперь: движимый пылкой любовью к матери и по малолетству глухой к доводам рассудка, юный Людовик отверг предложения Моклерка и, тем паче, не внял воззваниям его кузена Филиппа Строптивого, ещё менее искусного, куда более бестолкового и, уж конечно, гораздо более трусливого, чем бедняга Моклерк. Ни один из них не завоевал доверие юного короля; а стало быть, лишились его и пэры, оказавшиеся в весьма двусмысленном положении с той минуты, как король ступил в Париж. Они больше не могли делать вид, что не признают, или не до конца признают прав его матери на регентство – и в то же время всё в них противилось и бурно возмущалось самой мысли о том, чтобы склонить выи перед проклятой бабой из земли мавров и кастаньет, перед женщиной, которая – Амори не сомневался в этом – сумела обхитрить их всех, и не единожды. Толки ходили разные, но сам сир Амори, бывший с королём Людовиком Смелым в Оверни в его последние дни, руку дал бы на отсечение, что грамота о регентстве была подлогом. Да, правда, перед смертью, в бреду, король несколько раз повторял что-то о том, что Бланка должна присматривать за их сыном, за Луи, – но Амори не сомневался, что речь шла сугубо о материнской опеке, а никак не об опеке регентской. Однако прямых доказательств подлога не было, а грамота, подписанная королём и скреплённая королевской печатью, была. И хотя большая часть пэров тихо ненавидела и молчаливо презирала королеву Франции за то, чего ни один из них не мог доказать в суде (включая и суд Божий, потому что до сих пор не нашлось такого смельчака), сир Амори был из тех немногих, кто по этой же самой причине и столь же молчаливо ею восхищался. Опасался, не любил, желал убрать с пути – это да, но и восхищался тоже. Подделка грамоты, побег с едва коронованным Людовиком прямо из Реймса, из-под носа у Моклерка, распространение волнений в народе и, наконец, триумфальный въезд в Париж на руках у обезумевшей толпы – всё говорило о том, что женщина эта никогда и никому не даст загнать себя в угол, не постоит ни за какой ценой, не проявит ни нерешительности, ни легкомыслия, и твёрдой рукою возьмёт то, что почитает своим. Всё это – хорошие качества для регента, и нужные – для монарха.

Оттого майским вечером, лёжа в просторной ванне в душной парной и слушая рассказ Сансерра, Амори де Монфор сам не знал, как относиться к его словам. Сир Амори де Монфор сам не знал, на чьей он теперь стороне. Полуослепший, полубезумный Моклерк с подспорьем в виде тупоголового бастарда Филиппа Булонского – против сильной, умной и смелой женщины, матери помазанного на царствование короля. Печальный выбор.

– Стало быть, – сказал сир Амори, когда де Сансерр умолк, чтобы в очередной раз утереть пот, обильно стекавший вдоль шеи, – наш дорогой Моклерк идёт на поправку. Рад это слышать. Что говорят его лекари?

– Что он, быть может, сумеет сам передвигаться по комнате к Рождеству, если на то будет воля Господня.

– А если не будет? – задумчиво спросил сир Амори, и Сансерр лишь фыркнул в ответ.

– Как по мне, он и так редкостный счастливчик. Он мне сказал, что, если долго смотрит на огонь, начинает видеть очертания пламени. Это не шуточки вам – всё-таки не искра от костра в глаз отскочила, это же Свет Господень!

– Да, – проговорил Амори. – И это странно, вы не находите? Если Господь поразил его слепотою, а ныне решил, что вина его искуплена, разве не отменил бы он наказание сразу и целиком, как есть? К чему пытать нашего друга медленным выздоровлением, к чему искушать его надеждой? Впрочем, всё это вздор, – сказал он, заметив слегка осоловевшее выражение на лице своего собеседника – юноша был неглуп, но теософия никогда не была его коньком. – Так вы полагаете, приехать сейчас в Париж и выступить перед пэрами он не сможет?

– Куда там. Он едва передвигается по собственному двору, впрочем, на челядь орёт столь же громко, как и в прежние времена.

Амори кивнул, слегка шевелясь в ванне – рассказ Жиля, хоть и не особенно богатый сведениями, оказался довольно долог, и вода начала остывать, мокрая сорочка неприятно липла к телу. Амори кликнул слугу, и тот вошёл, неся ушат кипятка, который, к удовольствию сира Амори, неторопливо опорожнил над ванной. Де Сансерр с явным неодобрением следил за этой процедурой.

– Скажите мне теперь, что нового здесь было за время моего отсутствия? – спросил он, когда слуга ушёл. – Чёртовы дороги так размыло, что я валандался туда-сюда целый месяц!

– Что было? Да ничего нового, друг мой, вы ровным счётом ничего не пропустили. Всё тот же приглушённый ропот, всё те же бестолковые разговоры. Будьте готовы к немалому разочарованию завтра вечером, когда вас вызовут на доклад перед советом пэров. Многие ждали от вашей поездки откровения.

– Почему? Что вам Моклерк, который даже в седле держаться не может? Вас много, а королева – что королева, у неё только и есть, что жалкие двести воинов Тибо Шампанского! Вы…

– Мы, – прервал его Амори, – дали клятву верности его величеству Божьей милостью королю Людовику, и мы принесли ему оммаж. Королева Бланка приняла регентство согласно письменной воле своего супруга, и закон на её стороне. Да, говорят, что грамота эта фальшива, что король был отравлен, что Бланка держит сына у ноги, как собачонку, и диктует ему указы, разоряющие казну и набивающие карман её любовника Тибо Шампанского, что она не хочет женить короля и отвергла уже три выгоднейших брачных проекта от лучших фамилий Иль-де-Франса, лишь бы подольше удержать его возле себя. Так говорят, друг мой Жиль, но даже если часть из этого правда, мы всё равно ничего не можем поделать, пока она не оступится или не поведёт себя уж совсем неподобающе, так, чтобы её можно было не только упрекнуть за это, но и судить, и удалить от двора.

– А это правда, что она беременна? – брякнул де Сансерр и осёкся, когда в ванне с шумным плеском прошлась волна – это сир Амори порывисто сел, а затем, взяв себя в руки и вновь откинувшись назад, пристально посмотрел на своего юного друга.

– Кто вам сказал?

– Право, не помню уже. В Бретани об этом все говорят. И в трактире я это слышал, лье в пятнадцати от Парижа. Дескать, королева опять беременна, и явно не от почившего короля Людовика, а от кого – тут во мнениях расходятся, но большинство указывает на графа Тибо. Так это правда?

– Отчего бы вам не спросить у неё самому? – предложил сир Амори, снова обмякая в ванне. Сансерр понимающе захихикал. О молодость, молодость! Сколь мало ей надо для радости – скабрезная шуточка да похабный слушок, пущенный в нужное время и в нужном месте. Амори де Монфору же было не до смеха. В самом деле, слухи о беременности королевы французской ходили весь последний месяц (хотя Амори не думал, что они успели добраться уже до самой Бретани; то-то же радости было Моклерку). Особенно упорно распространял и поддерживал их Милон де Нантейль, епископ Бове, неустанно обличавший в своих утренних проповедях «порочную дщерь прародительницы Евы», «не убоявшуюся греха», «забывшую долг» и «презревшую вдовий стыд». Однако ничто пока не могло ни подтвердить правдивость этих наветов, ни опровергнуть их. Единственным лекарем, допущенным ко двору, был старый де Молье, пользовавший ещё Филиппа Августа, и выудить из него что-либо на сей счёт было не проще, чем выловить прошлогоднего утопленника в водах Сены. Среди пэров обсуждение сплетни шло пока шепотом, однако уже более громким, чем пару недель назад; ещё неделя – и они заговорят в голос. Сир Амори сам не знал, чего бы ему больше хотелось: подтверждения ли этих слухов или же их полного опровержения. Он ловил себя на том, что, видя королеву при дворе, внимательно присматривается к её животу. Ему казалось, что в последние недели складок на её платье стало больше, а драпировки делались всё более сложными и хитроумными, но уверен он не был. Слухи пошли с тех пор, как граф Шампанский несколько недель прожил в Лувре, якобы чтобы быть ближе к королевской семье и защитить короля в случае надобности – в то время как раз впервые донеслась весть о прозрении Пьера Моклерка. Быть может, тогда… И если так – то вот он, тот проступок, то неприличное деяние, которое окончательно подорвёт доверие к королеве и уничтожит небольшой кредит доверия, который ей всё же согласились выдать пэры, наблюдая за развитием событий. Моклерк, конечно, не сможет сыграть в этой партии; но Филипп Строптивый здесь, хоть и по-прежнему глуп как пень, и вот тогда… Тогда сам король Людовик не сможет не признать, что советы глупого дяди для него будут куда полезнее, чем советы распутной матери. В этом сир Амори не сомневался нисколько: юный король уже сейчас, едва достигнув четырнадцати лет, проявлял удивительное благочестие и истовую набожность, которая в его лета просто ещё не могла быть наигранной. Была в том, вероятно, заслуга доминиканского монаха, некоего Жоффруа де Болье, которого Бланка привезла с собой из Реймса и который был к королю очень близок. Так или иначе, пэры Франции не простят королеве прелюбодеяния, но тем более не простит её собственный сын, тот, против кого пэры не смели пойти.

Думая об этом, Амори внезапно понял, что всё-таки хочет, чтобы мерзкие сплетни о Бланке оказались правдой. Это встряхнёт беспокойное болото, в которое превратилось французское баронство за последние два года, и это развяжет им руки. Не то чтоб сир Амори сам, лично хотел свержения Кастильянки. Но он хотел определённости; он хотел стабильности; он хотел уверенности в завтрашнем дне. Если б Тибо Шампанский завтра вызвал епископа Бове на Божий суд, с мечом в руке отстояв честь своей королевы, Амори аплодировал бы его победе столь же радостно, сколь и его поражению. Он подозревал, что Тибо и впрямь предлагал нечто подобное Бланке, но та, разумеется, со свойственной ей проницательной мудростью удержала его. Честь женщины, не говоря уж о чести королевы – не та сфера жития человеческого, кою надлежит использовать для политических войн, превращая попутно в балаган. Впрочем, сам епископ Бове усматривал в молчании Тибо косвенное доказательство его вины – и вины Бланки, а потому распалялся всё больше и больше. В последние дни слушать его становилось попросту утомительно.

– Так вы скажете, наконец, почему я должен был мчаться к вам в эту душегубку, ни слова никому не сказав? – подал голос обиженный де Сансерр, и Амори вспомнил, что не один. Вот что значит сила привычки: он всегда принимал ванну в полном одиночестве, прогоняя даже слуг, и не умел вести разговоры, когда жаркая нега окутывала тело, делая при том голову до странного ясной и светлой.

– Скажу, отчего же нет, Жиль. Видите ли, я хотел узнать о здоровье нашего друга Моклерка прежде завтрашнего совета и иметь некоторое время на раздумья. В то же время я не желаю, чтобы кто-либо знал, что таковое время у меня было, так что прошу вас, во имя памяти о дружбе моей с вашим покойным отцом, помалкивать о нашем свидании.

– Легко сказать – помалкивать, – проворчал Сансерр, демонстративно потирая шею. – Выйду я отсель мокрый как мышь, и как прикажете объяснять моей жене, где я был?

– А вы зайдите сперва в какую-нибудь из тех бань, которые вы иногда посещаете, да переоденьтесь. Заодно ловкие ручки одной из тамошних банных умелиц снимут с вас усталость. – «Хотя не мешало бы тебе всё же вымыться», – мысленно добавил Амори, когда де Сансерр заухмылялся, явно одобряя высказанное предложение.

– Так и сделаю. Пошли бы и вы со мной, сир Амори, а то, право слово, тут такая скучища – ни вина, ни девок…

– Вы снова забываете, что я не хожу по девкам, – улыбаясь, сказал Амори.

– А, да. Вечно забываю. Вы слишком уважаете вашу супругу, дражайшую мадам Жанну, верно?

Дерзит. Щенок. Сир Амори глубоко и тихо вздохнул, позволяя тёплой неге успокоить волну гнева, всколыхнувшуюся в груди. Впрочем, она, как и всегда, быстро улеглась. Этот мальчик наивен и простодушен, а значит, будет полезен ему. Из него уже и теперь получался недурственный шпион, а это по нынешним временам дорогого стоило.

– Не буду больше мучить вас, друг мой. Идите. Передавайте поклон вашей супруге, мадам Мариэнне.

– Будет ли дерзостью с моей стороны просить вас передать поклон мадам Жанне? – насмешливо спросил де Сансерр, и сир Амори, мысленно обозвав его щенком ещё раз, любезно улыбнулся в ответ.

Де Сансерр вышел, отворив дверь и до смешного шумно втянув воздух полной грудью. А сир Амори ещё долго лежал в ванне, и ещё трижды подзывал слугу подлить кипятка. Потом кликнул банщиков, чтобы те натёрли его размякшую кожу мылом, выскоблили жёсткими щётками и обтёрли тончайшими льняными простынями. Затем явился цирюльник, бережно удаливший с подбородка графа де Монфора волоски, успевшие отрасти за день, а также вымывший, расчесавший и надушивший его густые, едва тронутые проседью волосы. После всех этих действ, продлившихся без малого два часа, сир Амори облачился в свежую сорочку, а затем в верхнее платье, и, заплатив мэтру Аминею шесть денье вместо положенных четырёх, направился на улицу Жерстен, чтобы купить там пару перчаток в подарок своей любовнице, юной графине Мариэнне де Сансерр, которая уже целый час нетерпеливо ждала его, то и дело подбегая к окну.


Из двенадцати пэров Франции на совете в дворце Ситэ собралось всего семь. Были пятеро баронов и двое прелатов – епископ Шалонский, лишь на днях прибывший в Париж, и, разумеется, епископ Бове, по настоянию которого, собственно, и было созвано нынешнее собрание. Кроме того, никто иной как мессир де Нантейль выступил два месяца назад с предложением отрядить гонца к Моклерку – формально для того, чтобы осведомиться о его здравии и узнать, не сможет ли он прибыть на совет, ведь граф Бретонский также числился пэром Франции. На деле же Сансерру поручили вызнать о настроении и намерениях Моклерка, а пуще того – о его способности претворить эти намерения в жизнь.

Нынче же, заслушав доклад де Сансерра о выполненном задании, совет пришёл в большое уныние. «Удивительно, – думал Амори, поглаживая кончиками пальцев ножку кубка, стоявшего на подлокотнике его кресла. – В самом деле удивительно, как это собрание влиятельнейших особ королевства жадно вслушивается в бессвязный истерический лепет слепца, не способного самостоятельно дойти до нужника. А ведь и правда – на многое ль мы без него способны? Вот сидит Филипп Булонский, пучит глаза так, словно у него вот-вот отойдут газы, – а всё оттого, что в кои-то веки пытается думать. Вот герцог Аквитанский, неприкрыто зевает и думает наверняка о том, как бы выторговать повыгодней рысаков у епископа Шалонского… Но епископа занимает ныне совсем иное – о, он чрезвычайно занят, пристально заглядывая в рот мессиру де Нантейлю. Как-то подозрительно эти двое в последнее время спелись, а ведь, помнится, два года назад его преосвященство епископ Шалонский пуще прочих шумел и топал ногами, богом клянясь, что грамота о регентстве, которую предоставила Бланка, так же истинна, как Священное Писание…»

Воистину, все перечисленные лица являли собою зрелище если не жалкое, то удручающее. После де Сансерра слова немедленно попросил епископ Бове, и вот уже более получаса вещал со своего места за столом, словно с кафедры в церкви. В последнее время он что-то слишком увлёкся проповедями, наслаждаясь собственным красноречием более, нежели производимым эффектом.

– Печальный, воистину печальный день сегодня, дети мои! – с характерным подвыванием вещал епископ, на манер римских ораторов выбрасывая вперёд мясистую руку – был де Нантейль ещё не стар и столь же крепок телом, как и духом, даром что прятал под епископским одеянием внушительное брюшко. – Открою вам сердце своё: верил я и молил о том Господа нашего весь последний месяц, что сир де Сансерр привезёт нам более добрые вести. Но увы, Франция согрешила, допустив до себя Кастильянку, инородную женщину, отдав бразды в вероломные женские руки – и карает Господь Францию ныне, за дело карает, за вину! Отнял Господь силы и мощь у самого решительного из нас – не знак ли это, чтобы не смели мы предаваться унынию и роптать?

– Или, может быть, знак, чтобы угомонились наконец, – пробормотал герцог Аквитанский, а Филипп Строптивый, бывший, в добавок к прочим своим достоинством, слегка туговат на левое ухо, громко возгласил:

– О да, да! Как вы всё правильно говорите, сир де Нантейль, как верно. Жаль, что Пьера здесь нет и он вас не слышит.

– Воистину! – возопил епископ, выводя свою речь на новый виток. – Воистину горе, что не слышит меня не один лишь несчастный Пьер Моклерк, но и собравшиеся здесь! Ибо Господь испытует нас, дети мои, Господу угодно узреть, сдадимся ли под гнётом дщери Евиной, или же вспомним, что сынам Господним, но не дщерям надлежит править миром, созданным Господом!

– Короче и конкретнее, Нантейль, что вы предлагаете? – сказал Фердинанд Фландрский, молчавший с самого начала собрания, и все невольно повернули головы к нему.

Старый герцог Фердинанд, всё же выпущенный на волю после двенадцатилетнего заключения в Лувре, куда он попал в результате поражения под Бувинем, сильно сдал, но остался столь же резок в словах и поступках, как прежде. Многолетнее заточение подорвало его здоровье – старик часто кашлял кровью и, говорили, временами ходил под себя, – но не сломило дух. Многие, и прежде всего епископ Бове, ожидали, что, выйдя из тюрьмы по дозволению новой регентши, он немедля воспользуется свободой, чтобы отомстить наследнице Филиппа Августа – ведь это его железной рукою граф Фландрский был когда-то сломлен и низведён с остальными баронами, поднявшими бунт. Амори де Монфор также ждал этого, и удивился вместе со всеми, когда старый герцог Фердинанд неожиданно принял сторону королевы Бланки. Он был единственным, пожалуй, из собравшихся сегодня на совете, кому любые козни против королевы и наветы на неё были решительно отвратительны. Он считал, что пэрам надлежит прекратить стенать над своей поруганной честью и принять наконец Кастильянку как законную, неоспоримую правительницу при несовершеннолетнем Людовике. Было ли здесь отчасти чувство признательности за то, что она пошла на уступку и всё-таки освободила его, хотя и не могла не предвидеть, что выпускает из клетки льва, пусть старого, но ещё помнящего свирепую юность, – о том можно было только гадать, ибо герцог Фландрский был не из тех, кто любит без дела чесать языком. Но так или иначе, он оказался единственным, кто дерзнул прервать скорбные завывания епископа Бове, и за это ему были признательны даже те, кто не разделял его снисходительного отношения к королеве. Ибо мессир де Нантейль обладал редким свойством пресильно утомлять своими речами слушателей в очень короткий срок.

В ответ на окрик герцога Фландрского епископ осёкся и как-то весь скукожился, словно желудок ему подвело – а может быть, так оно и было, ибо епископ злоупотреблял по утрам пивом под сизых рябчиков. Спазм, впрочем, тут же прошёл, и, окинув взглядом слегка воспрянувших пэров, епископ набрал воздуху в грудь. Амори воспользовался заминкой, чтобы бросить взгляд на сидящего рядом де Сансерра. Тот, хоть пэром и не был, остался присутствовать на совете в виде особой милости за успешно – хотя и неутешительно – исполненную роль гонца, и теперь отчаянно скучал, ковыряя заусеницы на ногтях. Ему явно было тоскливо слушать речи епископа Бове, и Амори вдруг подумал, что отдал бы десять лет из оставшихся ему, чтобы вернуться в те годы, когда и сам он мог позволить себе роскошь скучать на советах. О, молодость… пусть невинность давно уж перестала быть тебе именем, но наивность, беспечность и сладостное легкомыслие – вполне, вполне.

Бове снова заговорил, и Амори обратился взглядом к нему.

– Резонный вопрос, ваша светлость, и я как раз собирался дать ответ на него, буде даже вы бы его не задали. Что делать теперь нам, спросили вы, и о том же спрошу сейчас вас и я, риторически, впрочем: что делать? Коль скоро теперь мы с определенностью знаем, что на поддержку графа Бретонского в ближайшее время рассчитывать нечего, надлежит нам, я так разумею, принять дело в свои руки и положить конец безобразному беззаконию, кое…

– Это какому же ещё беззаконию, а? О чём он твердит? – нетерпеливо спросил герцог Фердинанд и пихнул в бок Гийома де Шанти, своего внучатого племянника, присутствовавшего на совете в качестве сиделки престарелого герцога и скромно стоявшего рядом с его креслом. Жест этот как будто бы привлекал внимание юного Гийома к разговору, к которому тот на самом деле не имел ровным счётом никакого отношения, – но такова уж была привычка герцога, выработанная в многолетних беседах с тюремными крысами: даже для мыслей вслух ему требовался собеседник. – Что за беззаконие тут происходит, и, главное, почему мы его не судим?

– Мессир де Нантейль говорит о положении, в коем оказалась королева Бланка, и о бесспорной возмутительности сего положения, – вполголоса сказал граф Тулузский. Бланка так и не отдала ему обещанный город Калье, и он затаил злобу, которую, впрочем, не решался проявить открыто, поэтому предпочитал поддакивать тем, кто говорил громче и смелее его.

– Каком ещё положении?

– Том положении, – внушительно проговорил епископ Бове, сводя кустистые брови, – кое было ещё незаметно и неочевидно, даже, признаем это, немного сомнительно шесть недель назад, когда сир де Сансерр отряжался нами в Бретань. Но ныне – о, ныне…

– О, ныне – что? – спросил герцог Фландрский, которому явно осточертели эти хождения вокруг да около. – Говорите уж прямо, ваше преосвященство, как есть, или мы собрались тут не для того, чтобы дело делать?

Де Нантейль воздел свои пухлые руки к потолку и скорбно повёл подбородком.

– Куда уж прямее, достойные пэры! Все знаем мы ныне то, о чём не всякий смеет подать голос, – что злой, поганый, преступный плод зреет во чреве королевы-матери! Что в Лувре, рядом с юным королём Людовиком, который сам ещё сущее дитя, свершается прелюбодейство, разврат, последствия которого не преминут обрушиться на наши головы, когда народ Франции сознает, что правит им не добрая вдова, не любезная мать, не порядочная и мудрая женщина, а… а…

– Потаскуха? – сказал герцог Нормандский, и, хотя все знали за герцогом слабость к крепкому словцу, все присутствующие невольно подпрыгнули на своих местах, словно из каждого кресла вдруг выскочило по иголке. Даже юный де Сансерр проснулся и стал прислушиваться к беседе с явно возросшим интересом.

Епископ Бове в картинном ужасе закрыл ладонями уши.

– Господь избавил меня от необходимости осквернять уста свои подобными словами, но вы, ваша светлость, верно, хотя и несколько… вольно передали мою мысль.

– Так это уже наверняка? Бланка беременна? – вмешался Филипп Строптивый, до которого, как обычно, доходило дольше всех. Амори невольно поморщился, а де Сансерр подался вперёд, снедаемый теперь самым искренним любопытством.

Не ожидавший такого вопроса в лоб, де Нантейль замялся, и Амори выбрал эту минуту, чтобы заговорить впервые за всё время совета:

– Если бы это было наверняка, мессир Филипп, её величество присутствовала бы сейчас на совете в качестве подсудимой и ответчицы. Однако же, как видите, она отсутствует.

Он сказал это и замолчал, как всегда предоставляя другим истолковывать его слова как угодно. Все ненадолго примолкли, словно впервые осознав простую истину: королева мать, регентша, та, кому пристало главенствовать на совете пэров, не была на этот совет приглашена. Конечно, она знала о нём – её шпионы работали не хуже шпионов сира Амори, – но также знала, что ничем не может повлиять на то, как решится её судьба. Своим высказыванием Амори одновременно призвал не судить её прежде, чем у них будут неопровержимые доказательства, но также и указал на то, что её как бы выдвигают за рамки, не оставляя права голоса в решении её собственной судьбы. И эта двусмысленность вполне соответствовала тому, что он чувствовал сейчас.

– Сир де Монфор прав, – медленно и торжественно начал епископ Бове, – и я полагаю, мессиры, что коль скоро мы не можем привлечь к суду королеву Бланку за неимением улик в пользу её прелюбодеяния, нам таковые улики надлежит получить.

– И как? – раздражённо спросил Филипп Булонский. – Не угодно ли вам арестовать Тибо Шампанского и под пытками вырвать у него признание в прелюбодействе?

Амори прищурился: Тибо на нынешнем совете помянули в первый раз, а ведь он также был пэром и, как и Бланка, не был уведомлён о собрании. Вот только, в отличие от Амори, граф Тулузский указал на этот факт безо всякого умысла, что не делало ему чести.

– Зачем же, – елейно отозвался Бове, и Амори понял, что вот он – тот миг, к которому епископ вёл уже целый час, то, ради чего созвал этот совет. – Всем известно, что истинность признаний, добытых палачом, во многом спорна, а уж в таких щекотливых делах тем паче… Нет, есть способ более надёжный, и, так сказать, сразу из первых рук.

– Пытать де Молье? – подозрительно осведомился Филипп.

Сидящий с ним рядом герцог Нормандский крякнул.

– Вам бы всё пытать да пытать, кузен!

– Но это самое надёжное дело, – с умным видом пояснил Филипп.

– Дерзну не согласиться с вами, сын мой, – возразил епископ Бове. – Самое надёжное дело – призвать к королеве иного лекаря, незаинтересованного, неподкупного, проверенного… И тогда уже получить окончательный и непреложный ответ, и действовать далее с ним сообразно.

Над столом повисла тишина. Пэры переглядывались, словно пытаясь украдкой вызнать, как относится сосед по столу к этому предложению. Амори ответил на испытующий взгляд графа Тулузского бесстрастным взором и отвёл глаза, ничем не выдав поднявшегося в нём смятения. Он ждал чего-то подобного, но до самого последнего мгновения не верил, что Нантейль зайдёт так далеко.

– То есть вы хотите, – проскрипел из своего кресла герцог Фердинанд, – насильно осмотреть королеву и выяснить, не в тяжести ли она?

– Отчего же насильно? Ежели королева невиновна, то поймёт и рассудит сама, что доказательства чистоты послужат её же благу. Если же виновна – должно ли нас смущать чувство преступной женщины?

– Должно, мессир де Нантейль! Должно! Ибо эта женщина, преступна она или нет, – законная регентша и королева Франции. А вы с ней предлагаете обойтись как с уличной девкой – вы сами совсем забыли стыд, епископ, и не вам порицать за бесстыдство других.

– Однако же как вы усердно её защищаете, ваша светлость, – багровея, прошипел епископ. – Тогда как и у вас, я знаю, знаю, не отпирайтесь! – да, у вас тоже мелькала такая мысль, ужели нет? Ужели сами вы не заметили, что её величество всё тщательней в последние месяцы драпирует своё одеяние? Ужель не заметили, что покрывал и шалей на ней всё больше? Ужель не выросший живот под ним она должна прятать, а если не это, то что?

– Ну, знаете ли, это уже перебор, – добродушно заметил герцог Нормандский. – Этак я и на ваше одеяние могу глянуть и сказать: да уж не в тяжести ли его преосвященство епископ Бове, не отрастил ли животик? Право, это же вздор.

На мгновение всё стихло, а после пэры громыхнули таким дружным хохотом, что возмущённый вскрик епископа безнадёжно в нём потонул. Не смеялись лишь епископ Шалонский, порозовевший от обиды за своего друга, и сир Амори, не ценивший площадных шуточек герцога Нормандского и сильно обеспокоенный всем происходящим. Общий смех, впрочем, разрядил обстановку, и все получили мгновение передышки – Амори ощущал, что отчаянно в ней нуждается. Разглядывая раскрасневшиеся – у кого от хохота, у кого от гнева – лица пэров вокруг себя, он думал о том, что произойдёт, если предложение Бове будет принято… а оно будет принято, поскольку присутствуют семеро пэров из двенадцати, что достаточно для принятия общего решения. И из них один лишь герцог Фландрский проголосует против. Даже если Амори воздержится, это ничего не решит: Бланка будет приведена к позорному принудительному осмотру, что, вне зависимости от результата, станет страшным для неё оскорблением, и лишь ещё сильнее ожесточит против непокорных пэров, никак не желающих признавать над собой её власть. «О, если бы король Людовик был хотя бы пятью годами старше, – в который раз подумал Амори, – но что толку жалеть о несбыточном». По правде, Амори де Монфор, хоть и получил благодаря уговору с Сансерром лишний день на раздумья, так ни к чему и не пришёл. Он был человеком не трусливым (так не назвали бы его ни один из тех, кто видели его ведущим конницу в бой при Бувине и в Оверни), но чрезмерная осмотрительность, порой граничившая с нерешительностью, зачастую мешала ему вовремя принять правильное решение. Не в бою – о, в бою он действовал молниеносно, не рассуждая. Но там, где возможно было рассуждать, предпочитал делать это столь долго, сколь только возможно, – и часто переусердствовал в этом. Нынче он не хотел унижения Бланки, ибо, как было сказано выше, он по-своему уважал эту женщину. Но и неопределённому положению в королевстве пора было положить конец. Либо свергнуть Бланку и поставить на её место Филиппа Строптивого, которым легко будет управлять через совет пэров, – либо отдать ей безоговорочно весь Иль-де-Франс, и пусть Иль-де-Франсу поможет Господь. Но чтобы случилось одно либо другое, кто-то должен был нанести удар; кто-то должен был нарушить коварное, тягостное равновесие, установившееся между пэрами и королевой. Тогда как ни одна держава не может существовать в подобном равновесии: либо знать, либо монарх должен встать на ступень выше и оттуда повелевать оставшимися внизу. Ибо на том и строился, и держится мир.

Пэры наконец отсмеялись и вновь посерьёзнели, хотя Филипп Булонский, которому острота его нормандского кузена очень понравилась, всё ещё тихонько похихикивал, пряча от Нантейля глаза. Епископ же, взяв себя в руки и встретив насмешку стеной каменного равнодушия, изрёк сухо и строго, глядя не на злосчастного шутника, а на Фердинанда Фландрского:

– О том я и речь веду, мессир. Коли недостаточно косвенных доказательств, а их, как все мы видим, всё-таки недостаточно, надлежит нам получить прямые. На том и делу конец.

Сейчас, не рассыпаясь в цветастых, витиеватых и пустословных речах, он казался гораздо более убедительным – хотя сам, быть может, не понимал того. Кривая ухмылка, исказившая иссохшее личико старого герцога, сменилась угрюмой гримасой. Он ничего не сказал, и это был самый лучший ответ. Епископ Бове обвёл собрание тяжёлым взглядом, не миновав никого, каждому задав глазами неотвратимый вопрос: дерзнём или нет?

И если да, решил сир Амори, отвечая на этот взгляд, если да – то это конец для Бланки Кастильской. Ибо, подвергнув её такому позору, ни один из проголосовавших за сей позор не сможет после её уважать.

– Что же, – медленно проговорил епископ, – если больше никто не желает выступить, то извольте высказываться, мессиры пэры, за или же…

– Я желаю выступить, – донёсся от дверей голос, при звуке которого все пэры Франции, включая и сира Амори, как один, вскочили со своих мест – не от одной только неожиданности, но и потому, что привыкли уже подниматься на ноги при звуках этого голоса.

Ибо в дверь зала, твёрдо ступая и высоко держа голову, вошла Бланка Кастильская.

Камергер не доложил о её прибытии – и Амори будто воочию увидел, как она, подходя к двери, молчаливо делает ему знак оставаться на месте, а сама стоит и слушает их разговор. Как давно? Одному Господу ведомо, да и не думал о том Амори де Монфор, глядя на женщину, которую только что один из них назвал «потаскухой» явно, а другой – иносказательно, и все остальные (все, и ты, Амори де Монфор, с ними тоже) не подали голоса против.

Бланка подошла к столу, за которым, всё ещё изумлённые, стояли пэры. Одета она была не в церемониальные одежды, стало быть, явилась сюда не официально и не как регентша – впрочем, тогда бы она, конечно, велела объявить о себе как подобает. На ней было простое вдовье покрывало, то, которое она носила каждый день (даже при жизни супруга королева не изъявляла чрезмерной любви к пышным одеждам и украшениям, лишённая этой слабости женского пола так же, как и многих иных). Верхнее платье её скрывал плотно запахнутый плащ – шерстяной, не подбитый не то что горностаем, а хотя бы даже белкой. Она куталась в него так, словно ей было зябко, и сир Амори невольно бросил взгляд за окно, поглядеть, не идёт ли дождь. Но нет – стоял чудесный майский вечер, лёгкий и тёплый, источавший нежный вишневый запах наступающего лета.

Подойдя, наконец, к пустующим местам во главе стола (пэры не пригласили регентшу на совет, но ни один из них, даже Филипп Булонский, не рискнул занять её место), Бланка остановилась. Но не села, и никому из поднявшихся при её появлении мужчин не дозволила сесть. Молниеносный взгляд, которым она окинула застывших пэров, ни к кому не был обращён, и в то же время пронзил всех, лишь в последний миг задержавшись на Милоне де Нантейле, епископе Бове, чьи речи королева если и не слышала только что, то, без сомнения, знала. Епископ покраснел и прочистил было горло, но тут Бланка заговорила, лишив его возможности перехватить власть:

– Пэры Франции, – сказала она чётко и внятно, не громко, но чеканя каждое слово, так, что зала словно бы загудела от звука этого решительного и твёрдого, даром что женского голоса. – Вы собрались здесь нынче на совет, не позвав и не уведомив меня, регента Франции. Не упрекаю вас в том и не требую от вас ответа, так как само умолчание ваше говорит ясней ясного, зачем вы здесь собрались.

– Ваше величество… – начал епископ Бове, но Бланка, словно не слыша его и даже не повысив тон, продолжала.

– Вы собрались здесь, – говорила она, и тёмные глаза её ярко и сурово сверкали на бледном лице, охваченном молочной белизны покрывалом, – для того, чтобы обсудить сплетни, распускаемые в последние месяцы моими недругами. Сплетни эти вышли из парижских дворцов, мессиры, и вернулись во дворцы, преумножившись и окрепнув. Вижу доказательство тому в вашей многочисленности – особливо если припомнить, что, когда вас созываю я, редко когда на совет пэров является более четырёх из двенадцати французских вельмож.

– Моя королева, позвольте… – снова начал Бове, на сей раз менее уверенно, кидая на примолкших соратников (или, мелькнуло у сира Амори, не правильней было бы сказать – соучастников?) беспокойные взгляды.

– Нет уж, – отрезала Бланка, смеряя его полным презрения взглядом. – Позвольте мне, мессир. Знаю, о чём вы говорили, так что не краснейте и не унижайте себя пересказом, а тем паче – оправданиями. Я скажу всё сама. Вы обсуждали сплетни о моей якобы связи с графом Шампанским, единственным из вассалов короля, сохранивших нам безоговорочную верность. Вы обсуждали, не беременна ли я от него, ибо если так, то это неоспоримо доказало бы мою вину перед вами, перед Францией, перед моим сыном и пред Господом Богом. Вы обсуждали также способ, коим могли бы убедиться в этом раз навсегда. Так или нет?

– Раз уж ваше величество изволит ставить вопрос ребром, – откашлялся граф Тулузский, – то… Да, некое подобие сего мы нынче обсуждали.

– Избавив ваше величество от необходимости присутствовать при столь… столь малоприятной для вашего величества беседе, – поспешно поддакнул епископ Шалонский, и Бланка холодно посмотрела на него в упор.

– Благодарю вас за заботу о моих чувствах, мессиры. А теперь скажите: состоялось ли голосование? Было ли принято вами решение о тех мерах, что надлежит принять, дабы увериться, согрешила ли королева Франции?

Голос её бил, как хлыст, и резал, как стекло. Потянуло откуда-то сквозняком, и пламя факелов, чадивших вдоль стен, тревожно задёргалось и заметалось, будто желая бежать. Быть может, некоторые из присутствующих испытывали чувства, сравнимые с этим.

Королева ждала ответа, и его дал ей Фердинанд Фландрский, единственный, кто не встал при её появлении – не из неуважения, а по немощи.

– Нет, мадам, – проскрежетал он из глубин своего кресла. – Когда вы вошли, мы собрались принять решение, но покамест оно не принято.

Сир Амори неотрывно следил за Бланкой в последние минуты, казавшиеся ему невыразимо долгими. И почудилось ему в этот миг, что при словах герцога Фердинанда испытала она в равной степени и радость победительницы, и горе мученицы, собравшейся взойти на крест.

– Не решили? Что ж! Хорошо, – сказала Бланка Кастильская, поднимая ещё выше свою гордую голову. – Тогда избавлю вас от этой тяготы и дам вам сама то, что столь жаждете вы узнать. Смотрите все, и пусть никто не говорит, что я беременна.

С этими словами она вскинула руку в горловине и разомкнула тяжёлую серебряную пряжку. Плащ, зашелестев, тяжело упал к ногам её, и тогда семеро мужей из высшей французской знати увидели, что под плащом у королевы Бланки Кастильской нет ничего, кроме нижней сорочки. Епископ Шалонский вскрикнул от ужаса, так, словно увидел дьявола во плоти, а епископ Бове перекрестился и забормотал «Anima Christi». Остальные пэры лишь в молчаливом изумлении глядели на полуобнажённую женщину, внезапно явившую их взглядам своё молодое ещё, крепкое, прекрасное тело, плавно, однако совсем недвусмысленно очерченное мягкими складками сорочки.

Сир Амори прикрыл глаза, чувствуя, что свет факелов вдруг стал для них слишком резок. Остальные последовали его примеру, отводя взор – кто пристыженно, кто в негодовании. Лишь юный оболтус де Сансерр да бестолочь Филипп Булонский беззастенчиво пялились на королеву, представшую пред ними в виде столь откровенном, в каком не всегда представали собственные их супруги. Герцог Фердинанд тоже смотрел на Бланку, сощурившись, и, пожалуй, его единственного, в силу преклонных лет, нельзя было упрекнуть в греховной мысли, шевельнувшейся где-то в самой глубине у всех прочих.

Но и прочие, даже не глядя в упор, сознавали очевидное, так же, как сознавали его открыто смотревшие. Тридцативосьмилетняя королева Франции имела стройное и гибкое тело юной женщины, и она совершенно очевидно, непреложно и несомненно не была в тяжести.

Сознание этого выдернуло сира Амори из пьяного тумана, в который швырнул его немыслимый поступок французской королевы. И в следующий же миг тоскливая неуверенность, терзавшая его последние месяцы, сменилась чистым, радостным и бурным восторгом. О да! Господь услышал его молитвы и не покинул всё-таки Францию. Кто-то должен был решиться, кто-то должен был совершить поступок – и совершила его она, она! Пока они здесь решали, как опозорить её, размениваясь на низкие намерения и гнусные речи, – пока они говорили, она сделала, пока они заносили руку, она ударила; словно змея, внезапно метнувшаяся из под камня, на котором задремал разомлевший от полуденного солнца змеелов. Она, эта женщина, которую сир Амори за всю свою последующую жизнь даже в мыслях ни разу не называл слабой, она была сильна, она была смела и она была – самое главное – решительно невиновна. Прилюдно раздевшись пред своими хулителями, Бланка повторила обряд, совершаемый монахинями, буде те подвергались схожим обвинениям, – обряд едва не священный, близкий к таинству, даром что проходивший всегда публично. Виновная побоялась бы гнева Господнего, который поразил бы её на месте, если б она лгала. Ибо такое шокирующее бесстыдство может себе позволить лишь безупречно целомудренная женщина.

С мыслью этой Амори де Монфор сошёл со своего места и под взглядами пэров приблизился к королеве Бланке. Затем поднял с пола сброшенный ею плащ и накинул его на плечи ей, запахнув на груди, тщательно проследив за тем, чтобы не коснуться тела её даже кончиком пальца.

А потом опустился пред ней на колено и преклонил голову, ощущая покой и радость, каких не знал уже много лет.

Он наконец-то выбрал.


«Победила. Победила». Это слово звенело у Бланки в ушах, гудело, словно дюжина колоколов собора Парижской Богоматери, так что она не слышала голосов, обращённых к ней. Она стояла, опустив глаза на склонённую голову сира Амори де Монфора и едва чувствуя плащ, наброшенный им на её плечи. Когда она шла сюда тёмными переходами пустого дворца, плащ давил на неё гранитной плитой, неподъёмной тяжестью сгибал ей спину, пряжка врезалась в горло и жгла, словно клещи палача. Сейчас же Бланка почти не чувствовала окутавшую её ткань; она словно всё ещё стояла пред этими людьми полураздетой, ощущая себя при том так, как, должно быть, ощущала Ева в Эдемском саду в те золотые дни, когда не вкусила ещё плод запретного познания. Бланка отличалась от неё, ибо знала теперь уже слишком много, но так же, как первая сотворённая Богом женщина, не чувствовала стыда – ни пред Богом, ни пред мужчиной.

Де Монфор всё ещё стоял на коленях, когда Бланка развернулась и вышла из зала совета прочь, не проронив больше ни слова, со столь же высоко поднятой головой, как и вошла. Только теперь голова у неё шла кругом – её пьянило, кружило чувство, которое было слаще всего, что знала Бланка в своей жизни: чувство победы. Его испытала она, взяв в руки грамоту своего почившего супруга Людовика, коей он оставлял ей опеку над сыном и регентство; это чувство переполняло её, когда рука об руку с коронованным сыном она вступила в Париж; но ныне, когда шла она, полуголая, холодными, продуваемыми сквозняком коридорами дворца Ситэ, оно, это чувство, стало таким сильным, что земля плыла у Бланки под ногами и темнело в глазах. Ни одной мысли не было у неё в голове, кроме огромного и могучего «ПОБЕДИЛА», когда она спустилась широкой парадной лестницей вниз, прошла мимо стражей и вышла во двор, где свежий майский ветер ласковой волной обдал её пылающее лицо.

«Покраснела ли я там, в зале, и если да, то заметил ли кто?» – подумала Бланка, и тут же решила, что это не имеет значения. Она видела их лица; и сир Амори – о, сир Амори… Сира Амори она боялась там, пожалуй, больше всех. Он был самым молодым из мужчин, собравшихся сегодня её судить, – не считая юного дурака де Сансерра да тихого племянника герцога Фландрского, но они не было пэрами, потому её не занимали. Остальные пребывали уж в тех летах, что способны были понять истинную причину её поступка; но в Монфоре она уверена не была, тем более что до сих пор не знала, на чьей он стороне. Он был храбрый воин и очень осторожный политик, всегда оттягивавший принятие решения до последнего. Когда он встал и шагнул к ней, его лицо не выражало ничего, и в первый миг Бланка подумала – хоть это и было совершенно немыслимо, зная нрав де Монфора, – что сейчас он ударит её по лицу, как продажную женщину. Она сама не знала, отчего ей так почудилось; но когда он накинул ей на плечи плащ и преклонил колени – вот тогда, именно тогда Бланка поняла, что поступила верно. До самого этого мгновения она не могла быть в том уверена.

Дю Плесси ждала её в карете, стоявшей у ворот. Когда Бланка села в карету, Жанна вскинула на неё опухшие от слёз глаза, огромные и потемневшие в испуге и горе. Королева ободряюще улыбнулась ей и накрыла ладонью её маленькую руку, почувствовав, как та вздрогнула и сжалась в кулачок. Бедняжка Жанна, нелегко быть наперсницей в самых тайных и самых безумных интригах отчаянной Кастильянки. – О мадам, – простонала дю Плесси, и больше не сказала ничего – все слова были сказаны и все слёзы выплаканы, когда она помогала Бланке раздеваться этим утром, а потом закрепляла у неё на шее пряжку плаща. Бланка сжала ей руку чуть крепче и внимательно посмотрела в глаза. Она могла бы сказать Жанне, что страхи её не оправдались, что всё прошло, всё позади, что ПОБЕДИЛА, но она не могла сказать ни слова – в горле щипало и скребло, а в висках по-прежнему били колокола.

Впрочем, к тому времени, как карета достигла Лувра, ей уже стало намного лучше.

Никто не знал, что Бланка покидала дворец, ставший резиденцией Людовика Девятого и королевы-матери. В Лувре – а теперь и за его пределами – не было никого, пред кем Бланка Кастильская должна была бы отчитываться. Сын её, когда она уходила, читал Библию вместе с Жоффруа де Болье, окончательно утверждённым на посту королевского духовника. Бланке он нравился: человек он был честный, искренний, простой и притом весьма неглупый – именно такой человек, какого Бланка только и могла допустить до своего сына, не опасаясь дурного влияния. И, похоже, не ошиблась: покамест единственной переменой в Луи была ещё более истовая, чем прежде, набожность. Он и раньше строго придерживался поста и всегда охотно вставал на утреннюю молитву (в отличие от его братьев Робера и Альфонса, которые зачастую ленились и капризничали, когда их будили к заутрене), а теперь ещё чаще и с ещё большим удовольствием слушал проповеди, уделяя этому по несколько часов в день. В остальное время юный король изучал светские науки, такие как история, геральдика и латынь, а также упражнял своё тело уроками боя и верховой езды – ибо был не только лишь королём, но рыцарем, о чём ни на минуту не забывал.

Вот и сейчас, возвращаясь в свои покои и идя галереей, выходящей во внутренний дворик, Бланка увидела его, бьющегося на мечах со своим младшим братом Робером. Они оба были так хороши, что Бланка, даром что была всё ещё слегка не в себе от безумств этого дня, остановилась и залюбовалась своими мальчиками, своими чудесными сыновьями, которыми её воистину благословил Господь.

Они были в доспехах и дрались затупленным оружием, весившим, впрочем, столько же, сколько боевые мечи. На том, чтобы затупить клинки, настояла Бланка после того, как во время одного из уроков Робер сильно оцарапал руку – кровь била так сильно, что мальчика пришлось уложить в постель. Бланка тогда едва не обезумела от беспокойства, сам же Робер был в полном восторге от приключения и, как он говорил, «первой всамделишной раны». Он был на два года младше Луи и нрав имел задиристый, буйный и даже гневливый – ещё в детстве ходившие за ним няньки то и дело жаловались, что он из шалости так и норовит то укусить за палец, то разодрать платье, а то и облить какую из них кипятком во время купания. Луи был совсем не таков, и по возвращении в Париж Бланка надеялась, что её спокойный, благоразумный старший сын окажет благотворное влияние на несдержанного Робера. Потому она всячески приветствовала их совместные занятия. Молитва и наука давались Роберу туго, а вот бой – то, в чём он просто-таки расцветал, выглядя и занятым, и счастливым.

Луи, как поняла Бланка, присмотревшись к схватке внимательней, выступал в этом бое для Робера учителем. Он стоял неподвижно, твёрдо выставив перед собою щит, пока маленький Робер прыгал и скакал вокруг него, как задиристый петушок, норовящий клюнуть большого спокойного пса. Удары меча сыпались градом, разбиваясь о щит, и, даром что меч был затуплен и сил у двенадцатилетнего Робера было ещё немного, Бланка невольно вздрогнула в страхе за Луи – и тут же укорила себя за это. Давно уж пора ей избавляться от этого, от того, за что она сама себя порою в сердцах обзывала наседкой. Сын её почти уже вырос, он король, он воин, и не раз ему предстоит вести войско в бой против своих врагов или мятежных вассалов. И Бланка первая жаждала, чтоб повёл он свою армию сам, с оголённым мечом в руке, ибо так надлежит истинному королю отстаивать право своё.

Так говорила в ней королева; но слишком, о, слишком сильна ещё в ней была мать. И мать эта, стоя невидимой в тени галереи, с замирающим сердцем глядела на схватку двух своих сыновей, на неистовую удаль младшего и спокойную твёрдость старшего. Они и внешне были непохожи: Луи удался в отца – белокурый, высокий, изящный до худощавости, но уже с явственными изгибами твёрдых мышц на голенях и плечах; Робер же походил на мать – чернявый, плотный, грузноватый даже, но с детской ещё мягкостью и округлостью в лице и фигуре. Он, Робер, был похож на неё больше, чем Луи, – и внешне похож, и неистовым, неукротимым нравом; но отчего-то Бланка любила его меньше, чем Людовика. Она неустанно твердила себе, что это дурно, что не до́лжно матери выделять одних детей меж других. И всё же из всех своих детей, живых и уже умерших, Робер был ей, пожалуй, наименее мил, даром что так походил на неё саму. Порой ей казалось, что именно в этой схожести и кроется странная причина её раздражительности, почти неприязни к нему. Впрочем, когда ему случалось падать с коня или, как в тот раз, получить серьёзную рану, Бланка забывала свою раздражительность и вновь становилась «наседкой», встревоженно квохчущей над родной кровиночкой. А оттого раздражалась на себя ещё больше; на себя, а потом на него.

И ничего подобного ни разу за всю жизнь не испытывала она из-за Луи.

Переведя взгляд с младшего сына на старшего, Бланка почувствовала, как губы её раздвигает горделивая, восторженная улыбка. Как он красив, её мальчик, как осторожен и мудр – не высмеивает младшего за неумение и неуклюжесть, напротив, обращаясь к нему, говорит спокойно и ласково, без грубости и издёвки поясняя ошибки. В какой-то миг он опустил щит и что-то сказал. Робер тут же остановился и, хотя и скорчил гримаску, но выслушал до конца и кивнул, а когда Луи поднял щит снова, возобновил атаку, но двигался теперь медленнее и бил сильнее, и всё в верхнюю часть щита. Учитель боя на мечах, мэтр Дюшуа, был здесь и стоял в стороне, и в лице его Бланке почудились чувства, сродни с её собственным: раздражённая снисходительность к младшему из мальчиков, молчаливая гордость старшего. Бланка знала, отчего так: ведь глядела она на своих сыновей не только как мать, но и как наставница, коей надлежало научить их биться за корону Капетов так же, как мэтр Дюшуа учил их драться за собственную жизнь.

Она постояла в галерее ещё немного, а потом пошла дальше, чувствуя, как недолгое созерцание сыновей вернуло в её сердце покой и остудило пылающую голову. Всё, что случилось в Ситэ, казалось сном. Но не тягучим липким кошмаром, как когда она стояла там перед всеми этими мужчинами, готовая к казни, – нет, нынешний сон был приятным и восхитительным, слишком хорошим, чтоб оказаться правдой. Но это была правда. Завтра Бланка сама созовёт пэров, и они явятся – каждый из них, и никто не посмеет подать голос против её законного права.

В своих покоях Бланка немедля заперлась, велев никого к себе не пускать, и, упав в постель, уснула крепким сном человека, целый день проведшего в тяжком утомительном труде. Когда она проснулась, солнце уже село и сумерки за ставнями медленно стекали в ночь. Встав, Бланка потребовала воду для умывания, а потом, поразив своих дам, велела унести белые вдовьи одежды и принести синие с королевскими лилиями. То был первый день со времени смерти её мужа три года назад, когда она решила снять траур. Ныне она переставала скорбеть – и начинала править, править сполна, так, как было завещано её супругом.

Она как раз закончила туалет, когда ей доложили, что король здесь и желает видеть её. Бланка слегка улыбнулась – Луи тяжело усваивал принятые при дворе правила этикета, но она не сдавалась, и понемногу её мальчик учился повелевать. Она попросила передать его величеству, что сей же час явится на его зов, и потратила ещё одну минуту, чтобы оглядеть своё отражение в до блеску начищенной медной пластине. Странно, что ей захотелось этого именно теперь, ведь в последние три года ей было по большей части всё равно, как она выглядит. Отражение, впрочем, польстило ей, показав стройную и красивую, нестарую ещё женщину с глазами, ярко горящими на открытом лице. «Такова Кастильянка, что побеждает», – подумала Бланка и, улыбнувшись снова, вышла в приёмные покои к своему сыну.

Людовик был в той самой одежде, в которой она видела его днём во дворе. Нагрудник он снял, но на руках и ногах оставались стальные пластины. Это удивило Бланку, ибо означало, что сын её так спешил, что бросил разоблачаться, хотя прежде никогда не являлся к своей матери в доспехах. Когда она вошла, он стоял у камина вполоборота к ней, опершись предплечьем о верхнюю решётку, и глядел на огонь, всматриваясь в него с почти что болезненным, зримым напряжением, так, будто отчаянно пытался увидеть что-то вполне вещественное. Бланка сделала несколько шагов, и шелковые складки её платья зашелестели. Она три года не носила шелка, и звук этот, видимо, поразил Луи, заставив его вздрогнуть и выпрямиться, оборачиваясь к матери.

И тогда Бланка увидела, что лицо его бледно, губы плотно сжаты, а в глазах, всегда таких спокойных и ясных, плещется пламя.

Он собирался сказать что-то, увидев её, но передумал и смерил глазами её всю, с головы до подола. Волосы Бланка убрала под сетку из синего шелка, не повязав покрывалом – она была у себя дома и принимала своего любимого сына, потому могла позволить себе такую вольность. Но Луи, видать, отвык от неё такой, так же, как и от её шелковых платьев. На миг ей показалось, что он смотрит с недоверием, будто вопрошая: это ли моя мать?

– Сын мой… – начала Бланка, протягивая ему руку, и тут Луи перебил её, сказав:

– Вы сняли траур.

Он будто не верил глазам своим и хотел услышать подтверждение от неё. Но не это её поразило, а то, что он будто бы её обвинял.

Она опустила руку, так и не коснувшуюся его руки.

– Сняла. Есть время для скорби, Луи, и время для радости. Ныне время триумфа, время праздновать победу над врагом, многие годы нарушавшим наш покой, ваш и мой, и…

– Радость? Триумф? – он повысил голос, отступая от матери на шаг и окидывая её взглядом вновь, на этот раз почти в ужасе. – Вы радостью и триумфом зовёте то, что сделали нынче в Ситэ на совете пэров?!

Бланка застыла. Конечно… Весть о случившемся мгновенно вышла за стены Ситэ и облетела Париж, достигнув Лувра. Бланка, правда, не думала, что случится это так скоро, но всё же, не этого ли она и хотела? Правда, она не думала, как воспримет это Луи, её чистый, целомудренный мальчик; да по правде, вовсе не думала, иное занимало её мысли… Как не думала и о том, что будет, если узнает он не от неё.

– Кто вам сказал? – спросила Бланка. – Мне жаль, что вы прознали об этом не от меня, но…

– Так это правда? – прошептал Луи, и его миловидное юное лицо исказилось таким горем, что Бланка оторопела. – Правда, что вы пришли к пэрам в одной… только в… и-и разделись… к-как… к-как…

Она никогда раньше не слышала, чтоб он заикался, даже в очень большом волнении, – и испугалась. Даже два года назад, когда он, растерянный и едва понимавший, что происходит, короновался в Реймсе, даже в Монлери, когда его несла на руках безумствующая толпа, – даже тогда Бланка не видела его в таком состоянии. Забыв про то, что он король, а она королева, Бланка бросилась к сыну и схватила его руки в свои. Пальцы его были холодны как лёд – даром что он пришёл к ней после физических упражнений и теперь стоял у жарко полыхающего камина.

– Луи, послушайте меня, – быстро заговорила Бланка, настойчиво заглядывая в его опустошённое лицо. – Я не сделала ничего, за что должна была бы стыдиться вас или Бога. Аббатиса Кеньелской обители кармелиток сделала в минувшем году то же самое, когда лживые языки обвинили её во грехе. И святая великомученица Юстиния…

– Но вы королева! – в отчаянии воскликнул Луи. – Вы моя мать и королева Франции! И вы пришли пред очи пэров раздетой, раздетой, матушка! Кеньелская аббатиса и святая Юстиния были лица духовные, земной позор ничто был для их чистой души. Но вы не аббатиса и не великомученица, матушка, вы королева, и если к чистой душе вашей не пристанет позор, то что будет с бренной короной, которую вы носите?

Бланка отступила, в изумлении глядя на него. То, что он говорил ей сейчас с таким горем и таким невыносимым упрёком, ни на миг не приходило ей в голову. Он не был прав совершенно – ведь коль скоро Бланку Кастильскую обвинили так, как любую другую женщину, то и оправдаться она могла и должна была так, словно была обычной женщиной, и лишь так отвела бы от себя всяческое подозрение. Но Людовик воспринял это иначе. И она не знала, чем теперь ему ответить.

– Если бы я не сделала это, Луи, то завтра бы епископ Бове прислал ко мне лекаря, чтоб убедиться, что я не в тяжести. Вы бы это предпочли?

– Возможно. Не знаю. О нет, я не предпочёл бы это, матушка, нет, ничто на свете не стоит такого позора для вас, но… тогда, поступи он так, вы стали бы мученицей, понимаете вы это? Стали бы невинною жертвой наветчиков, а жертва перед Богом чиста, чище всех, матушка, чище даже, чем невиновный.

Он говорил горячо и истово, и так искренне, как говорил всегда, и не только с нею одной. И эта его искренность, эта твёрдая убежденность в том, что она поступила дурно, заставила Бланку Кастильскую залиться краской. Она вдруг увидела себя – не гордую королеву, избегнувшую унизительного суда, не победительницу, но глупую старую женщину, вставшую перед дюжиной мужчин в одной нижней сорочке затем лишь, чтоб перестали шушукаться у неё за спиной. А потом увидела – снова себя, вдову без вдовьего платья, вдову в шелках и с сеткой на надушенных волосах, залившуюся румянцем до самой шеи, стоящую пред своим сыном, устами которого ей, быть может, вещал Господь. Она вспомнила, как стояла в галерее, любуясь им и гордясь – честолюбиво гордясь, мечтая, какой вырастет из него король, как поведёт он войска, направленные её крепкой и твёрдой рукой, которую теперь уже ничто не могло отвратить. Гордыня, гордыня и тщеславие говорили в ней в тот миг, и ранее, и всегда. Она пошла на позор, не возжелав суда – но суд состоялся всё равно. Не мятежные пэры, но её собственный любимый сын стал судить её, и перед ним она была преступница, и не могла оправдаться.

Она не знала, что отразилось на её лице и отразилось ли. Стояла просто, словно врастя в пол шелковыми синими складками своего платья, горя и не смея поднять глаза. И вдруг Луи шагнул к ней и обнял её, прижавшись своей щекою к её щеке. Он сильно вырос за последнее время и был уже одного росту с ней – ещё немного, и она сама сможет склонить усталую голову на его широкое, пахнущее потом и кожей плечо.

Она не шелохнулась, не сказала ничего, и он не сказал. Они постояли так с минуту, в тишине и полумраке. Потом Луи отступил, немного неловко, будто устыдившись собственного порыва. Бланка задержала его руку в своей.

– Ты прощаешь меня? – чуть слышно спросила она, пытливо вглядываясь в его глаза – посветлевшие, слава Господу нашему Иисусу Христу. Луи покачал головой; голос его звучал хрипло, когда он сказал:

– Я не в праве прощать вам, матушка, как не вправе вас и судить. Вы сделали больно мне, и я не могу одобрять ваш поступок, но Господь знает, что дурного не было в сердце вашем, и быть не могло. На Господа и станем уповать. Я помолюсь сегодня за вас, хотя, впрочем, я всегда молюсь за вас, – неловко закончил он и отвернулся опять к камину, встав почти точно так, как стоял, когда она только вошла.

Бланка легко положила ладонь ему на плечо. Странно, прежде она не замечала, каким оно стало широким и сильным, это плечо. Он так быстро растёт, а ведь ему всего только четырнадцать лет.

– Луи, – тихо сказала она, – кто вам рассказал?

Он молчал долго, глядя в огонь. Потом ответил глухо и отрешённо:

– Никто.

– Сын мой, вы никогда и ничего не скрывали от вашей матери.

– Я не скрываю! Никто! – с досадой воскликнул он и отвернулся, словно пряча от Бланки лицо.

Лёгкий холодок пробежал у Бланки по спине, хоть она и сама не знала, отчего ей в тот миг сделалось жутко.

– Тогда как вы…

Она увидела, как затвердела его нижняя челюсть, и умолкла, нутром почуяв, что не должна настаивать. Странным образом тут ей вспомнился случай на Ланской дороге и свет, который видел Луи. Дело так и не было передано в Ватикан – положение в королевстве было слишком беспокойным, и подобное расследование пришлось бы не ко времени. Бланка не знала, отчего сейчас подумала об этом – но чутьё подсказало ей, что тогдашний случай и сегодняшний были как-то связаны между собою.

– Скажите, – спросил Луи неожиданно резким тоном, – там был Амори де Монфор, и он преклонил пред вами колена… так?

Бланка молча кивнула, не сводя с него глаз.

– И он был с непокрытой головой… он один среди всех остальных, и волосы у него были завиты и напомажены, будто он только недавно побывал у цирюльника. Так было?

Бланка посмотрела на него с удивлением, не понимая, какое это имеет значение. Но всё же напряглась, пытаясь припомнить – в тот миг всё плыло у неё перед глазами, и на подобные мелочи внимания она не обратила. Но сейчас, когда Луи сказал, вспомнила. Не оттого, что разглядывала Монфора, но когда он встал перед ней на колени, она посмотрела на его темя и увидела, что его волосы и вправду разделены правильным пробором и красиво уложены, и ещё от них пахло миндальным маслом. И вот этот запах Бланка помнила совершенно явно, потому что не выносила его, а ей в тот миг и без того чуть не сделалось дурно, и этот запах… Ей тогда в голову не пришло, отчего это сир Амори так расфуфырился – должно быть, накануне имел свидание с супругой дурачка де Сансерра; об этой их связи знали все, кроме самого де Сансерра. Но да, да, так всё и было, он ровно так и выглядел, как описал её сын.

Но как мог Луи об этом знать? Кто бы ни поведал ему о поступке его матери, разве стал бы он вдаваться в такие подробности? И разве стал бы сам Луи, потрясённый случившимся, расспрашивать… нет. О нет. Но как же тогда он узнал, разве только…

«Что за глупости», – подумала Бланка, вновь чувствуя холодок, пробежавший по коже. Как мог он видеть всё это сам? Его не было там, в том она могла бы поклясться. И он так безмятежно тренировал своего брата во дворе, когда она вернулась – нет, нет, никак его не могло быть в Ситэ. Где же ещё он мог это увидеть? Не в огне же камина, куда вглядывался так, словно…

«Если не Божий это был свет, матушка, то чей?» – вспомнила Бланка, и холод, сперва только касавшийся кожи, пронзил её до костей.

– Людовик… – сказала она, и он тут же обратил к ней взгляд, затуманенный мыслями, которых она – Бланка поняла это с болезненной ясностью – никогда не сможет узнать.

Она взяла его за руку, потянула к софе, стоящей в углу, и, заставив сесть, села сама. Потом обняла рукой за шею и коснулась лбом его лба, а когда он напрягся, тихонько шикнула, как делала, когда он был ещё совсем крошкой и просыпался, бывало, в ночи, дрожа от дурного сна.

И так сидели король и королева Франции, обнявшись, прислонясь друг к другу, одни посреди тёмных покоев, в тёмном дворце, в городе, на который спускалась ночь.

Глава четвёртая

Бовези, 1231 год

– Этот фрукт, ваше величество, называют оранжем, – сказал Милон де Нантейль, епископ Бове. – Сие лакомство дивной сочности привезли нам из самой Мавритании, где оно в обилии произрастает. Внутри он точно такого же цвета, как и снаружи, взгляните. А уж вкус – истинно королевский, могу вас в этом заверить. Угодно ли попробовать? – заискивающе добавил епископ и уже потянулся пухлой рукой к блюду, намереваясь собственноручно очистить диковинный фрукт от кожуры, когда Бланка сказала:

– Вы очень любезны, ваше преосвященство, но нынче Великий Пост, и по пятницам в это время сын мой не ест ничего, кроме рыбы.

Епископ застыл, подавшись к тарелке, а потом неловко убрал руку. Бланка безмятежно глядела ему в лицо.

– О, – произнёс де Нантейль, умело пряча вспыхнувшее замешательство. – Сие в наивысшей степени похвальное благочестие, кое может служить лишь лучшим из возможных примеров для подданных и вассалов его величества.

Сказав эту напыщенную фразу, епископ Бове умолк, сконфуженно пряча глаза. Упоминание о Великом Посте, сделанное Бланкой вполне умышленно, явилось разительным контрастом обеденному столу, накрытому де Нантейлем для своих венценосных гостей. Белый хлеб, жареные каштаны, голубиный паштет, мёд, несколько бутылок изысканного вина шампанской марки и, разумеется, фрукты, включая и диковинные оранжи, – стол, который постным можно было назвать, лишь нещадно кривя душой. Епископ кинул взгляд на яства, видимо, отчаянно пытаясь отыскать среди разнообразия блюд то, которое можно было бы предложить королю ввиду новых неожиданных обстоятельств.

– Быть может, сиру угодно будет вкусить пирога с угрями? Или вот ещё есть форель, мой повар просто мастер её готовить…

– А не найдётся ли окуньков? – спросил Луи.

Милон де Нантейль поперхнулся и уставился на короля и королеву-регентшу, сидящих за столом напротив него.

– Ок-куньков? – повторил он, заикнувшись от изумления.

– Да, или ещё какой мелкой рыбёшки. В Великий Пост я стараюсь есть мелкую рыбу, – пояснил король, будто бы извиняясь, и украдкой глянул на мать, словно чувствуя свою вину и перед ней. Бланка милостиво улыбнулась сыну и накрыла ладонью его руку, лежащую на подлокотнике кресла.

Епископ Бове, уловивший это материнское одобрение, растерялся окончательно.

– Разве что если на кухне спросить, может, что прислуге сготовили, – пробормотал он, и Луи весело улыбнулся.

– Вы меня этим очень обяжете, ваше преосвященство. А если у вас найдётся ещё и немного пива, будет просто замечательно.

– О, конечно, конечно! – воспрянул духом епископ. – Я и не знал, что ваше величество предпочитает пиво. Бовезийская пивоварня одна из самых…

– По правде, я его терпеть не могу, – признался Луи, и доверительная непосредственность его тона сгладила то, что он прервал епископа на полуслове. – Я его пью только для того, чтобы аппетит перебить. Ужасно хочется есть, знаете ли, особенно после долгого дня в седле.

Обескураженный такой искренностью – которая, как он наверное знал, не таила под собой ни коварства, ни насмешки, – епископ Бове заморгал и, окончательно сдавшись, хлопнул в ладоши, подзывая слугу.

– Немедля подать окуней и пива для его величества, – процедил он, бросая сердитый взгляд на Бланку, безмятежно сидящую рядом с сыном и втайне наслаждавшуюся зрелищем. В ответ на его взгляд она любезно улыбнулась.

– Я буду есть то же, что и его величество. Только вместо пива выпью, пожалуй, немного разбавленного вина.

«И ты поступишь умно, если сочтёшь это за великую милость с моей стороны», – мысленно добавила она, и Бове, прочтя эти слова в её прямом взгляде, скрипнул зубами.

Да уж, не так он представлял себе ежегодный королевский постой в Бовези.

Почти три года минуло с тех пор, как интриги епископа Бове вынудили Бланку раздеться перед советом пэров. Много воды утекло с тех пор. Регентство королевы-матери более не оспаривалось, ни вслух, ни даже шепотом, – последние разговоры стихли после того, как Людовик во главе войска выступил на Бретань и, обложив полуслепого Пьера Моклерка в его собственном замке, вынудил подписать мирное соглашение. Кроме того, они предприняли очередной поход против альбигойцев, весьма успешный, и наладили отношения с Тулузой так, как не удавалось самому Филиппу Августу. Это стоило Бланке нескольких выматывающих дипломатических собраний, множества уловок и немыслимого количества взяток, как землями, так и деньгами, но в конце концов она добилась своего. Нынешний поход, на сей раз в Шампань, из которого они с Луи возвращались сейчас, был уже третьим за минувший год. Во многом можно было бы обвинить королеву-мать и послушного ей во всём короля Людовика, но только не в бездеятельности и не в бесхарактерном попустительстве врагам французской короны.

Всё это помогло Бланке окончательно вернуть авторитет и уважение совета пэров, и не только их – большинство баронов и прелатов теперь были на её стороне, опасность изгнания окончательно миновала. А это значило, что вскоре придёт время для мести. Пока что Бланка не думала об этом всерьёз, слишком занятая упрочением своего положения; однако мысли эти посещали её временами, и не раз она отходила ко сну со сладкой мечтою о том, что для епископа Бове настанет свой час, как настал он для Моклерка. И епископ знал об этом не хуже её самой. Он был подлец, интриган и кривляка, но не дурак.

Потому нынче ни один из них и виду не подавал, что помнит о былой вражде. Получив известие о том, что король с королевой изволят навестить его до возвращения в Париж, епископ сделал всё, чтобы принять их с подобающим почтением и радушием. Единственно, он сделал это не в своём фамильном замке, а в городке Бреле, что в пятнадцати лье от столицы Бовези. На то были особые причины, говорить о которых епископ явно не был расположен.

Бланке, впрочем, было решительно всё равно, к чему расположен, а к чему нет её давний недруг.

В ожидании, пока на кухне приготовят особое кушанье для короля, епископ решил занять паузу похвальной одой на тему благочестия и богобоязненности юного Людовика. Редко в нынешние времена, вещал он, можно встретить подобную скромность и строгость в следовании повелениям святой матери Церкви – а уж тем паче среди столь знатных особ, что воистину умилительно и прекрасно. Луи слушал, слегка хмурясь, чего сир де Нантейль решительно не замечал – как это часто с ним бывало, в порыве красноречия его занесло почти до потери чувства реальности. Выражала эта хмурость, впрочем, не гнев – как можно было решить, глядя на Луи со стороны и плохо его зная, – а крайнее, доходящее до раздражительности смущение. Он терпеть не мог, когда его хвалили, тем более так велеречиво, – странная черта для мальчика, которому едва миновало семнадцать лет, ведь большинство подростков особенно самолюбивы в эти годы. Взять хоть Робера, второго из сыновей Бланки, – тот, напротив, обожал похвалу и терпеть не мог порицаний, они доводили его до припадков бешенства, в одном из которых он однажды даже избил своего учителя латыни, за что получил строгий выговор от Луи. Сам же король, которому полагалось давно привыкнуть к восхвалениям, отвечал на них так, как иной монарх на его месте отвечал бы на упрёки. Бланка знала об этом; епископ Бове – нет, ибо по понятным причинам не был приближён ко двору Людовика и отсиживался у себя в Бове.

– Ну довольно, – сказал Луи, когда восхваления стали для него, видимо, совсем уж невыносимы. – Я вовсе не заслуживаю подобных од, ваше преосвященство. Я делаю лишь то, что обязан делать каждый христианин в эти великие дни. И оставим это, – резко закончил он, когда де Нантейль попытался было возразить.

От новой неловкости епископа спасли явившиеся с подносами слуги. На одном из подносов стояло большое блюдо румяных окуней, на другом – бутыли с пивом. Бове воскликнул: «О, наконец-то!» – и капризным тоном велел немедля налить королеве Бланке вина, а его величеству – пива. Когда слуга, судя по тихой поступи и прилежно опущенным глазам, привыкший быть невидимкой, налил в королевский кубок пива, Луи взглянул ему в лицо и ласково сказал:

– Благодарю вас, вы очень любезны.

Бланка с нескрываемым удовольствием увидела, как по пухлым щекам епископа Бове разливается сперва пунцовый румянец, а затем восковая бледность. Откуда было ему знать, что Людовик всегда благодарит челядь за оказываемые услуги, и непременно при том обращается к слугам на «вы». Бланка долго пыталась отучить его от этой нелепой привычки, а потом махнула рукой – сын её временами бывал столь же упрям, как и она сама. В особенности это касалось его отношений со слугами. Как-то Бланка застала его идущим по заднему двору с коромыслом, переброшенным через широкие юношеские плечи. С концов коромысла свисали тяжёлые вёдра, до краёв полные водой, а следом за королём, спотыкаясь, торопливо бежал старый слуга, в ужасе умоляя его величество одуматься. Но его величество не одумался. «Он стар и слаб, я видел, он споткнулся и чуть не упал, пока тащил эти вёдра, – пояснил Луи матери, когда та потребовала объяснений. – А я как раз проходил мимо, ну отчего ж было и не помочь?» И она так и не смогла объяснить ему, отчего. Сумела лишь вырвать обещание (не клятву, потому что брат Жоффруа научил Луи, что клясться грешно), что он никогда больше не будет делать ничего подобного там, где его могут увидеть.

О том случае, слава Богу, никто не узнал. И нынешняя подчёркнутая любезность Луи со слугой наверняка виделась епископу де Нантейлю особенно изощрённым оскорблением. И хотя сам Луи вовсе не хотел никого обидеть, Бланка была очень довольна сложившимся впечатлением.

Помолившись, приступили к трапезе. Следующие полчаса прошли в молчании, которое епископ счёл напряжённым, Луи – благостным, а Бланка – многозначительным, ибо она, пожалуй, была здесь единственной, кто знал, чего следует ждать от этого посещения. Окуней Луи похвалил с той же непосредственностью, которой было проникнуто каждое его слово и каждый взгляд, а пригубливая пиво, скривился и утёр губы рукавом, скорчив очень милую гримаску. Порой он вёл себя как сущее дитя и был слишком искренним для своих семнадцати лет и, уж тем паче, для своего сана. Бланка перестала сдерживать его в этом, когда поняла – уже после триумфа над пэрами и Моклерком, – что людям это в нём нравится. Все – от нищих, приходивших к стенам Лувра за подаянием, до высшей знати, составлявшей королевский совет, – все любили его. И это было хорошо, это было верно: лишь на любви зиждется истинная власть, и Бланка это знала как никто.

– Осмелюсь ли я спросить, – проговорил наконец епископ, когда основные блюда (блюдо, точнее) были отставлены в сторону, – чем обязан я великой чести, мне нынче оказанной? Что привело в Бовези нашего любимого короля и его высокочтимую матушку?

– Бовези обладает ежегодным правом на королевский постой, – с улыбкой напомнила Бланка.

– О да, и за эту честь мы ежегодно платим в казну сто ливров, – заметил де Нантейль. Скряга. Сто ливров – это было втрое меньше, чем согласилась платить Бретань после заключения мира с Моклерком. – Насколько мне известно, ваши величества нынче возвращаются из похода в Шампань, где король пришёл на помощь графу Тибо Шампанскому… триумфальный поход, с которым спешу поздравить ваше величество.

– Да похода почти что и не было, – бесхитростно сказал Луи. – Мы только вошли в Шампань, как бароны, восставшие против графа Тибо, прислали нам парламентёров. Даже и драться-то не пришлось.

Он сказал это без досады, какой можно было ожидать от юноши, наделённого правом вести в бой армии и не сумевшего на сей раз воспользоваться таким правом. У Луи было уже два «настоящих» похода – в Тулузу против альбигойских еретиков и в Бретань против Моклерка. Бланка сопровождала его в обоих, так, как и в этом. Они дали несколько сражений и выиграли все. Луи, конечно, не шёл на передовой – Бланка бы просто не пустила его, и отчасти поэтому настояла, чтобы ехать с ним вместе, потому что знала, что, несмотря на всю свою кротость, порой он бывает горяч и может кинуться очертя голову в бой, а он ведь ещё дитя. Она думала про него, как про дитя, и считала его за дитя; а пока так, не важно, что он управляется с мечом наравне со взрослыми воинами, – она мать и не позволит ему рисковать головой, на которой едва утвердилась наконец корона.

– Я уверен, у вашего величества впереди ещё немало славных битв и не менее славных побед, в том числе и победы за вызволение Гроба Господня, – сказал де Нантейль, и Бланка метнула в него уничтожающий взгляд. Луи в последнее время сильно интересовался историей крестовых походов, в особенности тех, которые совершали его предки, и ей не нравился разгоравшийся в нём по этому поводу романтический пыл.

– И я надеюсь, – улыбнулся Луи, не заметив мимолётного раздражения матери. – Но как бы там ни было, мы возвращаемся назад совсем без потерь, люди и лошади даже не устали, так что вот мы с матушкой подумали: отчего бы не завернуть в Бовези, коль уж всё равно едем мимо?

– Мимо? – епископ Бове криво улыбнулся. О, Бланка видела, что от него явно не укрылось это столь невинное на первый взгляд «мы с матушкой». Да, старый интриган, воистину: мы с матушкой принимаем решения в этом королевстве, и только так. – Хорошенькое же «мимо»… Вашим величествам пришлось сделать крюк в добрых четыреста лье.

– На что ни пойдёшь, лишь бы навестить старого верного друга, – сладко пропела Бланка, во второй раз за вечер имея удовольствие узреть пунцовый румянец на епископских щеках.

– А кроме того, – как ни в чём ни бывало добавил Луи, – по дороге домой мы услышали, что у вас в Бове возникли какие-то беспорядки. А коль скоро с нами люди и средства, то, может быть, мы сумеем помочь?

Он так открыто, так приветливо улыбался, что епископу понадобилось несколько мгновений, чтоб оправиться от этого сногсшибательного потока неподдельного дружелюбия. «О, Луи, – в который раз подумала Бланка, откинувшись в кресле и любуясь своим сыном. – Если б ты только был чуточку расчётливее и хитрее, если бы была в тебе хоть капля властолюбия и коварства – какие бы горы смог ты сворачивать, какие бы замки ты брал штурмом с помощью этой искренности! Нет стены, которая не пала бы пред твоей открытой улыбкой. Но ты не таков, ты не знаешь уловок и всей невыразимой гнуси понятия „дипломатия“. Не беда, впрочем: для того у тебя есть я».

Де Нантейль, тем временем, наконец-то взял себя в руки. Бланка подумала, что события в Бове и впрямь его подкосили – как-то слишком он легко терялся.

– Благодарю ваше величество за заботу. Однако я более чем уверен, что сам справлюсь с этими… этими небольшими беспорядками.

Конец ознакомительного фрагмента.