Глава II
Духовная биография
«Есть правда личная и общая. Общая только 2×2=4. Личная – художество! Христианство. Оно все художество».
Детство, отрочество, юность
«Отправляясь за тысячу ри, не запасайся едой, а входи в Деревню, Которой Нет Нигде, в Пустыню Беспредельного Простора под луной третьей ночной стражи».
Пересказывать биографию Л. Толстого – дело лишнее, наверное, нет другого русского человека, родившегося в XIX веке, жизнь которого была бы так хорошо известна образованному читателю (быть может, за исключением В. И. Ленина). Достаточно упомянуть о том, что только в серии «Жизнь замечательных людей» на протяжении 50 лет издано два жизнеописания писателя, которые неоднократно переиздавались. Кроме того, в этой же серии вышла и биография жены писателя, графини Софьи Андреевны Толстой.
Л. Н. Толстой был самым именитым русским литератором и состоял в родстве с известнейшими дворянскими фамилиями России: это Волконские, Горчаковы, Головины, Глебовы, Трубецкие, Головкины, Одоевские и другие. Почти все предки Л. Толстого принадлежали к поместному дворянству и прошли через «государеву службу». Примечательно также, что среди его дальних родственников числятся не только известные Толстые – художник и медальер Ф. П. Толстой, поэт А. К. Толстой, министр внутренних дел Д. А. Толстой, но также поэты А. С. Пушкин (по линии матери родная сестра прабабушки поэта доводится прапрабабкой писателю), Ф. И. Тютчев, А. И. Одоевский, философ П. Я. Чаадаев (троюродный дядя писателя), декабристы С. Г. Волконский и С. П. Трубецкой, канцлер А. М. Горчаков.
Кроме того, род Толстых (по линии князей Волконских) дал России не только выдающихся государственных деятелей, но и многих святых. Его родоначальником был святой мученик князь Михаил Черниговский. Если же ознакомиться с родовым древом Волконских, начиная от Рюрика, то в нем обнаруживается целый сонм благоверных предков писателя, в том числе и свв. Ольга, Владимир, Борис и Глеб, Андрей Боголюбский, Александр Невский и Дмитрий Донской[68].
Толстой был с детства связан с усадьбой Ясная Поляна, в которой родился, жил всю жизнь и, если руководствоваться простой житейской логикой, должен бы был умереть. Этого не произошло, и это обстоятельство составляет одну из главных трагедий Л. Толстого. О ней мы будем говорить подробно.
Вот общая канва. Но на некоторых важных аспектах биографии писателя я хотел бы остановиться чуть подробнее.
Лев Толстой очень рано осиротел. Матери он лишился в двухлетнем возрасте. Примечательно, что все главные герои писателя, начиная с Николеньки Иртеньева и кончая Нехлюдовым, растут без матери. В его дневнике, воспоминаниях и других произведениях подчас очень ярко высказывается тоска по материнской любви и ласке. Приведу очень известное место из воспоминаний писателя о матери.
«По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно <…> Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне».
Если дед писателя принадлежал к одной из самых известных русских дворянских фамилий Волконских, то его жена была представительницей знатного рода Трубецких, которые владели, между прочим, известным всем любителям московской старины «домом-комодом» на Покровке. Именно благодаря Н. С. Волконскому Толстые впоследствии стали владельцами усадьбы Ясная Поляна.
Мать писателя, так ярко напоминающая некоторыми подробностями своей биографии княжну Марью Болконскую в «Войне и мире», получила очень добротное домашнее воспитание. С пяти лет она владела французским языком, как родным, впоследствии обучилась также английскому, немецкому и итальянскому языкам. Как и в случае княжны Марьи, в учебную программу матери будущего писателя входили математика, физика, география, логика, русская словесность, всеобщая история. Примечательно, что она грамотно писала по-русски, о чем Л. Толстой не без гордости сообщил в своих воспоминаниях, музицировала, была «чутка к художеству», занималась литературой. Возможно, именно мама передала сыну литературный талант – в архиве М. Н. Волконской сохранились два больших прозаических произведения – волшебная сказка «Лесные близнецы» (на французском языке) и повесть в двух частях «Русская Памела», написанная под очевидным влиянием знаменитого произведения С. Ричардсона.
Очень примечательно еще одно сочинение матери Л. Толстого – путевой дневник, заметки о посещении Петербурга «Дневная записка для собственной памяти». Эта «Записка» была составлена, когда М. Н. Волконской было всего 19 лет. Л. Н. Толстому этот документ стал известен только в 1903 г., когда его нашли на чердаке, заброшенным туда сыном писателя, Л. Л. Толстым.
Но самое интересное обстоятельство заключается вот в чем. В архиве М. Н. Толстой находится книга «Le combat spirituel». Это перевод на французский язык знаменитой «Духовной брани» итальянского католического монаха Лоренцо Скуполи, сделанный пастором Жаном Бриньоном и опубликованной впервые в 1589 г. в Венеции. Эта книга сегодня известна всем, кто интересуется христианской аскетикой, так как труд Скуполи после выхода стали переводить на все европейские языки. В 1787 г. был он впервые переведен и на русский язык выпускником Киевской духовной академии И. С. Андреевским. А в 1796 г. эта книга была переведена на греческий язык Никодимом Святогорцем, который дал ей новый заголовок, также всем сейчас хорошо известный – «Невидимая брань». В 1888 г. именно с этого греческого текста сделал свой перевод «Невидимой брани» святитель Феофан Затворник. Поразительно – но в архиве М. Н. Волконской есть ее собственный перевод этого аскетического трактата, сделанный ею в 1818–1820 гг. с французского текста.
В 1822 г. М. Н. Толстая вышла замуж за 27-летнего подполковника в отставке графа Н. И. Толстого. В этом браке родились пятеро детей – Лев, три его брата и младшая сестра.
Трудно сказать, какое именно влияние оказало раннее сиротство на религиозное мировоззрение Л. Толстого. Некоторые современные исследователи творчества писателя в США и Канаде, симпатизирующие психоаналитическому методу, склонны придавать этому факту очень большое значение. В любом случае можно утверждать, что хотя мать будущего писателя была очень благочестивой женщиной, он просто не успел получить в детстве какого-либо систематического православного воспитания.
Одним из важных факторов является воздействие на ум и душу Л. Толстого «тетушек-праведниц», которые фактически взяли на себя заботу о воспитании детей Толстых после смерти их родителей. Об этом подробно, очень интересно и убедительно пишет в книге «Святой против Льва» П. В. Басинский.
В начальный период жизни именно «тетушки-праведницы» дали детям первое представление о вере. Речь идет о Т. А. Ергольской, троюродной тетке по линии отца, воспитывавшей детей с 1830 г., когда скончалась их мать, а также А. И. Остен-Сакен, опекунше детей с 1837 г., когда скоропостижно скончался их отец, и П. И. Юшковой, ставшей опекуншей с 1841 г.
Было бы важно понять, какие события в молодости могли оказать решающее влияние на формирование сначала критического, а затем и гиперкритического отношения Л. Толстого к Церкви. Многого мы здесь не знаем, но на один известный момент, о котором Л. Толстой впоследствии неоднократно вспоминал, я бы хотел обратить внимание: это «открытие», сделанное московскими гимназистами и друзьями Толстого, так потрясшее его в одиннадцатилетнем возрасте: «Бога нет!» Эта «новость» живо обсуждалась братьями Толстыми и была признана достойной доверия.
Прорехи в семейном воспитании Толстой компенсировал усердным чтением. Безусловно, он был одним из самых усердных читателей XIX века – с точки зрения как количества прочитанного, так и качества чтения, что подтверждает его яснополянская библиотека. Среди прочитанного Евангелие всегда играло значительную, может быть, решающую роль в его жизни. Однако воспринимал он евангельский текст сквозь призму знаний и представлений европейского образованного человека. В первую очередь здесь следует упомянуть о горячем увлечении идеями Ж.-Ж. Руссо.
У Л. Толстого в жизни отсутствовал какой-либо опыт академической жизни. Он так и не закончил университет (вернее, не закончил три университета – Московский, Петербургский и Казанский, в которых короткое время подвизался). Из Казанского, в частности, был отчислен со следующей формулировкой: «По весьма редкому посещению лекций и совершенной безуспешности в истории». Если это действительно так, то оба мотива – прогулы и нечувствительность к истории – тоже весьма примечательны. Толстой всю жизнь боролся с насилием, в том числе, как видим, и в академической жизни, и имел очень своеобразное представление об историческом процессе.
Но Л. Толстой был не только выдающимся читателем, но и выдающимся самоучкой. Различными способами он старался компенсировать отсутствие систематического академического образования, проявлял большой интерес к европейской литературе, философии, богословию, причем даже в совершенно неподходящее для подобных штудий время – находясь в действующей армии на Кавказе и в Крыму. Этим штудиям способствовало отличное знание французского и немецкого языков – уже в молодости Л. Толстой свободно читал и говорил на них, а к старости количество иностранных языков, которыми владел Л. Толстой, увеличилось.
В более зрелом возрасте будущий писатель, кроме любимого Руссо, внимательно изучает произведения Канта, Шопенгауэра, Вольтера, Паскаля, богословов либерального лагеря (Э. Ренана и Д.-Ф. Штрауса и многих других). По всей видимости, никакой другой современник Л. Н. Толстого в России не был так подробно знаком с основными религиозными и социальными теориями Западной Европы и Нового мира и не вел с ними такую оживленную дискуссию. Быть может, за исключением Н. Н. Страхова, но именно поэтому, возможно, писатель и философ так сблизились.
Дневник Л. Н. Толстого
Теперь нечто очень важное. Результаты размышлений над прочитанным писатель заносил в дневник, первая запись в котором относится к 1847 г., а последняя сделана в 1910-м, за несколько дней до смерти. Вести дневник 63 года (с некоторыми не очень значительными перерывами) – это уже необычно даже для усердных обитателей XIX века. В этом отношении (по продолжительности ведения записей и объему текста) рядом с Толстым могут быть поставлены очень немногие (в качестве примера можно привести дневники отца Иоанна Кронштадтского или военного министра эпохи Александра II Д. А. Милютина).
Для графа Л. Толстого дневниковые тетради имели совершенно особое значение. Это была уникальная творческая лаборатория, лучше сказать, своеобразный колдовской котел, в который попадали в качестве компонентов нового зелья очень разнородные элементы: дневные впечатления, наблюдения над явлениями природы, пейзажные зарисовки, денежные счета, размышления о физических законах, вычитанные мысли и цитаты, довольно однообразные правила жизни, упоминания об интересных встречах и многочисленных (до женитьбы!) любовных приключениях, пословицы и поговорки. Это были не только переживания и сомнения, но, что очень важно, философские и религиозные гипотезы, которые проходили проверку временем.
Можно сказать больше. Дневник стал для Толстого способом самоидентификации, осязаемым символом самостояния, священной Книгой Жизни. Прав П. В. Басинский, указывая, что писатель, постоянно пасуя перед супругой и уступая ей все, не уступил только дневник[69].
Дневниковые записи существенным образом дополняют художественные и публицистические произведения писателя. Последние адресовались всем, дневник – только себе (во всяком случае, до того момента, пока В. Г. Чертков не предложил Толстому копировать и дневники и тем самым создал очень опасный прецедент). Именно поэтому так интересны, например, записи 1891 г., когда стала широко обсуждаться «Крейцерова соната» – в дневнике Толстой формулирует нечто, о чем никогда не говорит при публичном чтении (членам семьи, гостям). Очень точно пишет об этом В. В. Бибихин: «Здесь пространство неопределенности, рыскания, брожения, нерешенности, нерешаемости»[70].
Из сказанного следует важный вывод. Если дневники – это действительно лаборатория, полигон, собрание набросков, то не только в области художества. Уже в этом последнем отношении записи Л. Толстого крайне интересны; читая их, понимаешь, почему Мережковский назвал его «тайнозрителем плоти». Кажется иногда, что писателю приоткрываются те природные законы, которые недоступны обычному глазу – поведение животных, рост цветов, смена времен года: «Здесь, в этой живописи, он ходит в правде как рыба в море»[71]. Но важно, что этим же методом Л. Толстой пытается анализировать и законы духа – он пробует, как рыба в море, ходить в правде и там, где речь заходит о религиозном. Те определения веры, Бога, «я», своего места в мире, которые он сегодня дает, а завтра может отвергнуть, превращают дневник Л. Толстого в совершенно особый документ по истории религиозности XIX века.
И в этих записях обращает внимание еще одно, может быть, самое главное обстоятельство. Интеллектуальная биография Л. Толстого невероятно динамична. Это не значит, что он менял свои взгляды каждый день или каждый год. Это значит, что его религиозно-философские взгляды далеко не всегда поддаются воспроизведению и тем более классификации с помощью стандартных процедур. Более чем за 50 лет (т. е. в период с конца 1850-х гг. до 1910 г.) они видоизменились. Наверное, у каждого, кто внимательно читает дневник Л. Толстого, в какой-то момент возникает раздражение от неопределенных, текучих, размытых формулировок. Писатель как будто не находит нужных слов, а если находит их сегодня, то может целиком отречься от них завтра или через неделю. За этой работой стоит не только беспомощность, которая всегда сопровождает любой духовный труд: искать адекватные выражения для опыта трансцендентного всегда трудно. Но здесь присутствует также и глубокая неудовлетворенность, которая в каком-то смысле была для Л. Толстого спасительным якорем. Ведь если бы он закоснел в каких-то окончательных формулировках, то его «богословие» не могло бы вызвать ничего, кроме тоски и сожаления. А именно такое впечатление часто складывается от чтения его философских трудов.
Это свойство мысли Л. Толстого хорошо заметил И. М. Ивакин, домашний учитель детей писателя, находившийся одно время под сильным влиянием толстовских идей, но впоследствии отошедший от Л. Н. Толстого и вернувшийся в Православную Церковь. В своих воспоминаниях он много пишет и о учении Толстого в целом, и о его способах интерпретации Евангелия.
«…и в прежнее время <…> я не очень верил в правоту толстовских толкований Евангелия, являл, по словам самого Л. Н-ча, только “холодное сочувствие”, а теперь и вовсе разуверился – все в учении его как-то неясно, неопределенно, да во многих случаях он и сам не следует, чему учит. Все это заставляет видеть в нем человека только умственного, который быть руководителем в жизни не может. Он и сам, видимо, опутан сомнениями и страданиями, в сущности, не зная, как ему быть и что делать, а издали производит, конечно, бессознательно, такое впечатление, как будто сомнений нет и все для него ясно, и люди, помимо, впрочем, его воли, поддаваясь этому, идут к нему для решения недоумений и недоразумений».
При чтении дневника Л. Толстого нужно руководствоваться принципом, сформулированным американским славистом Р. Ф. Густафсоном: более позднее разъясняет более раннее, т. е. ранние идеи и высказывания должны восприниматься в контексте позднего творчества писателя. Об этом принципе мы будем помнить постоянно.
В целом, дневник Льва Толстого – это не просто текст. Это он сам, и он сам, по справедливому замечанию В. В. Бибихина, жив настолько, насколько может вести дневник: «Без записанной мысли этого человека нет»[72].
Оптина пустынь
«Ты стоишь нерушимо, сосна!
А сколько монахов отжило здесь,
Сколько вьюнков отцвело…»
«Когда к ночи усталой рукой
Допашу я свою полосу,
Я хотел бы уйти на покой
В монастырь, но в далеком лесу.
Где бы каждому был я слуга
И творенью Господнему друг,
И чтобы сосны шумели вокруг,
А на соснах лежали снега…»
Об Оптиной пустыни в жизни Л. Н. Толстого нужно сказать особо. Этот монастырь имел для него огромное значение, какого не имел больше ни для кого из русских интеллектуалов XIX века, за исключением, вероятно, лишь К. Н. Леонтьева. Примечательный факт: Л. Н. Толстой, воспринимавшийся монахами пустыни как отступник, отлученный от Церкви, бывал в Оптиной чаще, чем любой другой русский писатель (снова за исключением К. Н. Леонтьева, который также после своего обращения часто бывал, а с 1887 г. в течение четырех лет проживал в монастыре).
Эта оптинская «закваска» жила в душе писателя даже тогда, когда его отношения с Церковью приобрели черты жизненной катастрофы. 19 апреля 1909 г. в дневнике Толстой записал сон о том, как кто-то передает ему письмо оптинского старца, который пишет, что не может ничего советовать и никого учить (ПСС. Т. 57. С. 50). Конечно, в этой записи может проявляться и свойственная Толстому привычка видеть в чужом свое, но действительно иногда складывается впечатление, что всю жизнь он вел с оптинскими насельниками диалог о волновавших его вопросах.
Оптина пустынь была тесно связана с семейными преданиями, монастырь был местом постоянного паломничества представителей старшего поколения Толстых. В Оптиной пустыни похоронена родная тетка писателя, А. И. Остен-Сакен, которая бывала, по свидетельству С. А. Толстой, там ежегодно[73].Рядом с ней в 1851 г. в Оптиной была похоронена ее двоюродная сестра, гр. Е. А. Толстая, урожденная Ергольская, родная сестра Т. А. Ергольской, свекровь родной сестры Л. Н. Толстого, М. Н. Толстой. Обе могилы находятся за алтарем Введенского собора. Недалеко от Оптиной, в Шамордино, подвизалась в монашеском делании и сама М. Н. Толстая. В своей биографии жена писателя, С. А. Толстая, подчеркивает, что «детям Толстым было внушено особое благоговейное чувство к Оптиной Пустыни и ее старцам»[74].
Существует вполне вероятное предположение, что впервые писатель побывал в монастыре в тринадцатилетнем возрасте, в 1841 г., на отпевании А. И. Остен-Сакен. Однако вполне возможно, что и эта поездка уже не была первой. Как указывает в своих воспоминаниях Д. П. Маковицкий, во время своего последнего пребывания в Оптиной пустыни писатель сообщил ему, что несколько раз бывал здесь у своей тетушки А. И. Остен-Сакен[75].
Маковицкий Д. П. (1866–1921) – словак, выпускник медицинского факультета Пражского университета, с 1904 г. домашний врач Л. Н. Толстого, автор «Яснополянских записок», ежедневной хроники жизни Л. Н. Толстого в 1904–1910 гг., ценнейшего источника по истории жизни писателя. Стал спутником Л. Н. Толстого во время его ухода из Ясной Поляны 28 октября 1910 г. и последнего путешествия в Оптину пустынь, Шамордино и Астапово. После смерти Л. Н. Толстого проживал в Ясной Поляне, в сентябре 1920 г. вернулся на родину, в Словакию, в состоянии тяжелой депрессии окончил жизнь самоубийством.
Итак, о ранних посещениях монастыря Л. Н. Толстым нет сведений, но зато многое известно о его поездках в монастырь в зрелом возрасте.
Первая такая поездка писателя в Оптину пустынь долго готовилась и состоялась летом 1877 г. вместе с Н. Н. Страховым. Писатель два раза встречался со старцем Амвросием, который, по отзыву Н. Н. Страхова, произвел сильное впечатление на Толстого[76].
Преп. Амвросий Оптинский (в миру Александр Михайлович Гренков; 1812— 10;23 октября 1891) – великий оптинский старец, один из прототипов старца Зосимы в романе «Братья Карамазовы» Ф. М. Достоевского. На Поместном Соборе Русской Православной Церкви 1988 г. причислен к лику святых.
С. А. Толстая сообщает, что подробности разговоров Л. Н. Толстого со старцем Амвросием неизвестны, но это не совсем так. Очень интересную деталь путешествия сообщает Н. Н. Гусев. В доме своего близкого знакомого Д. А. Оболенского, к которому писатель заехал после посещения Оптиной пустыни, Толстой рассказал, что старец Амвросий интересовался, в каком произведении Л. Н. Толстого так хорошо описана исповедь. «Амвросий спросил об этом потому, что к нему приходил незнакомый ему мужчина, который сказал, что хочет поступить в монастырь под влиянием прочтенного в романе Толстого описания исповеди. По этому случаю Толстой сказал, что он четыре раза переделывал главу об исповеди Левина, потому что ему все казалось, что видно, на чьей стороне автор в разговоре Левина со священником. Сам он был на стороне священника, а не Левина»[77].
В этой поездке у Толстого состоялась встреча с архимандритом Ювеналием (Половцевым), проживавшим в пустыни на покое, в присутствии монаха Пимена, который ласково называл Толстого Левушкой. По отзыву П. А. Матвеева, Л. Н. Толстой говорил Н. Н. Страхову следующее: «Ювеналий человек умный и образованный, но таких встречаешь и в свете, а я до таких не большой охотник. Амвросий же удивительный человек»[78].
Ювеналий (Половцев; 1826–1904) – происходил из дворянского рода Половцевых, выпускник Михайловской артиллерийской академии, находился на военной службе, в 1847 г. во время тяжелой болезни дал обет монашества, после прохождения различных послушаний в Оптиной пустыни пострижен в монашество в 1855 г., с 1862 г. архимандрит, в 1871 г. уволен на покой в Оптину пустынь, с 1884 г. наместник Киево-Печерской лавры, в 1892 г. хиротонисан в епископа Балахнинского, викария Нижегородской епархии, с 1898 г. архиепископ Литовский и Виленский, встречался и беседовал с Л. Н. Толстым во время путешествий последнего в Оптину пустынь в 1877 и 1881 гг.
В своей переписке с Л. Н. Толстым Н. Н. Страхов сообщает (со слов П. А. Матвеева) об этой поездке очень интересные подробности.
«Отцы хвалят Вас необыкновенно, находят в Вас прекрасную душу. Они приравнивают Вас к Гоголю и вспоминают, что тот был ужасно горд своим умом, а у Вас нет этой гордости. Боятся, как бы литература не набросилась на Вас за 8-ю часть и не причинила Вам горестей. Меня о. Амвросий назвал молчуном, и вообще считают, что я закоснел в неверии, а Вы гораздо ближе меня к вере. И о. Пимен хвалит нас (он-то говорил о Вашей прекрасной душе) – очень было и мне приятно услышать это».
Восьмая часть, которая упоминается в письме, – эпилог романа «Анна Каренина». На это письмо Л. Н. Толстой ответил Н. Н. Страхову: «Сведения, которые вы сообщили мне о воспоминаниях о нас оптинских старцев, и вообще воспоминания о них мне очень радостны»[79].
Однако это впечатление корректируется рядом важных деталей. Во-первых, старец Амвросий советовал писателю говеть и причаститься в монастыре, причем Л. Н. Толстой согласился и начал ходить на службы, но тут пришло известие из Ясной Поляны о болезни одного из детей Толстого. Писатель заспешил домой, однако зашел попрощаться к старцу, который предупредил его, что болезнь ребенка не носит серьезного характера и скоро пройдет, а вот его «самого ждет уныние и тоска, если он не будет говеть в монастыре»[80]. Писатель обещал говеть в деревне, но действительно впал в большое уныние.
Кстати, об унынии. Тема уныния в жизни Л. Н. Толстого была весьма проницательно поставлена В. В. Розановым в 1895 г., когда в работе «По поводу одной тревоги гр. Л. Н. Толстого» он заметил: «“Дух уныния”, которого так боится христианин, этот Саулов дух, мятежный и тоскливый, гнет тебя, и ты не знаешь, чем от него освободиться» – и далее указывает, что именно этот дух несет писателя в одиночество его гордыни, от которого его не спасет даже всемирная слава[81]. Об этой черте характера писателя сообщает и С. А. Толстая: в него время от времени вселялся «дух отрицания», и тогда писатель «все крушил на пути своей жизни, что не было землею, народом и сельским трудом». Кроме того, «как ни старался Лев Николаевич найти спокойствие души и удовлетворение ее запросам, он его не находил, часто бывал мрачен, о чем и писал знакомым и незнакомым»[82].
Тут впору вспомнить и о знаменитом «арзамасском ужасе», то есть эпизоде, пережитом Л. Толстым в сентябре 1869 г. в Арзамасе. Толстой рассказывал, что находился проездом в этом городе по своим делам и, ночуя в местной гостинице, вдруг совершенно неожиданно испытал чувство необъяснимого ужаса, который не имел совершенно никаких причин. То есть ему дано было реально почувствовать метафизический ужас как духовное состояние. И сам арзамасский эпизод, и беспомощный страх перед смертью оказались в дальнейшем очень значимы для Толстого, стали для него своеобразным духовным предзнаменованием.
По свидетельству приехавшего вскоре в Оптину пустынь П. А. Матвеева, оптинские старцы точно определили суть главного недуга писателя. Письмоводитель старца Амвросия отец Климент (Зедергольм) приводил мнение преп. Амвросия, который смотрел на будущую деятельность Толстого с прискорбием: сердце его ищет Бога и веры, но он слишком полагается на свой ум и большой рационалист, поэтому в мыслях у него путаница и неверие. Старец Амвросий, по свидетельству отца Климента, предвидел много бед от Л. Н. Толстого, который способен оказать большое влияние на умы.
Климент (Карл Густав Адольф Зедергольм, 1830–1878) – сын лютеранского пастора, филолог-классик, выпускник историко-филологического факультета Московского университета. Магистерская диссертация посвящена Катону Старшему. Присоединился к православию в 1853 г. Чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Св. Синода гр. А. П. Толстом. В 1862 г. поступил в оптинский скит послушником, в 1867 г. принял постриг с именем Климент. В 1873 г. рукоположен в иеромонаха. Участвовал в работе по переводу творений святых отцов и их подготовке к изданию, выполнял обязанности письмоводителя оптинского старца преп. Амвросия. Скончался в Оптиной пустыни от воспаления легких в 1878 г. Жизни отца Климента посвящена одна из лучших книг его близкого друга, К. Н. Леонтьева: «Православный немец. Оптинский иеромонах отец Климент Зедергольм» (Варшава, 1880, переиздана Оптиной пустынью в 2002 г.).
Сам преп. Амвросий подтвердил этот вывод: Толстой горд духовной гордостью и много вреда принесет своим «произвольным и суемудрым» толкованием Евангелия, которое до него якобы никто не понимал правильно[83].
В 1881 г., то есть уже после того как оформились его новые взгляды, писатель совершает очередное путешествие в Оптину пустынь, на этот раз пешее, в обличии крестьянина, со слугой С. П. Арбузовым. Во время пребывания в монастыре происходит «столкновение» со старцем Амвросием в ходе очень продолжительной беседы[84]. По всей видимости, спор шел о мощах и загробной участи праведников, кроме того, писатель «уличал» старца в незнании Евангелия. В итоге Л. Н. Толстой квалифицировал веру старца как «болезненную» (49, 144). Однако, по свидетельству С. П. Арбузова, старец Амвросий был очень доволен, что слышал много хорошего о Толстом. На другой день после встречи со старцем Толстой отстоял в храме литургию.
Следующий приезд в монастырь с дочерями Татьяной и Марией и племянницей В. А. Кузминской имеет место в 1890 г., 25–28 февраля[85]; снова происходит встреча со старцем Амвросием, которая в критическом ключе описана в дневнике писателя (запись от 27 февраля 1890 г.).
«Подтверждается то, что я видел в Киеве – молодые послушники святые, с ними Бог, старцы не то, с ними диавол».
Кроме того, в этот приезд в Оптину (который, между прочим, сам писатель в дневнике назвал третьим!), у Толстого произошла знаменитая беседа с К. Н. Леонтьевым, с которым также произошел ожесточенный спор. Об этом эпизоде К. Н. Леонтьев подробно рассказал в одном из писем своему другу и покровителю Тертию Ивановичу Филиппову. Леонтьев сообщил, что Толстой прибыл в Оптину для свидания с сестрой, после чего зашел и к старцу Амвросию, а затем и к нему самому.
«<Л. Толстой>был чрезвычайно любезен, просидел два часа с лишком и все время спорил о вере. Так как тут цензуры не было, и он мог говорить все ясно, то я между прочим спросил: Вы, значит, в Троицу не верите? А он: “Голубчик Константин Николаевич! Как же я буду верить в Нее, когда ее нет!” На Христа он смотрит по-Ренановски: как на человека почти божественного, которому подобного не было и т. п. Я возразил ему: “А если Он не Бог, то зачем я Его буду слушаться? Я, например, сознаюсь, никогда не был расположен к целомудрию и половой морали; без веры в Божественность Христа и в развитое из Евангелия учение Церкви – на что бы я стал исправляться? А я исправил много самое воображение мое, никак не благодаря старости, ибо Вы знаете, что старики нередко чувственнее и гораздо изобретательнее молодых, если у них нет внутренней узды”. На это он ответил так: “я не отвергаю пользы Православия и даже старчества: отец Амвросий милый старец, я его очень уважаю, и в Ваше исправление я верю, разница между нами та, что я пью сам чистую Евангельскую воду, а Вам нужно, чтобы эту воду Вам пропустил монах сквозь воронку, в которой много лишнего, песку и всякого сора; я питаюсь прямо ртом, а Вам ставят клистир питательный. Это не беда, конечно, если нравственный результат хорош. Но Вы грешите против Вашего разума”, – прибавил он еще <…> Боже! Какая старая песня! Разум, мораль и т. д. И какая бесплодная! Так как сестра его рассказывала мне с досадой, что он не только дочерей своих обратил в свое безбожие, но и на крестьян в своем имении начинает иметь влияние, то на прощание я сказал ему еще вот что: “Жаль, Лев Николаевич, что у меня мало фанатизма. А надо бы написать в Петербург, где у меня есть связи, чтобы Вас сослали в Томск и чтобы не позволяли ни графине, ни дочерям Вашим даже и посещать Вас, и чтобы денег высылали Вам мало. А то Вы положительно вредны!” А он, вообразите, простирает ко мне обе руки и с жаром восклицает: “Голубчик Константин Николаевич! Напишите ради Бога, чтобы меня сослали! Это моя мечта. Я делаю все возможное, чтобы компрометировать себя в глазах правительства, и все сходит мне с рук. Прошу Вас, напишите!” Я верю искренности этого восклицания: ему хочется пострадать за свою веру и тем усилить действие своей проповеди. Я думаю, что он прав по-своему. Другое дело какой-нибудь только энергический, но умом ничтожный и безыменный нигилист: того сегодня повесили, а завтра забыли. А его не забудут, поэтому, пожалуй, и лучше, что его оставляют на воле».
Интересно, что если впечатление от разговора с Л. Н. Толстым у К. Н. Леонтьева было, как мы видим, достаточно негативным, то писатель, наоборот, отметил в своем дневнике: «Достиг терпимости православия в этот приезд» (51, 23–24), а беседу с К. Н. Леонтьевым отметил как «прекрасную» (скорее всего, это была ирония). Интересна запись по поводу данной поездки и встречи с преп. Амвросием в дневнике А. В. Богданович (со слов сестры писателя, М. Н. Толстой): «Его беседу с ним сестра его не слышала, но после нее Толстой менее стал нападать на монастыри и начал высказывать большее снисхождение к чужим мнениям»[86].
Наконец, летом 1896 г. писатель приезжает в монастырь с женой, С. А. Толстой, и встречается со старцем Иосифом (Литовкиным), бывшим келейником преп. Амвросия, к тому времени уже почившего, а также с сестрой М. Н. Толстой в Шамордино.
Иосиф (Литовкин), преп. (1837–1911) – оптинский старец, в течение долгого времени выполнял обязанности келейника старца Амвросия, предположительно в 1896 г. впервые близко познакомился с Л. Н. Толстым.
Шамординский женский монастырь (Казанская Амвросиева пустынь) – ставропигиальный монастырь, находится в 12 км к северу от Оптиной пустыни. Учрежден в июне 1884 г. трудами и попечением оптинского старца Амвросия и его духовной дочери, Софии Михайловны Болотовой, первой настоятельницы монастыря (в постриге – схимонахиня София).
Знакомство с преп. старцем Иосифом было для писателя значимым событием: даже при своем критическом отношении к старчеству он, очевидно, проникся любовью к преемнику преподобного Амвросия, человеку светлому, радостному и милосердному.
После этой поездки в письме сестре от 17 сентября 1896 г. из Ясной Поляны Толстой, посылая ей некоторые книги, просит: «Передай их от меня игуменье вместе с выражением моих чувств уважения, благодарности и симпатии <…> С большим удовольствием и умилением вспоминаю пребывание у тебя. Передай привет всем монахиням знакомым»[87].
Последним было пребывание писателя в Оптиной пустыни незадолго до смерти, в октябре 1910 г., после ухода из Ясной Поляны.
Таким образом, можно констатировать, что в течение всей жизни именно «оптинское христианство» стало для Л. Н. Толстого неким эталоном, образцом, даже тогда, когда писатель вступил в стадию острого конфликта не только с Церковью, но даже с самими старцами. Тем не менее, несмотря на этот конфликт, выбор маршрута последнего в жизни путешествия Л. Н. Толстого не представляется случайным или ситуативным: перед смертью он ехал туда, где его знали, помнили и были готовы выслушать.
Духовный перелом
«Мне суждено было влюбиться в метафизику».
«Странник! – Это слово
Станет именем моим.
Долгий дождь осенний…»
Принято считать, что духовный кризис Л. Толстого приходится на конец 1870-х – начало 1880-х годов. Действительно, в этот период писатель пережил глубокий мировоззренческий перелом, приведший к изменению его отношения к Церкви и появлению в следующие 30 лет ряда произведений религиозно-философской направленности. Это «Исповедь», «Исследование догматического богословия», «Соединение и перевод четырех Евангелий», «В чем моя вера?», «О жизни», «Царство Божие внутри вас», публицистические статьи «Так что же нам делать?», «Не могу молчать», роман «Воскресение» и др. В этих сочинениях Толстой предпринял попытку теоретически обосновать свои новые взгляды на религию, нравственность, искусство, политику, цивилизацию, крестьянский вопрос.
Следует иметь в виду, что Л. Толстой был вообще склонен к кризисам и испытывал их много раз и раньше.
В период пребывания на Кавказе в 1851 г. Л. Н. Толстой неоднократно заносит в свой дневник мысли о молитве, о высоком состоянии своей души, о выполнении молитвенного правила (46, 61 и далее; 240, 100). Та же ситуация повторяется во время заграничного путешествия в 1857 г. В следующем, 1858 г., писатель переживает мощный духовный подъем, который отразился в замечательных письмах к двоюродной тетке, гр. А. А. Толстой – ей еще суждено сказать свое веское слово в этой книге.
«Бабушка! Весна!
Отлично жить на свете хорошим людям; даже и таким, как я, хорошо бывает. В природе, в воздухе, во всем надежда, будущность и прелестная будущность. – Иногда ошибешься и думаешь, что не одну природу ждет будущность счастья, а и тебя тоже; и хорошо бывает. Я теперь в таком состоянии и с свойственным мне эгоизмом тороплюсь писать вам о предметах только для меня интересных. – Я очень хорошо знаю, когда обсужу здраво, что я – старая, промерзлая, гнилая и еще под соусом сваренная картофелина, но весна так действует на меня, что иногда застаю себя в полном разгаре мечтаний о том, что я растение, которое распустится вот только теперь, вместе с другими, и станет просто, спокойно и радостно рости на свете Божьем. По этому случаю к этому времени идет такая внутренняя переборка, очищение и порядок, какой никто, не испытавший этого чувства, не может себе представить. Все старое прочь, все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаленья, даже раскаяние, – все прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и выростет вместе с весной! – Грустно вспомнить, сколько раз я тщетно делывал то же самое, как кухарка по субботам, а все радуюсь своему обману и иногда серьезно верю в новый цвет и жду его».
Однако уже через два года в его дневнике появляется первая ласточка грядущего «обновления».
«Машинально вспомнил молитву. Молиться кому? Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить Его, сообщаться с Ним? Ежели я и представляю себе такого, то Он теряет для меня всякое величие. Бог, которого можно просить и которому можно служить, есть выражение слабости ума <…>Да Он и не существо. Он закон и сила. Пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума».
(48, 23).
Какая симптоматичная запись! Всю жизнь мысль великого писателя будет бессильно трепыхаться в границах между «законом» и «силой ума», а Личный Бог, «Бог Авраама, Исаака и Иакова», Бог Нового Завета, Бог, Которому можно «молиться», Которого можно «просить», с Которым можно «сообщаться», станет для него великим соблазном.
А теперь сравним приведенную цитату еще с одним отрывком, гораздо более поздним.
«Что я здесь, брошенный среди мира этого? К кому обращусь? У кого буду искать ответа? У людей? Они не знают. Они смеются, не хотят знать, говорят: “Это пустяки. Не думай об этом. Вот мир и его сласти. Живи!” Но они не обманут меня. Я знаю, что они не верят в то, что говорят. Они так же, как и я, мучаются и страдают страхом перед смертью, перед самими собой и перед Тобой, Господи, которого они не хотят называть. И я не называл Тебя долго, и я делал долго то же, что они. Я знаю этот обман, и как он гнетет сердце, и как страшен огонь отчаяния, таящийся в сердце не называющего Тебя. Сколько ни заливай его, он сожжет внутренность их, как сжигал меня. Но, Господи, я назвал Тебя, и страдания мои кончились. Отчаяние мое прошло. Я проклинаю свои слабости, я ищу Твоего пути, но я не отчаиваюсь, я чувствую близость Твою, чувствую помощь, когда я иду по путям Твоим, и прощение, когда отступаю от них. Путь Твой ясен и прост. Иго Твое благо и бремя Твое легко, но я долго блуждал вне путей Твоих, долго в мерзости юности моей я, гордясь, скинул всякое бремя, выпрягся из всякого ига и отлучил себя от хождения по путям Твоим. И мне тяжело и Твое иго, и Твое бремя, хотя я и знаю, что оно благо и легко. Господи, прости заблуждения юности моей и помоги мне так же радостно нести, как радостно я принимаю иго Твое».
Разница большая. Во-первых, потому, что во втором отрывке, написанном через 19 лет после первого, Толстой обращается к Богу на «ты», вопреки тому, что писал до этого, в 35 лет. Во-вторых, очень важно то, на что обращает внимание В. В. Бибихин: в последнем отрывке присутствует существенная правка, Толстой заменяет в трех местах «признание» и «призывание» на «называние». То есть Толстой пытался назвать Бога по имени: «уже не он, а ты, не закон, а лицо, или лучше сказать самый взгляд». Но при этом в словаре Толстого «назвать Бога» это вовсе не значит признать Его существом, личностью: называние Бога есть признание Его присутствия в мире, но не такого присутствия, которое признает христианское богословие и которое делает возможным обращение к Нему с просьбой о помощи, как к Личности[88].
Во избежание недоразумений хочу обратить внимание на то обстоятельство, что с некоторых пор русские школьники научились уже чуть ли не в пятом классе объяснять всем желающим, «чего не понимал Л. Толстой и в чем он ошибался». Правда, часто не прочитав у Толстого ни одной строчки. Чтобы не поддаться этому искушению, нужно почаще напоминать себе простую истину: Л. Толстой был не глупее любого из читателей этой книги. Он был гораздо культурнее и образованнее многих читателей. Наконец, и с православной традицией он был знаком достаточно основательно, особенно на теоретическом уровне.
Очень точно тот же В. В. Бибихин замечает одну особенность творчества Л. Толстого: «не любящим его он дарит чувство превосходства над собой, насмешку над его ошибками. Этим подарком Толстой умеет подбодрить каждого»[89].
Главная проблема Толстого заключалась вовсе не в том, что он чего-то «не понимал». И это нужно обязательно учитывать. Ведь если человек чего-то не понимает, в конце концов найдется кто-то, кто ему это объяснит. И Л. Толстому объясняли многие. Он прекрасно понимал, что ему хотели объяснить. Но не хотел, просто не мог этому верить. Л. Толстой не мог верить в личного Бога, хотя, как мы только что видели, пытался эту веру найти.
Кроме того, конечно, писатель отдал дань и бытовому антиклерикализму. Впрочем, лучше даже употреблять в данном случае не это ученое слово, а говорить о плохо скрываемом, непреодолимом и скептическом отвращениик «попам». Конечно, на этом отношении лежит яркая сословная печать дворянского равнодушия и дворянского презрения к духовному сословию.
«Мы, люди так называемые образованные (я помню свои тридцать лет жизни вне веры), даже не презираем, а просто не обращаем никакого внимания, даже любопытства не имеем знать, что они там делают и пишут и говорят <…> Надо думать, что скоро они будут поучать и пасти только друг друга».
Историю своей религиозности Л. Н. Толстой представил в письме гр. А. А. Толстой от 3 мая 1859 г. Он сообщает в нем, что до четырнадцати лет верил «горячо, сентиментально и необдуманно», а в четырнадцать счел необходимым «разрушить» религию, которой «не было места» в его мировоззрении. Так продолжалось десять лет, до Кавказа: все, что понял и пережил там писатель, навсегда останется его убеждением[90]. Что же нашел тогда, на Кавказе, Л. Н. Толстой? Он сам отвечает на этот вопрос: «…есть бессмертие <…> есть любовь <…> жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно»[91].
Эти открытия обратили Толстого к Церкви и Евангелию, в котором он не нашел того, чего искал и что составляет суть христианского учения: не нашел Христа – Искупителя, таинств, учения о спасающем Боге – творце Вселенной. При этом, по собственному признанию, писатель «искал всеми, всеми, всеми силами души, и плакал, и мучился, и ничего не желал кроме истины», потому что не сомневался, что без веры и религии человек «не может быть ни хорош, ни счастлив», но этой веры сам он не имеет[92].
Однако вначале 1860-х гг. эти выводы все-таки еще ясно не сложились в его сознании, они не были отрефлексированы. В письмах 1861–1862 гг. нет никакой озлобленности по отношению к Церкви, Л. Н. Толстой даже упоминает, что вместе со священником, преподававшим в яснополянской школе, составляет план занятий по Закону Божьему, включая рассказы о церковных праздниках, таинствах и литургии. Кроме того, он с большим одобрением рассказывает о студентах, которые вели преподавательскую работу с детьми, и подчеркивает, что все они сначала приезжали «с рукописью Герцена в чемодане и революционными мыслями в голове», но через неделю сжигали рукописи, выбрасывали из головы революционные мысли и учили детей священной истории, молитвам и раздавали детям Евангелие[93]. Толстой не верит ни во что из того, чему учит Православная Церковь, и в то же время ненавидит и презирает неверие и не представляет себе ни жизни, ни особенно смерти без веры (апрель 1876 г.)[94].
Уже в романе «Анна Каренина», но еще сильнее в «Исповеди» Толстой выразил охватившие его в 70-х годах смятение и страх перед неизбежностью смерти, перед «нирваной», трагичностью бессмысленной жизни, неумолимо обреченной на уничтожение (еще раз вспомним «арзамасский ужас»!). Именно в связи со страхом смерти Толстой очень точно сформулировал в «Исповеди» основную цель своих религиозных исканий: «Нужно и дорого, – писал он здесь, – разрешение противоречия конечного с бесконечным и ответ на вопрос жизни такой, при котором возможна жизнь» (23, 47).
В конце 1870-х годов Л. Н. Толстой предпринял попытку стать членом Церкви. В определенный момент жизни он начал говеть, т. е. регулярно посещал богослужения, не пропуская ни одного воскресного дня, строго постился, приучая к этому своих детей[95]. Он даже укоряет свою благочестивую тетку, А. А. Толстую, за несоблюдение поста, заметив, что «когда принадлежишь к церкви, наименьшее, что можно сделать, это следовать ее уставам»[96]. И жена писателя, С. А. Толстая, подчеркивает в своем дневнике, что характер Толстого все больше и больше меняется, он делается терпеливее – «эта вечная, с молодости еще начавшаяся борьба, имеющая целью нравственное усовершенствование, увенчивается полным успехом»[97]. Сам Л. Н. Толстой в дневниках этого периода отмечает, что главная причина духовного разлада – разума и совести – ликвидирована, разум перестал противиться его вере.
В этот период в своем понимании сущности христианства Л. Н. Толстой был очень близок тому глубокому взгляду на Предание, которое характерно для богословского ренессанса XX в. Говоря о наиболее насущных вопросах сердца, Л. Н. Толстой указывает, что самый убедительный ответ на эти вопросы дает не человеческий разум и человеческое слово, а нечто большее, вся совокупность жизни, то, что Толстой называет «действиями». Все человеческие верования основаны не на словах, а на предании (в единственном числе!). Это предание служит «единственным ответом на вопросы сердца», причем важно, что критерием для оценки истинности этого предания не может служить понятие «смысл», которое применимо не к преданию, а к многочисленным отдельным преданиям[98].
В апреле 1878 г. писатель после долгого перерыва участвует в говении, исповедуется и причащается. Именно этот эпизод впоследствии был им описан в критическом ключе в «Исповеди». Тем не менее, хотя его отношение к Евхаристии становится негативным, в целом интерес к православию не иссякает, причем, как указывает Н. Н. Гусев, имея в виду хронологически первую половину 1879 г., Л. Н. Толстой «переживал тогда такой подъем религиозного чувства, до которого он, быть может, уже не доходил во всю свою дальнейшую жизнь», продолжая верить, что учение Церкви есть истина[99].
В своих воспоминаниях все близкие Л. Н. Толстому лица подчеркивают неожиданный характер переворота, совершившегося в писателе. В частности, гр. А. А. Толстая указывает, что вдруг в 1878 г. он является проповедником чего-то совершенно нового, с чем графиня Александра Андреевна уже никак согласиться не может: отрицание Божественности Христа и искупительного характера Его подвига.
Именно эту неожиданность в переходе писателя к новым взглядам подчеркивают многие современники Толстого. По-видимому, она не давала покоя В. В. Розанову, который неоднократно писал о разрыве с Церковью Л. Н. Толстого как о личной тайне писателя: «…что-то случилось, чего мы не знаем»[100]. В статье «Из воспоминаний и мыслей о К. П. Победоносцеве», опубликованной 26 марта 1907 г. в «Новом времени», В. В. Розанов указывает, что настоящая причина «нервного и озлобленного» расхождения Л. Н. Толстого с Церковью кроется в каком-либо интимном и частном обстоятельстве жизни писателя, в незаметной, но очень существенной черте биографии, о которой «он никогда и никому не рассказал»[101]. Этот же обстоятельство подчеркивает и В. Ф. Эрн: «О многих печалях и мучениях своей жизни Толстой говорит с откровенностью, которая кажется часто ненужной. Но о чем-то самом печальном в своей жизни он молчит. Молчит, может быть, потому, что и не может, и не хочет сказать»[102].
Хотел бы обратить внимание читателей на эти важные свидетельства. Конфликт Л. Толстого с Церковью несет на себе не только печать стойкого противостояния идей Просвещения и принципов традиционного христианства, но и какой-то еле уловимый налет личной обиды, чего-то очень субъективного, глубинного, духовно очень интимного, того, чего мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем.
Однако один очень важный намек на такое тайное обстоятельство все-таки имеется. Это отрывок из воспоминаний двоюродной тетки писателя, графини А. А. Толстой, который, обратим на это внимание, был изъят самим писателем при подготовке первого издания ее воспоминаний. Отрывок стал известен широкому кругу читателей только в 2011 г., когда вышел в свет полный комментированный текст мемуаров и переписки гр. А. А. Толстой с самим писателем и членами его семьи.
А. А. Толстая сообщает, что на разрыв писателя с Церковью очень существенно повлиял совершенно незначительный, казалось бы, эпизод, который вскользь был упомянут самим писателем, а затем более подробно пересказан его женой. Речь шла о смерти тетки писателя, Пелагеи Ильиничны Юшковой. После смерти мужа, с которым она была очень несчастлива, Юшкова поселилась близ Троице-Сергиевой лавры, ежедневно посещала службы, носила почти монашеское платье. Племянник Лев убедил ее оставить лавру и переселиться в Ясную Поляну. И тут обнаружилось, что все ее благочестие было только маской, за которой скрывался абсолютный атеизм: «она была то, что простолюдин назвал бы безбожницей; полна отрицаний, несмотря на то что продолжала окружать себя образами, кропить постель святой водой и курить в комнате ладаном». И когда к тетушке подступила смерть, она отказалась послать за священником. Это вызвало ужас жены писателя, графини Софьи Андреевны, и она со слезами умоляла Юшкову перед смертью исповедаться и причаститься. Наконец тетя согласилась со словами: «Хорошо, я сделаю это для вас…» Рассказ об этом эпизоде А. А. Толстая заканчивает следующими словами: «Смерть Пелагеи Ильинишны оставила в доме Толстых самое тяжелое впечатление; понемногу оно у других изгладилось, но Лев Николаевич никогда ее не забыл, – и именно в этом впечатлении надо искать зародыш его неверия и всех его новых теорий. Я поняла это даже из его слов <…> оказалась виновата во всем одна Церковь с своими Таинствами и обрядами, и он возненавидел Церковь»[103].
Эта интимная подробность биографии писателя тем более примечательна, что сам В. Розанов уже после опубликования синодального определения от 20–22 февраля 1901 г., посетив писателя в Ясной Поляне, вынес из этого визита твердое убеждение, что Толстой прекрасно отдает себе отчет в том, что все самое ценное в душе русского человека создано Православной Церковью[104].
Графиня А. А. Толстая, человек необычайной интеллектуальной и духовной чуткости, очень точно почувствовала еще одну особенность характера писателя. Эту особенность она подробно описала в 1882 г. в письме жене графа, С. А. Толстой.
«Он всегда жил только своими впечатлениями, своими мыслями, не допуская никакого влияния со стороны и не придавая убеждениям других никакой ценности <…> Он искал Бога, но без смирения, и нашел только себя, то есть какой-то новый, уродливый кодекс, им выдуманный, и которым он дорожит и гордится именно потому, что он выработал его сам. Все это было сделано со свойственной ему искренностью (не сомневаюсь), но без мудрости и без простоты, и оставило на нем отпечаток того беспокойства, раздражения и нравственной суетности, которые меня так поразили при свидании с вами в Москве. Я не нашла в нем ни тени духовного и душевного мира или большей терпимости, тесно и математически связанной с начтоящей любовью и правдой. Вот почему я почувствовала с первого же раза, что это не истина. Истина сама по себе так увлекательна, что сердце ее принимает невольно, прежде чем явится рассуждение, но тут не было ничего подобного. В буйстве Левочкиных слов, в его диком негодовании и осуждении всего того, что не подходит под его систему, я не могла найти ничего схожего с кротостью Христа, во имя Которого он пишет и проповедует».
В 1941 г. сотрудницей усадьбы «Ясная Поляна» А. Н. Володичевой были сделаны выписки из исповедной книги села Кочаки – семейного храма многих поколений Толстых. Кочаки – село Крапивенского уезда Тульской губернии, в котором находился церковный приход, включавший, в частности, и деревню Ясная Поляна. Во второй половине XVII в. здесь был построен каменный храм во имя святителя Николая, перестроенный в XIX в. Кочаковское кладбище, находящееся в трех верстах от толстовской усадьбы, является единственным семейным некрополем семьи Толстых.
Найденный А. Н. Володичевой документ позволяет достаточно точно определить, когда Л. Н. Толстой причастился последний раз.
«Архив церкви села Кочаки. Из просмотра книг записей исповеди с 1823 по 1917 г. выяснено следующее:
1) 1869 г. Л. Н. Толстой, С. А. Толстая и Т. А. Ергольская (тетка Л.Н.) были на исповеди. См. стр. 22.
2) 1870 г. отмечено: Л. Н. Толстой не был один год по отлучке. С. А. Толстая и Ергольская Т. А. были. Стр. 20.
3) 1872 г. Л. Н. Толстой, С.А. и дети С.Л. и Т. Л. Толстые были у исповеди. Стр. 24.
4) 1874 г. Л.Н. и С. А. Толстые и дети Сергей, Татьяна, Илья и Лев Львовичи были у исповеди. Стр. 24.
5) 1877 г. стр. 18; 1878 г. стр. 25; 1879 г. стр. 24; отмечено: Л.Н. и С. А. Толстые и дети Сергей, Татьяна, Илья, Лев Львовичи были на исповеди.
6) Книга № 1. 1880–1881 гг. Л.Н. и С. А. Толстые и дети Сергей, Татьяна, Илья, Лев и Мария Львовичи были у исповеди. Стр. 24.
7) 1884 г. Отметка: вся семья не была у исповеди. Стр. 24.
8) Последующие отметки с 1885–1898 гг.: не были у исповеди по отлучке.
9) 1901 г. отмечено: Л. Н. Толстой не был по отлучке 20 лет, С.А. 10 лет. Стр. 37. Книга 1.
10) 1902–1903 гг. Книга № 1. Л.Н. и С. А. Толстые не были на исповеди по отлучке. Стр. 71 и стр. 105.
11) 1904 г. Отмечено: Л. Н. Толстой отлучен от церкви, С.А. и Андр. Л. были на исповеди. Стр. 141.
12) 1905 г. Л. Н. Толстой не был по отлучке. С.А. и Андр. Льв. были. Стр. 181.
Выписки из книги записей исповеди, хранившихся ранее в церкви с. Кочаки, сделаны научно-технической сотрудницей Музея-усадьбы Л. Н. Толстого «Ясная Поляна» Володичевой А. Н. 24.II.1941 г.».
Выписка А. Н. Володичевой подтверждает информацию Н. Н. Гусева о том, что это событие имело место между 1877 и 1881 гг. Аналогичными материалами мы располагаем и в связи с другой приходской церковью, уже московской, Знамения близ Девичьего поля, недалеко от хамовнического дома семьи Толстых. 14 июля 1882 г. Л. Н. Толстой приобрел в Хамовниках деревянный дом, в который семья переехала 8 октября того же года. В этом доме Л. Н. Толстой провел 19 лет своей жизни, переезжая в него на зиму. Только 8 мая 1901 г. писатель окончательно обосновался в Ясной Поляне. Семья Толстых числилась прихожанами церкви Знамения Пресвятой Богородицы в Зубове, построенной в 1722 г.
«Выпись из исповедальной книги церкви Знамения, бл<из> Девичьего поля, Пречистенского сорока в Москве
В 1882 году дома графа Толстого в приходе ц<еркви> Знамения нет.
За 1883 год исповедальных ведомостей не сохранилось.
В 1884 году в испов<едной> ведом<ости> записано: Граф Лев Николаевич Толстой 52 л. [105], его жена Софья Андреевна 39 л., дети их Мария 13 л. и Лев 15 у исповеди и причастия были[106].
1885 г. гр. Лев Николаевич Толстой 53 л., его жена: Софья Андреевна 40 л., дети их: Мария 14 л. и Лев 16 л.
1886 г. Графиня Софья Андреевна Толстая 40, дети ея: Мария 15 л., Лев 17 л.
1887 г. графиня Софья Андреевна Толстая 41 г., дети ея: Мария 15 л., Андрей 9 лет и Михаил 7 л.
1888 г. графиня Софья Андреевна Толстая 41 л., дети ея: Андрей 10 и Михаил 8 л.
1889 г. графиня Софья Андреевна Толстая 41 л., дети ея: Андрей 11 л. и Михаил 8 л.
1890 г. Записей об исповеди Толстых нет.
1891 г.
1892 г. графиня Софья Андреевна Толстая, дети ея: Андрей 14 л., Михаил 13 л.
1893 г. гр. Андрей Львович Толстой 15 л., гр. Михаил Львович Толстой 14.
1894 г. Графиня Софья Андреевна Толстая 49 л., граф Андрей Львович 16 л., гр. Михаил Львович 15 л. и гр. Александра Львовна 10 л.».
Осенью 1879 г. (конец сентября, 1 и 2 октября) Л. Н. Толстой встречается в Москве с авторитетными в богословской среде иерархами – митрополитом Макарием (Булгаковым) и епископом Алексием (Лавровым-Платоновым), а в начале октября 1879 г. в Троице-Сергиевой лавре с архимандритом Леонидом (Кавелиным), а также совершает поездку в Киево-Печерскую лавру. Следует заметить, что в качестве своих собеседников писатель действительно выбрал выдающихся церковных деятелей.
Макарий (Булгаков, 1816–1882) – выпускник Московской духовной академии, ректор Санкт-Петербургской духовной академии, еп. Винницкий (1851), доктор богословия (1847), с 1879 г. – митрополит Московский и Коломенский. Автор капитальных трудов «История Русской Церкви» и «Введение в православное богословие».
Алексий (Лавров-Платонов, 1829–1890) – выпускник Московской духовной академии (1854), магистр богословия (1855), профессор МДА (1864). В 1877 г. овдовел и был пострижен в монашество. С 1878 г. епископ Можайский, викарий Московской епархии, с 1885 г. епископ Литовский и Виленский, с марта 1886 г. – архиепископ. Активный участник обсуждения вопроса о церковном суде. Осенью 1879 г. в Москве встречался с Л. Н. Толстым по инициативе последнего.
Леонид (Кавелин, 1822–1891) – архимандрит Троице-Сергиевой лавры, богослов, историк Церкви, почетный член Императорского Православного Палестинского общества. Двоюродный брат философа К. Д. Кавелина.
Митрополит Макарий (Булгаков) был одним из ведущих в тот момент церковных историков. Но начал он свою академическую карьеру курсом лекций по догматическому богословию, который вплоть до сего дня является настольной книгой студентов русских духовных школ. Это был очень усердный и умный человек, посетитель московских лавок букинистов, один из тех немногих архиереев, который сподобился похвалы Н. С. Лескова в «Мелочах архиерейской жизни». Епископ Алексий (Лавров-Платонов) также был широко известен в Церкви своими трудами по каноническим вопросам. Наконец, архимандрит Леонид (Кавелин) возглавлял в тот момент монашеское братство Троице-Сергиевой лавры, это был известный церковный писатель, а также подвижник и опытный духовный наставник.
Но беседы с представителями Церкви не удовлетворили Л. Толстого. Признавая их ум и эрудицию, он отказывался говорить с ними на одном языке и, к сожалению, с ревностью неофита стремился не столько учиться и слушать, сколько учить и наставлять.
В период интенсивных духовных исканий Л. Н. Толстой интересовался также произведениями А. С. Хомякова.
Хомяков А. С. (1804–1860) – поэт и философ славянофильского лагеря. Выдающийся богослов, полемист и критик западного христианства, автор основополагающих апологетических трудов («Церковь одна», «Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях» и др.).
Можно констатировать, что работа А. С. Хомякова «Церковь одна» дает ключ к пониманию психологических причин конфликта Л. Н. Толстого с Церковью. Л. Н. Толстой был в определенном смысле слова «духовным артистом», индивидуалистом, для него главным критерием поиска является верность «внутреннему», личному опыту.
Можно также согласиться с современным исследователем творчества Л. Н. Толстого А. В. Гулиным в том, что при всех своих попытках вернуться в Церковь в 50–70-е гг. XIX в. Л. Н. Толстой искал в ней подтверждения своим собственным взглядам, полагая, что главным проявлением «божества» в нас фактически является рефлекс, эмоции, чувства – «все, что вызывает непосредственное содрогание сердца и приводит в действие нервную систему»[107]. Это явление И. А. Ильин квалифицирует как своеобразный эгоцентризм, заостренную ориентацию на свои собственные эмоции и переживания, мысли: «Чего я не вижу, то не существует; чего я не могу себе представить, то и не важно, и не ценно; чего я не понимаю, то вздор; что меня возмущает, то – зло; что спасает мою душу, то – добро»[108]. В конечном счете отношение Л. Н. Толстого ко Христу характеризуется категорией «преемство»: Он является только его, Л. Н. Толстого, предшественником[109].
Очень ценный анализ характера «духовности» Л. Н. Толстого дает в своей книге о писателе архиепископ Иоанн (Шаховской). Он подчеркивает, что во всех его исканиях, как бы глубоки они ни были, было мало «чистого горения» и «серафической взволнованности»; наоборот, его духовный путь имеет печать болезненности и был, по сути, глубинно-самонадеянным, для него характерно сочетание «слащаво-слезной любовной умиленности» и «мрачности и злобности»[110].
Один из очень интересных эпизодов, связанных с духовным переломом Л. Толстого – предсмертное письмо к нему И. С. Тургенева. Это один из самых замечательных документов истории русской духовной культуры XIX века. Нужно знать, читая это письмо, что в жизни Толстой и Тургенев не были духовно близки, спорили по поводу идей и ссорились по практическим поводам. Одна из таких ссор в 1861 г. в имении А. А. Фета Степановка даже чуть не дошла до дуэли. В этот же день вечером Толстой написал Тургеневу примирительное письмо, на которое последний ответил грубо. Личные отношения двух писателей прекратились на семнадцать лет, до 1878 г., когда Толстой в письме Тургеневу в Париж предложил возобновить дружбу, на что тот ответил согласием. 8 августа 1878 г. писатели встретились в Ясной Поляне.
«Милый и дорогой Лев Николаевич! Долго вам не писал, ибо был и есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу и думать об этом нечего. Пишу же я вам собственно, чтобы сказать, как я был рад быть вашим современником – и чтобы выразить вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой! вернитесь к литературной деятельности. Ведь этот дар ваш оттуда, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если бы мог подумать, что просьба моя так на вас подействует! Я же человек конченный – доктора даже не знают, как назвать мой недуг, nevral giestomacal goutteuse[111]. Ни ходить, ни есть, ни спать… Да что! скучно даже повторять все это!.. Друг мой, великий писатель русской земли! внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять вас, вашу жену, всех ваших… Не могу больше… Устал».
Мы знаем, что Толстой не внял просьбе, содержащейся в этом письме. А жаль. В нем умирающий Тургенев с глубокой интуицией улавливает суть метаморфозы, произошедшей с Толстым. Последний совершает преступное отречение – от Божественного дара, которым он был наделен. Этот дар «оттуда», по меткому выражению Тургенева (Достоевский сказал бы – «из миров иных»). Отторгая его, писатель совершает дело, которое в Евангелии названо «хулой на Духа Святого» – это сознательное противление Богу, богоборчество, клевета на Бога. И не случайно именно об этом грехе Христос говорит, что он не будет прощен никогда – ни в этом веке, ни в будущем. Восстание против государства или даже Церкви – это грехи, которые могут найти рациональное объяснение. Но бунт против своего естества, против того, что сам Толстой называл художеством, то есть восстание против художественной правды как проявления божественного порядка было для писателя началом конца, дурной бесконечностью бесплодных поисков и вечным голодом.
Теперь следует несколько слов сказать об истории появления религиозно-философских трактатов Л. Толстого. Сейчас нам известно, что в ноябре 1879 г. он работал над большим сочинением, которое не имеет названия и до сих пор полностью не опубликовано. Это рукопись объемом в 106 листов, разбитая на пять глав, она хранится в Отделе рукописей Государственного музея Л. Н. Толстого на Пречистенке. Именно из этого сочинения родились все последующие философские трактаты писателя. В первую очередь это «Исповедь», а также сочинение, посвященное критике православного догматического богословия митрополита Макария (Булгакова).
О догматике владыки Макария следует сказать подробнее. В 1847 г. вышел отдельной книгой курс его лекций «Введение в православное богословие» – сначала введение в систему богословия, а в 1849 г. стала издаваться сама «система», и это издание продолжалось на протяжении пяти лет. Владыка Макарий действительно проделал колоссальную работу. Его «Православно-догматическое богословие» было первым сочинением на русском языке такого масштаба. В «Догматике» был собран огромный, богатый и строго систематизированный материал, источниками которого стали в первую очередь западные богословские компендиумы – издания творений святых отцов, комментарии к Библии и Новому Завету, симфонии библейских текстов, справочники, научные индексы (указатели) и т. д.
В первой половине XIX века, когда появился труд владыки Макария, качественные научные издания такого масштаба могли создаваться только в Европе, в недрах католических и протестантских школ, и использование этих источников было совершенно неизбежно. Русская богословская школа была слишком молода, поэтому искушение использовать уже имеющиеся наработки было сильным и труднопреодолимым.
Это обстоятельство и наложило очень заметный отпечаток на догматическую систему, которая подверглась такой ожесточенной критике со стороны Л. Толстого. Правда, эта критика носит какой-то уж слишком пристрастный характер. Не хочу превращать свою книгу в богословский трактат, но замечу, что вопреки мнению некоторых современных авторов, пишущих о Толстом, глубоких аргументов против православного вероучения в труде писателя мы не найдем, ибо его главный аргумент носит эмоционально-художественную окраску и заключается в том, что современный образованный человек «во все это» верить просто не может[112].
Я сам не хотел бы оставаться голословным и хочу привести только один очень яркий пример. Лев Толстой со всей силой своего писательского дара обрушивается на догмат о Святой Троице. В этом догмате его не устраивает все: и Лица, и их единство, и все попытки православного богословия описать образ соединения трех ипостасей в Троице. Толстого не устраивает то обстоятельство, что православное богословие, с его точки зрения, якобы пытается уже две тысячи лет обмануть христиан, заставляя их верить в то, во что верить невозможно.
Главное, что его не устраивает, сводится им к простой формуле: три никогда не будет равно одному. Толстому требуется совершено точное определение, Кто есть Бог, что такое Лицо Божие, что означает единосущие Лиц и т. д. Писатель хотел бы, чтобы православная догматика превратилась в школьный учебник математики, в котором из ясных рассудку аксиом выводятся очевидные теоремы, делающие понятие «Бог» простым и понятным. Вот как заключает Толстой свои филиппики против центрального христианского догмата: «Подлежащее – 1, сказуемое – 3. Это можно постигнуть. Если же подлежащее 1 Бог и сказуемое 3 Бога, то по законам разума противоречие то же самое. Если же когда введено понятие Бог, то 1 может быть равно 3, то, прежде чем будет неразумно судить о том, чего не постигаем, будет неразумно говорить то, чего не постигаем. А с этого-то и начинается. И эти, по признанию богословия, неразумные слова говорит высший разум и высшая благость в ответ на отчаянные мольбы своих детей, ищущих истины» (23, 118–119). Мистификация Толстого здесь налицо: он обвиняет богословие в том, что оно вводит троебожие и утверждает равенство трех богов одному. Но православное богословие так же от этого далеко, как граф Толстой, пишущий эти строки, далек от стремления улететь на Марс.
Заметим при этом, что методом своего любимого «остранения» Толстой прочитывает православную догматику глазами маленького мальчика и в недоумении призывает окружающих воскликнуть вместе с ним: «Да ведь это бессмыслица!»
Остранение – термин, введенный в литературоведение советским исследователем В. Б. Шкловским. Так Шкловский обозначил литературный прием Л. Н. Толстого, использованный впервые в «Войне и мире», когда предмет или действие описываются как бы со стороны, рассматриваются, а не узнаются, воспринимаются, как увиденные в первый раз и поэтому не называются по имени. Бертольд Брехт передал это слово немецким эквивалентом «die Verfremdung», который правильнее перевести не как «отчуждение», а как «очуждение».
Этот метод Толстой будет использовать часто. Вспомним описание театрального действия в «Войне и мире», вспомним описание литургии в «Воскресении». И вот теперь описание православного догмата. Прием очень эффектный: маленький мальчик видит театр, литургию, читает незнакомый текст в академическом учебнике православной догматики – и Толстой призывает нас, взрослых, увидеть все такими же глазами.
Но, к сожалению, критикуя «метод» Толстого, мы должны признать и тот факт, что «Догматика» митрополита Макария имеет многие черты схоластики. Это произведение изначально не было самостоятельным, оригинальным и творческим, оно задумана именно как энциклопедия богословских знаний, которая будет облегчать работу богословов и позволит им быстро найти и сопоставить нужные тексты. Однако в таком подходе содержалась большая опасность, о которой пишет протоиерей Г. Флоровский: «Он словно и не подозревает, что эти тексты и свидетельства нужно возвести к живому догматическому созерцанию, к опыту духовной жизни»[113]. По мнению протоиерея Г. Флоровского, в работе владыки Макария полностью отсутствует богословская смелость и пытливость, живое чувство связи догматического опыта Церкви с духовным опытом жизни, которое так характерно для А. С. Хомякова или Ю. Ф. Самарина. Это своеобразный богословский бюрократизм в стиле Н. А. Протасова, знаменитого обер-прокурора эпохи императора Николая I.
«В его догматике недостает именно “церковности”. Он имеет дело с текстами, даже не со свидетельствами, не с истинами. Потому так безжизненно и неубедительно его изложение, внутренне неубедительно. Это – одни ответы без вопросов, – потому они и не отвечают, что ни о чем не спрашивается <…> Именно поэтому Макарий всего больше и подошел к стилю Протасовской эпохи. Он был богослов-бюрократ. Его “догматика” есть типический продукт Николаевской эпохи <…> Догматика Макария была устарелой уже при самом ее появлении в свет, она отставала и от потребностей, и от возможностей русского богословского сознания. Не могла она удовлетворить и ревнителей духовной жизни, воспитанных в аскетических понятиях или традициях. С “Добротолюбием” Макариевское богословие диссонирует не меньше, чем с философией”.
Такой подход создает видимость объективности, академической и исследовательской отстраненности, однако именно эта отстраненность и содержала в себе большую ловушку. Дело в том, что сейчас, в первой четверти XXI века, после пережитых ужасов века предыдущего, совершенно не случайно появляется феномен, который уже получил название «богословие родительного падежа». Уже есть богословие культуры, искусства, богословие театра, богословие спорта, богословие политических кризисов (в частности, «богословие Майдана») и проч.
Не анализируя адекватность, серьезность этих «богословий», зададимся вопросом: откуда возникает это явление? Из понимания того факта, что богословский текст только тогда будет востребован читателями, когда он дает ответ на вопросы: «Какое это имеет ко мне отношение сегодня? Почему сегодня это происходит в моей жизни? Как это может сегодня помочь мне в жизни?». И совершенно неважно в таком случае, кто именно является читателем данного богословского текста – студент семинарии или студентка Высшей школы экономики. Богословский текст будет востребован только тогда, когда он затрагивает самые заветные мысли, чувства и переживания человека и помогает ему задумываться о своей жизни и вере.
К сожалению, объективность митрополита Макария несла в себе черты некоторого равнодушия к предмету. Конечно, подчеркну еще раз, это чисто академический труд. Мы ведь не станем обвинять автора учебника по квантовой механике в том, что он не заботится о состоянии душевного мира своих читателей. Но объективность такого рода вполне приемлема, когда речь идет об идеологически нейтральных исследованиях. В ситуации с первым на русском языке столь подробным и обширным курсом систематического богословия эта объективность могла обернуться тяжелыми последствиями для будущих богословов и священников, которым в первую очередь труд и был адресован.
Не случайно книга владыки Макария вызвала ряд негативных оценок именно в академической среде – например, со стороны владыки Филарета (Гумилевского) или протоиерея Иоанна Соколова, преемника владыки Макария на посту ректора СПбДА, который писал о том, что тысячные цитаты автора догматики только способствуют притуплению голов, в его книге отсутствует всякая светлая мысль, свежий взгляд, доказательность, всякая внутренняя сила. Наиболее точно определил недостаток книги митрополита Макария В. В. Розанов: это «богословствование из книги в книгу», т. е. переписывание из одной богословской системы (инославного происхождения) в другую[114].
Показательно, что появилась «Догматика» митрополита Макария в тот момент, когда и в России, и в Европе шла напряженная работа по осмыслению и выработке нового богословского языка, языка трактатов, проповеди и публицистики, который будет понятен образованным читателям XIX века и который позволит актуализировать, сделать востребованным содержание Евангелия. Именно в этом направлении шли славянофилы, Ф. М. Достоевский, именно в том направлении постепенно и разворачивалась мысль Л. Толстого.
Примечательно, однако, что, как мы увидим в соответствующем месте, круг чтения Л. Толстого очень сильно отличался от источников митрополита Макария: писателя в первую очередь интересовали либеральные авторы протестантского лагеря, которые не только и не столько заботились о востребованности Евангелия, сколько о необходимости его переписать.
На существеннейший недостаток макариевского богословия указывает проф. Казанской духовной академии П. В. Знаменский. Он подчеркивает, что русская богословская наука оказалась не готова к ответственным вызовам эпохи Великих реформ, к оживлению 1860-х гг. Всецело соблюдая верность Православию, академическое богословие не допускало не только отступления от имеющихся определений и формул догматического характера (которые, заметим, часто были некритично восприняты с Запада и несли на себе печать схоластики и законничества), но даже не допускало какой-либо свежести в терминологии. Академическая наука «боязливо останавливалась перед всяким проявлением самостоятельной мысли и каким-нибудь новым выводом из тех же освященных давним церковным употреблением формул»; при этом «прикладное», практическое богословие пребывало «в одних высших сферах совершенно отвлеченной, ни к кому и ни к чему в частности не относящейся морали»[115].
В данном случае можно говорить об эффекте косности богословского языка, о котором так ярко пишет в своих работах митрополит Антоний (Блум). В значительной степени под влиянием западного богословия язык отцов Церкви в православных учебниках значительно трансформировался, его новые вариации потеряли силу и ясность, и, главное, в него стали вкрадываться совершенно неведомые древним писателям смыслы. Владыка Антоний выражается даже более резко, он говорит: «В конечном счете христианское учение сделалось отчаянно безжизненным, и не осталось никакого основания, никакого побуждения верить тому, в чем практически не осталось никакого содержания»[116].
В этом всегда была, есть и будет диалектика богословия, которое по своей природе традиционно, то есть апеллирует к определенным, сложившимся в христианстве идеям, и в то же время задачи транслировать эти идеи миру «здесь и теперь» порождают стремление к модернизации языка и подходов, поиску «нового типа рациональности, более адекватного ее существу, чем прежние, восходящие к схоластике и обнаруживающие подозрительно много черт сходства с позитивизмом»[117].
Выхолащивание церковного языка и церковной мысли, ее закостенение, рождает не менее опасное стремление, характерное для протестантской парадигмы богословского мышления – модернизировать Евангелие, приспособить его к установкам «образованного меньшинства». Так, в критике «школьного богословия» богословский модернизм теряет понимание того, что Евангелие провозглашает нечто принципиально большее нас, и появляется на свет «прирученное Евангелие», доступное нашему разумению, уровню культуры и, главное, уровню нравственности.
Л. Н. Толстой, человек с очень тонким, можно сказать, обостренным художественным чутьем, к тому же никогда не отличавшийся особенной любовью к абстрактной учености, не мог не почувствовать именно этой слабой стороны в книге митрополита Макария, догматическая система которого действительно страдает двумя серьезными недостатками.
Во-первых, склонностью трактовать вопросы спасения в терминах так называемой «юридической теории», т. е. богословской схемы, возникшей в недрах католицизма в XI в. (в частности в трудах Ансельма Кентерберийского) и оказавшей существенное влияние на развитие всего дальнейшего богословия, сначала католического, а затем, посредством некритических заимствований, и православного. В рамках этой теории проблема спасения и отношений человека с Богом ставится и решается в правовых категориях, из которых особенно должны были раздражать Л. Н. Толстого такие выражения, как «оскорбление, нанесенное человеком Богу», «удовлетворение правде Божией», «умилостивительная жертва», «заслуги перед лицом вечной правды» и т. д.
И второе. Сам метод изложения митрополита Макария, возникший, конечно, не без влияния католической схоластики, действительно может создать ассоциацию с позитивизмом. История спасения излагается не как мистическая богооткровенная истина, а как набор фактов, чуть ли не проверяемых опытом и подтверждаемых научными наблюдениями над природой и своей собственной душой.
Именно поэтому уже в 1913 г. В. В. Розанов говорит о том, что богословие Макария в конце 1870-х – начале 1880-х гг. никто, кроме самого Толстого, «не считал сколько-нибудь серьезною книгой», причем критика писателя была бы смешна в глазах славянофилов, с которыми (названы Н. П. Гиляров-Платонов и А. С. Хомяков) и следовало бы бороться писателю[118]. Фактически это же подтверждал в 1901 г. и бывший единомышленник писателя М. А. Новоселов, который в своем открытом письме Л. Н. Толстому посетовал на то, что писателю пришлось знакомиться с христианским богословием по руководству митрополита Макария, а не приобщиться «на первых порах к более жизненной и животворящей мысли богословов-подвижников»[119].
Новоселов М. А. (1864–1938), святой мученик – в молодости единомышленник Л. Н. Толстого. Выпускник историко-филологического факультета Московского университета. Принимал участие в пропаганде запрещенных сочинений Толстого и за распространение литографированной статьи «Николай Палкин» в декабре 1887 г. был арестован, но по ходатайству Л. Н. Толстого скоро освобожден. В 1888 г. организовал толстовскую земледельческую колонию в селе Дугино Вышневолоцкого уезда Тверской губернии. В начале 1890-х гг. вместе с Толстым участвовал в организации помощи голодающим, вскоре разорвал с Л. Н. Толстым и его учением и вернулся в Православную Церковь. В 1901 г. опубликовал «Открытое письмо графу Л. Н. Толстому по поводу его ответа на постановление Святейшего Синода». С 1902 г. – издатель «Религиозно-философской библиотеки». Один из организаторов московского «Кружка ищущих духовного просвещения». В 1912 г. избран почетным членом МДА. Впоследствии известен как ревностный борец за Православие. После большевистской революции 1917 г. фактически находился на нелегальном положении. Автор знаменитых «Писем к друзьям» (1922–1927). Неоднократно арестовывался. В январе 1938 г. расстрелян. В 2000 г. причислен к лику новомучеников на Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви.
В этой связи большой интерес представляют контакты Л. Н. Толстого со столь просвещенным пастырем Церкви, каким был протоиерей А. М. Иванцов-Платонов, профессор церковной истории Московского университета, один из выдающихся русских церковных публицистов. Как уже было сказано ранее, именно он вместе с протоиереем Н. А. Сергиевским (1827–1892), также профессором Московского университета, а также протоиереем П. Преображенским и протоиереем Г. Смирновым-Платоновым, был одним из инициаторов создания в 1860 г. журнала «Православное обозрение», уже в первой своей статье заявившего о необходимости культивировать живое направление в русской духовной науке. Характерно, что через год, в 1861 г., обер-прокурор Св. Синода А. П. Толстой в письмах к митрополиту Филарету высказывает неудовольствие по поводу того, что в новом журнале присутствует «излишняя уступчивость и как бы угодливая снисходительность в отношении к философским воззрениям и требованиям мира»[120].
В начале 1880-х гг., т. е. приблизительно в тот период, когда окончательно оформились новые взгляды Л. Н. Толстого, протоиерей А. Иванцов-Платонов в «Руси» И. С. Аксакова выступил с циклом статей «О русском церковном управлении», в котором ярко изобразил ряд недостатков церковного строя. Кроме того, он оказал значительное влияние на формирование философских взглядов В. С. Соловьева и долгое время поддерживал с последним самые близкие отношения, которые прервались только в 1888 г. в связи с одной из антикатолических статей протоиерея А. Иванцова-Платонова.
Будучи православным священнослужителем, А. М. Иванцов-Платонов тем не менее вызвался содействовать изданию в России не прошедших цензуру работ Л. Н. Толстого. В письме к писателю от 25 июня 1885 г. он полагал, что «Исповедь» и «Так что же нам делать» можно было бы напечатать в собрании сочинений писателя, сделав из них небольшие исключения. Но что касается трактата «В чем моя вера?», из него необходимо выключить целые главы, притом что «большую и наиболее существенную часть сочинения <…> можно и нужно было бы провести»[121].
Так возникли «Примечания читателя» протоиерея А. Иванцова-Платонова, которые хранятся в Отделе рукописей ГМТ и до сих пор не изданы. В них автор демонстрирует очень глубокое понимание сути расхождений Л. Н. Толстого с Православием. Протоиерей А. Иванцов-Платонов точно почувствовал главную проблему писателя: отсутствие собственного живого духовного опыта, внешний и поэтому поверхностный взгляд на христианскую жизнь, стремление сразу от полного неверия перейти к вере и принять «все частности церковного учения и обряда», «не уяснивши себе их внутреннего и исторического значения, не разобравши внимательно и тех оснований, на которых держалось его прежнее отрицание». Протоиерей А. Иванцов-Платонов совершенно справедливо подчеркивает в связи с критикой православного катехизиса и «Догматического богословия» митрополита Макария, что «рассудочные понятия становятся живым убеждением лишь тогда, когда, не оставаясь заученными понятиями, они перерабатываются в личном жизненном опыте»; при этом бросается в глаза и очень высокая требовательность писателя[122].
Далее, критикуя взгляд Л. Н. Толстого на Церковь как на учреждение, в котором якобы насильно заставляют человека принимать противные его разуму убеждения, автор примечаний подчеркивает, что в Церкви ничего не делается насильно – Символ веры не является внешне обязательным для единения. Символ – «дело всей Церкви», выражение «общего исконного церковного верования», цель которого – объединение своих чад любовью; по сути, эта цель должна пониматься сотериологически; основой Символа является не принуждение, а Предание и любовь. Принципом единения объективно является Любовь Церкви, а субъективно – свободное принятие Символа каждым верующим, основой которого является понимание и доверие[123].
Л. Н. Толстой высоко оценил работу А. Иванцова-Платонова и согласился на все его исключения из текста (см.: 85, 207). Однако даже протоиерей А. Иванцов-Платонов, по-видимому, действительно расположенный помогать Л. Н. Толстому, не мог пройти мимо явных несуразностей в «переводах» и новых интерпретациях Л. Н. Толстым хорошо известных христианских текстов. 22 августа 1885 г. цензор направляет В. Г. Черткову письмо, в котором речь идет о запрещении рассказа «Два старика», а также о новом переводе «Учения 12-ти апостолов» Толстого. Автор письма прекрасно понимает, что перевод явно тенденциозен – Л. Н. Толстой, по своему обыкновению, сознательно искажал текст первоисточника. Протоиерей А. Иванцов-Платонов указывает на самые странные случаи таких искажений: вместо «крестите» – «омывайте», вместо «евхаристия» – «благодарение за еду», вместо «епископы и диаконы» – «надзиратели и служители»[124].
Итак, на почве нового мировоззрения и критики догматической системы митрополита Макария рождается ряд известных философских трактатов писателя, в которых Л. Н. Толстой излагает суть своего представления о религии. Эти произведения складываются как бы некоторую систему. «Исповедь» – история духовного переворота, «Критика догматического богословия» – изложение взглядов Л. Н. Толстого, а точнее, достаточно агрессивная критика православного вероучения, а венчает этот список толстовский новый «перевод» Евангелия.
Следует подчеркнуть, что с точки зрения отношения писателя к Церкви и ее учению все последующие работы Л. Н. Толстого фактически только уточняют те или иные мысли, уже изложенные в его сочинениях. Конечно, это вовсе не означает, что религиозные взгляды писателя не менялись. Я уже говорил, что они претерпевали постоянные изменения – но вовсе не в сути, не в своей антицерковной направленности.
К сожалению, толстовская критика православного догматического богословия несет в себе черты какой-то лично окрашенной мстительности, что мешает отнестись к ней объективно. Характерной ее особенностью является отсутствие продуманной и убедительной аргументации. Постоянно апеллируя к человеческому разуму, логике, опыту, Л. Н. Толстой на самом деле использует не метод научной критики, не научный дискурс, а чисто литературные приемы, оставаясь, по сути, критиком-писателем, критиком-публицистом, а не критиком-философом, не критиком-ученым, что оставляет впечатление несерьезного подхода к вопросу.
Однако характерно, что главный мотив этой критики – соотношение церковной веры и современного научного знания – повторяется во многих произведениях вполне церковных авторов. Можно указать в этой связи, например, на выступление в 1906 г. будущего священника, а тогда еще студента МДА П. Флоренского, который подчеркивал, что живая жизнь русского общества идет вне церковного вероучения, а вероучение идет вне жизни, ибо православные писатели отстают от духовных потребностей своих читателей: «…интимнейшие волнения в необъятной шири духа – оказались вне этого вероучения»[125]. Здесь, правда, пути Л. Толстого и П. Флоренского кардинально расходятся. С точки зрения Флоренского, современное ему общество снедает «жажда по догматике», стремление найти эти «интимнейшие волнения» облеченными в строгую интеллектуальную форму, потребность «в закреплении переживаний посредством их схематизации»[126], рефлексии. С точки зрения Л. Н. Толстого, всякая попытка построения догматической системы есть бессмыслица, игра в «басни», которым современный образованный человек верить не может.
Таким образом, «Критика догматического богословия» – при всей ее неприемлемости для церковного сознания и при всей ее чуждости научному типу критики – оказалась своеобразным реагентом, выявившим потребность Церкви в создании адекватного эпохе богословского языка. Более того, появление критики Толстого фактически означало необходимость богословского переосмысления догматического наследия Церкви, необходимость такого понимания церковной догматики, которое не противоречило бы существенным образом интеллектуальному и научному уровню развития образованного человека XIX в. Писательская агрессия Л. Н. Толстого только подчеркивала то обстоятельство, что Церковь уже не может пассивно следовать в фарватере позитивистской антицерковной критики и только отвечать с большим опозданием на «вызовы современности», она нуждается в активном, творческом действии.
Теперь следует сказать несколько слов об истории издания религиозно-философских трактатов Л. Н. Толстого. Их выводы, о которых речь подробно пойдет в следующей главе, были настолько неожиданны и неприемлемы для Церкви, что об издании полного варианта даже «Исповеди», не говоря уже о «Критике догматического богословия», не могло быть и речи. Духовная цензура, которая осуществляла контроль над сочинениями, посвященными Церкви и ее учению, ни при каких обстоятельствах не могла допустить выхода их в печати. Функцию «фильтрации» брали на себя духовные цензоры, кандидатуры которых утверждались Св. Синодом.
Первая попытка издания «Исповеди» в России в 1882 г. была неудачной. Рукопись Л. Н. Толстого была представлена в редакцию журнала «Русская мысль» в апреле 1882 г., но затем была передана в духовную цензуру. Московский митрополит Макарий (Булгаков), с которым, как мы видели, писатель незадолго до этого встречался, по-видимому, не хотел запрещать это сочинение, но и не решался его пропустить. В конечном счете рукопись была передана протоиерею Н. Сергиевскому, который в беседе с Н. Н. Бахметьевым, в то время сотрудником редакции «Русской мысли», назвал сочинение захватывающим, но указал на очевидные затруднения с публикацией. Интересно при этом, что сам протоиерей Н. Сергиевский был человеком либерального склада, в своих воспоминаниях Бахметьев называет его «священником-оппортунистом»[127]. Только в 1884 г. «Исповедь» Л. Н. Толстого была напечатана в Женеве, а в 1885 г. появился ее перевод на английский язык, сделанный В. Г. Чертковым.
Трактат Толстого «Критика догматического богословия» в первоначальном виде был закончен в марте 1880 г., однако затем, не в последнюю очередь под влиянием встречи с В. Г. Чертковым, последовала еще одна переработка. Но выпущен в свет этот трактат был только в 1896 г. в первом бесцензурном зарубежном издании в Женеве.
Издание толстовского «перевода» Евангелия имеет примерно ту же историю. Несмотря на попытки протоиерея А. Иванцова-Платонова содействовать изданию текстов писателя, цензура их не пропускала. Они были изданы впервые в 1892–1894 гг. в Женеве русским эмигрантом, владельцем типографии М. К. Элпидиным, который специализировался на запрещенных в России сочинениях.
В дальнейшем в ряде работ Толстой уточняет те или иные аспекты своей доктрины. В 1884 г. появляется трактат «В чем моя вера?», в 1886-м – «Так что же нам делать?», в 1887-м – «О жизни», в 1891–1893-м – «Царство Божие внутри вас», в 1897-м – «Что такое искусство?», наконец, в 1899-м – роман «Воскресение», выход которого послужил формальным поводом к обсуждению в очередной раз вопроса об отлучении писателя от Церкви.
Таким образом, духовный переворот Л. Н. Толстого, приведший впоследствии к его конфликту с Церковью, был связан с рядом важных субъективных и объективных факторов. К началу 1880-х гг. писатель фактически окончательно порывает с православием, а в его трактатах, задуманных или частично уже написанных, содержатся все те антицерковные идеи, которым он не изменял до конца своей жизни. Конфликт писателя с Церковью приобретает со стороны Толстого характер агрессивного противостояния.
Смысл этого конфликта может быть описан следующим образом.
С одной стороны, Л. Н. Толстой впервые в русской культуре со всей остротой ставит религиозную проблему в ее обнаженной определенности, глубине и неизбежности. Вызов Л. Толстого был вызовом секуляризации, он был определен всем ходом европейской и русской истории после Петра I, только эти вопросы встали перед Европой гораздо раньше. Зачем живет современный человек, почему он не хочет честно признать, что в перспективе его грядущей смерти, полного уничтожения его телесной оболочки, более того, весьма вероятного уничтожения жизни на земле, которое уже предсказывала, пока очень осторожно, современная Толстому наука, – все восхищение прогрессом, достижениями цивилизации и искусства представляется фантомом, грубым и примитивным самообманом, попыткой забыться или просто не задумываться над единственной важной проблемой человеческой жизни?
С другой стороны, писатель не признает, что тот ответ на поставленный о смысле жизни вопрос, который дает традиционное, конфессиональное христианство, может удовлетворить современного европейца. В его религиозно-философских трактатах присутствует категорическое отрицание такого понимания христианского вероучения и его основы – исповедания Божественной природы Христа. Более того, признание Божества Спасителя, с точки зрения Л. Н. Толстого, есть главное препятствие к познанию истинной сути Его учения. С этим утверждением связано и другое: Библия и Евангелие не являются боговдохновенными книгами, поэтому свою задачу Л. Н. Толстой видит в том, чтобы «уничтожить всю ложь, мешающую видеть истину» (88, 15).
Вся жизнь Л. Н. Толстого после переворота посвящена борьбе с Православием и «историческим христианством». Борьбе теоретической и практической. Если в «Исповеди», законченной в 1882 г., основные антицерковные тезисы писателя звучали приглушенно, то в дальнейшем, уже в сочинении, посвященном разбору Евангелия, и в трактате «В чем моя вера?», эта позиция сформулирована настойчиво и агрессивно.
Таким образом, после «переворота» Л. Н. Толстой отдал всю свою жизнь, кипучую энергию, интеллектуальные силы реализации программы, по сути, намеченной еще в молодости.