Вы здесь

Лев Толстой. «Пророк без чести»: хроника катастрофы. Лев Толстой и русская интеллигенция (Протоиерей Георгий Ореханов, 2016)

Лев Толстой и русская интеллигенция

«Г-н Фейербах в Берлине, подобно г-ну Огюсту Конту в Париже, предложил христианской Европе поклоняться новому божеству – роду человеческому».

Э. Сессе

Возвращаясь к характеристике русской духовной культуры XIX века, нужно отметить одну очень существенную деталь. Провести четкую границу между двумя тенденциями: традиционной, сакральной, церковной и секулярной, светской – не представляется возможным. Более того, и говорить о двух тенденциях можно только очень условно. Два мировоззрения в разных пропорциях и сочетаниях смешивались на макро- и мезоуровнях и в каждом конкретном индивидуальном сознании, тем самым секулярные идеалы проникали в Церковь, а элементы церковного сознания так или иначе сохранялись в образованном обществе: «Обе культуры живут в состоянии интрамолекулярного взаимодействия. Начавшись революционным отрывом от Руси, двухвековая история Петербурга есть история медленного возвращения»[28].

Выступление Л. Н. Толстого было настоящим бунтом против Церкви, но в этом бунте содержался принципиальный для Церкви, церковной догматики и для религиозного мировоззрения в целом вызов. «Почему вы, христиане, не живете по заповедям Христа?» – вот ключевой вопрос, который задавал Л. Н. Толстой. И не только Толстой. П. В. Басинский в книге «Святой против Льва» очень убедительно показывает, что этим же вопросом был озабочен, создавая свой Дом трудолюбия, и отец Иоанн Кронштадтский.

Если бы трактаты Л. Толстого содержали только критику христианского богословия, скорее всего, они остались бы незамеченными. Но произведения писателя, созданные после религиозного перелома, затрагивали глубинные духовные и нравственные мотивы русской жизни, они имели особую тональность, которая в первую очередь создавалась жгучим социальным пафосом, чувством вины перед народом и необходимостью религиозного переосмысления этой вины. Прав был Н. А. Бердяев, указывая, что «Толстой уловил и выразил особенности морального склада большей части русской интеллигенции, быть может, даже русского человека – интеллигента, может быть, даже русского человека вообще», и именно в творчестве Л. Н. Толстого произошла ставшая роковой для России встреча «русского морализма с русским нигилизмом»[29].

Русский нигилизм тут упомянут не случайно. Дело в том, что русская религиозная культура, какие бы ее оттенки и типологические особенности ее мы не рассматривали, обладает одним характерным признаком. Восходя генетически к русскому Православию, вся духовная энергия исторически шла не в дело внешнего жизненного и культурного строительства, нравственного, государственного, гражданско-правового воспитания, предпринимательской активности, а «в глубь религиозного развития духа, почти не определяя эмпирическую периферию жизни»[30]. Таким образом, тенденция отрицания государства, права и культуры исторически всегда в России была очень сильна и при неблагоприятных сценариях разрешалась рецидивами раскола, нигилистического протеста, наконец, террора против министров и губернаторов и знаменитым «русским бунтом».

Как ни странно, исключение здесь, пожалуй, составляет именно раскол. По этому поводу я хочу сделать небольшое отступление, которое формально не имеет никакого отношения к теме и проблематике книги. Но это отступление очень важно с точки зрения общих подходов к анализу русской религиозной культуры XVIII–XIX вв. Оно показывает, что любое общее правило, любая общая схема и концепция имеют свои очень определенные границы, которые нужно учитывать, иначе наши попытки понимать и объяснить что-то в русской жизни всегда будут кончаться неудачей.

Начав с протеста и уйдя в подполье, широко практикуя печально известные «гари» и «сидения», то есть протесты, которые приводили либо к затворничеству, либо к актам самосожжения, русское старообрядчество, как будто уже отчаявшись найти земную правду и верную Преданию земную церковную власть, вдруг в начале XVIII века переключает свою жизненную энергию и направляет ее мощным потоком на созидание, на практическую жизнь.

Самый показательный пример этому – созданное на севере Руси Выго-Лексинское общежитие старообрядцев-беспоповцев, которое на определенном этапе достигло впечатляющего расцвета, причем не только в области предпринимательской деятельности, но и в общих принципах организации жизни, строительства, церковного искусства (иконопись, шитье), начального образования и т. д. Позже, уже в конце XVIII и в XIX веке, благодаря в первую очередь поддержке толерантной императрицы Екатерины II, русские старообрядцы добились значительных результатов в области промышленности, производительности труда, банковской деятельности. В конце концов русское правительство оценило по достоинству эти успехи: в начале XX в. последовала легализация всех традиционных направлений старообрядчества, общины которых в период 1905–1906 гг. получили права юридического лица. Именно поэтому по отношению к последнему десятилетию перед актом самоуничтожения русской культуры и государственности в 1917 г. мы с полным правом говорим о «золотом веке русского старообрядчества». Действительно, период с 1905 по 1917 г. породил не только интенсивное храмоздательство, но и показал, насколько эффективной может быть культура самоорганизации жизни русских старообрядцев, регулярно созывавших церковные соборы, широко практиковавших выборность духовенства, различные формы социальной поддержки прихожан, наконец, образовательную деятельность, которая даже чуть не привела к реализации совершенно уникального проекта – созданию старообрядческого Педагогического института.

Повторяю, речь здесь идет скорее об исключении, природу которого исследователям еще предстоит осмыслить. Проповедь же графа Л. Толстого стала действительно самым мощным и значительным в XIX в. рецидивом нигилистического протеста, логическим завершением которого, как указывают некоторые авторы сборника «Из глубины», вышедшего в 1918 г., и стала большевистская революция 1917 г.

При этом еще раз следует особо подчеркнуть, что ни по происхождению, ни по воспитанию, ни даже по образованию Л. Н. Толстой не был типичным представителем интеллигенции. Он и не мог быть ей близок как представитель одного из самых именитых родов дворянской аристократии, никак с интеллигенцией не связанной.

Но «бунт Толстого» был по своим корням интеллигенции очень близок. Этот бунт, как это часто бывает на Руси, представлял собой замысловатое сочетание правды и лжи. Как мы увидим уже скоро, в социальной правде писателя часто присутствует религиозная неправда, преувеличения, надуманность; в религиозной же его неправде есть ростки христианской и художественной правды, не дающие толстовскому дереву увянуть окончательно.

«Религиозная неправда его оплетается вокруг его религиозной правды, как лиана вокруг дерева, и иссушает дерево. Правда христианская, как зеленый плющ, обвивается вокруг мертвого дерева толстовских идей и придает этому дереву цветущий вид».

Иоанн (Шаховской), архиеп. К истории русской интеллигенции. (Революция Толстого). М., 2003. С. 209.

Иоанн (Шаховской Д. А.; 1902–1989) – князь, представитель тульской ветви Шаховских. Поэт, писатель, участник Белого движения. В 1920 г. эвакуировался из Крыма сначала в Константинополь, затем во Францию. В 1926 г. принял монашество в русском Пантелеимоновом монастыре на Афоне. С 1927 г. служил на приходах Сербии и Франции. В 1932–1945 гг. настоятель Свято-Владимирского храма в Берлине. Во время войны вел миссионерскую работу среди русских военнопленных. С 1946 г. в США. Посвящен в епископа Бруклинского в 1947 г., с 1950 г. епископ Сан-Францисский и Западно-Американский. Архиепископ (1961). С 1979 г. на покое.

Но что именно русскому интеллигенту в «бунте Толстого» было особенно близко? В свое время я обратил внимание на четыре важных аспекта проповеди писателя, о которых здесь следует сказать более подробно.

Протестный характер мировоззрения

Протест Л. Толстого против всех традиционных форм организации жизни, отталкивания от традиции, не мог не найти сочувствия во многих горячих русских сердцах. Сочувствие это связано не в последнюю очередь со студенческой молодежью, без которой, начиная с 1860-х гг., уже не обходится ни одно значительное общественное мероприятие, будь то юбилеи, «чтения», публичные лекции, похороны и банкеты. Именно поэтому в сборнике «Вехи», вышедшем в 1909 г., С. Н. Булгаков пишет о «духовной педократии», которую считает «величайшим злом нашего общества»[31].

Булгаков С. Н. (1871–1944) – выдающийся философ и богослов, экономист, общественный и политический деятель, профессор Киевского университета (с 1901 г.). Участник многочисленных религиозно-философских сборников и журналов начала XX в., с 1918 г. священник, активный участник Поместного Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 гг., сотрудник патриарха Тихона. С 1922 г. в эмиграции, жил в Праге и Париже. При его ближайшем участии осуществился проект создания в Париже Свято-Сергиевского православного богословского института, ректором которого он был до своей смерти. Автор ряда работ, посвященных Л. Н. Толстому.

В целом, протест интеллигенции в XIX веке носит характер антисистемного сопротивления, но только им не исчерпывается. Можно говорить о формировании некоей позитивной жизненной программы, яркие образцы которой в виде производственных артелей знакомы со школы по роману Н. Г. Чернышевского «Что делать?»: «Здесь мы находим и новые моральные принципы (незаслуженное богатство порочно, труд создает достоинство человека), и отказ от “условностей” элитарной культуры (светского общества), и утверждение равенства женщин, и поклонение науке, и конкретные формы поведения (фиктивный брак, создание артелей, полезное чтение, скромная одежда, подчеркнутая прямота речи и т. д.)»[32].

«Принципиальная оппозиционность к доминирующим в социуме институтам»[33], и в первую очередь к власти русского императора, – важнейшая мировоззренческая характеристика русской интеллигенции. Это тотальный протест против того, что носит название «официальная Россия». Хочу заметить, что и в XIX веке, и в период хрущевской «оттепели», и в сегодняшней России этот аспект снова демонстрирует особую значимость: «Из Назарета может ли быть что-то доброе?» (Ин. 1:46).

Это определяющее свойство интеллигенции составляло ее главную беду, которая обозначена Л. А. Тихомировым как бесплодная разрушительность. По своим «книжным идеалам» интеллигенция оторвана от отечества, по внутренней психологии связана с ним тысячелетней историей, поэтому ее «освободительная» работа никого не освобождает, а только «подрывает, разрушает, деморализует народ» и тем самым еще больше порабощает его. Это воистину «трагедия алкания добра и совершения зла»[34]. Так рождается отщепенство – специфический феномен русской жизни, являющийся в первую очередь отчуждением именно от государства. Именно по этой причине В. В. Розанов однажды сказал о социализме как о раке русской истории.

«Наступил этот рак русской истории, который именуется “социализмом” и который заключается именно в равнодушии к общественным делам, в равнодушии к тому, “крепки ли мосты в нашем уезде”, “не попадает ли лен, превосходно родящийся у крестьян, в руки евреев-скупщиков”, “есть ли у нас в уездном городе порядочная библиотека”, “соответствуют ли учебные заведения уезда нуждам, быту и уровню образования его мещанства, купечества и крестьянства”, – и в пылающей занятости ума, сердца и воображения тем: что будет в России через сто или двести лет, не будем ли мы все 17-летними Сократами <…> будем построять новую Афинскую республику, с архонтами, членами Совета, “отнюдь без губернаторов и без царя”, – и эта республика будет все читать Писарева и Чернышевского, рубить топором иконы, истреблять “лишних паразитов” (“Пчелы” Писарева), т. е. всех богатых, знатных и старых, а мы, молодежь, будем работать на полях бархатную, кем-то удобренную землю, и растить на ней золотые яблоки, которые будут нам родиться “не как при старом строе”. И – мир на всей земле, и – песни по всей земле».

Розанов В. В. Литературные изгнанники. Н. Н. Страхов. К. Н. Леонтьев. М., 2001. С. 64.

Именно антигосударственный и антицерковный характер проповеди Л. Н. Толстого является одной из главных (хотя, конечно, не единственной) причиной ее популярности. Критическое отношение интеллигенции к «правящему режиму» было настолько акцентированным, что любое антиправительственное выступление, особенно если оно исходило от столь авторитетного лица, как Л. Н. Толстой, принималось с восторгом, о чем говорит, например, в своих воспоминаниях И. А. Бунин.

«Даже знаменитая “помощь голодающим” происходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп. Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была».

Бунин И. А. Окаянные дни: Воспоминания. Статьи. М., 1990. С. 101.

Комплекс вины перед народом

Через всю русскую культуру XIX века проходит трагическое мироощущение разрыва между дворянством и народом, ярко выраженное А. С. Грибоедовым в прозаическом отрывке «Загородная поездка», в котором представители дворянства были названы «поврежденным классом полуевропейцев», причем Грибоедов с горечью подчеркивал, что сам принадлежит к этому классу: «Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими!»[35]

В этом смысле русская интеллигенция занимала в культуре несколько иное положение, нежели «европейские интеллектуалы» в западном мире. Последние были именно представителями интеллектуальных профессий (часто, например, профессорами университетов) и могли, конечно, выступать с теми или иными протестными заявлениями. Но этот протест был протестом против конкретного правительства, против определенной политической программы, определенного набора идей, методов управления и практически никогда не был протестом против системы, ибо сама система европейской жизни, понимаемая обобщенно (как набор политических институтов и практик, социально-экономических отношений, культурных кодов), воспринималась европейскими интеллектуалами, как правило, позитивно, с вполне буржуазных позиций. В этом, между прочим, состоит принципиальное отличие идей Л. Толстого и либеральных протестантов. Для них европейская буржуазная жизнь и культура (государство, собственность, семья), при всех их недостатках, оставались абсолютной ценностью, для русского писателя же они стали в итоге проявлением зла и безбожия. Правда, не сами по себе. Если Руссо отвергает цивилизацию в целом, то с точки зрения Л. Толстого зло представляла собой не цивилизация, а псевдохристианский ее облик, попытка представить современную жизнь продуктом христианства, идеалом, выстроенным по евангельским меркам.

Для европейских интеллектуалов их деятельность не определялась противостоянием власти и народа еще и потому, что при всех ужасах бедности и социального неравенства, описанных столь убедительно в европейской литературе XIX в. (вспомним, например, Англию и Лондон Ч. Диккенса), такого фундаментального разрыва в жизни буржуазии и народа, который характерен для русской культуры, в европейской действительности не было.

Русскую интеллигенцию совершенно невозможно описать с помощью набора определенных стандартных характеристик. В частности, не подходит здесь и принадлежность к интеллектуальным профессиям. Действительно, в рассказах А. П. Чехова дано очень яркое описание жизни русских интеллигентов, но разве они похожи на своих европейских собратьев? Герои Чехова тоже кончали университеты, они призваны строить и просвещать, заниматься искусством, наукой и производством, творить культурные ценности, они могут быть врачами («Палата № 6», «Попрыгунья»), художниками («Дом с мезонином»), профессорами («Моя жизнь»), музыкантами, артистами театра и т. д., но какая-то таинственная сила мешает всем этим людям самореализоваться.

Эта сила движется, функционирует в семантическом пространстве, координаты которого – власть и народ. По образному выражению Г. Федотова, русская интеллигенция оказывается «расплющенной между молотом монархии и наковальней народа»[36], именно поэтому сама интеллигенция в этом смысле действительно является прослойкой, ибо в первую очередь осмысляет себя по отношению к власти и народу. Интеллигенция противопоставляет себя власти, борется с ней, и она же мучается долгом служить народу.

Именно по этой причине проповедь Л. Н. Толстого становится столь популярной. Нужно отчетливо понимать, что природа ее востребованности заключается вовсе не в том, что «герои Чехова» под ее влиянием вдруг решили перестать пить, курить, изменять женам, переехали в деревню и наконец-то принялись за труд на земле. Конечно, этого не произошло. Но читателям Л. Толстого оказались близки две главные болевые точки писателя: протест против «деспотизма системы» и тема народных страданий. Можно было бы сказать, что социальный надрыв – это ядро мировоззрения писателя, которое облекается в псевдобогословскую оболочку.

По единодушному признанию современников Л. Н. Толстого, никто не смог с такой убедительностью обратить внимание на русское горе, как он. Н. О. Лосский делает вывод, что главная заслуга Л. Н. Толстого состоит именно в этом: великий русский писатель несет в мир идею бытовой демократии (в отличие от демократии политической, выработанной в Западной Европе), т. е. того, что основано «на непосредственной симпатии человека к человеку» и возможно «только в той стране, где есть Платоны Каратаевы, капитаны Тушины, Пьеры Безуховы»[37].

Именно поэтому Л. Н. Толстой заключает проповедь Христа в жесткие социальные рамки. С его точки зрения, центром Евангелия является не Воскресение Спасителя, не Его чудеса, не догматика и мистика, а Нагорная проповедь, действительно имеющая ярко выраженную социальную окраску.

Конечно, социальный вопрос в России занимал совершенно особое место. Но беда современников Л. Толстого заключалась в том, что и протест, и сочувствие народу часто носили какой-то умозрительно-беспомощный характер. Эта беспомощность имела чисто практическую составляющую – как свидетельствует в «Письмах из деревни» А. Н. Энгельгардт, его соседи-помещики, как правило, не проявляли никакого интереса к быту крестьян, к их жизни, нравам, обычаям и положению[38].

Энгельгардт А. Н. (1832–1893) – агрохимик, профессор химии Петербургского земледельческого института, учредитель и редактор первого русского научного журнала по химии «Химический журнал Н. Соколова и А. Энгельгардта». В своей деревне организовал образцовой хозяйство, в котором одним из первых в России применял новейшие научные достижения в области производства удобрений. Свои наблюдения, а также соображения по проблемам экономики сельского хозяйства изложил в «Письмах из деревни», опубликованных в журналах «Отечественные записки» и «Вестник Европы» (1872–1882, 1887).

Обвиняя правительство в злоупотреблениях, сокрушаясь по поводу нищеты крестьянского населения, образованные современники Л. Толстого оказывались совершенно неспособными что-то изменить на конкретном жизненном участке. Реальная жизнь заменялась жизнью идей, призывов, протестов. Чувство неправедного обладания собственностью и культурой не реализовывалось в позитивной программе – оно становится одной из самых важных идей, но практически в реальной жизни приводит к отвержению культуры и истории. Можно назвать это явление своеобразным «синдромом Крафта» по имени героя романа «Подросток» Ф. М. Достоевского, который застрелился от невозможности жить с мыслью о второстепенной роли России во всемирной истории.

На этой почве возникают два опасных комплекса. Первый – это уже упомянутое «отщепенство», о котором так много писал Ф. М. Достоевский: интеллигентные слои русского общества – «чужой народик, очень маленький, очень ничтожненький» (ДПСС. Т. 22. С. 98). Отщепенство – отсутствие корней, «почвы», выражающееся в первую очередь в духовных скитаниях и бродяжничестве. Это безродность, бесплодность, «бездомность» (в том числе и буквальная), «полусемейность».

Второй комплекс – народопоклонничество. Народ, воспринимаемый в качестве абстрактной идеи, «народ вообще», но, конечно, не эти конкретные Иван и Марья, становится очередной «мерой всех вещей», главным критерием истины и жизни, источником морали и даже христианского миропонимания. В результате рождается не любовь к конкретным людям, не желание помочь им в их горе, но очередная умозрительная конструкция.

Один из главных парадоксов учения Л. Н. Толстого заключается в следующем. Его религиозная и моральная проповедь была построена на идее непротивления злу силой, на призыве сочувствовать народному горю, то есть в конечном итоге на призыве созидать. Символом этого созидания и его практической реализацией и должны были стать, в частности, земельные коммуны, то есть возделывание земли, агрикультура, культура в исходном понимании этого слова. Но современниками эта проповедь воспринималась в первую очередь именно как разрушение, протест. Именно поэтому проповедь Л. Н. Толстого в конце XIX века стала одним из мощных революционизирующих факторов русской жизни.

Панморализм

В идеале русского интеллигента большое место занимает христианская этика. Вера в необходимость исправления действительности, ее преобразования и улучшения, несмотря на те значимые идейные противоречия, о которых шла речь выше, давала в истории России XIX века удивительные образцы самоотверженного служения отечеству, народу, науке и культуре. Но этика эта могла приобретать некие специфические черты, о которых следует сказать особо.

Она могла превратиться в тотальное господство морали над всей духовной жизнью, подавлять другие ее проявления и поэтому приводить к значимым аберрациям. Безграничной и самодержавной властью над сознанием обладает только мораль, а высшим и единственным призванием интеллигента является служение народу, который, как было уже сказано, обожествляется. Морализм интеллигенции тесно связан с ее нигилизмом, т. е. непризнанием и отрицанием абсолютных объективных ценностей – религиозных, научных, эстетических и других[39].

Это парадоксально, но мораль также становится фактором не созидания, но разрушения. Впрочем, после потрясений XX века, в эпоху торжества политтехнологий и широкого распространения сектантства разного рода, удивляться этому не приходится. Удивительно то обстоятельство, что элементы морального принуждения с чертами тотального контроля внедрились в жизнь образованного русского общества и в XIX в. Об этом свидетельствуют воспоминания русской детской писательницы и педагога Е. Н. Водовозовой. Она указывает, что в молодежной среде Петербурга, идейно близкой Н. Г. Чернышевскому, существовал кодекс правил, который, будучи аскетически суровым и однобоким, очень подробно регламентировал всю жизнь, вплоть до мельчайших деталей (одежда, обстановка квартиры, прическа, украшения, головные уборы).

Не менее значима аберрация другого рода. Это антропологический оптимизм, то есть вера в то, что моральное перерождение всех или многих способно решить главные социальные проблемы человека. Другими словами, это непонимание и неспособность точно заметить и объяснить происхождение радикальности эмпирического зла, его стихийно-иррациональной природы, недооценка того непреложного факта, что «между желанием добра и его исполнением – целая пропасть»[40].

В произведениях Л. Н. Толстого и многих его современников антропологический оптимизм проявился очень ярко. В письме Н. Н. Страхову 1881 г. писатель предельно ясно формулирует свою мысль, указывая, что пессимистический взгляд на человеческую природу считает дурным.

«Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источник зла в соблазнах, вовлекавших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей – не отговорки, а настоящий источник соблазна».

Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов: Полное собрание переписки. Т. I–II. Группа славянских исследований при Оттавском университете; Государственный музей Л. Н. Толстого, 2003. Т. II. С. 611–612.

Страхов Н. Н. (1828–1896) – философ, публицист, литературный критик, член-корреспондент Санкт-Петербургской АН (1889). Выпускник костромской семинарии и Главного педагогического института, магистр естествознания. Работал преподавателем физики и математики в гимназии г. Одессы, в течение девяти лет преподавал естественную историю во 2-й гимназии Санкт-Петербурга. С 1873 г. – библиотекарь юридического отделения Публичной библиотеки. Сторонник теории «почвенничества» и идей Н. Я. Данилевского. Главные произведения: «Мир как целое. Черты из наук о природе», «Борьба с Западом в русской литературе». Многолетний корреспондент Л. Н. Толстого, биограф Ф. М. Достоевского.

Эта мысль в религиозной философии Л. Толстого, как будет дальше показано, занимает совершенно особое место. Да и не только у Толстого. Идея последнего усилия добра, совместной работы спасения, накопления моральных навыков и достижений, как мы видели, вообще является одной из центральных в эпоху Просвещения. Л. Н. Толстой указывает, что он категорически не признает «пророчества», согласно которому люди «никогда не начнут жить благодетельным разумом»; совсем наоборот, «весь и единственный» смысл своей жизни он видит в преобразовании традиционных форм жизни соответственно требованиям «любовного разума или разумной любви»[41]. Та же идея присутствует и в дневниках писателя: Бог «вложил в человека Свой разум, освобождающий в человеке любовь, и все, что Он хочет, будет сделано человеком» (53, 92). Более того, смысл жизни человека заключается в том, что божественная сущность стремится освободиться от телесной оболочки и совершить «дело Божие», расширить «область любви» и в конечном итоге установить на земле Царство Божие (53, 53).

Антропологический оптимизм может при определенных обстоятельствах стать не только ошибкой, но и одним из «антихристовых соблазнов», для которых так благоприятна природа русского человека. Действительно, внутренняя уверенность в изначальном совершенстве человеческой природы и способности человека привести этот мир к прекрасному финалу плохо сочетается с фактами. Деятельность «совершенного» человека слишком часто является источником страшных социальных потрясений, войн, массового насилия и массовой манипуляции сознанием.

Именно здесь лежит корень бунта против Бога, основанием для которого является якобы несправедливое устройство Божьего мира. В художественной литературе одним из главных выразителей этого бунта является грандиозный по своим масштабам персонаж Ф. М. Достоевского – Иван Карамазов. В основе его бунта странное сочетание чувствительности и сентиментальности там, где речь идет одновременно и о сострадании человеку, и о ненависти к Богу и созданному Им миру.

«Русский нигилист-моралист думает, что он любит человека и сострадает человеку более, чем Бог, что он исправит замысел Божий о человеке и мире. Невероятная притязательность характерна для этого душевного типа. Из истории, которую русские мальчики делали Богу по поводу слезинки ребенка и слез народа, из их возвышенных разговоров по трактирам родилась идеология русской революции».

Бердяев Н. А. Духи русской революции// Из глубины: Сборник статей о русской революции/ Библиотека русской религиозно-философской и художественной литературы «Вехи» <Электронный ресурс>. – http://www.vehi.net/berdyaev/duhi.html. – 26.10.2009.

Спасение мира, устрояемое дерзостью и своеволием, может выродиться в преступное и гибельное безумие даже тогда, когда творец этого безумия абсолютно уверен в том, что главным мотивом его деятельности является любовь к людям, стремление спасти их от страданий и неправды и утвердить праведный порядок жизни[42].

Антропологический оптимизм – характерный для Нового времени извод древней христианской ереси, названной по имени своего главного адепта пелагианством. Спор блаженного Августина с Пелагием – одно из самых фундаментальных богословских прений, остающееся актуальным и сегодня. Главный предмет этого спора может по-разному формулироваться в зависимости от того, на каких позициях – богословских или философских – мы предпочитаем оставаться. Но суть этого спора можно упрощенно передать следующим образом: способен ли человек самостоятельно, без помощи Божией, без Божественной благодати, увеличить добро в себе самом, направить свою жизнь ко спасению и тем самым увеличить количество добра в окружающем мире? Традиционное христианство, вслед за блаженным Августином, отвечает на этот вопрос отрицательно. И главный трагический парадокс человеческой истории традиционное христианство видит в том, что творят изощренное зло и проливают в невообразимых масштабах человеческую кровь именно те самые карамазовы, которые предъявляют Богу счет по поводу слезинки ребенка и возвращают Ему билет в Небесное Царство.

Адогматизм

Нам осталось сделать еще один шаг и показать, в чем заключается главный источник основных расхождений Л. Толстого с традиционным христианством (подробно о религиозных взглядах писателя речь пойдет в следующей главе).

В истории религиозных движений в Новое время практически всегда верным спутником панморализма, описанного выше, является адогматизм, то есть отрицание (в той или иной степени) необходимости каких-либо догматических построений и мистики в христианском учении.

Мы уже видели, какое значение имела эпоха Просвещения в развитии человеческих сомнений в подлинности евангельского повествования. Но «новое Евангелие», якобы освобожденное от исторических напластований или, как стали говорить уже позже, демифилогизированное, могло родиться только тогда, когда на строгую научную почву встают история и филология. Именно на этой почве рождается в недрах либерального протестантизма библейская критика и критический метод, то есть попытка реконструировать некое пра-Евангелие, освобожденное от мистики и чудес. Я уже говорил, что яркими и самыми известными в Европе представителями этого направления, скорее даже его популяризаторами, являлись Д.-Ф. Штраус и Э. Ренан, произведения которых распространялись далеко за пределами академической среды.

Библейская критика в своем популярном варианте была хорошо известна во всей университетской Европе, с этой точки зрения она должна рассматриваться в качестве важнейшего фактора интеллектуальной жизни европейского человека второй половины XIX в.

Но другим, характерным и специфическим уже для России явлением, достаточно неожиданно с психологической точки зрения способствовавшим развитию адогматизма, стало уже упомянутое выше переживание народного горя, неправды, нищеты. Действительно, ведь сострадание «маленькому человеку», имеющее глубокие евангельские корни, в русской литературе является одной из главных идейных доминант. Достаточно указать на такие характерные явления литературы, как «Станционный смотритель» Пушкина, «Шинель» Гоголя, «Униженные и оскорбленные» и «Бедные люди» Достоевского, «Эти бедные селенья» Ф. Тютчева, «Осенние журавли» А. Жемчужникова и многое другое: Россия – страна горя и страдания.

Но причем здесь адогматизм? Все дело в том, что в русской культуре возникает большое искушение этот аспект страдания объявить не только главным, но и вообще единственным. Происходит достаточно тонкая, психологически очень привлекательная и исторически вполне объяснимая подмена: призыв к спасению души, призыв, целью которого является внутренняя работа, заменяется призывом к спасению ближнего и мира. Сотериологически окрашенная евангельская боль о своем собственном несовершенстве, именуемая покаянием и глубоко связанная в Евангелии с любовью к ближнему, заменяется на моралистически окрашенную абстрактную тоску о человеческом горе вообще.

Новый Завет и христианское вероучение исходят из глубокой онтологической связи веры и дел. Если до определенного момента эти два аспекта – вера и личное покаяние в евангельском смысле и сочувствие чужому горю и стремление облегчить его – были глубоко связаны и находили опору в традиционном понимании Евангелия, то теперь эта связь разрывается. По-своему интересное обоснование этот разрыв нашел в одном из писем Н. Н. Страхова к Л. Н. Толстому. Страхов сам был сыном провинциального священника и окончил семинарию, то есть был хорошо знаком с православным вероучением. Выражая солидарность с взглядами Л. Толстого на роль Церкви в жизни современного человека, Страхов указывает, что, с его точки зрения, «христианство уже стало покидать форму Церкви», ибо Церковь возникла во время «падения древнего мира», когда существовала необходимость противопоставить «крепкое сообщество» разлагавшемуся государству, а церковная догматика возникла в качестве противовеса «тогдашней языческой мудрости». «Но в настоящее время ни догматы, ни церковь не могут иметь такого значения и напрасно пытаются удержать прежнюю главную роль»[43].

Указанные выше признаки в своей совокупности составляют то, что я предпочитаю называть религиозным кризисом. Теперь мы должны более подробно остановиться на этом явлении.