Вы здесь

Лара. Нерассказанная история любви, вдохновившая на создание «Доктора Живаго». I. Девочка из другого круга (Анна Пастернак, 2016)

I

Девочка из другого круга

«Новый мир», ведущий советский литературный ежемесячный журнал, где работала Ольга Ивинская, был основан в 1935 году. Будучи официальным органом Союза писателей СССР, «Новый мир» имел в сталинский период огромное влияние и аудиторию в десятки миллионов читателей. Литературные журналы были основным средством распространения политических идей в стране, где любые публичные обсуждения подвергались жесткой цензуре, а авторы журналов пользовались в советском обществе небывалой популярностью. Редакция журнала на Пушкинской площади располагалась в огромном, выкрашенном в густой темно-красный цвет бывшем бальном зале с позолоченными карнизами, где некогда танцевал Пушкин. Редактор журнала, поэт и писатель Константин Симонов, харизматичный персонаж с серебристой гривой волос, который щеголял крупными перстнями-печатками и мешковатыми костюмами по последней американской моде, усердно привлекал в журнал «живых классиков» и заполучил в постоянные авторы Павла Антокольского, Николая Чуковского и Бориса Пастернака. Ольга отвечала в редакции за раздел начинающих авторов.

Однажды студеным октябрьским днем 1946 года, как раз когда за окнами начинали кружиться снежинки, Ольга собиралась пойти пообедать со своей подругой Наташей Бьянки, техническим редактором журнала. Когда она уже натягивала беличью шубку, коллега Зинаида Пиддубная остановила ее. «Борис Леонидович, – сказала она вошедшему мужчине, – позвольте представить[25] вам одну из ваших самых пламенных обожательниц», – и указала на Ольгу.

Ольга была ошеломлена, когда «этот бог»[26] явился перед ней «на ковровой дорожке» и одарил ее улыбкой, обращенной именно к ней. Она храбро протянула ему руку для поцелуя. Борис наклонился над ее рукой и спросил, какие его книги у нее есть. Ошарашенная, в полном восторге оттого, что оказалась лицом к лицу со своим кумиром, Ольга ответила, что книга у нее есть только одна. Пастернак удивился. «Ну я вам достану, – пообещал он, – хотя книги почти все розданы…» Борис объяснил, что в основном пробавляется переводами и почти не пишет стихов – из-за цензурных ограничений тех лет. Сообщил, что занимается к тому же переводами шекспировских пьес.

Всю свою писательскую карьеру Пастернак в основном зарабатывал заказной переводческой работой. Хорошо владея несколькими языками, в том числе французским, немецким и английским, он живо интересовался трудностями и задачами, которые ставил перед ним литературный перевод. Обладая в полной мере даром интерпретировать и искусно передавать особенности разговорного языка, он стал ведущим русским переводчиком Шекспира и шесть раз был номинирован на Нобелевскую премию за свои достижения в этой области. В 1943 году британское посольство прислало Пастернаку письмо с комплиментами и выражением благодарности за его успехи в переводе произведений «великого Барда». Эта работа обеспечила ему несколько лет стабильного дохода. В 1945 году он признавался одному из друзей:[27] «По-прежнему меня кормит чистопольский старик Шекспир».

«Знаете, задумал роман[28] в прозе, – говорил он Ольге в редакции «Нового мира», – но еще не знаю, во что он выльется. Хочется побродить по старой Москве, которую вы уже не помните, об искусстве поговорить, подумать». На том этапе черновик романа имел заглавие «Мальчики и девочки». Борис ненадолго умолк, потом добавил слегка смущенно: «Как это интересно, что у меня еще остались поклонницы…» Даже в возрасте 56 лет, будучи более чем на двадцать лет старше Ольги, Пастернак оставался мужчиной, красивым сильной, поразительной красотой – вопреки тому, что его удлиненное лицо часто сравнивали с головами арабских скакунов (едва ли лестное сравнение), в первую очередь из-за длинных «желтоватых конских зубов». Высказанное Борисом сомнение в том, что у него «еще остались поклонницы», может показаться кокетливым – оно отдает ложной скромностью, – в то время как он прекрасно знал, что оказывает на людей гипнотическое воздействие и что перед ним повсеместно благоговеют и мужчины, и женщины. Русский поэт Андрей Вознесенский, для которого Пастернак впоследствии стал учителем, при их первой встрече в том же 1946 году был заворожен ослепительной внешностью поэта:

«Он заговорил с середины.[29] Скулы его подрагивали, как треугольные остовы крыльев, плотно прижатые перед взмахом. Я боготворил его. В нем была тяга, сила и небесная неприспособленность. Когда он говорил, он подергивал, вытягивал вверх подбородок, как будто хотел вырваться из воротничка и из тела… Короткий нос его, начиная с углубления переносицы, сразу шел горбинкой, потом продолжался прямо, напоминая смуглый ружейный приклад в миниатюре. Губы сфинкса. Короткая седая стрижка. Но главное – это плывущая дымящаяся волна магнетизма».


Женщины преследовали Пастернака всю его жизнь. Однако он отнюдь не был этаким донжуаном; совсем наоборот. Он преклонялся перед женщинами, улавливая их чувства, как прирожденный эмпат, поскольку понимал, что события эмоциональной и чувственной жизни у женщин – как и у поэтов – часто сложны и запутанны. Его судьбоносной встрече с Ольгой в «Новом мире» предстояло стать тем гордиевым узлом, что опутал его эмоциональную и творческую жизнь.

Обменявшись парой фраз с Зинаидой Пиддубной, он поцеловал обеим женщинам руки и ушел. Ольга застыла на месте, лишившись дара речи. Это был один из тех пресловутых навсегда переворачивающих жизнь моментов: она почувствовала, как сместилась ось ее мира. «Я была просто потрясена[30] предчувствием, пронизавшим меня взглядом моего бога. Это был такой требовательный, такой оценивающий, такой мужской взгляд, что ошибиться было невозможно: пришел человек, единственно необходимый мне, тот самый человек, который, собственно, уже был со мною. И это потрясающее чудо».

В «Докторе Живаго» читатель знакомится с Ларой во второй главе – «Девочка из другого круга». Первые впечатления Юрия Живаго от Лары основаны на первых встречах Бориса с Ольгой: «Ей не хочется нравиться,[31] – думал он, – быть красивой, пленяющей. Она презирает эту сторону женской сущности и как бы казнит себя за то, что так хороша. И эта гордая враждебность к себе удесятеряет ее неотразимость».

Ирина вспоминала, что влечение между Борисом и Ольгой возникло мгновенно: «Борис был чувствителен к того рода красоте, какой обладала моя мать. Это была усталая красота. Это была красота не блестящей победительницы, а почти что побежденной жертвы. Это была красота страдания. Глядя в прекрасные глаза моей матери, Борис, наверное, видел в них многое, многое…».

На следующий день Пастернак прислал Ольге пакет. Пять небольших книжечек с его стихами и переводами появились на ее рабочем столе в редакции «Нового мира». И начались его настойчивые ухаживания за ней.

Впервые Ольга увидела Пастернака за четырнадцать лет до знакомства, когда, учась в Литературном институте, однажды пошла на вечер чтения стихов Пастернака. Она торопливо шла по коридору Дома Герцена в Москве, с волнением предвкушая, как «поэт-герой» прочтет свой знаменитый «Марбург» – рассказ о его первом опыте любви и отвержения. И вдруг, как раз когда прозвенел звонок, возвещая начало вечера, мимо нее промчался взволнованный черноволосый поэт, облик которого «дополнял клокочущий огонь изнутри».[32] Когда он завершил свое выступление, взбудораженная толпа хлынула вперед, окружая его. Ольга видела, как носовой платок, принадлежавший ему, был разодран в клочья; и даже крошки табака, выпавшие из его окурков, поклонники разбирали, как сувениры.

Спустя десять с лишним лет, когда Ольге было 34 года, ей подарили билет на вечер в библиотеке Исторического музея, где Пастернак должен был читать свои шекспировские переводы. Впервые Пастернака познакомила с работами английского драматурга его первая любовь, Ида Давидовна Высоцкая, когда он учился в Марбургском университете; Ида же вдохновила его на создание стихотворения «Марбург». Борис в юности был ее репетитором. Ида с сестрой в 1912 году побывали в Кембридже, где она открыла для себя Шекспира и английскую поэзию. Потом тем же летом она провела с Борисом три дня в Марбурге, подарив своему серьезному другу издание шекспировских пьес, и косвенным образом дала начало его новому призванию.

5 ноября 1939 года пастернаковский перевод «Гамлета», заказанный поэту великим театральным режиссером Всеволодом Мейерхольдом, был принят к постановке в Московском Художественном театре. Это явилось для Бориса предметом безмерной гордости, не в последнюю очередь из-за того, что 1930-е годы оказались для него десятилетием, полным ужаса и разочарований. Как раз когда Пастернак загорелся идеей написать роман, внешние обстоятельства не дали ему исполнить свою творческую мечту. Вначале его тормозила нужда в деньгах, потом изоляция, депрессия и страх. В 1933 году он жаловался[33] Максиму Горькому, «крестному отцу» советской литературы и основателю литературного стиля «социалистического реализма», что вынужден писать короткие работы и сразу публиковать их, чтобы обеспечивать семью, которая после развода и новой женитьбы стала вдвое больше. В то время подход Пастернака к работе уже можно было назвать рискованным. Категорически отказываясь быть хоть в какой-то степени рупором советской пропаганды, он считал для себя моральным императивом писать правду об эпохе. Пастернак полагал бесчестным привилегированное положение на фоне всеобщих лишений. Однако публикация его работ то и дело откладывалась из-за проблем с цензурой.

В августе 1929 года всё литературное сообщество потрясла развернувшаяся в прессе кампания. В 1920-е годы советские писатели часто публиковали свои произведения за границей с целью обеспечения международных авторских прав (СССР не подписал ни одну международную конвенцию по авторским правам) и обхода официальной цензуры. 26 августа[34] советская пресса обвинила двух писателей, Евгения Замятина и Бориса Пильняка, публиковавшихся за границей, в предательстве – преступном соучастии в антисоветской клевете. Организованная партией и правительством и развернутая в прессе травля длилась несколько недель, погрузив писательское сообщество в состояние страха и сознания собственной уязвимости. В конце концов Замятин эмигрировал во Францию, а Пильняк был вынужден выйти из Союза писателей. Пастернак остро переживал эти события, поскольку поддерживал близкие отношения с обоими писателями, а творчество всех троих имело общие стилистические черты. Эта литературная «охота на ведьм» совпала по времени с коллективизацией сельского хозяйства. В следующие несколько лет насильственно насаждаемая коллективизация подорвала экономику села и разрушила жизни миллионов.

21 сентября 1932 года Пастернак добавил в собрание стихотворений, готовившееся к выходу в государственном издательстве «Федерация», новое примечание. Революция, по его словам, «неслыханно сурова[35]… к сотням тысяч и миллионам, так сравнительно мягка к специальностям и именам». Открыто говоря в своей поэзии о трудностях этого гнетущего и жестокого периода послереволюционной России, он вскоре вызвал на себя огонь гнева и недовольства советских чиновников. Однако Борис бесстрашно продолжал – как заметил его сын Евгений, он «должен был стать[36] свидетелем истины и носителем совести для своей эпохи». Вероятно, Борис принял близко к сердцу советы отца. «Будь честен в своем искусстве, – наставлял его Леонид Пастернак, – и тогда твои враги будут против тебя бессильны».

Летом 1930 года Пастернак написал стихотворение «Другу», отважно посвятив его Борису Пильняку, чей недавний роман «Красное дерево», представивший идеализированный портрет троцкиста-коммуниста, был опубликован в Берлине и запрещен в Советском Союзе. Стихотворение Пастернака напечатали в «Новом мире» в 1931 году, и в том же году оно вошло в переиздание сборника «Поверх барьеров». Это заявление о солидарности с Пильняком и предупреждение о том, что писатели оказались под ударом, вызвало осуждение со стороны ортодоксальных коммунистов из числа коллег и критиков Пастернака. Как ни парадоксально, оно стало причиной большей полемики, чем позиция Пильняка, высказанная в его романе. В стихотворении «Другу» Пастернак писал:

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не подымаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Напрасно в дни великого совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта:

Она опасна, если не пуста.

К 1933 году стало ясно, что коллективизация, во время которой погибли как минимум пять миллионов крестьян, обернулась ужасной и необратимой катастрофой. Как писал потом Пастернак в «Живаго»: «Я думаю, коллективизация[37] была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности… И когда разгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы». В другом эпизоде Юрий говорит Ларе: «Всё производное, налаженное,[38] всё, относящееся к обиходу, человеческому гнезду и порядку, всё это пошло прахом вместе с переворотом всего общества и его переустройством. Всё бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности…»

Во время Большого террора 1930-х годов, когда погибла бо́льшая часть прежней большевистской элиты, военачальников, писателей и художников, Пастернак все чаще был вынужден отмалчиваться, уверенный, что ему тоже не придется долго ждать полуночного стука в дверь. Его страх и страдания лишь умножились, когда вскоре после того, как Всеволод Мейерхольд заказал ему перевод «Гамлета», сам режиссер и его жена Зинаида Райх погибли от рук советской охранки – НКВД. Борис продолжил работу над переводом, обретя в ней «умственное пространство,[39] куда можно было скрыться от постоянного страха».

Его мужество принесло свои плоды. Пастернака пригласили прочесть перевод «Гамлета» 14 апреля 1940 года в Центральном доме литераторов. Тем же вечером он писал своей кузине Ольге Фрейденберг: «Каким счастьем и спасеньем была работа над ним!.. Высшее, ни с чем не сравнимое[40] наслажденье читать вслух, без купюр хотя бы половину. Три часа чувствуешь себя в высшем смысле человеком; три часа находишься в сферах, знакомых по рождению и первой половине жизни, а потом в изнеможении от потраченной энергии падаешь неведомо куда, «возвращаешься к действительности»».


* * *

Впервые Ольга Ивинская видела Бориса вблизи – и «чуяла Человека» и «горела три часа» – однажды осенним вечером 1946 года, когда он читал свои шекспировские переводы в библиотеке московского Исторического музея. Он предстал перед нею «стройным, удивительно моложавым[41] человеком с глухим и низким голосом, с крепкой молодой шеей, он разговаривал с залом как с личным своим собеседником и читал так, как читают себе или близкому другу». В перерыве кто-то из слушателей, осмелев, стал просить его почитать свои произведения, но Борис отнекивался, объясняя, что этот вечер посвящен Шекспиру, а не ему самому. Ольга слишком нервничала, чтобы присоединиться к «оставшимся избранникам», у которых хватило духу заговорить с писателем, и ушла. Она явилась домой за полночь, забыв ключи от входной двери, и ей пришлось разбудить мать. Когда та сердито стала отчитывать ее, Ольга вспылила в ответ: «Я сейчас с богом разговаривала, оставь меня!»

Ольга в школьные годы, наряду со своими подругами и «всеми прочими ровесниками», была без ума от Бориса Пастернака. Она часто бродила по улицам Москвы, снова и снова повторяя про себя искушающие строки его стихов. Она «чутьем поняла»[42], что это были «слова бога, всесильного «бога деталей» и «бога любви». Когда Ольга впервые в жизни поехала на юг, к морю, один друг подарил ей небольшую книжицу пастернаковской прозы – «Детство Люверс». Переплет, лиловатый, оформленный как школьная тетрадка, на ощупь был шершавым. Этот роман, который Борис начал писать в 1917 году и опубликовал в 1922-м, был его первой работой в жанре художественной прозы. Впервые опубликовав его в альманахе «Наши дни», Пастернак хотел, чтобы он стал первой частью романа о становлении сознания юной девушки Жени Люверс, дочери бельгийца, директора уральского завода. Хотя Женю Люверс, как правило, рассматривают как прототип Лары в «Докторе Живаго», Пастернак в значительной степени «списал» характеристики героини с детства своей сестры Жозефины.

Лежа на верхней полке в купе поезда, летевшего на юг, Ольга пыталась понять, каким образом мужчина мог так глубоко проникнуть в тайный мир молодой девушки. Как и многим из ее сверстников, ей нередко было трудно понять поэтические образы Пастернака, поскольку она привыкла к более традиционному стиху. «Но отгадка[43] уже висела в воздухе, – писала она, – весна – через узелок с бельем «у выписавшегося из больницы». Налепленные на весенние ветви огарки не обязательно было называть почками!.. Это было и шаманство, и чудо… Понималось, что за закрытой дверью лично тобой будет открыто еще не познанное, пока еще скрытое от тебя». Ольга теперь едва могла поверить, что «вот пришел живым и реальным волшебник[44] из далеких шестнадцати лет».

Их отношения развивались стремительно. Борис даже не пытался скрыть свое влечение к привлекательной редакторше или бороться со вспыхнувшим желанием. Он каждый день звонил ей на работу, а Ольга, «замирая от счастья», тем не менее боялась встреч и разговоров с ним и всегда отвечала Пастернаку, что занята. Но ее «поклонник», ничуть не обескураженный, к концу рабочего дня самолично появлялся в редакции. Он пешком провожал ее по московским бульварам домой, до квартиры в доме в Потаповском переулке, где она жила вместе со своими сыном и дочерью, Митей и Ириной, а также матерью и отчимом.

Поскольку и у Бориса, и у Ольги дома были семьи, рассвет их любви по большей части происходил на фоне прогулок по широким московским улицам, сопровождавшихся беседами. Они встречались у памятников великим писателям; их обычным местом встреч была статуя Пушкина на Пушкинской площади, у пересечения Тверского бульвара и Тверской улицы. Во время одной из таких прогулок по городу они прошли мимо крышки смотрового колодца, на которой значилась фамилия производителя этих металлоизделий – Живаго. Эта фамилия поразила Бориса и явилась для него источником вдохновения. Влюбившись в Ольгу, найдя свою истинную Лару, он сменил заглавие романа: «Мальчики и девочки» стали «Доктором Живаго».

В новом, 1947 году, 4 января, Ольга получила первое письмо от Бориса: «Еще раз от души[45] всего лучшего. Пожелайте мне издали (задумайте) поскорее справиться с пересмотром «Гамлета» и «Девятьсот пятого» и снова взяться за работу. Вы страшно славная, мне хочется, чтобы Вам было хорошо. Б. П.». Хотя Ольге было приятно получить первое послание от своего знаменитого обожателя, она была несколько разочарована этим холодным официальным тоном. Ее романтическую натуру, надеявшуюся на более горячее чувство, обеспокоило, что он держит ее на расстоянии таким образом. Но беспокоиться не было нужды. Одержимому любовью писателю, восхищавшемуся своей молодой красавицей, вскоре стало мало просто ежедневных разговоров с Ольгой.

Поскольку в квартире Ольги не было телефона, а Борис хотел разговаривать с ней и по вечерам, она храбро дала ему номер соседей Волковых, которые жили этажом ниже и были гордыми владельцами телефонного аппарата – в то время в московских квартирах это было редкостью. Каждый вечер Ольга слышала напоминавший морзянку стук по батарее центрального отопления – сигнал о том, что Пастернак просит ее к телефону. Она стучала в ответ по отсыревшей стене своей квартиры, а потом бегом спешила вниз, предвкушая, что вот-вот услышит характерный голос мужчины, в которого медленно, но верно влюблялась. «Возвращалась нескоро, с лицом отсутствующим, погруженная в себя, – вспоминала Ирина. – В этих слухах, стуках, подглядываниях прошел первый год романа, и когда его неотвратимость осознали все, не оставалось ничего, кроме как устроить официальное знакомство».

Накануне Борис позвонил Ольге на работу и сообщил, что им нужно увидеться, поскольку он должен рассказать ей о двух важных вещах. Он попросил ее как можно скорее подойти к памятнику Пушкину. Когда Ольга, отпросившись ненадолго с работы, пришла на место встречи, Борис был уже там, взволнованно расхаживая взад-вперед. Он заговорил с ней смущенным тоном, совершенно не походившим на его обычный голос, гулкий и уверенный. «Не смотрите[46] на меня сейчас. Я кратко выражу вам свою просьбу, – велел он Ольге. – Я хочу, чтобы вы мне говорили «ты», потому что «вы» – уже ложь».

В их отношениях это был серьезный шаг вперед: переход от официальности обращения «вы» к интимному «ты».

– Я не могу вам говорить «ты», Борис Леонидович, – взмолилась Ольга. – Это для меня невозможно, это еще страшно…

– Нет, нет, нет, вы привыкнете, – требовательно возразил он. – Ну пока вы не называйте меня, ну давай я скажу тебе «ты»…

Польщенная и встревоженная этим новым этапом близости, Ольга вернулась на работу в смятении. Примерно в девять вечера того же дня она услышала привычный стук по батарее в своей квартире. Она помчалась вниз. «Я ведь не сказал второй вещи, тебе не сказал второй вещи, – взволнованно и глухо говорил Б. Л. – А ты не поинтересовалась, что я хотел сказать. Так вот, первое – это было то, что мы должны быть на «ты», а второе – я люблю тебя, я люблю тебя, и сейчас в этом вся моя жизнь. Завтра я в редакцию не приду, а подойду к твоему двору, ты спустишься ко мне, и мы пойдем побродим по Москве[47]».

В тот вечер Ольга написала Борису «признание» – письмо, которое заполнило целую тетрадь. В нем она детально рассказала о своей прежней жизни, не утаив ни одной подробности о своих двух браках и перенесенных ею трудностях. Она писала, что родилась в 1912 году в провинциальном городке, в семье школьного учителя. В 1915 году семейство перебралось в Москву. В 1933 году Ольга окончила литературный факультет Московского университета. Оба ее прежних брака завершились трагически.

Прошлое Ольги было ярким и непростым – факт, в который вцепились ее гонители в московских литературных кругах, когда пошли слухи о ее связи с Борисом. Она поведала Борису все подробности, написала в своей «признательной» тетради о смерти обоих бывших мужей. Ее нельзя обвинить в том, что она что-либо от него утаила. Однако странно, что даже ее дочь Ирина не знала точно, которым по счету мужем ее матери был Иван Емельянов. «Это Иван Васильевич Емельянов,[48] фамилию которого я ношу, – писала впоследствии Ирина. – Он был вторым (или третьим?) маминым мужем, прожили они, правда, совсем недолго. Глядя на его лицо, трудно поверить, что он простой крестьянин из-под Ачинска, что его мать, старуха в черном платке, – неграмотная деревенская баба. В этой семье чувствуется порода и красота».

Иван Емельянов повесился в 1939 году, когда Ирине было девять месяцев от роду, очевидно, потому что заподозрил Ольгу в том, что она изменяет ему с его соперником и врагом, Александром Виноградовым. По словам Ирины, ее отец был «человеком другого склада[49] – верным семьянином, тяжелым и требовательным мужем. Конечно, матери было трудно жить с ним… Брак этот был обречен». На семейных фотографиях ее отец представал как «высокий человек с тяжелым, мрачным, но красивым лицом».

Хотя Ольга оплакала смерть Ивана, Ирина с сухой иронией отмечала, что долго ее скорбь не продлилась. Едва окончился сорокадневный период траура, как мужчина в длинном кожаном плаще (Виноградов) был замечен стоящим у дома, где жила семья Ивинской, в ожидании Ирининой матери. Вскоре Виноградов и Ольга поженились, у них родился сын Дмитрий (в семье его звали Митей). «Огромная семья, непролазная бедность, болезни, пьянство» – обстановка, в которой родился Виноградов, не помешала ему стать «ярким, инициативным человеком[50]». Он всей душой принял новый советский уклад и стал пробивать себе путь наверх, уже в 14 лет руководил комбедом. Вскоре он встал во главе колхоза, потом перебрался в Москву, где добился поста главного редактора журнала «Самолет». В редакции он и познакомился с Ольгой, которая работала в журнале секретарем.

Виноградов умер в 1942 году от воспаления легких, оставив Ольгу вдовой во второй раз. «За спиной уже было[51] столько ужасов, – писала она впоследствии. – Самоубийство Ириного отца – Ивана Васильевича Емельянова, смерть моего второго мужа – Александра Петровича Виноградова – на моих руках в больнице… Было много увлечений и разочарований». Свое «признательное» письмо к Борису Ольга завершала так: «Если Вы были[52] причиной слез [она продолжала обращаться к нему на «Вы»], то я тоже была! И вот судите сами, что я могу ответить на ваше «люблю», на самое большое счастье в моей жизни».


На следующее утро, когда она вышла из квартиры, чтобы поехать на работу, Борис уже дожидался ее у неработающего фонтана во дворе. Она отдала ему тетрадь, и он, горя нетерпением прочесть ее, обнял Ольгу и вскоре ушел. Весь день Ольга никак не могла сосредоточиться на работе, с внутренней дрожью гадая, как он отреагирует на те в высшей степени личные подробности, которые она изложила в письме. Если сделанное ею признание и было на каком-то уровне попыткой оттолкнуть его, то попытка позорно провалилась: Ольга недооценила пылкое сочувствие Бориса к бедам несправедливо обиженной женственности.

Вечером, точнее, в половине двенадцатого ночи Ольгу снова позвали в нижнюю квартиру стуком по трубе. Мрачная долготерпеливая соседка, облаченная в ночную сорочку, впустила Ольгу в квартиру, чтобы та могла поговорить со своим возлюбленным. Ольге было ужасно неловко перед соседкой, но ей не хватило духу сказать Борису, чтобы тот не звонил в такое позднее время, поскольку голос его звенел от ликования.

«Олюша, я люблю тебя,[53] – объявил Борис, – я сейчас вечерами стараюсь остаться один и все вижу, как ты сидишь в редакции, как там почему-то бегают мыши, как ты думаешь о своих детях. Ты прямо ножками прошла по моей судьбе. Эта тетрадка всегда со мной будет, но ты мне ее должна сохранить, потому что я не могу ее оставлять дома, ее могут найти».

Во время этого телефонного разговора Ольга поняла, что они «перешли Рубикон» и теперь ничто не могло помешать им быть вместе, какими бы сложными ни были обстоятельства. Сомнений не осталось: они нашли друг друга. Борису было необходимо чудо любви с первого взгляда – так же, как и Ольге. Они оба были одиноки, жаждали романтики и находились в трудных, эмоционально неудовлетворительных домашних обстоятельствах.

3 апреля 1947 года Ольга пригласила Бориса к себе домой, в квартиру на верхнем этаже шестиэтажного дома, чтобы познакомить с семьей. Девятилетняя на тот момент Ирина была наряжена в «парадное» розовое платьице с бантами в тон. «Привыкшая к военной и послевоенной бедности[54]», она чувствовала себя ужасно неловко в нарядной одежде. Кроме того, девочка сильно волновалась, поскольку накануне вечером Ольга читала и перечитывала ей вслух стихи Пастернака, желая, чтобы Ирина заучила их наизусть и прочла перед именитым гостем. Ирина, которая не понимала в этой сложной поэзии ни слова, волновалась: «Я читаю: «Дрожат гаражи автобазы…» Почему-то я не могу понять в них ни слова. Даже наверняка знакомые мне слова[55] – гараж, автобаза, попав в эти стихи, поворачиваются непривычной стороной, и мне кажется, что я вижу их впервые. Не узнав, я произношу с немыслимым ударением – гара́жи. Мать расстраивается, но делать нечего».

Ольга выставила на стол в качестве угощения коробку шоколадных конфет и бутылку коньяка. По словам Ирины, мать решила «морить голодом» гостя, боясь, что писатель с осуждением отнесется к их обычным застольным привычкам, которые могли показаться ему «недостойными такого человека».[56] Борис сел у огромного стола, покрытого старой клеенкой, как всегда, не снимая черного пальто и поношенной каракулевой шапки-«пирожка». Поначалу разговор не клеился из-за общей неловкости. Ольга сказала Борису, что Ирина тоже пишет стихи. Ирина вспыхнула, застеснявшись, особенно когда Борис пообещал, что обязательно посмотрит их, но позже.

Однако Ирина была очарована. «Осталось общее впечатление чего-то необычного:[57] гудящий голос, опережающий собеседника; это знаменитое «да-да-да-да»…»

Хотя Ирина нервничала и дрожала от страха перед лицом «кумира» матери, их первой встрече суждено было оказать такое же значительное воздействие на будущего великого романиста. «Наступил день,[58] когда перед моими детьми впервые предстал Борис Леонидович, – писала впоследствии Ольга. – Помню, как Ирочка, опираясь тоненькой ручонкой о стол, прочитала ему стихи. Неизвестно, когда она успела выучить такое трудное его стихотворение». После этого Борис смахнул слезу и поцеловал девочку. «Какие у нее удивительные глаза! – воскликнул он. – Ирочка, посмотри на меня! Ты так и просишься ко мне в роман!»

И она действительно оказалась на страницах его книги. В «Докторе Живаго» Пастернак так описывает дочь Лары, Катеньку: «В комнату вошла девочка лет восьми[59] с двумя мелкозаплетенными косичками. Узко разрезанные, уголками врозь поставленные глаза придавали ей шаловливый и лукавый вид. Когда она смеялась, она их приподнимала. Она уже за дверью обнаружила, что у матери гость, но, показавшись на пороге, сочла нужным изобразить на лице нечаянное удивление, сделала книксен и устремила на доктора немигающий, безбоязненный взгляд рано задумывающегося, одиноко вырастающего ребенка».

С того момента как Борис вошел в жизнь Ольгиной семьи, началась его раздвоенность: он разрывался между любовью и верностью Ольге и ее близким – и своей женой Зинаидой и их сыном Леонидом. Точно так же много лет назад он разрывался между Зинаидой и своей первой женой, Евгенией, и их сыном Евгением. Почти десятилетием раньше, 1 октября 1937 года, Пастернак писал родителям о бесприютной атмосфере сожалений, воцарившейся в его доме: «Я, конечно, люблю ее [Зину], не так легко, и гладко, и первично, как это может быть в нераздвоенной семье,[60] не надсеченной страданьем и вечною оглядкой на тех, других, первых, несравненно более правых, считающих себя оставленными».

Хотя Борис терзался чувством вины из-за страданий, которые причинял Зинаиде (а до нее – Евгении), казалось, какая-то его часть наслаждалась драмой этих мучений – или, по крайней мере, нуждалась в ней. Он никогда всерьез не помышлял о том, чтобы отказаться от Ольги. В начале их романа с Ольгой он рассказал своей подруге-художнице Люсе Поповой, что влюбился. Когда та спросила его, мол, как же Зинаида, он нетерпеливо ответил: «Да что такое жизнь, что такое жизнь, если не любовь?[61] Она такая очаровательная, она такая светлая, она такая золотая. Теперь в мою жизнь вошло это золотое солнце, это так хорошо, так хорошо. Не думал, что я еще узнаю такую радость».