Вы здесь

Лара. Нерассказанная история любви, вдохновившая на создание «Доктора Живаго». Пролог. Распутывая паутину (Анна Пастернак, 2016)

Пролог

Распутывая паутину

Если мыслить в рамках сегодняшних стандартов популярности, почти невозможно представить себе масштабы славы Бориса Пастернака в России начиная с 1920-х годов и далее. Пусть на Западе Пастернак больше всего известен своим нобелевским лирическим романом «Доктор Живаго», однако в России его всегда воспринимали в первую очередь как поэта – так происходит и до сих пор. Рожденный в 1890 году, уже к тридцати годам он начал стремительно приобретать известность; вскоре он стал собирать большие залы, в которые битком набивались юные студенты, революционеры и художники, собиравшиеся послушать, как он читает стихи. Если он делал паузу – ради эффекта или на мгновение забыв текст, – вся толпа в один голос ревела ему в ответ следующую строку стиха, как сегодня делают фанаты на поп-концертах.

«В России существовал[1][2] очень реальный контраст между поэтом и публикой, больший, чем в любой другой стране Европы, – писала об этом времени сестра Бориса Лидия, – и уж точно намного больший, чем можно представить себе в Англии. Поэтические сборники публиковались огромными тиражами и распродавались за считаные дни после выхода в свет. Весь город был обклеен афишами с объявлениями о поэтических собраниях, и все, кто интересовался поэзией (а кто в России не принадлежал к этой категории?), слетались в лекционную аудиторию или зал, чтобы послушать любимого поэта». В русском обществе писатель имел громадное влияние. Во времена смуты в отсутствие достойных доверия политиков взгляд общества обращался к писателям. Влияние литературных журналов было невероятным; они становились мощным средством политических дебатов. Борис Пастернак был не только популярным поэтом, восхваляемым за мужество и искренность: народ уважал его за смелость высказываний.

С ранних лет Пастернак мечтал написать большой роман. В 1934 году он писал своему отцу Леониду: «Ничего из того,[3] что я написал, не существует… вот я спешно переделываю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэта – Пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятье о внутренней перемене». Пастернак придерживался невысокого мнения о своих стихах, считая, что писать их слишком легко. Он радовался неожиданному, скороспелому успеху своей книги стихов «Поверх барьеров», вышедшей в 1916 году. Она стала одним из наиболее значимых стихотворных сборников, когда-либо издававшихся на русском языке. Критики хвалили биографический и исторический материал книги, восхищаясь контрастом между ее лирическими и эпическими качествами. А. Манфред, писавший для журнала «Книга и революция», отмечал новую «экспрессивную ясность» и перспективы автора «врасти в революцию».[4] Второй сборник Пастернака из 22 стихотворений, «Сестра моя – жизнь», опубликованный в 1922 году, обрел беспрецедентное литературное признание. Ликующее настроение стихов поэта восхищало читателей, поскольку передавало энтузиазм и оптимизм лета 1917 года. Пастернак писал,[5] что Февральская революция[6] случилась «словно по ошибке» и все вдруг почувствовали себя свободными. Это была «самая прославленная[7] книга стихов» Бориса, отмечала его сестра Лидия: «Более искушенное молодое поколение начитанных русских с ума сходило по этой книге». Они считали, что он писал изысканнейшую любовную поэзию, были очарованы его интимной образностью. По прочтении книги «Сестра моя – жизнь» поэт Осип Мандельштам объявил: «Стихи Пастернака почитать[8] – горло прочистить, дыханье укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны от туберкулеза. У нас сейчас нет более здоровой поэзии. Это – кумыс после американского молока».

«Стихи моего брата[9] все без исключения строго ритмичны и написаны в основном классическим метром, – писала впоследствии Лидия. – Пастернак, как и Маяковский, самый революционный из русских поэтов, никогда в своей жизни не написал ни строчки неритмичных стихов – и не из педантичной приверженности замшелым классическим правилам, а потому что инстинктивное чувство ритма и гармонии было врожденным качеством его гения, и он просто не мог писать по-другому». В стихотворении,[10] написанном вскоре после выхода «Сестры моей – жизни», Борис прощается с поэзией: «Я скажу до свиданья стихам, моя мания, / Я назначил вам встречу со мною в романе». Однако он по-прежнему почитал прозу делом слишком трудным. Но в его произведениях, вне зависимости от их жанра, сложилось неразрывное взаимодействие поэзии и прозы. В своей автобиографии «Охранная грамота», опубликованной в 1931 году, манерно-изысканном повествовании о юности, путешествиях и личных отношениях, Пастернак писал: «Мы втаскиваем вседневность[11] в прозу ради поэзии. Мы вовлекаем прозу в поэзию ради музыки. Так, в широчайшем значении слова, называл я искусство».

В 1935 году Пастернак впервые заговорил о намерении реализовать свой творческий потенциал, написав эпический русский роман. И именно мою бабушку, свою младшую сестру Жозефину Пастернак,[12] он первой посвятил в эти планы во время их последней встречи на вокзале Фридрихштрассе в Берлине. Борис сказал Жозефине, что в его сознании прорастают семена этой книги – классической, вечной любовной истории, разворачивающейся в период между русской революцией и Второй мировой войной.

«Доктор Живаго» основан на отношениях Бориса с главной любовью его жизни, Ольгой Всеволодовной Ивинской, которой суждено было вдохновить образ Лары, пылкой героини романа. Центральной осью романа является страсть между Юрием Живаго, врачом и поэтом (кивок в сторону Антона Чехова, который тоже был врачом), и Ларой Гишар, героиней, которая становится медсестрой. Их любовь мучительна, поскольку Юрий, как и Борис, женат. Для образа трудолюбивой жены Юрия, Тони, взяты за основу черты второй жены Бориса, Зинаиды Нейгауз. Юрий Живаго – полуавтобиографический герой; это книга, написанная очевидцем.

«Доктор Живаго» и по сей день продается миллионами экземпляров, однако истинная история любви, лежащая в его основе, никогда прежде не изучалась в полной мере. Роль Ольги Ивинской в жизни Бориса неизменно замалчивалась как семьей Пастернака, так и его биографами. Ольгу, как правило, унижали и пренебрежительно называли «авантюристкой», «соблазнительницей», честолюбивой пустышкой, вторгнувшейся в жизнь великого человека и его книги. Когда Пастернак начал писать роман, он еще не был знаком с Ольгой. Подростковая психологическая травма Лары (ее соблазняет Виктор Комаровский, мужчина намного старше нее) – непосредственное эхо переживаний Зинаидой ее отношений с кузеном, «сексуальным хищником». Однако когда Борис познакомился с Ольгой и влюбился в эту женщину, его Лара изменилась и расцвела, полностью перевоплотившись в нее.

И Ольгу, и ее дочь Ирину в моей семье всегда было принято поносить. Пастернаки неизменно стремились принизить роль Ольги в жизни Бориса и его литературных достижениях. Они превозносили Бориса настолько, что наличие у него двух жен – Евгении и Зинаиды – и открыто существовавшей любовницы никак не вписывалось в рамки их твердого морального кодекса. Если бы они признали место Ольги в жизни и сердечных привязанностях Бориса, им пришлось бы вместе с тем признать и отсутствие у него моральной непогрешимости.

Незадолго до смерти Жозефина Пастернак возмущенно говорила мне: «Это ошибочное представление, что эта… знакомая фигурирует в «Живаго». В целом же чувства Жозефины к «этой соблазнительнице» были так сильны, что она даже отказывалась осквернять свои уста ее именем. Жозефина целиком ушла в отрицание, ослепленная преклонением перед братом. Несмотря на то что в последнем письме Бориса к ней, написанном 22 августа 1958 года, он рассказывает сестре о том, что надеется поездить по России «с Ольгой», подчеркивая важность любимой женщины в своей жизни, Жозефина знать не желала о ее существовании. Евгений Пастернак, сын Бориса от первой жены, оказался прагматичнее. Пусть ему не нравилась Ольга и он не проявлял к ней особой теплоты, однако в целом спокойнее принимал сложившуюся ситуацию. «Моему отцу повезло, что ему досталась любовь Лары, – говорил он мне незадолго до смерти, в 2012 году, в возрасте 89 лет. – Мой отец нуждался в ней. Он говаривал: «Лара существует, пойдите и познакомьтесь с ней». Это был комплимент».

Только в 1946 году, когда Борису было 56 лет, наконец вмешалась судьба. Как он впоследствии писал в «Докторе Живаго», «Она волной судьбы со дна[13] / Была к нему прибита». В редакции литературного журнала «Новый мир» он встретил 34-летнюю Ольгу Ивинскую, помощника редактора. Она была блондинкой ангельской красоты, с васильковыми глазами и – всем на зависть – прозрачно-фарфоровой кожей. Привлекательной была и ее манера держаться: легковозбудимая и страстная, она, однако, обладала внутренней хрупкостью, намекающей в то же время на силу личности, которой многое довелось пережить. Еще до личной встречи Ольга была преданной поклонницей Пастернака – «поэта-героя». Их влечение было взаимным и мгновенным, и легко понять, почему их потянуло друг к другу. Оба были мелодраматичными романтиками, склонными к необыкновенному полету фантазии. «И вот он[14] возле моего столика у окна, – писала впоследствии Ивинская, – тот самый щедрый человек на свете, которому было дано право говорить от имени облаков, звезд и ветра, нашедший такие вечные слова о мужской страсти и женской слабости… Такое о нем уже говорили: приглашает звезды к столу, мир – на коврик возле кровати».

Проникшись очарованием истории любви моего двоюродного деда, я всем сердцем чувствую, что, если бы не Ольга, «Доктор Живаго» не только не был бы завершен, но и никогда не был бы опубликован. Ольга Ивинская заплатила неподъемную цену за любовь к «своему Боре». Она стала пешкой в высокой политической игре. Ее история – это история невообразимого мужества, верности, страдания, трагедии и утрат.


Начиная с середины 1920-х годов, когда Сталин пришел к власти после смерти Ленина, была принята установка: коммунизм не станет мириться с индивидуалистскими стремлениями. Сталин, убежденный антиинтеллектуал, называл писателей «инженерами человеческих душ» и рассматривал их как влиятельную силу, которой необходимо управлять в коллективных интересах государства. Он развязал политику коллективизации, а вместе с нею и массовый террор. Для поэтов и писателей, выражавших индивидуальную творческую натуру, атмосфера стала невыносимо гнетущей. После 1917 года около 1500 писателей в Советском Союзе были казнены или умерли в трудовых лагерях, куда были сосланы за вымышленные прегрешения. Уже при Ленине повальные аресты стали частью системы, поскольку считалось, что в интересах государства лучше бросить в тюрьмы сотню невинных, чем позволить одному врагу режима остаться на свободе. Атмосфера страха, всеобщего доносительства на коллег или бывших друзей-писателей активно поощрялась новым душительским режимом Сталина, при котором каждый боролся за собственное выживание. Многие писатели и художники, страшась преследования, кончали жизнь самоубийством. Полуавтобиографический герой Пастернака, Юрий Живаго, погибает в 1929 году. Сам Борис выжил, хотя и отказывался раболепствовать, уступая литературному и политическому диктату эпохи.

Сталин, который особенно восхищался Борисом Пастернаком, не стал бросать в тюрьму самого́ непокорного писателя; вместо него преследования и гонения обрушились на его любовницу. Ольгу Ивинскую дважды приговаривали к срокам в исправительно-трудовых лагерях. Ее допрашивали в связи с книгой, которую писал Борис, однако она отказывалась предавать любимого. Терпимость, с которой Сталин относился к Пастернаку, не уменьшила возмущения писателя, которое вызывала у него тирания над родной страной; Сталин был, по выражению Пастернака, «жутким человеком,[15] залившим Россию кровью». В то время были убиты, по приблизительным оценкам, около 20 миллионов[16] человек, около 28 миллионов депортированы, и большинство из них были приговорены к рабскому труду в «исправительно-трудовых лагерях». Ольга была одной из миллионов необоснованно сосланных в ГУЛАГ; драгоценные годы жизни были украдены у нее из-за отношений с Пастернаком.

В 1934 году Алексей Сурков, поэт и начинающий партийный функционер, на первом съезде Союза советских писателей произнес речь, в которой сформулировал официальную «советскую» точку зрения: «Огромный талант[17] Б. Л. Пастернака никогда не раскроется до конца, пока он не отдастся полностью гигантской, богатой и сияющей теме, [предложенной] Революцией; и он станет великим поэтом, только когда органически впитает Революцию в себя». Когда Пастернак увидел «реальность Революции» – которая, по его выражению, «сорвала крышу» с его любимой России, – он описал в «Докторе Живаго» собственную версию русской истории, смело заклеймив диктатуру. В романе Юрий говорит Ларе:

«Самоуправцы революции[18] ужасны не как злодеи, а как механизмы без управления, как сошедшие с рельсов машины… А выяснилось, что для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок – единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды – это их самоцель. Ничему другому они не учились, ничего не умеют. А вы знаете, откуда суета этих вечных приготовлений? От отсутствия определенных готовых способностей, от неодаренности».

В прошлом столетии немногие литературные труды производили такой фурор, как «Доктор Живаго». Лишь в 1957 году, более чем через двадцать лет после того, как Пастернак впервые поделился своим замыслом с Жозефиной, эта книга была опубликована – сперва в Италии. Несмотря на то что она мгновенно превратилась в мировой бестселлер, а Пастернака стали называть «величайшим из ныне живущих русских писателей», только спустя еще тридцать лет, в 1988 году, его книга, считавшаяся антиреволюционной и непатриотичной, была официально издана в обожаемой им России. Культуролог и литературовед Дмитрий Лихачев, который к концу XX века приобрел статус главного мирового эксперта по старославянскому языку и литературе, говорил, что «Доктор Живаго» можно считать не традиционным романом, а скорее «своего рода автобиографией»[19] внутренней жизни поэта. Герой романа, как он полагал, был не активным действующим лицом, но тем «окном», сквозь которое мы смотрим на русскую революцию.

В 1965 году Дэвид Лин снял по мотивам романа Пастернака фильм, в котором Джули Кристи сыграла роль Лары, а Омар Шариф – главного героя, Юрия Живаго. Этот фильм получил пять «Оскаров» и еще пять номинаций. Классическая голливудская лента Лина запечатлела в памяти миллионов зрителей образы столь же волшебные и незабываемые, как и проза Пастернака. Картина занимает восьмое место в списке самых кассовых фильмов в истории американской киноиндустрии. Роберт Болт, удостоившийся статуэтки за сценарий, так охарактеризовал свою работу с произведением Пастернака: «Я никогда не делал ничего[20] настолько трудного. Это все равно что распутывать паутину». Омар Шариф говорил о фильме: «Доктор Живаго» захватывает,[21] но не подавляет человеческий дух. Это дар Бориса Пастернака». Пророча этой истории долгую жизнь, он сделал вывод: «Она доказывает, что истинная любовь вечна. «Доктор Живаго» был и всегда будет классикой для всех поколений».


Есть русская пословица: «Умом Россию не понять». Ее можно понять лишь сердцем. Когда я впервые приехала в Россию и гуляла по Москве, меня преследовало неотступное ощущение, будто я не в гостях, а вернулась домой. Не то чтобы Москва была мне знакома, но и чужой она не казалась. Однажды, снежным и ветреным февральским вечером, я шагала по широкой Тверской на ужин в ресторане «Кафе Пушкинъ», остро осознавая, что Борис и Ольга не раз ходили тем же маршрутом в период начала своей любви, более шестидесяти лет назад, и следы их оставались на тех же тротуарах.

Сидя в мерцающем свете свечей в «Пушкине», зал которого стилизован под дом русского аристократа 1820-х годов – с его галерейной библиотекой, стенами, вдоль которых выстроились книги, затейливыми карнизами, расписным потолком и характерной общей помпезностью, – я чувствовала, как меня мягко касается рука истории. Этот ресторан расположен недалеко от старого здания редакции журнала «Новый мир» на Пушкинской площади, где некогда работала Ольга. Я представляла, как Ольга и Борис проходят мимо, низко склонив головы и прижавшись друг к другу, борясь с метелью, одетые в тяжелые пальто, и сердца их полны желания. Пять лет спустя, в очередной раз приехав в Москву, я пришла к памятнику Пушкину, установленному в 1898 году, у которого Борис и Ольга часто назначали свидания в начале своих отношений. Именно здесь Борис впервые признался Ольге в глубине своих чувств к ней. Огромная статуя Пушкина была перенесена в 1950 году с одной стороны Пушкинской площади на другую, так что их роман начинался на западной стороне площади, и переместился в 1950 году на восточную, где сейчас стояла я, глядя снизу вверх на гигантские складки величественного плаща, ниспадавшего по спине бронзового поэта. Мой московский гид Марина, увидев, что я стою под статуей Пушкина, воображая себе Бориса на этом самом месте, произнесла: «Борис Пастернак – небожитель. Он кумир для многих из нас, даже тех, кто не интересуется поэзией».

Это полное почтения высказывание прозвучало эхом моей встречи с дочерью Ольги, Ириной Емельяновой, которая парой месяцев ранее состоялась в Париже. «Я благодарю Бога за то, что мне довелось знать этого великого поэта, – говорила она мне. – В поэта мы влюбились даже раньше, чем в человека. Я всегда любила стихи, а моя мать любила его стихи, так же как не одно поколение русских людей. Вы не можете себе представить, как замечательно это было – Борис Леонидович присутствовал не только на страницах стихотворных томиков, но и в нашей жизни».

Пастернак обессмертил Ирину в «Докторе Живаго» в образе дочери Лары, Катеньки. Взрослея, Ирина все больше сближалась с Борисом. Он любил ее как дочь, которой у него никогда не было, и был для нее в большей степени отцом, чем любой другой мужчина в ее жизни. Ирина поднялась из-за стола, за которым мы сидели, и сняла с полки своей обширной библиотеки одну из книг. Это оказался перевод гетевского «Фауста», который подарил ей Борис, и на титульной странице книги было посвящение, написанное размашистым, витиеватым почерком Пастернака, черными чернилами, «журавлями во всю страницу»,[22] как однажды назвала его почерк Ольга. Борис писал по-русски семнадцатилетней тогда Ирине: «Ирочка, это твой экземпляр. Я верю в тебя и уверен в твоем будущем. Будь смела душой и мыслью, мечтой и волей. Доверяй природе, духу судьбы, крупным событиям, а из людей только немногим, тысячу раз проверенным, достойным твоей веры».

Ирина с гордостью прочла мне вслух заключительную надпись. Борис написал: «Почти отечески твой Б. Л. 3 ноября 1955. Переделкино». Любовно погладив страницу, она печально проговорила: «Жаль, что эти чернила когда-нибудь выцветут».

Время словно остановилось. Мы обе глядели на эту страницу, размышляя, возможно, о том, что все драгоценное в жизни в конечном итоге не вечно. Ирина закрыла книгу, расправила плечи и сказала: «Вы не можете себе представить, как знакомство с Борисом Пастернаком изменило нашу жизнь. Я ходила на его поэтические выступления, и все мне завидовали – и друзья в школе, и мой преподаватель английского, и учителя. «Ты знакома с Борисом Леонидовичем? – благоговейно спрашивали они меня. – А можешь достать его последнее стихотворение?» Я спрашивала его машинистку, нельзя ли нам хоть строчечку из его стихов, и иногда он вручал мне «для раздачи» какое-нибудь стихотворение. Это обеспечивало мне невероятное внимание и уважение в школе, и частица его славы в некоторой мере доставалась и мне».

Преклонение русских читателей перед Пастернаком, которое живо и по сей день, вызвано не только вечной силой его произведений, но и тем, что он ни разу не поколебался в своей верности России. Он любил родину великой любовью; в конечном итоге она оказалась сильнее всего прочего. Он отказался от Нобелевской премии по литературе, когда советские власти пригрозили, что, если он выедет из страны, вернуться ему не позволят. И он так и не стал эмигрантом, отказавшись после революции 1917 года последовать за своими родителями сначала в Германию, а потом в Англию.

Когда я приехала в Переделкино, поселок писателей, расположенный в 50 минутах езды на машине от центра Москвы, где Борис провел почти два десятилетия, создавая «Доктора Живаго», меня охватила глубокая печаль. Сидя за письменным столом Бориса в кабинете на втором этаже его дачи, я заметила на столешнице блеклые круги – следы, которые более пятидесяти лет назад оставила на дереве его кофейная кружка. Снаружи за окном висели сосульки, наводя меня на мысли о фильме Дэвида Лина: мне вспоминалось Варыкино, где Юрий проводит свои последние дни с Ларой, – заброшенное поместье из романа, заснеженное, ослепительно сияющее под солнцем; кружево изморози на оконных стеклах; хрустальное волшебство, творящееся на экране; Джули Кристи, воплощающая его Лару, непринужденно прекрасная в своей меховой шапочке. Я думала о том, как мой двоюродный дед Борис смотрел из этого окна на сад, который обожал, как его взгляд, минуя сосны, устремлялся к церкви Преображения Господня. Там, вдалеке, переделкинское кладбище, где он похоронен. Утром того дня мы с моим отцом, племянником Бориса, с трудом пробирались сквозь высокие сугробы по направлению к кладбищу, чтобы посетить могилу Пастернака. Я была глубоко растрогана, увидев букет замерзших розовых роз на длинных стеблях, аккуратно прислоненный к его надгробию. Должно быть, их оставил кто-то из поклонников. Меня поразило, что могилу Бориса не украшают его строки. Только лицо, высеченное в камне. Именно простота этого надгробия производит очень сильное впечатление.

Я откинулась на спинку кресла Бориса в его кабинете и задумалась о том, как часто он, должно быть, отводил глаза от этого холмистого пейзажа, возвращаясь к странице (он писал от руки), чтобы создавать сцены любовной жажды, снедавшей Юрия и Лару. Когда я была в переделкинском доме, снаружи мягко падал снег, делая царившую в доме тишину еще более мягкой. Кабинет обставлен с почти болезненной простотой. В одном углу стоит маленькая кровать с кованой спинкой, над ней с одной стороны висит набросок портрета Льва Толстого, с другой – семейные зарисовки отца Бориса, Леонида. Эта кровать – с ее тускло-серым узорчатым покрывалом и красновато-бурым обрезанным квадратом коврика возле нее – больше подошла бы интерьеру монастырской кельи. Напротив – книжный шкаф: Библия на русском языке, труды Эйнштейна, сборники стихов У. Одена, Т. Элиота, Дилана Томаса, Эмили Дикинсон, романы Генри Джеймса, автобиография Йейтса и полное собрание сочинений Вирджинии Вулф (любимой писательницы Жозефины Пастернак), наряду с Шекспиром и учением Джавахарлала Неру. Лицом к письменному столу, на мольберте, – большая черно-белая фотография самого Бориса. Одетый в черный костюм, белую рубашку и темный галстук, он выглядит, как мне показалось, примерно на мой возраст – лет на сорок пять. Боль, страсть, решимость, покорность, страх и ярость излучают его глаза. Губы почти сжаты, будто закаменели в твердой убежденности. В его святая святых нет ничего мягкого или податливого; чувственность он приберегал для прозы.

Я думала о мужестве Бориса – мужестве, с которым он сидел здесь и писал свою правду о России. О том, как дерзко он смотрел в лицо советским властям и какой неизгладимый след в конечном итоге оставили в его душе преследования и угроза смерти. Как, несмотря на то, что он пережил Сталина, несмотря на колоссальные литературные достижения, он провел свои последние годы здесь в принудительной изоляции, и советские власти шпионили за ним и отслеживали каждое его движение. Кабинет стал его личным карантином: он наверху, пишет, его жена Зинаида внизу, беспрерывно курит и раскладывает пасьянсы или смотрит громоздкий советский телевизор, один из первых выпущенных в стране.

И еще я представляла себе его возлюбленную Ольгу Ивинскую, которая в последние годы жизни Бориса каждый вечер взволнованно дожидалась его в «избушке» на другой стороне пруда, в Измалкове, в километре от переделкинской дачи. Там она утешала и поддерживала его, подбадривала и перепечатывала его рукописи. Ее отсутствие здесь, в этом доме – ни бережно хранимой фотографии, ни портрета – ощущается как диссонанс. Ибо что такое история любви в «Докторе Живаго», если не его страстный cri de coeur,[23] обращенный к Ольге? Я думала о том, как она бесконечно убеждала его, что он талантлив, когда власти язвительно называли его бездарностью; как она привносила в его жизнь веселье и нежность, когда все вокруг было таким расчетливым и резким, политизированным и чреватым последствиями. Как она любила его; и как она – что не менее важно – его понимала. Многие художники эгоистичны и снисходительны к своим слабостям – и он тоже был таким. Легко было бы сделать вывод, что Борис использовал Ольгу. Однако я намерена показать, что, скорее, его величайший недостаток состоит в том, что он не сумел подняться до уровня ее непоколебимой уверенности и моральной стойкости. Он не сделал одной-единственной вещи, что была в его силах: он не спас ее.

В последний раз обводя взглядом его кабинет, я поняла, что хочу написать книгу, в которой попытаюсь объяснить, почему он совершил этот нехарактерный для него акт нравственной трусости, поставив амбиции выше зова сердца. Если бы я сумела понять, почему он повел себя именно так, и оценить масштабы его страданий и самоедства, смогла бы я простить ему предательство себя и своей истинной любви? Простить, что он публично не признал и не почтил заслуги Ольги, что не женился на ней – в то время как ей приходилось рисковать жизнью из-за любви к нему? Как пишет Пастернак в «Докторе Живаго»: «О, как он любил ее![24] Как она была хороша! Как раз так, как ему всегда думалось и мечталось, как ему было надо!.. той бесподобно простой и стремительной линией, какою вся она одним махом была обведена кругом сверху донизу Творцом, и в этом божественном очертании сдана на руки его душе, как закутывают в плотно накинутую простыню выкупанного ребенка».