Вы здесь

Лазалки. 3 (Улья Нова, 2009)

3

В тот день форточка на кухне была приоткрыта, в нее влетел непоседливый ветер, пахнущий серебром, ледяной водой и хвоей. Он беспечно встряхнул занавески, откинул салфетку, которая накрывала вазу с яблоками. И мы с дедом уже бежали в просвете между домами, потом по тропинке, мимо бетонного грота автобусной остановки. Прикрывшись выгоревшим тряпичным зонтиком от мелкого моросящего дождя и от всех, кто присматривал за нами по просьбе бабушки, в застегнутых как попало плащах, спасались от незнакомого ветра, тихонько переговариваясь, пропуская все буквы, которые казались нам лишними. Ветер набирал силу, мы схватились за руки, чтобы не потеряться: я – с растрепанными волосами, дед – с мягкой взъерошенной сединой, бодро выстукивая палкой-клюшкой, почти не прихрамывая на раненую ногу. Чтобы не поддаться, если этот сквозняк снова вздумает занести нас в злосчастный универмаг. Мы бежали быстрее, подбадривали друг друга, теряя ощущение земли. А ветер, нагоняя, срывал горсти ржавых листьев с тополей и швырял их нам вдогонку.

Очень скоро, запыхавшиеся, мы ворвались по дорожке, усыпанной хрустящей хвоей, в заброшенный детский парк. Нас долго носило мимо остановившихся каруселей и высоких, улетающих в небо сосен, между которыми тянулись тонкие нити лучей и волнами гуляла тишина, пропитанная льдом и запахом смолы. Потом день начал превращаться в убаюкивающее покачивание ржавых от времени и дождей подвесных лавочек. Палка-клюшка отдыхала, прислонившись к стволу сосны. Кора была похожа на хлопья растрескавшейся от времени краски. Из нее складывались узоры. Вдалеке, по тропинке бежала белка. Останавливалась, прислушивалась и снова срывалась с места. Дед, погрузившись в газету, невпопад отвечал на вопросы, не обращал внимания на выкрики «смотри», не замечал нетерпеливого потягивания за рукав. Читая, он добродушно кивал, совершенно выпав из этого дня, забыв, что пора возвращаться, что надо жарить рыбу, чинить шкаф в ванной, пылесосить и вытирать пыль. Он снова забыл, что мы обещали придавать нашим мирным дням разумные, полезные очертания. И продолжал чтение. Тогда время дрогнуло и окончательно превратилось в покачивание лавочки, в повизгивание ржавой цепи. Сосны, карусель-гусеница, заколоченные избушки, где раньше продавали билеты и газированную воду, медленно шатались вперед-назад, будто молчаливо соглашаясь с нашим решением. Ага-ага. И небо в просветах между сине-черными папахами сосен все медленнее плавало туда-сюда. А потом из хвои выбрались запрятанные там продавцы снов.


Дед туманится, слабеет, опускает руку, уплывает. И газета падает ему на колени. В этот миг возникает лужа. Она начинает мерцать тусклыми лучами из просвета в облаках, что ползут низко-низко над парком. Необъятная лужа с темно-свинцовой, суровой водой, на поверхности которой колышется мутное небо. Вся осыпанная ржавой хвоей, желтыми березовыми листочками. А еще что-то зеленое плавает-пританцовывает или мерещится на самой середине холодного моря, раскинувшегося между каруселями. С берега не разглядеть, что это – фантик или кусочек пластмассы. Лавочка затихает. Сосны, карусели, заколоченные избушки перестают кивать. Дед посвистывает, уронив голову. Его шляпа упала на сиденье. Ветер ерошит седые мягкие волосы и шуршит листками газеты. Вокруг тишина, пахнущая ржавчиной и хвоей. Изредка шумят проносящиеся по шоссе машины. Даже встав на цыпочки и вытянув шею, с берега не разглядеть, что колышется на самой середине. Тогда я осторожно делаю шаг на бледное, мутное небо. А потом второй и третий. Обжигающе ледяная вода проскальзывает в выемку туфли, ползет по стопе, пропитывает носок. При следующем шаге лужа смело и неукротимо просачивается, сковывает ноги, хлюпает в туфлях. И вот она уже везде вокруг. Дно топкое, сквозь мутную воду на месте выбитых бетонных плиток колышется волокнистая глина, шевелится мягкая черная трава. В воде не разбежишься, надо двигаться плавно и осторожно, чтобы не поскользнуться, не хлюпать и нечаянно не взвизгнуть от щекотки и холода. Ноги разъезжаются, земля шевелится, норовя незаметно вывернуться и ускользнуть куда-то вбок. Потревоженное небо разбегается мелкими волнами, на которых качается бледная востроносая мордашка с растрепанными волосами. Приплясывающий на середине лужи предмет все ближе, уже хорошо видно, что это не кусочек фольги, не фантик, не пачка от папирос.

Вода сковывает щиколотки, на глубине шагать все сложнее. Так. Теперь нужно осторожно согнуться, закатать рукав, высунуть язык, протянуть руку и, стараясь удержать равновесие на увязающих в топкое месиво дна ногах, схватить то, что плавает на самой середине ледяного неба. А оборачиваться нельзя. Пусть даже сзади доносится бормотание, ворчание, шелест упавшей газеты, хруст ржавой хвои под суетливыми шагами. Локоть и краешек плаща теперь мокрые. Лужа движется все выше, пропитывает рукав. Зато что это? Маленький пластмассовый самолет. Он холодный, с трудом умещается в кармане плаща. А больше спрятать его негде. Но это – ничего. Главное, что он убедит Славку-шпану, Лену с ветерком и еще Артема, с его коллекцией склеенных самолетов и вертолетов. Убедит в том, что я коснулась середины неба, не испугалась, не отступила, значит, город лазалок и взлетная полоса деревянной горки – тоже принадлежат мне. И теперь уж точно, однажды я улечу на самолете куда-нибудь к морю, а не буду всегда ходить за молоком и да хлебом по одним и тем же улочкам городка.

Дед ожидает меня на берегу. Для виду он качает головой, а на самом деле – ликует и шепотом утешает себя, что каждый должен хоть раз хорошенько хлебнуть ботинком холодной лужи. А иначе нельзя. И, немного успокоенный, убежденный в том, что все правильно, он раскидывает фантики и окурки в канаву палкой-клюшкой.


Когда надо возвращаться домой, наступает безветрие. Нас больше ничто не подгоняет, никуда не несет, а сами мы, помня, что пообещали, не решаемся крикнуть «Вперед! В атаку!». И поэтому медленно и понуро покидаем парк. Дед для виду качает головой, а сам тихонько, чтобы никто не подслушал, шепчет мне на ухо волшебные слова: «Ну и ладно, с кем не бывает. Высохнешь, а волосы мы дома причешем. И туфли приведем в порядок. Это ничего. Зато будет потом что вспомнить».

Мы боязливо бредем вдоль нескончаемого бетонного забора санатория летчиков, неохотно приближаясь к повороту во дворы. Мимо нас проносятся спешащие из городка и въезжающие в городок «Запорожцы», «Волги», грузовики, похоронный автобус, «Скорая», бетономешалка и снова грузовики. Туфли как нарочно громко всхлипывают и квакают, их подошвы, вымазанные глиной, оставляют на асфальте жирные следы. Носки в глине, нижняя пуговица плаща куда-то подевалась, волосы перепутались так, что их не расчесать пятерней. И тут оказывается, что тряпичный зонтик остался в парке, прислоненный к высокой, подпирающей небо сосне. Мы безоружны, нечем укрыться от внимательных взглядов всех, кто пробегает и проходит мимо. И наши бестолковые, незатейливые Какнивчемнебывала бессильны.

Неторопливо шаркая через дворы, дед продолжает для виду покачивать головой, а сам тихо, одними губами бормочет: «Иди спокойно, ни на кого не обращай внимания». Очень неловко без спасительных бурок, сабель и папах, превращающих нас в решительное войско, которое скачет вперед и не засматривается по сторонам. Тем временем старушки на лавочках, кутающиеся в пушистые кофты птиц гнева, тетушки с синими и бордовыми нейлоновыми авоськами, бормочущие возле подъездов, мальчишки на велосипедах и малявки в песочницах смотрят нам вслед. Что-то шепчут друг другу. И покачивают головами. Легкий сквозняк, проживающий во дворе, несет на крыльях обрывки их шепота: «Да, наказание! Ой, не говори!» Хотя, возможно, это только послышалось, и сквозняк нарочно дразнится, заметив, что мы безоружны.

Преодолев почти половину пути, срезав угол мимо горки, лазалок и карусели, мы приготовились облегченно вздохнуть, затаили дрожащий, радостный «уф!» для спасительной темноты подъезда. Но тут за спиной послышалось: приближающиеся тяжелые шлепки подошв по тропинке, чей-то усталый, сбивчивый бег, переходящий на ходьбу, возобновляющийся снова. Кто-то, задыхаясь, несся вдогонку, неразборчиво хрипя. Нагнав, он рывком вторгся между мной и дедом, растолкал нас с тропинки взмахами рук. Это оказался Артем. Он держался за бок, тяжело дышал и чертил в воздухе кулаком порывистые линии-кометы. Он не заметил моих спутанных волос, перекошенного плащика, мокрых носков. Его взгляд кричал о чем-то, не умещающемся внутри, невыразимом и бескрайнем. Он согнулся, схватив себя за коленки, потому что так делают футболисты, набираясь сил и что-то обдумывая. Он смотрел на траву, жадно заглатывал воздух, делал настоятельные знаки, чтобы мы не двигались. Я и дед оказались посреди лужайки, перед внимательными и недоверчивыми окнами четырех домов, на самом виду у многочисленных бабушкиных знакомых. Дед, вздохнув, рассматривал доски, сложенные у кого-то на балконе. Потом он обнаружил в траве ржавую железку, передвинул ее на середину тропинки палкой-клюшкой, зашлепал ладонями по карманам, разыскивая очечник. И забыл обо всем на свете. А я старалась украдкой вытереть туфли от глины о жесткие макушки травы.


Наконец отдышавшись, Артем объявил: «Только т-с-с-с». Протянул сжатый кулак на уровень моих глаз. Резко театрально разжал пальцы. На середине его влажной от бега, дрожащей от гордости ладошки лежал посеребренный шарик, усыпанный сеткой черных-пречерных, проржавевших царапин. На фоне лазалки-паутинки и пятиэтажного дома, на балконах которого колыхалось белье. На фоне молоденьких берез и вишен, тянущихся к квадратным голубиным выемкам чердака. На фоне вихрастых облаков над крышами. И далекой трубы котельной из кирпича цвета запекшейся крови. Шарик, тяжелый на вид, лежал на ладони. Артем махал другой рукой, в сторону магазина «Молоко» и пустынной баскетбольной площадки, которую зимой превращают в каток. Где-то там шарик лежал на вытоптанной жухлой траве возле самодельных, кое-как сваренных гаражей. Артем подобрал его только-только. Схватил с земли, даже не разглядев, сжал в кулак и понесся мимо школы, футбольного поля, наполовину сгоревшего деревянного магазина «Продукты», задыхаясь, не замечая мальчишек на велосипедах и старушек возле подъездов. Он бежал, сам не зная, куда и зачем, просто от того, что его переполняли: гордость, восторг, пробуждение. Он захлебывался от хороших предчувствий, отдающих жасмином и марципаном. Перед ним распахивались новые улицы. Он бежал, раскрываясь, на каждом шагу превращаясь в ожидание. И уверенность. Он возник и теперь с интересом прислушивался, оглядывал двор яркими карими глазами. Первой, кому он, еще не находя слов, похвастался находкой, оказалась я.


Некоторые люди есть с самого начала. Например, Славка-шпана, бабушка, Лена с ветерком. Из-за этого они всегда сразу знают, как реагировать на свежую, только-только узнанную тайну, на телефонный звонок, грубую шутку или замечание. Они с лету угадывают единственное правильное решение, как поступать, что говорить. Высмеять шутку или отвернуться, вздернуть нос и обиженно уйти. А все остальные ищут себя постепенно. Шаг за шагом, наступая в лужи, продвигаясь наперерез через дворы, падая со сваленных ржавых труб, крича громче, чем надо. Все остальные, поступая наобум, постепенно ищут меньшее зло, обжигаясь, неумело нащупывают, что лучше сказать, когда улыбнуться. И эти поиски даются с огромным трудом. А все потому, что некоторых людей как бы нет с самого начала. Они собирают себя понемножечку, день за днем.

Артем протягивает шарик, задыхаясь от гордости и восторга, делится со мной находкой, но от этого земля под моими ногами начинает покачиваться. И я совершенно не знаю, что делать. Меня жалит изнутри невысокая, кудрявая крапива с маленькими стрекающими листочками и крошечными белыми цветами. Меня разрывает на части от боли, сожаления и горечи. Если бы мы не впустили незнакомый сквозняк в форточку, а отправились с бидонами за молоком, то наверняка этот шарик нашла бы я. Или дед выкатил его из травы палкой-клюшкой. Вместо этого наш день превратился в бескрайнюю лужу, колышущую на своей свинцовой воде небо. А еще в мокрый плащ, грязные носки, раскисшие выходные туфли. И зеленый, бесполезный самолет, распоровший крылом кармашек моего плаща. А если бы мы пошли за молоком, если бы мы прислушались к песням бидонов, которые, пошатываясь, скрипят о черные ручки, – шарик был бы моим. И сейчас я бы думала, как им распорядиться. Всегда носить с собой, в кармане бриджей. Спрятать в тайник, в секретере, за первый ряд тусклых, пахнущих желтыми страницами книг. Или все же закопать во дворе, на вырост. Меня жалят горечь и отчаяние. Я не могу улыбнуться, потому что губы срастаются, а голос пропадает. Я обиженно отворачиваюсь. Молчу, уставившись на темно-зеленые «селедки» одуванчиков. Это приводит Артема в замешательство, недоумение, он обиженно бормочет: «Так ты! Ну и ладно!» Он сжимает шарик в кулаке, срывается и несется дальше, стараясь не растерять восторг, гордость, ожидание. И желание поделиться с кем-нибудь находкой, чтобы услышать в ответ правильные слова: «Ого!», «Зыко!» или «Ух-ты!».


У меня дрожат губы. По лицу пробегают судороги и гримасы, необходимые для того, чтобы сдержать в горле разрастающегося голубя и запихнуть наворачивающиеся слезы внутрь. Я догадываюсь, что снова ошиблась, не угадала единственно верное решение, как поступить, что сказать. Я снова все напутала, заблудилась и повела себя неправильно. К горечи примешивается позорное, унижающее ощущение ошибки.

Дед бросает ржавую железку, ловит мою руку, грозит вослед убегающему, заглядывает мне в глаза. Начинает тихо, заботливо выяснять: «Нет, скажи, он тебя обидел? Что он такое наговорил? Я его сейчас догоню, уши оборву. И бабке его нажалуюсь. Она ему всыплет по первое число».

Жалостливая и возмущенная суета деда совершенно не к месту. От этого голубь не проглатывается, а начинает быстрее разрастаться в горле, царапаясь коготками. И листья одуванчиков медленно расплываются. Я что-то мямлю, но дед ничего не слышит. Он готов броситься в бой, нагнать обидчика, хорошенько припугнуть его. Выплюнув тоненькую пластинку, в которую превратилась по дороге таблетка валидола, он бросается вдогонку, я плетусь следом, провожаемая пристальными взглядами двух тетушек, что возвращаются от мусорных баков с пустыми помойными ведрами. К счастью, Артема нигде не видно. Ни на пустыре возле гаражей, ни в засаде за кустами боярышника. Я тащу деда за рукав, тихонько всхлипывая, что у меня замерзли ноги. От этого он забывает: про обидчика, ржавую железку, валидол и даже про новенькие доски у кого-то на балконе.


Дома дед растирает мне ноги спиртом, приговаривая, что так всегда делали, когда переходили реки вброд. Так поступали кавалеристы и пехота. А еще врачи, пулеметчики и медсестры. А руки и лица растирали снегом, сильно-сильно, пока снег не превращался в огонь. «Горло ни у кого не болело. Насморк не начинался. Значит, и у тебя не начнется. И бабушка не расстроится. А лужа – это ничего. Это бывает. А обидчику достанется. Что он тебе сказал?» – «Ничего». И дед дает мне глотнуть из бутыли с толстым зеленым стеклом прозрачную жидкость, которая во рту превращается в огонь. И тут же обжигает изнутри щеки, язык, горло, а потом расплавляет что-то в голове. Сразу захлестывает волна тепла. И становятся понарошку: затихающие при виде нас тетушки во дворах, замирающие на балконах мужички в майках, мальчишки, хитро бормочущие друг другу, шарик на распахнутой, трясущейся от гордости ладони Артема. Шепот на крыльях дворового ветра. И даже бабушкины всхлипы в уголке со швейной машинкой. Все забывается и улетает в окраинные переулки, в сумрак чужих подъездов. И как всегда, по волшебству, мое настроение передается деду. Повеселев, он кладет самодельную гладильную доску на кухонный стол, плюет на палец, отдергивает руку от раскаленного утюга и начинает бережно гладить коричневые брюки через серую мокрую марлю. Медленно и аккуратно, чтобы завтра рано утром отправиться на дальний конец города, к киоску, где продают газеты, лотерейные билеты и открытки. Он уже давно собирался попытать счастья и купить три билетика спортлото. «Надо попробовать, как в него играют. Вдруг повезет выиграть стиральную машину. Или электрическую мясорубку».

Конец ознакомительного фрагмента.