Часть первая
Мусульманские вопросы
I. Свобода слова
Само «столкновение цивилизаций», наглядно демонстрирующее, что Запад является царством просвещения, а мусульмане – посланцами царства веры, обычаев и традиций, было частью спектакля, разыгрываемого в публичной сфере Запада еще со времен лекций Эрнста Ренана в Париже в XIX веке, когда Джамаль а ль-Дин аль-Афгани бросил ему вызов. Аятолла Хомейни дал этим театральным представлениям новую жизнь, выпустив свою знаменитую фетву с призывом убить Салмана Рушди. Продолжением этого столкновения стали съемки фильма «Покорность мусульман» (критика отношения ислама к женщинам), убийство его режиссера Тео ван Гога, а также угрозы автору сценария Айаан Хирси Али, равно как и датские карикатуры на Мухаммеда и последовавшие за ними бунты.
Драмы, связанные с Рушди и ван Гогом, датскими карикатурами и подражательскими карикатурами-провокациями в сатирическом журнале Charlie Hebdo, обозначили мусульман – некоторых мусульман, мусульман-фундаменталистов, мусульман-экстремистов или просто мусульман – как врагов свободы слова. Жители Запада (христиане, иудеи и атеисты) якобы привержены свободе слова. Свобода слова выдвигается как одна из основных ценностей просвещенного, модерного и демократического Запада. «Снова и снова, – писал консервативный активист Кен Коннор в Baptist Press, – мы видим, как крикливая часть мусульманского населения пытается ограничить свободу слова и навязать нам религию»[8]. Редакционная статья на сайте netanyahu.org говорит о «самой нелиберальной силе планеты, исламских фундаменталистах, которые разрушают свободу слова»[9]. «Большая часть возражений идет от ислама, – заявил исполнительный директор Национального секулярного общества Великобритании, – свобода слова – это ценность Просвещения, которой Европа должна держаться»[10].
Порой угроза свободе слова может исходить с совершенно неожиданной стороны. Тут необходимо вспомнить подробности некоторых хорошо известных историй. Тогда и в карикатурах станет видно больше, и из случаев Салмана Рушди и Тео ван Гога можно будет извлечь кое-какие уроки.
Первый из скандалов, приведших к тому, что свободу слова стали считать мусульманским вопросом, разгорелся из-за «Сатанинских стихов» Салмана Рушди. Этот роман Рушди, как и «Дети полуночи» и другие его сочинения, был одновременно и реалистичным, и магическим. Там происходят изумительные полеты бабочек, у человека вырастают козлиные копыта, но персонажи также сталкиваются с вполне обычными испытаниями и трагедиями. Они остаются без работы, теряют веру в полицию, справедливость и в возможность ассимиляции. Рушди привносит опыт иммигранта и модуляции английского языка выходца из Южной Азии в высшие круги британской литературы.
«Сатанинские стихи» многим показались смешной мишенью: это была явная выдумка, отмеченная изощренно-фантастическими сценами. Сложная структура романа привлекала внимание к проблеме дискриминации британских мусульман, к тяжелым условиям их существования, их отчуждению, конфликтам, измене самим себе и искуплению и делала весь этот опыт живым и жгучим. Пророк Мухаммед изображался хотя и не ортодоксально, но с явной симпатией. Это я так думала. Мнения моих студентов разделились. Большинство – мусульмане, христиане, иудеи и атеисты – со мной согласились. Но некоторые наиболее ортодоксальные, независимо от их религии, были солидарны с консервативными мусульманами, порицавшими книгу. Они заявили, что Рушди должен проявлять большее уважение к вере.
Спор о Рушди вначале был домашним делом. Британские мусульмане и выходцы из Южной Азии сличали себя с белыми британцами. Их претензии были чисто британскими претензиями, выраженными в чисто британских терминах. Мусульмане спрашивали, почему законы о богохульстве защищают христиан, но не защищают религиозные меньшинства. Мусульмане и выходцы из Южной Азии возмутились пристрастностью законов о богохульстве, сделав их признаком и символом целого списка различных дискриминаций, которые они испытывают в Британии. Мусульмане из Южной Азии не просто выступили против британского общества, но и указали на конкретные политические методы и социальные конфликты в их собственных общинах. Рушди, в конце концов, был мусульманином и выходцем из Южной Азии. Он разгневал других, более религиозных, мусульман из Южной Азии.
Так и было в самом начале – шумиха местного значения. Как всегда с такого рода волнениями, появились и другие поводы для обиды. Рушди признали в высших британских (а на самом деле международных) литературных кругах. «Сатанинские стихи» дошли до финала Букеровской премии и получили премию Whitbread. «Дети полуночи» – изумительный, прекрасный роман о первом поколении, рожденном в независимой Индии, – удостоились Букеровской премии. Рушди столкнулся с английской словесностью и, как и другие революционеры, перевернул ее с ног на голову. Он мог писать на британском английском, когда хотел, но часто писал на индийском английском, языке мелких лавочников.
Рушди сражался с Британией на ее собственной земле и добился принятия и признания там, где проиграли многие другие иммигранты. Он был богатым, образованным и знаменитым – на своих собственных условиях, он критиковал британский колониализм и этим прославился. Чудесным образом преуспел он в том, что было едва посильной задачей для стольких иммигрантов: общение на английском, самостоятельное обеспечение, уважение со стороны местных жителей. «Сатанинские стихи», казалось, высмеивали то, за что иммигранты так крепко держались на своей новой родине, – их веру. Книга Рушди была о дискриминации, пределах ассимиляции и принятия. Для многих британских мусульман, которые ее прочли, это было оскорблением их веры. Хотя они вышли из одной и той же общины, Рушди и этих читателей разделяла бездонная пропасть.
Реакция британских мусульман, разозлившихся на книгу Рушди, тоже была очень британской. Они вышли на демонстрацию. Самые яростные их требования (запретить книгу и преследовать Рушди за кощунство) часто выдвигались как требования британских граждан: законы о богохульстве должны равным образом защищать все религии Британии. В общем, демонстранты показали, насколько они успели превратиться в британцев. Однако их самих страна приняла не целиком.
Талал Асад указывает в своей статье о деле Рушди, что британское правительство выпустило ряд предупреждений, обращенных к британским мусульманам, о недопустимости насилия, однако «по итогам демонстраций не было ни телесных повреждений, ни арестов»[11]. Эта забота правительства особенно удивительна, если учитывать исторический контекст. Лондон сталкивался не только с бомбистами из ИРА, но и с бунтами в Брикстоне и на Нотинг-хилл-гейте, в которых, что примечательно, выходцы из Южной Азии не участвовали. Уличные демонстрации разных групп – «антирасистов, фашистов, феминистов, геев, активистов “за жизнь”, профсоюзных деятелей и студентов» – приводили к стычкам с полицией и порой были весьма опасны. Однако хорошо задокументировано оказалось как раз насилие в отношении выходцев из Южной Азии. Опыт подсказывал, что демонстрации самих мусульман из Южной Азии вряд ли обернутся насилием. И опыт был верным. Никаких телесных повреждений или арестов. Почему же, спрашивает Талал Асад, либеральный средний класс многократно осудил «мусульманское насилие», почему правительство его ожидало и, должна я прибавить, почему демонстрации против Рушди вспоминаются как насильственные, хотя никакого насилия не было?
Салману Рушди угрожали не действия западных мусульман, а действия покойного аятоллы Хомейни. Хомейни, который, быть может, и книги-то не читал, выступил с заявлением, позволяющим мусульманам – призывающим их – убить Салмана Рушди. Позже он объявил награду за голову Рушди, предлагая щедрую премию тому, кто убьет самого писателя или его издателей. Рушди пришлось скрываться. Его охраняла полиция. Но охраняло и еще кое-что, менее заметное, но более глубокое и действенное. Писателя защищали его сограждане всех вероисповеданий. Британские мусульмане, выходившие на демонстрацию из-за книги Рушди, не обратились в убийц после эдикта Хомейни. Они разозлились и делали то, что все мы делаем, когда злимся. Они подавали жалобы, писали в газеты и своим представителям во власти и выходили на демонстрации. Мусульмане (возможно, и сердитые мусульмане) были и среди тех полицейских, которые охраняли Рушди в Англии и США. Они дали ему возможность писать и путешествовать. Рушди был мишенью для могущественного человека, священнослужителя, ставшего больше чем священнослужителем: авторитарным правителем крупной и достаточно богатой страны. Как священнослужитель, он имел влияние за пределами Ирана. Как правитель страны, он имел власть над армией, шпионами и ресурсами Ирана. Однако он умер, а Рушди остался жив.
Мучеником, погибшим за свободу слова, был не Салман Рушди, а Тео ван Гог. Его убийцей стал не исполнитель приказа образованного и могучего священнослужителя-иностранца, а голландец во втором поколении, плохо разбиравшийся в политике или религии, безработный одиночка. Да и сам Тео ван Гог меньше подходил на роль мученика, нежели Салман Рушди. Рушди был уважаемым писателем: эрудитом, умницей, рафинированным космополитом со своей весьма образованной международной аудиторией. Тео ван Гог – немытый антисемит, мало известный за пределами Нидерландов, да и там прославившийся только как весьма вульгарный провокатор в сфере культуры. Пухлощекий блондин, агрессивно занятый самопродвижением, не брезговавший скотологическими шутками и при этом мало забавный, он выглядел – да и вел себя – как подросшая европейская версия Картмана из South Park. Однако ван Гог принадлежал к более богатому, более привилегированному социальному кругу и «вырос в плюшевом пригороде Гааги»[12]. Писатель Иэн Бурума, знавший его самого, его среду и друзей («у нас были общие друзья»), описывал Тео как испорченного богатенького мальчишку, «скучающего в Васенааре[13] сорванца»[14].
Ван Гог называл себя «сельским дурачком». На своем веб-сайте De Gezonde Roker (Здоровый Курильщик) он показан с красным лифчиком на голове, словно в маске. Кинематографическую карьеру он начал рано, еще в школе создав фильм о том, как его друзья едят экскременты. Продолжил съемками еще более эпатажных сцен: мужчина, стреляющий из пистолета во влагалище женщины; кошки в стиральной машине[15]. Его колонки и радиошоу были призваны оскорбить, и оскорбить как можно более широкую аудиторию, как можно более громко и скандально. Бурума вспоминает, что ван Гог называл Иисуса «тухлой рыбой из Назарета» и говорил об одном еврейском режиссере и писателе, что тот «может удовлетворить свою жену, только обмотав свой пенис колючей проволокой и крича “Освенцим!” во время оргазма». Один из его критиков-евреев, писал ван Гог, «видит в эротических снах, как ее имеет Доктор Менгеле»[16]. Христиане подали на ван Гога в суд за его слова об Иисусе, а Центр информации и документации по Израилю – за антисемитские высказывания. Прежде ван Гог адресовал наиболее провокационные замечания евреям, пишет Бурума, до тех пор «пока мусульмане не навлекли на себя его особенного презрения и не стали мишенью неиссякаемого потока ругательств, среди которых “козолюбы” – самое известное, но далеко не самое оскорбительное»[17].
Речи ван Гога, а также его публикации и фильмы были дикими, необузданными и неудержимыми. Он мог сказать что угодно, говорил все подряд и казался воплощением свободы слова. Он буквально выпрыгивал из своих футболок и штанов, переполняемый словами, с торчащими пшеничными патлами, слишком большой, чтобы его удержать, слишком дикий, чтобы им управлять.
Его необузданность отрицала один набор правил только ради того, чтобы утверждать другой. Ван Гог принадлежал Амстердаму травки и совокуплений. Городу, где в окнах расселись проститутки, а туристические карты усеяны кофешопами, торгующими марихуаной и ставшими важной статьей дохода, культово-голландскими, как некогда тюльпаны и сыр «Гауда». Петер ван дер Вир называл ван Гога «воплощением голландской морали 1970-х годов»[18].
Амстердам с 1970-х годов, как и прежде, в XVII веке, – город, где от богатства выбора разбегаются глаза. Если свобода – это свобода потреблять что хочешь, совать в рот все то, на что лег глаз, использовать чужое тело в свое удовольствие, то тогда Амстердам – свободный город. Тео ван Гог наслаждался этой свободой, превосходя своих сограждан. Он был ее искренний пожиратель, «здоровый курильщик». Он носил что угодно и делал все, что хотел. Он праздновал сексуальную вольницу Амстердама, свободу потреблять и получать удовольствие где и когда ему того желалось.
Это свободы богатых и привилегированных: людей, которые могут покупать товары и наслаждения. Это свободы тех, чьи дети все еще получают подарки, которые им приносят христианский святой и слуга-негритенок, Sinterklaas и Zwarte Piet[19]. Их удовольствия не слишком отличаются от удовольствий их пращуров – суровых кальвинистов XVII века – за исключением того, что они сами стали немножко больше католиками.
Голландцы XVII века печатали возмутительные памфлеты для всей Европы. На закате тысячелетия свобода выражения фокусировалась на более частных вопросах. В новых Нидерландах на веб-сайте, предназначенном для тех, кто желает стать гражданами этой страны, объясняется, что «люди пользуются свободой выражения, чтобы показать, что они являются гомосексуалистами или лесбиянками»[20]. Это следует не только принимать, но и интенсивно утверждать. Нидерланды больше не активные участники рынка политического мятежа. Сексуально заряженные шуточки, которые голландцы XVII и XVIII веков использовали, чтобы высмеивать великие державы и подтачивать установившуюся иерархию, теперь используются, чтобы их усиливать.
Памятование смерти ван Гога обязательно включает повторение сексуально окрашенной оскорбительной клички мусульман – «козолюбы». Это оскорбление было превращено в нечто детское и приятное благодаря использованию мягких игрушечных коз. Кто станет возражать против парочки прелестных мягких игрушек? «Козолюбы», говорили мне, это не оскорбление, придуманное исключительно для мусульман. Точно так же говорят и о тех американцах, которых иначе называют «деревенщиной» или «быдлом»: в общем, о тех, кого Карл Маркс называл олицетворением «идиотизма деревенской жизни». Термин «козолюбы» представляет мусульман гиперсексуалами, всегда только мужского пола, никогда женского, вне городской цивилизации и культуры.
Как это часто бывает, не ислам, а Европа является источником глубочайших европейских страхов. Не чужаки наполняют сердца людей тревогой, а свое и знакомое, не будущее, а прошлое. Немногие голландцы знают что-то о сельской жизни иммигрантов из Турции или Марокко. Обычаи и традиции, которых они боятся, пришли не с Рифских гор или из Анатолии, а из их собственных воспоминаний о сельской Европе, которая была не живописной, а примитивной. Они боятся чужого меньше, чем своего. Они принадлежат Европе, в которой власть религии угнетать и отпускать, диктовать людям, как себя вести, резко ослабла, но легко вспоминается.
Космополитические, сексуально раскрепощенные европейцы помнят, что их аппетиты были некогда ограничены нищетой, или религией, или правилами. Они празднуют освобождение от всего этого. Достижение удовольствия – самоопределение в мельчайшем, интимнейшем смысле этого слова: определением того, что ты носишь, с кем ты занимаешься любовью и как. Такими, как им кажется, должны быть удовольствия и свободы в городе. Они боятся, что маленькие города могут населить еще более мелкие, более ограниченные умы и что прошлое, от которого они сбежали, прячется где-то в деревне.
Ислам вызывает к жизни призрак религии, деревенской жизни: это возвращение вытесненного. Гости-иммигранты напоминают обеспокоенным хозяевам о слишком неглубоко спрятавшихся войнах, нищете, религии и унижении. Каждый день на каждой улице, в конторах и домах вид рабочего-иммигранта напоминает о прошлом тяжелого и убогого труда, когда объекты всех страхов жили за околицей, а верность ограничивалась кругом семьи, о прошлом глубоких политических конфликтов. Для женщин, для гомосексуалистов, для очень многих, кто сейчас наслаждается потребительскими радостями постиндустриальной Европы, это прошлое было тюрьмой. Присутствие иммигранта – присутствие прошлого. Часто в них боятся не чужого, а знакомого.
Датские карикатуры
Давным-давно в теплом домике в другой, холодной стране один человек писал книгу. Это был очень хороший человек. У него была «уютная кухонька» в доме в таком районе, где жили самые разнообразные люди[21]. Каждое утро его дети шли в школу вместе с другими детьми: с маленьким Андерсом и маленьким Нассером, маленьким Вуном и маленьким Карстеном. И однажды этот человек решил, что должен написать книгу.
Потребность, которая вызвала к жизни скандал с карикатурами в Дании, кажется самым добродушным, и, может быть, самым интересным поводом среди всех, связанных со скандалами вокруг свободы слова. Коре Блюйтген, датский автор книжек для детей, написал биографию пророка Мухаммеда и обнаружил, как сложно найти для нее иллюстратора[22]. Никто не хотел рисовать Мухаммеда. Это не должно удивлять. Ведь ислам, как и иудаизм, отвергает изображение Бога. Ислам также запрещает изображать пророков и, в более строгих толкованиях, любых людей. Иллюстраторы, которые отклонили предложение Блюйтгена, должно быть, это знали и предупредили его о негативном отклике со стороны мусульман. Блюйтгену хотелось «объяснить ислам датским детям». Включение иллюстраций многих сбило бы с толку и могло стать оскорбительным, но Блюйтген настаивал. Он, как писал один журналист в Die Zeit, «имел самые лучшие намерения»[23].
Трудности Блюйтгена были изложены в одной статье в датском журнале Politiken[24]. Всего через две недели (чтобы не упустить своего) газета Jyllands-Posten опубликовала «Muhammad’s ansigt» («Лицо Мухаммеда») – коллекцию из двенадцати карикатур в сопровождении эссе редактора газеты по культуре Флемминга Роуза[25]. Роуз и Jyllands-Posten «вовсе не фундаменталисты, готовые на все ради свободы выражения», как писал в статье для Washington Post сам Роуз. Они не «станут печатать порнографические изображения или фотографии мертвых тел; ругательства также редко попадают на наши страницы». Но, добавляет он, «история с карикатурами – это совсем другое». Роуз просто должен был их опубликовать, потому что один датский комик почувствовал, что может помочиться на Библию, а не на Коран[26]. На New York Times не произвело впечатления такое объяснение, названное «подростковым»[27].
Итак, ныне знаменитая статья была опубликована. Казалось, на нее не последовало какой-либо заметной реакции – ни в Дании, ни на Ближнем Востоке. Не то чтобы карикатуры вообще остались незамеченными на Ближнем Востоке: египетская газета El Fagr перепечатала их в сопровождении критической заметки в октябрьском номере, что тоже не вызвало никакой яростной реакции. Jyllands-Posten, казалось, была разочарована отсутствием отклика на карикатуры и разослала их, уже после публикации, знаменитым имамам Дании, включая Ахмада Абу-Лабана. Имамы встревожились, но никакой яростной (или даже вспыльчивой) реакции опять-таки не последовало.
Несколько месяцев спустя Абу-Лабан и другие датские имамы получили папку с этими и другими антисемитскими и антимусульманскими карикатурами прямо во время заседания Организации «Исламская конференция» (Organization of the Islamic Conference), на котором обсуждались детали предстоящего паломничества в Мекку. Имамы захотели обсудить поднимающуюся в Европе волну антимусульманских настроений. Следовательно, они взяли с собой не только карикатуры в Jyllands-Posten, но и другие образцы антимусульманских карикатур. Ютте Клаусен, автор книги об этом скандале, описывает те другие как «поддельные карикатуры», хотя нет никаких указаний на то, что это имамы подложили их к дверям Jyllands-Posten или предположили, что они были заказаны этим же изданием. Так что ничего поддельного в них не было. Дополнительные карикатуры, которые имамы привезли в Каир, были подлинными: настоящие карикатуры, настоящие оскорбления, нанесенные настоящими людьми. На этом заседании было сформулировано официальное дипломатическое выражение «обеспокоенности фактом поднимающейся ненависти к исламу и мусульманам» и «использованием свободы выражения как поводом для оскорбления религий». Никакого призыва к насилию не было, и насилия не случилось.
Один из датских имамов позже сказал о себе и своих коллегах: «Мы не были достаточно профессиональны, чтобы предсказать, каков будет на это ответ массмедиа или насколько этим заинтересуются политики»[28]. То же самое он мог сказать и о датских журналистах.
Когда карикатуры отправились дальше, папка с ними стала толще. Мусульмане добавили другие, более оскорбительные изображения, и они уехали из Европы, из царства дипломатии, в область более грубой политики. Политиканы и медиафигуры в мире ислама сделали то же самое, что Флемминг Роуз и главный редактор Jyllands-Posten Карстен Юст: они стали распространять эти карикатуры и дополнять их другими в надежде вызвать более яростный, более политический, более насильственный и более новостной, более выгодный отклик. И они получили его – но не дома, не в Европе, не на Западе.
Ютте Клаусен – ученый, которая написала несколько наиболее надежных и беспристрастных работ о мусульманах в Европе. Ее исследование скандала с карикатурами бесценно во многих отношениях, но в некоторых – обманчиво. Важнее всего, что Клаусен преувеличила насилие, которое вызвали карикатуры. В табл. 2 ее книги указано «число жертв, связанных с демонстрациями против датских карикатур»[29]. Число смертей и увечий кажется большим, пока не изучишь таблицу внимательно. Клаусен насчитывает 241–248 смертей за четыре месяца, из которых 205–207 случились всего за пять дней в Нигерии. Она также насчитывает 790–800 травм, из которых более 485 были нанесены в той же Нигерии[30]. Эти цифры, увы, не являются исключительными в нигерийском контексте. Сравнимые вспышки насилия, приведшие к гибели людей, случались и до, и после скандала с карикатурами. Би-Би-Си сообщает о 200 погибших в Нигерии за 20 января 2010 года, указывая, что «в этой области за последние годы было несколько вспышек смертельного насилия. По крайней мере 200 человек погибли в столкновениях между мусульманами и христианами в 2008 году, а во время бунтов 2001 года погибло около тысячи»[31].
Следующая по величине, но значительно меньшая (11) группа смертей в таблице – ливийские погромщики, убитые ливийской полицией. Эти люди отделились от большой мирной демонстрации и были атакованы полицией после того, как всерьез разбушевались. Связь с датскими карикатурами и здесь довольно слабая. В данном случае убиты были ливийские мусульмане руками ливийских же мусульман. Протесты были направлены на итальянское консульство и вызваны поведением одного итальянского министра, который предстал в футболке с отпечатанными на ней карикатурами во время своего телевизионного выступления. Карикатуры стали взрывоопасными в ливийском контексте только тогда, когда они соединились с Италией, бывшей колониальной метрополией Ливии[32]. В свете последующих событий мы должны задаться вопросом, а действительно ли столкновения между ливийской полицией и ливийскими демонстрантами касались карикатур, или те стали лишь удобным поводом выразить недовольство репрессивным режимом? Четыре смерти во время афганских выступлений против карикатур следует сравнить с 14 погибшими во время антиамериканских выступлений в то же самое время. Дания послала солдат в Афганистан вместе с американцами и поэтому, с карикатурами или без, была мишенью для тех афганцев, которые возражали против присутствия войск коалиции[33]. На Западе произошла только одна смерть и не зафиксировано ни одной травмы. Единственным погибшим в Европе был мусульманин, покончивший с собой в полицейском участке.
Давайте внесем ясность. Идея о том, что скандал с карикатурами вызвал яростные столкновения между мусульманами и западными немусульманами, в корне ошибочна. Насилие было за пределами Запада. Оно случалось в тех местах, где насилие вообще распространено, где его могут вызвать любые проблемы – внутренние или внешние, реальные или выдуманные. Люди получили травмы, люди погибли. Эти люди были пакистанцами, нигерийцами, афганцами, ливийцами и в абсолютном большинстве – мусульманами. Они были жертвами постоянно происходящих яростных конфликтов. И конфликты эти продолжаются до сих пор, без какой-либо связи с датскими карикатурами.
Клаусен также согласилась с распространенным мнением о том, что весь скандал был спором о свободе слова, разделившим мусульман и людей Запада. Но это мнение тоже неверное. Оно предполагает, что люди Запада не могут быть мусульманами или что мусульмане по определению не западные люди. Также не было – и это критически важно – никакой угрозы свободе слова. Ни один датчанин не испугался вторжения государства. Ни один датчанин не испугался реакции разъяренного большинства. Они даже не побоялись «болезненной сверхчувствительности» мусульман, которую так старались задеть. Ведь они были корректны. Jyllands-Posten опубликовала карикатуры. Газету напечатали, распространили и прочли. Те, кто противился публикации, делал это в печати и на демонстрациях, остававшихся мирными.
Если целью публикации карикатур было подтвердить право свободы печати или свободы слова или даже «право» оскорблять, то Jyllands-Posten следует прийти в восторг от достигнутых результатов. Однако газета не стала этого делать. Просто доказать, что датчане могут печатать все, что захотят, ее боссам оказалось недостаточно. Понадобилась провокация. Если одного оскорбления не хватает, его нужно повторить.
Коре Блюйтгену было нужно изображение Мухаммеда, выполненное согласно датским канонам начала XXI века, простая иллюстрация, как и многие другие. Он хотел, чтобы Мухаммеда нарисовали, и нарисовали по западным правилам. Требуя этого, он настаивал на преимуществе своих художественных представлений перед религиозными предпочтениями сограждан-мусульман. «Они сами себя не представляют, их нужно представлять».
Флемминг Роуз такое требование усилил. Рассылая редакционное задание на портреты Мухаммеда, он просил, чтобы изображения были как минимум светские, почти наверняка комические, насмешливые или сатирические – именно таковы основные характеристики газетных карикатур. Он требовал представить Мухаммеда так, чтобы лишить его всякой связи со священным или божественным, в такой форме, которая предполагает насмешку. Автор детской книги мог (в принципе) согласиться на портрет Мухаммеда в виде пророка или героя. Но у редактора по культуре Jyllands-Posten оказались более строгие запросы. Он пожелал сатиры.
В изображениях Мухаммеда нет недостатка, даже в Дании. В любой библиотеке средних размеров обнаружится множество его портретов, некоторые из них даже будут выполнены мусульманами. Есть его изображения на холстах, а также иллюстрации в книгах по истории, религии и культуре. На одних лицо закрыто. На других показано языками пламени. В западных изображениях Мухаммеда обычно показывается мужское лицо и фигура, но из-за этого они не становятся правдоподобнее. И те и другие – плод игры воображения художника. Блюйтгену был необходим выдуманный портрет, а таких портретов предостаточно. Датчане не живут в визуальной пустыне, без какого-либо доступа к изображениям Мухаммеда, как бы ужасно это ни прозвучало.
Идея была не в том, чтобы Мухаммед стал видимым, и даже не только, чтобы его изобразили таким, каким его представляет западный человек (христианин или атеист, либерал), и не только, чтобы портрет исполнили по западным художественным канонам, – важно, чтобы число таких изображений множилось, чтобы они повторялись раз за разом. Недостаточно, чтобы художники нарисовали Мухаммеда в такой форме, которая может обидеть некоторых мусульман, – они ведь и должны обидеться. Недостаточно сделать это один раз; образы необходимо тиражировать, печатать и перепечатывать. Если мусульмане не реагируют, то эти изображения надо послать их религиозным лидерам. Если и лидеры не реагируют, то изображения нужно перепечатать и снова распространить. Это простое подстрекательство? Или здесь понемногу набирает силы нечто новое и пока еще хрупкое?
Я написала о западных канонах и представлениях, западных критериях. Именно такие термины и использовались в дискуссиях об этом скандале, но все эти прилагательные не точны. Каноны, которые Коре Блюйтген использовал в своей детской книжке, не «западные», а датские, относящиеся к конкретному времени и к конкретному месту в Дании: не просто христианские, но протестантские; не просто протестантские, но секуляризованные протестантские; не просто секуляризованные, но секуляризованные по-особому, по методу датской Ютландии.
Флемминг Роуз исходил не из местных представлений, а из местного политического положения. Мусульмане обречены на культурные инициации через унижение: как студенты-первогодки, «зачморенные» ради перспективы вхождения в великое национальное братство. «Юмор, даже обидный юмор, объединяет, – сказал Роуз газете Die Zeit, – потому что, высмеивая людей, мы включаем их в наше общество. Это не всегда легко для тех, кого это затрагивает, но эта цена, которую им придется платить»[34]. Следовательно, мусульмане были лишь поводом поспорить: Роуз якобы метил в более крупную мишень. Он бросал вызов установлениям, требующим уважать религиозные верования в публичной сфере, чтобы выдвинуть более ограниченную повестку дня.
Призывая печатать и перепечатывать карикатуры на Мухаммеда, Роуз и Юст опирались на свои локальные представления, но выдвигали их не как свое мелкое, островное видение, а как взгляды, присущие всем западным людям или даже всем разумным людям. Жителям Запада должно польстить, что их приравнивают к разумным вообще, но им лучше проигнорировать такой Запад, который не способен вместить Копенгаген, не говоря уже о всей Дании.
И конечно, они так и поступили – проигнорировали. Об этом свидетельствуют изначальные карикатуры. Работа одного иллюстратора вообще изображает не Мухаммеда. Предвидя реакцию на карикатуры, он показал некоего мусульманина, спокойного и внушительного, встречающего группу других мусульман – два вооруженных человека представляют варварски настроенную, разъяренную толпу. Центральная фигура останавливает толпу у дверей, говоря: «Успокойтесь, друзья. В конце концов, это всего лишь рисунок одного неверного из Южной Ютландии»[35]. Карикатура высмеивает одновременно и яростных мусульман, и провинциальных датчан. Фигура, воплощающая сдержанность, помещена под исламским полумесяцем внутри атакуемого здания. Фигурки варваров снаружи, и их бег остановлен. Рисунок высмеивает сразу две черты провинциализма и приравнивает сдержанность к цивилизованности. Текст под карикатурой противопоставляет спокойного мусульманина яростной толпе, которую он называет «друзья». Сам рисунок скомпонован так, что мы, читатели, оказываемся вместе с центральной фигурой внутри здания.
Другой рисунок изображает скорее Блюйтгена, чем Мухаммеда. Блюйтген показан как глуповатый школьник, держащий в руке листок с нарисованной в стиле «палка-палка-огуречик» фигурой, по всей видимости Мухаммеда. На голове у школьника тюрбан, увенчанный апельсином, на котором написано по-английски «PR stunt»[36] (фраза «апельсин в чалме» в датском языке обозначает «удача»[37]). Эта карикатура тоже пытается уменьшить политический эффект от провокации редактора. Важнее, что она отрицает столкновение цивилизаций, надевая на Блюйтгена тюрбан, обозначающий ислам.
Еще один иллюстратор воспользовался той же стратегией, изобразив человека с нимбом (судя по всему, Мухаммеда) в шеренге поставленных для опознания мужчин и женщин, различных по расе, но всех с тюрбанами на голове. В этом ряду стоят и крайне правый датский политик Пиа Кьерсгаард и сам Блюйтген, который опять маркирован как продажный журналист. Он держит в руках табличку: «PR-служба Коре, звоните и оставляйте ваш заказ». Опознающий свидетель говорит: «Я не знаю, кто из них он». Рисунок явно представляет Мухаммеда, но одновременно, видимо, высмеивает датское невежество – или, возможно, высказывает предположение, что, так как портретов пророка, современных ему, не сохранилось, любое его изображение обязательно становится выдумкой.
Один карикатурист не стал изображать пророка Мухаммеда, буквально выполнив задание редактора. Его рисунок показывает «Muhammed, Valbyskole 7A», датского школьника в западной одежде, тыкающего указкой в текст, написанный на доске. Текст на фарси, арабскими буквами, и переводится он как «Журналисты из Jyllands-Posten – провокаторы из правого крыла»[38]. В этой карикатуре заметна некоторая двусмысленность. На футболке Мухаммеда надпись frem-tiden, что значит «грядущие времена» или «будущее». Обеспокоенный датчанин может прочесть весь рисунок как изображение будущего, в котором школы отданы критикам прессы из числа датских мусульман. Менее встревоженный читатель может увидеть в школьнике Мухаммеде самого карикатуриста и (вполне буквально) прочесть рисунок как критику Jyllands-Posten с космополитических позиций автора, видящего в датских мусульманах будущее Дании. В любом случае это весьма умная карикатура. Художник отказался рисовать карикатуру на пророка Мухаммеда, не стал оскорблять набожность, разрубил обычную связку мусульманин = араб, а также привлек внимание к наличию – и их датскости – Мухаммедов в Дании.
Возражения против публикации и перепечатывания карикатур на Мухаммеда поступали от самых разных жителей Запада, равно как и от позже разъярившихся жителей Востока. Одни из них были христианами, другие – мусульманами, одни – атеистами, другие – религиозными, одни – либералами, другие – консерваторами, одни – умными, другие – упертыми фанатиками. Как написал Тарик Рамадан: «…мусульмане должны понимать, что насмешки над религией – это часть более широкой культуры, в которой они живут, находясь в Европе, и что она восходит к Вольтеру». Он поддерживает принцип свободы слова и заявляет о допустимости карикатур, хотя возражает против их публикации. «В любом обществе, – писал он, – существует гражданское понимание того, что свободное слово нужно использовать мудро, а не для того, чтобы провоцировать чужие чувства, особенно в гибридном, мультикультурном обществе, какое мы видим сегодня в мире. Речь идет о гражданской ответственности и мудрости, а не о законности или правах»[39].
Эмран Курейши не согласен с этим, утверждая, что в результате скандала были забыты не только мусульманские традиции свободы выражения, но и тот факт, что мусульмане заплатили высокую цену за свободу слова. Он напомнил, что мой собственный учитель, «Фазлур Рахман, блестящий и глубоко религиозный пакистанский исследователь ислама, вынужден был бежать из своей страны и устроиться в Чикагском университете». Курейши стоит за принцип свободы слова. «Ответ, – писал он, – не в усилении цензуры. Но было бы неплохо, если бы европейские поборники свободы слова не опошляли ее, получая мелкую радость от возможности невозбранно обижать мусульман. Они видят в свободе слова примерно то же, что и исламские фундаменталисты, – просто возможность обижать – а не краеугольный камень либерального демократического государства»[40]. Как замечает Курейши, защита свободы слова меньше обязана либеральным традициям демократических дебатов, нежели Джерри Спрингеру[41].
Большинство газет в США и Великобритании решили не публиковать карикатуры, ссылаясь на пункт редакционной политики об уважении к религиозным верованиям. Как было написано в передовице Wall Street Journal, «право посмеяться над религией можно считать абсолютным, но то же самое справедливо и для права публикации большинства видов порнографии: однако ни то, ни другое не пристало серьезному изданию… Это правило относится к любой религии, будь то ислам, христианство или иная, и не зависит от того, публикуются ли карикатуры в первый раз или перепечатываются из чувства солидарности перед лицом подразумеваемой угрозы». Андерс Джилленхэл, издатель миннеаполисской Star-Tribune, указывая на «умышленно кощунственный» характер рисунков, заявил, что Star-Tribune не станет публиковать что-либо оскорбительное только ради того, чтобы «доказать, что мы это можем»[42]. В передовице New York Times было написано: «New York Times и многие другие национальные СМИ сообщили о карикатурах, но воздержались от их показа. Это кажется вполне разумным для новостных агентств, которые обычно воздерживаются от беспричинных атак на религиозные символы».
Многие выступившие в поддержку рисунков нарушили эти границы. Большинство европейских газет перепечатали карикатуры, представляя их как отважную защиту свободы слова. Хвалить собственное мужество – это всегда подозрительно, но в данном случае кажется еще и лицемернее обычного. Оскорбление религии меньшинства – плохая проверка и для свободы слова, и для гражданского мужества. Если оскорбление мусульман – это акт доблести, то парижанку правых взглядов Одиль Боннивар за разливание «свиного супа»[43] следует наградить орденом Почетного легиона. Когда свобода слова оказывается под вопросом, то более эффективным тестом является вызов мнению большинства. Если бы Jyllands-Posten выступила с инициативой воспроизвести публичный призыв к мусульманской молитве или в защиту паранджи, то можно было бы похвалить газету за гражданское мужество. Европейские журналисты, однако, увидели особую доблесть и возгордились тем, что напали на меньшинство, более слабое в политическом смысле и являющееся объектом постоянной дискриминации и презрения.
Более изощренную поддержку перепечатыванию карикатур выразили отдельные элементы из европейских правых кругов. Дияб Абу Яхья из Европейской арабской лиги согласился с позицией, занятой европейской прессой, и написал, что он тоже верит в то, «что любой должен иметь возможность опубликовать и сказать что угодно. Я не верю в красную линию и не верю в существование чего-либо превыше свободы выражения человека… Я знаю, что большинство арабов и мусульман по этому вопросу со мной не согласятся, но это меня не беспокоит, а беспокоит то, что большинство европейцев даже не осознают, что они также со мной не согласны».
Европейцы полагают, что в Европе свобода слова гарантирована и что они защищают ее от давления со стороны ислама. Именно такой взгляд широко пропагандируется разными группами по всему политическому спектру. Однако реальность предоставляет нам, мусульманам в Европе, совсем другой опыт. Мусульмане и другие жители Европы не могут говорить то, что они часто хотят, а если все же скажут, то рискуют оказаться под арестом и под судом.
Они не могут, к примеру, выражать свое «отвращение» к гомосексуализму или называть его «болезнью и отклонением»[44]. Абу Яхья был немедленно поддержан Паулем Белиеном, издателем Brussels Journal, в статье «Голос консерватизма в Европе».
«Господин Яхья тут в чем-то прав, – писал Белиен. – Не только мусульманам не позволено высказывать свое мнение. Лишь на прошлой неделе французский депутат парламента Кристиан Ваннесте (Vanneste) был приговорен судом к большому штрафу в связи с заявлением, что “гомосексуальное поведение угрожает выживанию человечества” и что “гетеросексуальность морально выше гомосексуальности”». Белиен также отмечал, что Айаан Хирси Али, обычно считающаяся поборницей свободы слова, «хочет запретить все религиозные школы» и лишить финансирования Кальвинистскую партию за то, что та не поддерживает выдвижение женщин-кандидатов на политические посты[45].
Консервативный фламандский националист Белиен и Абу Яхья оба поддерживают принцип свободы слова. Оба считают Европу местом, где слово несвободно. Оба осуждают Европу за лицемерие и призывают расширить свободу высказывания. Ни тот ни другой не относятся к могущественным или влиятельным людям. Оба поддерживают выражение мнений, которые непопулярны, многих шокируют, а в некоторых случаях являются незаконными. Оба надеются использовать свободу высказывания для того, чтобы создать другую Европу. Абу Яхья и Белиен, несмотря на все различия между ними, жаждут Европы, в которой гомосексуальность незаконна, гомосексуалистов унижают, а семья является священной.
Это не так уж мило, но это именно то, что собиралось защищать Просвещение. Слово такого рода – политически непопулярное; это слово, способное разъярить могущественных людей или многих людей; слово, выходящее за пределы политических дебатов; слово, обращенное к непосредственному моменту в политике, – вот именно его высказывание и обеспечивает свобода слова в целом. Шокирующие шутки, произносят ли их на американском радио, или публикуют в виде карикатур на первой странице, или воплощают путем поливания мочой Библии или Корана, могут быть под защитой – а я верю, что так и есть – свободы слова, но они являются паразитами права, у которого важное предназначение. Они ослабляют право, призванное охранять слово политическое, важное и не столь опасное, как у них.
Воспитывать терпимость к шок-жокейству[46], к слову, которое призвано развлекать – и развлекать с выгодой, – это очень удобно и доходно. Шок-жокейство впервые появилось как дополнение к политике – такое мельтешение по краям, небольшая «перчинка», как мог бы сказать шеф-повар Эмерил[47], нечто, добавляющее политике пряности. Раш Лимбо, Майкл Севидж, Эл Франкен и Энн Коултер оживили политику, а Энн Коултер даже добавила «клубнички»[48], хотя и слегка перезрелой, на площадку для дебатов, на которой обычно чувствовалась нехватка стриптиза. Но когда все эти голоса стали более популярными (потому что пугали или изумляли), более выгодными (благодаря популярности) и более убедительными (благодаря выгодности), то они просто заменили собой политику: на радио, на телевидении и, наконец, в умах людей.
Шок-жокейство США и политические спектакли Европы создали утешительную иллюзию, что Запад – это царство свободы слова. Они побудили нас, людей Запада, гордиться теми местами на Земле, где слово свободно, и забывать о тех, где этого не происходит. Они заставили нас радоваться тем принципам, которые Запад продолжает компрометировать.
Слово в Европе и США менее свободно, нежели мы думаем, и многие – христиане, иудеи и атеисты; американцы и европейцы; либералы и консерваторы – очень довольны, что это так. В Соединенных Штатах, часто представляемых как бастион свободы высказывания, свободное слово уступает имущественным правам. Право на свободу слова умирает на пороге торговли, будь эта торговля магазином при фабрике или отделом супермаркета. В Европе законы и правила регулируют как содержание слов, так и те места, где их можно произносить. В Великобритании есть закон против разжигания религиозной или расовой ненависти и строгие законы против диффамации и клеветы. Швеция, Норвегия, Дания, Финляндия и Исландия запрещают слово, вызывающее расовую или религиозную ненависть. Законы о богохульстве также широко распространены, и большинство из них защищает официальную религию[49].
Другие ограничения свободы слова и выражения кажутся более полезными. Законы в Германии и других европейских странах регулируют – и довольно строго – устное и письменное выражение мнения по поводу Холокоста и нацизма. Ораторам и писателям запрещено отрицать или преуменьшать Холокост. Антисемитские высказывания запрещены. Идеи антисемитизма или белого превосходства, коллекции нацистских реликвий, отрицание Холокоста и другие незаконные или оскорбительные материалы, имеющиеся на американских веб-сайтах, весьма тревожат европейцев. Но в США подобные взгляды можно выражать и подобные вещи можно продавать. Нацисты организовывают свои марши в городе Скоуки и других местах в Айдахо и Пенсильвании, продают свои книги, аудио-и видеозаписи, и все же есть все основания полагать, что здесь их презирают значительно больше, чем в Европе.
Европейские чиновники призывают к дополнительным ограничениям в Интернете. Британский министр внутренних дел Джеки Смит привлекла внимание к проблеме широты и глубины управления Интернетом, ратуя за развитие фильтров, отсеивающих и устраняющих наиболее воинственные материалы в Сети, подобно широко используемым фильтрам для ограничения детского доступа к порнографии. «Если мы стараемся оградить от сексуального заигрывания уязвимую молодежь на сайтах социальных сетей, то, я полагаю, мы также должны предпринять что-нибудь против тех, кто заигрывает с уязвимой молодежью, готовя ее к экстремизму»[50]. Не совсем ясно, как Смит намеревалась определять «уязвимую молодежь», если только не включать в эту категорию всех мусульман, чтобы снова поместить их, как детишек, под благотворное и отеческое британское управление. Поставщики интернет-услуг воспротивились, а индустрия блогов возразила, что то, что «намереваются сделать в Великобритании, похоже на уменьшенную копию так называемой Великой китайской электронной стены (Great Firewall), благодаря которой интернет-пользователи в Китае лишены доступа ко многим материалам, которые правительство не желает им показывать»[51]. Скандал с WikiLeaks на Западе выявил строгие правила пользования некоторыми формами и категориями политического слова – как в США, так и в Европе.
Когда споры по поводу угроз Рушди и убийства Тео ван Гога представляют как своего рода эпизоды сражений, в которых защитники свободного слова сталкиваются с его врагами, то тем самым замалчиваются многие компромиссы – одни принципиальные, другие своекорыстные, – которые сопровождали политику свободного высказывания на Западе. Может быть, все западные ограничения свободы слова – оборонительные (хотя я бы с этим поспорила), но их наличие и значение необходимо признать.
Выставляя споры о датских карикатурах и Charie Hebdo как столкновения цивилизаций, неверно представляют и Запад, и ислам. Мусульманские секуляристы и фундаменталисты свободы слова выносятся за скобки. Западные космополиты и культурные консерваторы тоже куда-то делись. Каждая цивилизация сократилась до приходских размеров: она уже и глупее; более единообразна и менее полемична; более догматична и менее политична – короче, менее цивилизована.
Когда скандалы, связанные с карикатурами, «Покорностью» (Submission) или фильмом Герта Вилдерса «Фитна» (Fitna), представляют как споры о свободе слова, то скрываются стратегии, гораздо более вредные для свободы слова на Западе. Нас на Западе заставляют думать, что мы вольны говорить свободно, когда на самом деле на нас давят со всех сторон; менять опасную практику высказывания истины в лицо власти на менее рискованное занятие – высмеивание меньшинства; забывать, что право хранить молчание – в самом сердце свободы слова; и верить, что в том, что касается нашего поведения и наших теорий справедливости, нам больше ничего говорить и не надо.
То, о чем еще надо сказать: право хранить молчание
Тео ван Гог и многие другие на Западе придерживались позиции, что не только «что угодно может быть сказано», но и «все должно быть сказано». Возможно, это попытка сделать свободу слова реальной: ввести ее в действие, опробовать, придать ей форму и содержание в реальном мире. Возможно, это неуклюжая и вводящая в заблуждение попытка противостоять ограничениям свободы слова: постоянно стараться расширить если и не то, что можно сказать, то, по крайней мере, то, что говорится. Возможно, эти попытки призваны отвлечь внимание. Если говорится так много, то начинает казаться, что у каждого мнения есть свой голос и что все услышаны. Если можно говорить такие возмутительные вещи, что ж, тогда ничего больше говорить и не нужно.
В некоторых частях Нидерландов, в Европе и Америке, на Западе, где «все должно быть сказано», по-прежнему есть вещи, которые надо произносить тихо или не произносить вовсе. Все еще есть опасность для нашей свободы слова.
В эпоху Просвещения, в прошлом, угрозы свободе слова исходили от тех, кто пытался заглушить говорящего. Выражение своих политических взглядов, самоопределение, организация тех сил сопротивления и солидарности, которые необходимы демократии (и разуму), – все зависит от свободы людей и возможности высказать то, что у них на уме. Людей, конечно, можно заставить молчать, но их также можно вынудить говорить. Борьба за религиозную и политическую свободу в США и Европе была отмечена сопротивлением требованию приносить клятвы верности и присягу. И «Двенадцать статей» мятежных немецких крестьян, и «Великая ремонстрация» (Remonstrance) левеллеров выступали против вынужденной дачи показаний и самооговора. Пятая поправка к Конституции США свидетельствует о том, как важно, чтобы никого не заставляли говорить против его воли, и признает, что право молчать – принципиально для гражданина. Как показывают такие эпизоды борьбы, подлинная свобода слова требует не только свободы говорить, но и свободы хранить молчание, особенно когда речь идет о совести и там, где неуместная исповедь может поставить человека под угрозу. Молчание обеспечивает не только безопасность, но и свободное пространство, которое может быть отдано вере или сомнению, уверенности или вопрошанию.
Свобода слова также требует, чтобы, когда люди говорят, они говорили именно то, что выбрали сами, по своей воле. Людей можно заставить сказать то, что им говорить совсем не хочется. Инквизиция и другие пыточные институции, в прошлом и настоящем, разработали целый ряд техник для вынуждения людей говорить против воли. «У нас есть способы заставить тебя говорить» – это то, что заявляют самые отвратительные негодяи.
Есть более тонкие и изощренные методы заставить людей говорить. Любой читавший Мишеля Фуко или смотревший днем телевизор знает о силе стремления исповедаться. В позднее Новое время в Европе и Америке людей научили разоблачать себя, независимо, хотят они этого или нет. От нас ожидают, что мы будем публично говорить, и говорить бесконечно, о тех вещах, которые некогда обдумывали в одиночестве.
Мусульманский вопрос показывает нас людьми, которым не разрешено говорить свободно, которых вместо этого заставляют говорить то, что другие хотят от нас услышать, говорить строго по тексту, продиктованному другими. Эти вынужденные речевые акты – важная часть современного политического дискурса. Он включает требования, чтобы «умеренные мусульмане», «большинство мусульман» или просто «мусульмане» осудили атаки 11 сентября 2001 года, а также согласились с высмеиванием своей религии или даже приняли в этом участие; чтобы палестинские политики, палестинские ученые, палестинские власти или просто «палестинцы» признали Израиль или осудили терроризм. Эти люди могут говорить – от них требуют, чтобы они говорили, – но они не могут говорить свободно.
То, что эти требования асимметричны, указывает на наличие предрассудков. То, что таких требований становится все больше, свидетельствует о радикальном сужении права на свободу слова. Появление новых – и возрождение старых – стратегий по сдерживанию слова распространяется от изначальных целей, мусульман, на христиан, иудеев, секуляристов, всех, кто хочет возразить или пойти дальше предписанной речи.
Представление о том, что мусульмане противостоят свободе слова, также делает их обязательной мишенью этого слова. Недостаточно просто говорить о мусульманах, недостаточно говорить о них плохо, нужно говорить плохо о мусульманах особо предписанным способом. Свобода слова никому не гарантирована при изучении ислама, при высказывании, устном или письменном, о мусульманах. Свобода слова не гарантирована тем, кто призывает, хотя для меня это спорно, к переходу христиан в ислам. Свобода слова не продвигается призывом к молитве. Слово, как утверждается, становится «свободным» только тогда, когда оно используется для нападок на мусульман, ислам и Коран. Когда свободное слово становится мусульманским вопросом, его принципы не срабатывают, а практика сужается. В силу этого свобода слова перестает означать поддержку выражения непопулярного мнения, защиту прав меньшинств на свое место в публичном пространстве или высказывание истины власти.
Политическое высказывание, самоопределение, организация сил сопротивления и солидарности, необходимой для демократии и разума, зависят от свободы людей выражать то, что у них на уме. Но по-прежнему есть слишком много вещей, которые приходится шептать. Слишком многое еще надо сказать. Все еще есть то, что мы надеемся услышать. Я слышала, как американский конгрессмен давал присягу на экземпляре Корана, принадлежавшем Джефферсону. Однажды я могу услышать призыв к молитве – тот, что звучит в предрассветные часы в Амстердаме или Чикаго, – произнесенный женским голосом. Однажды я могу услышать, как европейская пресса защищает женщину, которая носит хиджаб, или религиозного мусульманина, который критикует претендующую на нейтральность laïcité.
Либерализм раннего Нового времени видел опасности, исходящие от нарушения молчания и от принуждения к речи. Ранние либералы протестовали против вынужденных речевых актов, противились клятвам верности и вырванным силой исповеданиям веры и почитали право хранить молчание. Мысль позднего Нового времени признавала, что требование саморазоблачения может усилить надзор, подавление и контроль. Мы должны согласиться, что вынужденные речевые акты, требуемые от мусульман или в отношении мусульман, следуют той же логике. Политкорректность – это не левый феномен; она также живет и процветает у правых. Если мы собираемся эффективно защищать свободу слова и волеизъявления, мы должны признать, что теперь наибольшая угроза исходит вовсе не от тех, кто заглушает слова, а от тех, кто диктует, что мы должны говорить.
II. Пол и сексуальность
Проклятия по поводу отношения ислама к женщинам объединяют консервативных католиков и ностальгирующих сталинистов, неолибералов и социал-демократов. Столь редкая точка соприкосновения философов и политиков, которых чаще можно обнаружить с рукой на горле друг друга, не стала, однако, исходным моментом для объединения всей западной культуры. Напротив, пол и сексуальность на Западе остались вопросами затянувшегося неравенства и фундаментальных разногласий. Это – территория войны культур, и прямо под кажущимся согласием по поводу ислама не затихают споры о поле и сексуальности, равенстве и священности семьи, роли женщины, культуре и правах.
Для Жижека и Окин случай ислама – повод для решительного обвинения, брошенного в лицо мультикультурализму. Окин озаглавила свою книгу «Плох ли мультикультурализм для женщин?». Название дважды сбивает с толку. Во-первых, Окин интересует только одна культура – ислам, а во-вторых, она заранее решила, что ответ на данный вопрос будет: «Да, ислам плох для женщин»[52].
Жижек, чья философская позиция радикально отличается от представлений Сьюзен Окин, разделяет ее антипатии к исламу. Он утверждает, что ислам «основан на отрицании фемининности», на «несуществовании женского начала». «И это возвращает нас к функции чадры в исламе: вдруг скандальная правда состоит в том, что чадра призвана утаить не женское тело, прикрытое ей, а НЕСУЩЕСТВОВАНИЕ женского начала?»[53] С точки зрения Жижека, в не меньшей степени, чем у его коллег из правого лагеря, ислам – это мужской мир.
Проклятия со стороны Окин и Жижека, обращенные к мультикультурализму, предвосхитили мнение, позже высказанное политиками из европейских правых (от британского премьер-министра Дэвида Кэмерона до голландского политика Герта Вилдерса), что мультикультурализм провалился. Для политиков, как и для философов, «мультикультурализм» значит «ислам». Речь Кэмерона начиналась как речь о терроре, но он быстро перешел к тому, что сам назвал «корнем проблемы», – «исламскому экстремизму». Кэмерон настаивал на том, что видит различие между исламом и «исламским экстремизмом», но описывал и то и другое как существующее на некоем едином отрезке. Приличных мусульман теперь надо различать по тому, насколько они разделяют ценности самого Кэмерона.
Кэмерон превратил статус женщин в критерий, по которому следует судить о мусульманских организациях. «Давайте судить эти организации надлежащим образом: верят ли они в универсальные права человека – включая женщин?»[54] Подразумевалось, что мусульманские организации находятся в особой опасности из-за недостатка этой самой «универсальности». Канцлер Германии Ангела Меркель и французский президент Саркози повторили слова Кэмерона, будто эхо. Вилдерс, хотя и может претендовать на то, что первым начал отстаивать подобные взгляды в Нидерландах и Европе, задолго до того, как они стали респектабельными, пришел в восторг от того, что к его хору присоединились такие люди. «Лучше поздно, чем никогда», – заявил он. В своей речи на открытии фонда Magna Carta в Риме Вилдерс тоже предложил сделать права женщин паролем для опознания своих. Он объявил: «Европа быстрыми темпами исламизируется… Права женщин попираются. Мы сталкиваемся с чадрами и бурками, многоженством, женским обрезанием и убийствами чести». Права женщин, настаивал он, несовместимы с исламом. «Международный женский день бесполезен в арабском мире, если нет Международного дня выхода из ислама»[55]. Женщины, полагает Вилдерс, должны уйти от ислама, чтобы обрести себя.
Айаан Хирси Али – как раз та женщина, которая ушла. Ее случай свидетельствует о том, что у женщины на Западе есть свои возможности, но и они имеют предел.
Тео ван Гог и Айаан Хирси Али представили свой фильм «Покорность» (Submission) как защиту женщин от нападок, санкционированных Кораном. Ислам, утверждалось в картине, – враг женщин. Хирси Али дополнительно подчеркнула этот посыл в названии своей книги – «Неверная» (Infidel). Ван Гог и Хирси Али разделяли страстную вражду к религии и религиозным авторитетам и верность шокированию как политической и артистической стратегии. «Покорность», однако, более любопытна не силой своей скандальности, а боязливостью. То, что в фильме сказано, менее интересно, чем то, что сказано быть не могло[56].
«Покорность» начинается краткой сценой, показывающей мужчину и женщину за столом. Они изображают участников новостного шоу и одеты в западные одежды. Женщина в черном, мужчина в белом. Они сидят на одной стороне стола. За ними – некий освещенный фон с ориентальным узором, перед которым стоит женщина в чадре. Западные фигуры быстро уходят в тень. Камера фокусируется на женщине, чья чадра становится полностью светонепроницаемой. Ее озирают с головы до скрытых под одеждой ног. Когда она расстилает молитвенный коврик, мы видим ее обнаженную ногу. Когда она идет, мы видим ее тело под ставшей прозрачной буркой. Когда она молится, за ее спиной появляется другая женщина, старше, в непрозрачной бурке. Камера отслеживает контуры тела юной женщины. На коже проявляются написанные суры Корана. Затем женщина обращается к Богу, говорит, что она ранена, а дух ее сломлен. Камера показывает то лицо женщины, говорящей с Богом, то ее тело, теперь уже обнаженное, лишь частично прикрытое простыней и все в ссадинах от кнута. Звук ударов кнута прорывается сквозь ее обращение к Богу. Она произносит суры, касающиеся наказания мужчинам и женщинам, обвиняемым в измене и прелюбодеянии. Затем одним коротким эпизодом рассказывается то история жуткого брака и измены юной женщины, то как ее изнасиловал дядя, ее беременность, и все это время взгляд камеры скользит по ее обнаженному телу и слышны звуки кнута на фоне арабской музыки. Старшая женщина продолжает стоять сзади, внушительно нависая.
Сценаристом «Покорности» была Айаан Хирси Али, режиссером – ван Гог. Опыт жизни Хирси Али как мусульманской женщины вписан в фильм. В этом смысле фильм о ней, но показана все же не Хирси Али. Более важно, что и тело не принадлежит Хирси Али. Впрочем, за этот недостаток мужества ее скорее следует похвалить, чем ругать.
При всем их желании провоцировать и вызывать ярость такое показалось чрезмерным даже Хирси Али и ван Гогу. Они признали, что если уберут те одежды, которые Хирси Али выбрала носить в мире, то в этом будет нечто унизительное и чересчур вторгающееся в ее жизнь. Вместо этого она стоит сзади, в виде старшей женщины, которую фильм так осуждает. Она стоит на заднем плане. Она – авторитет. Она писала сценарий. Она написала свои слова на теле другой женщины. Она указала едва прикрытой женщине, что ей следует делать. Но Айаан Хирси Али – это не темная угрожающая фигура. Айаан Хирси Али прекрасна.
Если помнить о положении и влиянии Айаан Хирси Али, то посыл фильма меняется. Юная женщина, которая и носит чадру, и снимает ее, разрывается между противоречащими требованиями. Действительно одетая в чадру женщина настаивает на том, чтобы она подчинилась грубой и примитивной концепции ислама. Айаан Хирси Али предлагает свой путь спасения – через секс. Мужчины в фильме делают то же самое. Они бьют ее или насилуют, они предлагают ей ускользнуть через сексуальную трансгрессию. Для этой женщины момент подлинной свободы так и не наступает. Ей дается выбор, который подлинным выбором не является: покориться пуританскому исламу или секулярной распущенности. Камера показывает ее как тело, доступное взгляду любого мужчины.
В серии императивов, которые «Покорность» адресует женщинам, есть одновременно и абстрактная, и глубоко личная жестокость. Вы должны хотеть секса; вы должны хотеть секса с мужчинами. Адюльтер – это секс, секс – это любовь, а любовь – это добро. Вы должны захотеть открыть свое тело мужчинам. Мусульманские женщины – жертвы и пленницы. Вы можете получить свободу и власть, только отказавшись от Корана[57].
Таковы примеры открытой, публичной жестокости. Личная жестокость куда более глубока.
В своих воспоминаниях, в книге «Неверная», Айаан Хирси Али рассказывает, какой вред был нанесен ее телу руками ее традиционной и консервативной бабушки. Отец попытался защитить ее от обрезания, повсеместно распространенного в племенном обществе Сомали. Запретил это делать и местный имам. Ислам и патриархальные авторитеты в данном случае были за девочку. Но бабушка, повязанная требованиями другого, более языческого ислама, не признаваемого ни отцом, ни религиозной властью, выждала момент и подвергла Айаан Хирси Али и ее сестру исключительно грубой форме обрезания[58].
В «Покорности» секс – это удовольствие и свобода. Этот текст проводит резкое различие между сексом и насилием в жизни Айаан Хирси Али. Для израненных тел тех, кого заставили пройти обрезание, секс вряд ли будет приятным. Чем грубее обрезание, тем сильнее в дальнейшем боль. Секс может стать трудным, болезненным и опасным. Последствия женского обрезания здесь скрываются. Сложности, связанные с этим эпизодом, в автобиографии Хирси Али тоже замалчиваются. Вместо них мы получаем все те же простые уроки «Покорности»: Коран – это плохо; адюльтер – это хорошо; ислам вреден женщинам; секс – это удовольствие и свобода.
Будь раны на теле Айаан Хирси Али забыты, это можно было счесть актом доброты, если бы только само сокрытие с такой жестокостью не выставляло сексуальное удовольствие в качестве светского искупления. Но воспоминания Хирси Али более откровенны, более отважны и (для тех из нас, кто действительно пытается во всем этом разобраться) более сложны и изнурительны. Хирси Али без колебаний показывает в мемуарах свои собственные раны. Она рассказывает, что от обрезания ее половых органов остались жестокие раны, а страдания сестры были еще хуже. Хотя ее отец противился обрезанию, она не показывает мужчин спасителями женщин. Она представляет сексуальность как единственный или даже первичный способ для женщины достичь удовольствия или свободы. И напротив, в мире ее мемуаров и мужчины, и женщины искупают грехи не сексом, но политикой.
В Сомали Хирси Али вред наносится и мужчинам, и женщинам. Ее брата угнетали и резали так же, как и ее: в то же самое время, те же люди. Она видела, как толпа забила мальчика до смерти. Ее отец постоянно находился в бегах, будучи политическим ссыльным под постоянной угрозой убийства. В лагере для беженцев в Кении она видела, как вооруженный мужчина сел на песок и разрыдался, держась за голову руками. Никто не был свободен: ни ее отец с его высоким клановым статусом (о чем она с гордостью сообщает), ни ее брат, ни ее муж, ни ее любовник, ни люди с оружием. Никто не свободен. Все связаны требованиями клановой верности, соблазнами кланового статуса, религиозными императивами и семейным долгом. На всех давит груз жестокой диктаторской политики.
Нидерланды открыли Хирси Али возможность свободы. Оказалось, она способна выстроить свою жизнь как независимый, самостоятельный индивид. Она может получить образование. Она была рождена в клане и в народе, но выбирает стать гражданином.
Хирси Али представляют – и порой это же делает она сама – противником ислама. Ее книги и политические взгляды, однако, поразительно напоминают экуменизм. Она в целом не принимает религию в публичной жизни. Как член голландского парламента она протестует против финансирования христианских школ, к ужасу консервативных христиан, которые раньше восхваляли ее как героиню-отступницу.
Но Нидерланды стали местом свободы не благодаря отсутствию ислама, а благодаря демократической политике, уважению к закону и институциям, лишенным коррупции. Хирси Али заключает «Неверную» рядом признаний. «Я родилась, – пишет она, – в стране, разрываемой на части войной, и выросла на континенте, наиболее известном тем, что там делается неправильно, а не тем, что делается правильно». Неудивительно тогда, что ее признания включают и благодарности тем категориям людей, которые большинство жителей Запада считают невыносимыми: «чиновникам иммиграционной службы, полицейским… моим домовладельцам»[59]. Хирси Али признает, что отсутствие коррупции среди чиновников иммиграционной службы, возможность прийти в полицию без необходимости давать взятку и без страха злоупотреблений или общаться с квартирохозяевами без боязни мошенничества и эксплуатации – все это замечательные вещи. В мире немного мест, где можно передвигаться свободно, с уверенностью, что власти будут поступать с вами честно и что закон вас защитит. По сути, книга Хирси Али – своеобразное празднование этого удовольствия, которое столь привычно, принимается как нечто должное и практически незаметно ее соотечественникам-голландцам. Ее голос звучит как у ребенка, когда она признается в любви к своей новой стране, в своей вере в то, что простым голосованием можно изменить мир. Она знает, что хотят женщины.
Когда она получила гражданство, пишет она, «то было мельчайшее событие в мире» для бюрократа, выдавшего ей голландский паспорт, и для голландских друзей, которых она пригласила отпраздновать вместе с ней. «Никто, кажется, не гордится тем, что он – голландец». Для Хирси Али это было величайшим событием в мире. Она вспоминает, какое огромное удовольствие получала от одного только голосования: «Я много об этом думала. О том, как можно поменять правительство в Голландии»[60]. Она должна стать частью этого правительства.
Поклонники Хирси Али выставляют ее мемуары как рассказ о жизни женщины, ищущей сексуальной свободы: «девушка, рожденная для принудительного брака» (Elle, Франция); «первый поцелуй юной девушки» (San Francisco Chronicle); «ее отчаянное бегство в Нидерланды, чтобы избежать договорного брака» (New York Times). Она – это «женщина, которую радикальные мусульмане обрекли на смерть… за безжалостную критику ислама»; «крестоносец… подлинный Неверный» (The Age). Она «харизматическая фигура… ошеломительной, гипнотической красоты» (Кристофер Хитченс, Slate), «интеллигентная, страстная, прекрасная. И живущая в постоянном страхе за свою жизнь» (Observer Review)[61]. История «гипнотической красавицы», бегущей от ужасов пустыни, преследуемой фанатичными шейхами, чтобы найти любовь и убежище на Западе, конечно, очень соблазнительна, но по отношению к Хирси Али несправедлива.
Возможно, пресса и издатели думают, что никого особенно не тронет история женщины, которая бежит из жестокой, коррумпированной и авторитарной страны в поисках услужливых бюрократов, надежных полицейских и честных домохозяев. Возможно, им кажется, что читателю больше нравится представлять себе, как она обретает сексуальную свободу, чем видеть, как она пользуется возможностью учиться в «старейшем университете Голландии» с его «неумолимыми стандартами», становится гражданином, голосует, выдвигает свою кандидатуру на выборах и добивается места в парламенте[62]. Возможно, безопаснее выставлять мусульманскую женщину жертвой, загнанной в брак без любви, запертой в четырех стенах, нежели показывать мусульманскую женщину свободной, готовой отринуть свою веру и свободно писать против нее. Возможно, безопаснее говорить о прячущейся мусульманской беженке, нежели о голландской женщине африканского происхождения, имеющей власть в этом мире.
Возможно, нам не следует удивляться, что Тео ван Гог думал, что будет эффективней (и, по крайней мере, эротичней) показать женщину, бегущую от ислама в поисках секса. Обнаженные груди и иссеченная кнутом спина вызывают и сексуальное желание, и симпатию. Изрезанные гениталии могут оттолкнуть – или, хуже того, они могут выявить более беспокойную форму западной сексуальности. Если в этом начальном кадре камера не уйдет в сторону, то фильм может внушить мысль, будто бы черная женщина способна удержать власть наряду с белым мужчиной, что удовольствие касается не только тела, что свобода проистекает не из сексуального удовольствия, а из политической власти и возможности индивидуальной автономии.
На веб-сайте Тео ван Гога De Gesonde Roker дается иронический комментарий по поводу метафорического использования сексуального в политике. Ван Гог сам наделяет себя геральдическим щитом, украшенным изображением вялого фаллоса и девизом «Luctor et emergo» («Я напрягусь и воспряну»)[63]. Принятый герб ван Гога можно рассматривать как очаровательный жест самоумаляющей сексуальности. Этот образ высмеивает одновременно несколько претензий: аристократические претензии на герб, девиз и собственную социальную среду ван Гога; общие претензии высокомерной маскулинности; претензии политических проповедников, которые могут писать на своих веб-сайтах лозунги типа «Veritas», «La lutta continua», «Преодолеем» и т. д. Это также весьма прозорливый, хотя, возможно, и невольный, комментарий к современной культуре.
Для Тео ван Гога, как и для многих, сексуальная свобода является знаком, возможно даже самой сущностью свободы. Сексуальная власть – власть над сексуальностью, заряженная сексуальностью власть – центральная часть политики. Управление сексуальностью (кто может заключать брак, какая форма сексуальности запрещена, а какая разрешена, поощрять ли деторождение или ограничивать рост населения) глубоко политично. Конфликты по поводу управления сексуальностью, свойственные любой политике, принимают поразительную форму в Нидерландах. От граждан ожидается, даже требуется, чтобы они имели правильные взгляды на сексуальность. Не терпимость, а страстное принятие гомосексуальности является лакмусовым тестом на признание. Сексуальная свобода становится формой свободы, выступающей за все остальные. В некоторые моменты в иных контекстах сексуальная свобода замещает все остальные формы свободы. Так, голландский политический деятель Пим Фортёйн мог сказать в речи (часто цитируемой), что он не расист, так как занимался любовью с марокканскими мальчиками.
Не все голландцы приветствуют такой сексуальный расчет. Консервативные и кальвинистские партии протестуют против государственного финансирования (и даже легальности) абортов; они осуждают легализацию проституции и присутствие гомосексуальности в публичной сфере. Однако это не приводит их к объединению с консервативными мусульманами. Напротив, усилия консерваторов управлять сексуальностью указывают на «демографическую проблему». Насаждением своих представлений о сексуальном управлении – с запретом на аборты и гомосексуальность – они стремятся поощрить детородных гетеросексуальных нидерландцев, а к иммигрантам (особенно мусульманам) это не относится.
Концепция о столкновении сексуальных цивилизаций в глобальном масштабе представляет европейскую сексуальность открытой, нерегулируемой, индивидуально определяемой и нерелигиозной. Данный скандал показал всех мусульман как культурно и религиозно консервативных в сексуальных вопросах, тем самым скрывая широкий спектр религиозных, культурных и личных различий. Столкновение сексуальных цивилизаций скрывает и контуры европейской сексуальной политики. Сексуальный консерватизм многих европейских обществ погружается в глубокую тень. Наличие сексуально консервативных европейцев отрицается и преуменьшается. Их политическая власть замалчивается даже тогда, когда она усиливается. Либеральным наблюдателям они сами порой кажутся либеральными и прогрессивными.
Восхождение Пима Фортёйна к политической и культурной власти тесно связано с этим сексуальным планированием. Театральная гомосексуальность Фортёйна была ярким и срежиссированным проявлением личной свободы. Он свободно рассуждал о своем желании неограниченных, необузданных сексуальных удовольствий. Он был свободным человеком с большим аппетитом на свободном рынке, отдававшимся потребительским радостям, большим и малым: гигантский «Даймлер», маленькие собачки, меховые воротники. Для многих он стал символом экономического процветания, политической независимости и личной свободы. Таких людей, как Пим Фортёйн, всегда минует исключение из общества. Фортёйн увидел принятие гомосексуальности собственными глазами. Когда он был молодым, геев принуждали, как Анну Франк, скрываться. Он принадлежал к первому поколению тех, кто вышел из тени и попал во власть: геев, которых не просто терпели, но принимали и даже приветствовали.
Фортёйн, как заметили некоторые голландские ком ментаторы, казался скорее не политической, а культурной фигурой, не государственным деятелем, а шоуменом. Голландский антрополог Петер ван дер Вир пишет, что «вульгарные, экстравертные геи-эстрадники стали чрезвычайно популярны в Нидерландах. “Они говорят то, о чем все думают” – вот как этих шоуменов обычно определяют, и Фортёйн идеально соответствовал этому образу»[64]. Спектакли Фортёйна были умными и веселыми, а еще – политически заряженными. Кокетливое утверждение, что его нельзя подозревать в предрассудках, потому что ему нравится заниматься любовью с марокканскими мальчиками, – это не просто острота. Тем самым подразумевается, что марокканцев можно использовать для удовольствия и выгоды, но при этом они остаются подчиненными и эксплуатируемыми. Те, кто одобрительно кивал на слова Айаан Хирси Али с антиисторическими обвинениями Мухаммеда в педофилии, счел возможным пропустить признания Фортёйна в нежности к марокканским мальчикам. Вопрос не в том, что делается, а в том, кто делает.
Гомосексуальность Фортёйна давала ему лицензию на откровенность. Он вышел на свет: он больше не является объектом подавления, ему больше не надо прятаться, Анна Франк сбежала с чердака. Те, кто поддерживал его безудержность, бестактность и безрассудность, на самом деле поддерживал его откровенность в двух смыслах: неограниченной, честной, бесцензурной речи; и социальное принятие прежде преследуемой группы. Экспрессивная, пышущая радостью личность гея Пима Фортёйна и ее символические ассоциации позволили его приверженцам (а впоследствии и его партии «List Pim Fortuyn») увидеть в себе сторонников, а не преследователей меньшинств. Яркая гомосексуальность Фортёйна работала как светская индульгенция. Он давал своим последователям возможность казаться толерантными даже там, где они проявляли нетерпимость. Их принятие его театральной гомосексуальности обеспечивало им прощение за отказ терпеть мусульман. Сексуальная свобода стала не метонимией политической свободе, а ее заменителем.
Мужская гомосексуальность стала маркером свободы и модерности для иммиграционных властей в Нидерландах. Схожим образом она распространилась в более космополитических кругах. Это не обозначало, однако, признания нетрадиционной сексуальности и даже прекращения потока оскорблений. В то самое время, когда ислам обвинялся в якобы отчетливой враждебности к нетрадиционной сексуальности, мусульмане (и особенно мусульмане-фундаменталисты) высмеивались как геи. Вычитывание слова «содом» в имени Саддама Хусейна стало главной «фишкой» мультфильма South Park. Саддам Хусейн в роли мучителя, страдающего от безнадежной любви Сатаны, – настоящий шедевр: ведь это был Великий Сатана, который в конечном итоге являлся людям и как главный «извращенец», и как извращенно-симпатичное существо.
Были, конечно, и более простодушные образчики антигейской риторики. Французские (и франко-магрибские) критики ислама давно утверждали, что исламские фундаменталисты – скрытые гомосексуалисты, чьи слабость к длиннополым халатам и желание подвести глаза сурьмой выдавали их сексуальную подавленность. Плохая политика аналогична «извращенному» сексу. Автор и критик Брюс Бауэр писал: «Лидеры европейской культуры должны “опустить” фанатиков-исламистов. Вместо того они сами перед ними “прогибаются”»[65]. Акцент Бауэра на его собственной идентичности как гея якобы дает ему право использовать сексуальную подложку этой метафоры. Настоящие мужчины используют насилие; они «опускают», а гомосексуалисты «прогибаются». Гомосексуализм – дурная политика: но только если «прогибаются» плохие люди.
Бауэр прожил много лет в Европе и полностью согласен с теми европейцами, которые восхваляют открытость своих обществ для мужчин-геев в тот самый момент, когда они пытаются захлопнуть двери перед мусульманами. Как и Фортёйн, Бауэр использует свою гомосексуальную идентичность в качестве лицензии на нетерпимость к исламу. Есть что-то извращенное в Бауэре, гее – поборнике политики в стиле мачо, как и в гомосексуально-снобистской исламофобии Фортёйна. Они оба используют прежнее исключение геев из общества как оправдание нынешнего и будущего вытеснения мусульман. Они выставляют свой опыт жертв нетерпимости как залог прощения собственных актов нетерпимости и назиданий. Глубокая извращенность видна в их одобрении сексуальных норм, являющихся и насильственными, и иерархическими – где европейцы «опускают» мусульман, с которыми они не согласны, а эксплуатируемые могут только «прогибаться». Бауэр настаивает, как и Фортёйн, на поддержании сексуального и политического режима, в котором белые мужчины находятся сверху и принуждение (осуществляемое «правильной» стороной) является основой миропорядка.
Если таково будущее просвещенной Европы, переплетающее гомосексуальность с гетеросексуальностью, то тут уже нет предела извращенности. В такой Европе мало места остается мужчинам, которые предпочитают заниматься сексом без принуждения и на равных. Совсем нет места мужчинам, которые видят в сексе действие, а не проявление идентичности. Также там нет места для эротических фантазий, в которых темный мусульманин может быть кем-то иным, кроме шейха или раба. И для женщин там тоже нет места.
Но на Западе и на Востоке мир более причудлив, чем может показаться. Мусульманские мужчины гуляют по улицам Каира, а порой и Парижа, держась за руки. Они обнимаются при встрече. Никто – ни один мусульманин – и глазом при этом не моргнет. Им не бросают вызов по поводу их сексуальности, никто не требует отчета об их желаниях и пересказа сексуальной биографии. Они не обязаны исповедоваться. Один мой коллега заметил, что, хотя гомосексуализм вне закона в странах Персидского залива, «там я могу гулять под руку с моим партнером. А в Филадельфии мы этого не можем».
Эта причудливость заходит еще дальше. В «Женщинах с усами и мужчинах без бороды» Афсане Наджмабади дает отчет о канонах мужской и женской красоты, которые переворачивают западную эстетику с ног на голову[66]. В иранском мире, который она нам приоткрывает, женщины красивее с усами; мужчины быстро теряют свою привлекательность, а красота женщин длится долго. После чтения книги Наджмабади красота и возраст, мужское и женское предстают иначе. Она сумела показать нам, что эротика разнообразна и изменчива и что в разное время в разных местах подразумевалась только одна ее часть. Область желаний по-прежнему очень запутана. Для Ричарда Бёртона, Андре Жида, Гюстава Флобера, Энгра и Жерико мир ислама – это мир желаний: желаний возбуждаемых, желаний утоленных, желаний отвергнутых и оттого еще более сильных. По большому счету в европейской живописи и литературе мир ислама – безопасная гавань для практик, осуждаемых на Западе. Эта тема переходит из высокой литературы в популярную культуру, точно так же как «Тысяча и одна ночь» порождает детские версии, а затем и мультфильм «Аладдин». «Шейх» (1921) преобразует выражение маскулинности в исполнении Валентино, превращая мужчину с вуалью и подведенными глазами в объект женских желаний, в воплощение могучей, насильственной и соблазнительной мужской власти. В сериале 1960-х годов под названием «Я мечтаю о Дженни» укрощается эротика женской власти, чужак становится блондином, а женщина, чья сила превосходит мужскую, наделяется сияющим и покорным лицом. Немногое здесь устойчиво. Вуаль может носиться мужчиной и женщиной; отвращать взгляд или привлекать его; отсекать или провоцировать желание. В арабской пустыне западного воображения стоят палатки пуританских фундаменталистов и гаремы гедонистов. Люди Запада приходят в мир ислама, чтобы освободить гомосексуалистов от цепей ислама, спасти каирский гей-клуб Queen Boat, и оказывается, что они там могут (как в свое время Жид) предаваться тому, что небезопасно делать на родине.
Когда я была в Дании, датчане часто мне говорили (по-английски, поэтому их слова я привожу дословно): «Здесь у нас очень хорошо получается это. Иммигранты должны делать это по-нашему». Под «этим» подразумевалось все, что угодно – от детских садиков до хороших манер. Я была удивлена, но не их претензиями на то, что у них что-то особенно хорошо получается (а это правда!), а их убежденностью, что существует только один способ делать что-то хорошо и они этот способ и знают. Усилия «Gay International» были вызваны схожей самоуверенностью, но снискали гораздо меньше уважения.
Конец ознакомительного фрагмента.