Глава 2
Янтарь и серебро
Девочка была маловата ростом для своего возраста, а королева – очень высока для женщины.
Девочка думала – королева будет сияющей, с отблеском божественной власти на лице. Так было бы легче объяснить и принять то, что именем Ее Величества было сделано с семьей герцогов Киллеарн и что, вероятно, ждало и саму девочку, когда она чуть подрастет – лет до семнадцати, как леди Джейн Грей.
Но королева была обыкновенной – некрасивой уставшей старухой. Спокойное лицо с острыми чертами. Рыжие волосы с закрашенной сединой. Узкий рот, внимательный прищур.
Королева стояла у окна и рассматривала девочку, которую тоже звали Элизабет. Ярко рыжеволосую, как она сама когда-то. Девочке велели не поднимать глаз, не распрямлять шеи, вести себя как можно более скромно, чтобы вызвать жалость. Но она смотрела на королеву, сцепив руки над тяжелой, шитой золотом юбкой, не опуская глаз, не склоняя головы.
Девочка уже говорила на трех языках и читала Гомера и Овидия в оригинале, она понимала – если Елизавете выгодно, то она все равно умрет, сейчас или через несколько лет заточения в каком-нибудь захолустном замке, и смирение и мольбы тут не помогут. А если королева решит, что Элизабет ей пригодится живой – для какой-нибудь политической игры, – то ей важно знать, с кем она имеет дело.
– Ну? – сказала королева. – Как ты меня находишь?
Элизабет мельком подумала, что стоило бы, чуть лопоча и пришепетывая, сказать: «Вы очень красивая, Ваше Величество» или «Я вижу ваше величие».
– Вы – очень опасный враг и талантливый монарх, – сказала девочка, не опуская ярко-янтарных глаз. – Я бы хотела вас ненавидеть, но осознаю, что интриги и само существование нашей семьи могли бы представить некоторую опасность для стабильности вашего трона. Небольшую, – добавила она учтиво, – но, учитывая особенности политической ситуации и ваш возраст, Ваше Величество, я понимаю, что заставило вас принять такое… безжалостное решение.
К середине тирады брови королевы поднялись от изумления, но она почти сорок лет правила великой державой и повидала всяких людей. Интереснее всего во власти ей всегда казалось именно бесконечное человеческое разнообразие – желания и страсти хорошо виделись с высоты трона, обращенные вверх лица было легко читать.
Впрочем, следует быть честной перед самой собой: да, людей-то она повидала всяких… но таких, как этот ребенок, ей доселе видеть почти не приходилось.
Елизавета поднялась с кресла, прошлась по комнате. Когда она решила посмотреть на девчонку, ту тайно привезли в Ричмондский дворец, который королева очень любила. Конечно, они не были в тронной зале – небольшая уютная комната была обшита набивным бархатом и светлыми дубовыми панелями, забранное решеткой окно выходило на Темзу. День был светлый, небо – высокое, на реке рыбачили лондонцы, команда бурлаков тянула по бечевнику вдоль дальнего берега баржу с ярким парчовым шатром.
– Ты рано потеряла мать, дитя, не так ли? – спросила Елизавета.
– Да, Ваше Величество, мне и трех лет не исполнилось, – ответила девочка и, помолчав, добавила: – Она была добрая и красивая, я хорошо ее помню. Она играла со мной и смеялась. У нее были очень яркие волосы и красивый голос. Она хорошо пела – я и сейчас могу услышать ее Te Deum и Ave Maria, если закрою глаза и постараюсь.
– Католики, – поморщилась королева. – Еще одна беда твоего рода, Лиззи.
– Это не беда. – Девочка пожала плечами. – Просто несчастливое несоответствие государственному моменту. Господу-то все равно.
Тонкие губы королевы изогнулись в усмешке. Удивительный ребенок! Не так уж много лет назад куда за меньшее сжигали заживо. Впрочем, возможно, ее откровенность – дань отчаянию.
– Когда ты научилась читать? – спросила Елизавета.
– Бабушка Сара меня с младенчества научить пыталась, – ответила Элизабет. – Показывала буквы, объясняла. А потом, когда мама умерла, я стояла у ее камня в полу церкви и смотрела на значки, которые на нем высекли. Мне очень хотелось понять, что на нем написано о той, которую я так любила и которую положили под этот камень. Я видела, какой он тяжелый. Я понимала, что ей оттуда никогда не встать…
Девочка помолчала, глядя на игру света на реке.
– И тогда значки поплыли в моих глазах, стали буквами и сложились в слова, – тихо сказала она. – А если один раз понял, с остальными языками тоже просто… Я много читала, тайком от отца. Бабушка приглашала для меня учителей, но отец не одобрял – говорил, что женщин нельзя учить, а то они себе всякого надумают, станут непокорны, захотят странного и неподобающего…
Лиззи подняла глаза на женщину, которая уже больше сорока лет крепко держала в руках одну из самых могущественных стран Европы. Королева прищурилась, не поворачивая головы. Девочка вздохнула – Елизавета была ее врагом, Елизавета решала ее судьбу, Елизавета так сильно напоминала ей бабушку Сару, что девочке хотелось обнять ее, прижаться лицом к расшитому золотом и мелким жемчугом корсету… Даже пахло от нее похоже – пудрой и ландышевыми духами.
– Я хочу кое-что показать тебе, Лиззи, – сказала королева. Положила руку девочке на плечо, сжала, будто она, никогда не имевшая детей, тоже почувствовала родственное влечение.
Они прошли в маленькую смежную комнату – почти все ее пространство занимал высокий предмет, покрытый тонкой шелковистой тканью. Королева взялась за складку, потянула – и ткань с тихим шорохом сползла вниз, открывая двойную подставку с рядами клавиш и рычагами, изгородь трубок из свинца и стекла, – они были расположены каскадом и украшены искусно выполненными фигурками людей – мужчин, женщин, детей. Лиззи ахнула и невольно шагнула вперед – рассмотреть небывалое чудо.
– Это похоже на орган! – сказала она. – Как в церкви, только маленький. Слишком маленький, чтобы выдувать звуки… Это игрушка? – Элизабет повернулась к королеве.
Та ободряюще улыбнулась ей.
– Нет, дитя, – сказала она. – Это водный орган, гидравлида. Сила воды больше силы воздуха, инструмент может быть небольшим – и все равно звучать чисто и сильно. Так и сила женщин имеет иную природу, чем сила мужчин, – и настройка ее может быть тоньше, осуществление – деликатнее. Но женская сила решает те же задачи, что и мужская, обустраивает мир под себя. А лишившись ее, род людской погибнет от жажды, что бы ни думали такие, как твой отец или многие из моих придворных.
– Фигурки очень красивы. – Лиззи склонилась над органом, рассматривая знатную даму с поднятыми руками, которая то ли истово обращалась к небесам, то ли ловила мячик. Толстый ребенок-херувим на соседней трубке весело плясал, вскидывая ноги.
– Они двигаются, – сказала Елизавета. – Когда за кафедру садится музыкант, эти маленькие люди подчиняются его воле, делают то, что заложил в них создатель… инструмента. Танцуют. Молятся. Машут оружием. Плачут. Опускаются на колени. Большинство из нас, Лиззи, в разные отрезки своей жизни либо сидит за инструментом, либо танцует под его музыку. Я сижу за кафедрой долго, я играю свою музыку очень хорошо… Но при этом знаю – где-то есть орган куда большего размера и значения. А для музыканта за его клавишами я – просто золотая фигурка, которая сидит на троне и шевелит руками, верша судьбы.
Девочка осторожно потрогала тонким белым пальцем с обкусанным ногтем (бабушка Сара потратила столько сил, чтобы ее от этого отучить, что могла бы, наверное, армию собрать и дойти до Лондона) серебряного рыцаря с прижатой к груди рукой в латной перчатке. Его лицо было выполнено очень тонко – большие глаза с тяжелыми веками, нос с легкой горбинкой, волевой подбородок. Он был прекрасен.
– Что мне предстоит делать в моей части мелодии? – спросила Лиззи. Она представила себе маленькую серебряную плаху, на которую маленькая серебряная девочка склоняет голову, поворачивает ее чуть набок, укладываясь щекой поудобнее, словно на подушке. Серебряный палач отводит с шеи выбившуюся прядь волос. Серебряные слезы катятся вниз, собираются под щекой в выемке плахи…
Что ж, это тоже мелодия – и ее нужно сыграть, не сфальшивив. Довольно трудно, но бывают задачи и посложнее.
– Я не могу позволить тебе остаться в Англии… ни в Шотландии, нигде на этом острове, – сказала Елизавета задумчиво. – Не могу отправить во Францию или Испанию – слишком много в тебе царственной крови, европейские монархии все растут из переплетенных корней. Очень скоро найдутся те, кто захочет сделать тебя фигурой на носу своего корабля, поднять паруса и плыть к власти и богатству ценой чужой крови и смерти. Многих смертей. И твоей, скорее всего, тоже…
Королева подошла к девочке, погладила ее по голове – осторожно, неловким, непривычным и, кажется, неожиданным для нее самой жестом.
– Знаешь ли ты о великой империи Оттоманов на востоке, раскинувшейся широко, богатой землями, сокровищами и людьми? Их язык странен для нашего уха, грубоват и при этом напевен, хотя, казалось бы, одно исключает другое. Фрукты там родятся круглый год, а лето такое жаркое, что самый теплый день нашего английского лета показался бы там прохладным и недобрым.
– Я читала, что все женщины там – рабыни мужчин, – тихо сказала Элизабет. – Они никогда не видят света дня, а священные книги разрешают бить их палками и заковывать в железо…
– Ерунда, – отмахнулась Елизавета. – Судьба невольницы, да и насилие, – это то, что сплошь и рядом настигает наш с тобой пол даже в Европе, за таким отнюдь не надо ехать на край света. – Она поморщилась, словно бы вспомнив о чем-то, чего не желала вспоминать, тем более произносить вслух. – А там, на этом краю света… Судьба женщины там иная, чем у нас, это верно – они живут почти отдельно от мужчин, своим женским миром, с законами и правилами, отличными от мужских. Такие, как ты, могут многого добиться в их благородных гаремах – там живут придворные женщины всех возрастов, они получают хорошее образование, они носят легкие струящиеся одежды и ни в чем не знают нужды…
– И там имя герцогов Киллеарн совершенно ничего не значит, – закончила Лиззи.
– Именно! – сказала королева. – Я отправлю тебя в дар султану Османов, дитя. Но это и мой подарок тебе тоже – жизнь, совсем другая, чем та, для которой ты родилась. Новые языки, новые обычаи, новые люди. Приложив усилие, ты будешь счастлива, дитя мое. Пусть иначе, чем была бы на родине, – но для каждого из нас у Всевышнего есть много вариантов счастья…
– Или несчастья, – прошептала Лиззи.
Королева не ответила, только усмехнулась. Наклонилась, шурша жесткой юбкой, поцеловала девочку, обдав ее запахом бабушкиных духов и старого тела.
– Вот и все, – сказала Елизавета, вышла в большую комнату, хлопнула в ладоши.
Двери тут же открылись, в них встал стражник, вошли, кланяясь, две доверенные фрейлины.
– Тебя проводят в выделенные тебе комнаты, – сказала королева. – На следующей неделе тебя отвезут на корабль. Он должен поднять паруса в день Преображения Господня. Ты будешь путешествовать с моим посланником к султану, сэром Эдвардом Бартоном. Тебя будут звать Элизабет Джонс, никому не открывай своего настоящего имени. Поменьше разговаривай. Всегда запирай дверь каюты изнутри, хотя тебя будут запирать и снаружи. И помни о силе воды, которой играет гидравлида, – о своей силе, девочка. Инструмент тоже отправится с тобой на корабле – подарок султану Османскому от Елизаветы Английской. Может быть, ты когда-нибудь увидишь орган во дворце султана. Может быть, услышишь, как на нем играют. Звук необыкновенно чистый и сильный. Прощай, дитя. Храни тебя Господь.
Элизабет склонилась низко, сердце стучало в груди, ноги ослабли от усталости и напряжения. Но голос звучал чисто, не дрожал.
– Благодарю вас, Ваше Величество, – сказала она. – Вы милостивы и мудры. Я никогда вас не забуду…
Она никогда ничего не забывала.
Какой-то древний, очень древний еврей когда-то придумал назвать свою новорожденную дочь Элишева, что означало «Бог – моя клятва». Элишева наверняка лежала на покрывале из козьей или овечьей шкуры, размахивая в воздухе пухлыми розовыми ручками и ножками, пускала пузыри. Она не знала, что вслед за нею имя Елизавета, или Эльжбета, или Изабель дадут миллионам других девочек, которые родятся в совсем других мирах и временах. Да и важно ли ей это было бы? Невелика сила имени, если можно его поменять со сменой судьбы. Это легко. Во дворце султана, в его гареме, женщины меняли имена часто – по воле своего повелителя, по его выбору, по тому, придет ли на ум строчка из Хайяма, или Саади, или кого-нибудь из современных стихослагателей.
Приди, прекрасная, наполни кубок мой
Шербетом, сладостным томленьем, тьмой —
Ты засмеешься – я услышу имя,
Аллахом данное тебе, тебе одной…
Башар означало «госпожа», «победительница». Теперь девочку Лиззи звали именно так. Имя ей выбрала сама Сафие-султан, проникшаяся к «подарку Елизаветы» интересом и симпатией. Прошло всего три года – Башар уже говорила на турецком, арабском и фарси; читала на двух из трех этих языков, без удивления приняв, что турецкий язык своей письменности не имеет; знала в гареме все закоулки – где можно срезать и пробежать быстрее, где спрятаться, чтобы искали долго, где можно подслушать у окошка или неровно положенной плитки.
Маленькая Элизабет вечно мерзла в сырых стенах своего северного замка, на пронизывающих ветрах шотландских холмов. С детства ее одевали в жесткую неудобную одежду, стесняющую движения, царапающую кожу. В швах плодились блохи – служанки вытравливали их паром, но самые стойкие выживали и грызли Элизабет вдвое злее, будто мстя за павших товарищей. Мыться с полным погружением тела в замке Киллеарн полагалось десять раз в году, перед церковными праздниками. Девочка знала, что и о королеве, с которой они носят одно имя, кто-то из придворных хронистов с восторгом отзывался: дескать, та «принимает ванну каждый месяц, вне зависимости от того, было это нужно или нет». С неполным погружением, конечно, мылись чаще, но это тоже было весьма относительное удовольствие – сидячую каменную ванну наполовину заполняли нагретой в большом камине водой, служанки скребли Лиззи жесткими мочалками, вода быстро остывала, а бабушка Сара сидела, поджав губы, в кресле у камина, смотрела в огонь, и на каменной стене дрожала ее тень с носом, похожим на вороний клюв…
Та, которую теперь звали Башар, жила совсем иначе. Ее окружали светлые стены дворца, в изящных арках которого гуляли теплые ветерки, она носила легкие и удобные одежды. Еда была лакомой и обильной, много фруктов и никакого хаггиса – при воспоминании о фаршированном овечьем желудке Башар морщилась и украдкой утаскивала с общего блюда еще один кусочек рассыпчатой пахлавы. Постоянные омовения-абдесты сделались настолько привычными, что дико казалось вспомнить о временах, когда их не было. А дважды в неделю обитательницы гарема ходили в баню, и, нежась в облаках душистого пара, Башар чувствовала, как тело радуется теплу, влаге и чистоте. С девочками много занимались, учили их считать, красиво писать, воспринимать стихи, музыку, танец. Башар не заставляли простаивать на коленях на холодном полу по полчаса кряду, глядя на страдальческий лик Иисуса, прибитого к темному дубовому кресту, шепча «Mea culpa» и каясь во всех грехах человечества с того момента, как Ева протянула руку к яблоку. Взаимоотношения с Аллахом были куда проще и, учитывая скептическую натуру Башар, казались ей более здоровыми, чем христианские метания Европы – сквозь кровь, ненависть и жирный пепел церковных костров.
Девочка, конечно, понимала: это взгляд отсюда, из нынешней «теплицы», на воспоминания о чужом – да, прежняя жизнь теперь виделась чужой! – «морозе». Так-то все куда как сложней и, пожалуй, страшней.
В детстве она любила сидеть на ковре, сделанном из шкуры заморского зверя тигра. Диковинный это был ковер, может быть, именно из владений Блистательной Порты и привезенный. Единственный в их замке, единственный в Шотландии, да, наверно, и в Англии вряд ли другой такой нашелся бы.
Полосатая шкура была мягка и приятна на ощупь. Куда приятней, чем жесткий и клочковатый медвежий мех (медвежьих-то ковров в замке хватало).
Значит ли это, что зверь, именуемый тигром, добродушнее медведя и более, чем он, благорасположен к человеку? Можно подумать и так. Особенно когда о первом судишь только по шкуре, а насчет второго еще и знаешь, каков он, когда идет на тебя – остервеневший, окровавленный, с жаждой убийства в глубине маленьких глазок. Этого девочка сама не видела, но знала по рассказам старших и как-то раз очень четко представила себе.
Тут впору забыть и не вспоминать никогда, что было до того, как зверь остановился и повернул вспять после долгой погони, откуда взялась та жажда убийства и те раны на его теле, из которых хлещет кровь… только его ли это кровь…
А мех тигриной шкуры мягок, лежать на ней тепло – и не надо думать, какая кровь, какая ярость скрыта за исподом этого ковра.
Да, умом-то нынешняя Башар это понимала отлично. Но ее душа и тело охотно грелись в сегодняшнем тепле, а что там будет завтра – оно завтра и будет. К тому же наступит это «завтра» не скоро, через год, а то и через многие годы.
Хотя…
Башар часто жалела прежнюю Лиззи – бедняжка, ей приходилось несладко, – но иногда ей снилось, как она скачет вдоль озера на своей любимой, вредной и кусачей кобылке Эйре, рыжие волосы развеваются на ветру, сладко тянут кожу головы, ноги сжимают горячие лошадиные бока, вокруг нее – леса, холмы, серо-голубой простор Лох-Локи, в глубине которого, по легенде, спит древнее чудище… И она просыпалась в слезах, потому что Лиззи была свободна, а Башар – нет. Лиззи была госпожой знатного рода, королевской крови, высокой судьбы, а Башар – рабыней в гареме, которая не покажет своего лица ни одному мужчине, кроме султана, никогда не поднимется в седло, не помчится сквозь ветер, не увидит, как встают из-за холма за перелеском высокие мрачные стены ее родового замка, шпиль церкви, где под тяжелыми плитами лежит, сложив на груди руки, мама – и пятьдесят поколений ее рыжеволосых предков.
– Почему плачешь? – донесся голос откуда-то сзади.
Башар резко обернулась, вцепившись в мрамор стены, вырванная из задумчивости, когда она будто парила в высоком ночном небе над темнотой сада внизу.
Хорошо, что за стену ухватилась, а не за воздух. Стояла-то она на перилах балкона, тоже мраморных, широких, почти как горная тропка, и надежных – правда, лишь для тех, кто привык ходить по таким тропкам. Или по стенам родного замка: не по проходу за бойницами, где путь для стражников, а прямо поверху, над их головами, по самому гребню замковой стены.
Девчонка, новенькая, одна из тех, кого Сафие-султан выбрала для гарема. В такой же белой сорочке до пят, как на Башар сейчас. И тоже стоит на перилах: уверенно, не хуже самой Башар. Где только навострилась? Впрочем, Шотландия – не единственное место, где меж скал вьются тропки, да и стены, чтобы карабкаться, есть не только в родовых замках…
А все-таки странная девчонка. Круглолицая, синеглазая, худющая, будто месяцами впроголодь сидела. Хоть и невозможно такое – была она из очередной партии рабынь, присланных новым боснийским санджак-беем, которых, конечно, должны были холить, а не голодом морить.
Башар слышала, что привезли много, ох как много девчонок: новый бей выслуживается, старается, аж кафтан трещит. А валиде довольна – бабушка Сара тоже всегда любила, чтобы крестьяне побольше овец пригоняли, чтобы можно было пройти вдоль загона, где волновалось и блеяло стадо, не спеша обсудить овечьи стати с Родриком, управляющим, потом показать пальцем – вот эту, эту и эту, остальных гоните обратно…
– Не хотеть говоришь? – не унималась девчонка. Говорила по-турецки она еще плохо, с ошибками. Но смотрела приветливо, искренне, с сочувствием. – Ты болеть? Сердце боль? Кто умирать кого знаешь?
Башар усмехнулась сквозь слезы, которые все не останавливались. Надо же – попала! Сегодня она подслушивала разговор евнухов, которые подслушали разговор советников, которые выслушали доклад купцов, с которыми передал письмо достопочтенный Абд эль-Уахед бен Мессуд бен Мухаммед Анун, марокканский посол при лондонском дворе.
«Королева Елизавета умерла, – говорилось в письме. – На престол взойдет Джеймс Шестой Шотландский, который станет Джеймсом Первым Английским». Не так говорилось, а в цветистых выражениях и с частым упоминанием Аллаха и его воли, простираемой над праведными и неправедными. Но суть была именно такая. Старая королева испустила свой последний вздох в Ричмондском дворце, том, где разговаривала с маленькой Лиззи, откуда они обе смотрели на залитую ярким солнцем реку. В жилах нового короля текла та же кровь, что у Башар, – просто родственники той части семьи были умнее, осторожнее и вовремя перестали служить католические мессы.
«Оставь меня. Иди спать. Поймают – накажут. Не смотри на меня в мою минуту слабости», – так хотела сказать Башар любопытной девчонке, но взамен разревелась горше прежнего, и вдруг оказалось как-то, что плачет она у нее на плече, что они обе уже не стоят на перилах, но сидят на полу балкона, из-за облака вышла луна, а Башар рассказывает девчонке – Махпейкер, вот как ее назвали, «луноликая», – про себя, и про холодные и прекрасные зелено-стальные просторы своей страны, и про злую королеву, которая умерла и этим так ее огорчила.
– Новый султан Англии такой крови, как ты? – спросила Махпейкер. – Ты могла бы быть большая в их дворце? Ты хочешь такого? Ты хочешь свободная?
Махпейкер успокаивающе похлопывала Башар по спине, гладила по рыжим волосам. У нее был очень красивый голос – глубокий, бархатистый, но с нежными детскими интонациями. Башар выпрямилась, вытерла с глаз слезы.
– Да, – сказала она и поняла, что это правда. – Я бы хотела быть свободной. Я бы хотела выйти за пределы дворца. Я бы хотела снова побывать в плавании… Увидеть мир. Встретить свободных людей…
Махпейкер оказалась очень хорошей слушательницей, она охала и кивала в нужные моменты, хотя наверняка не все понимала в ее быстром турецком шепоте. Башар, подозрительная, себе на уме, дитя династических игр, воспитанница гарема, – доверяла свои истории и секреты едва знакомой девчонке и сама себе удивлялась.
Хотя чему удивляться – сердце чувствует сердце, есть люди, которым на роду написано быть близкими, нести дружбу и заботу через всю жизнь, потому что иногда ангелы Господни рисуют золотыми линиями на душах людей имена и черты тех, кто им предназначен.
А потом, неслышно ступая, из темноты комнаты на балкон вдруг вышла еще одна девочка. И, не говоря ни слова, обняла их обеих. Это получилось настолько по-матерински, что Башар вдруг разрыдалась снова, хотя она уж только умом, а не сердцем помнила прикосновения материнских рук. Вслед за ней не удержала слез и Махпейкер, пускай у нее и не было для этого недавних причин… Недавних. Таких, как память о подслушанном сегодня разговоре. А только погрузись в недра памяти чуть глубже – и каждая из гаремных воспитанниц найдет такие причины…
Башар, Махпейкер и Хадидже (так звали эту третью девочку, а прежнее ее имя было Мэри, Мария) разошлись нескоро и нехотя, уже не чужие, прикипевшие друг к другу. Выходили на балкон они поодиночке, а возвращались втроем – протянулась ниточка от сердца к сердцу, не оборвать бы. Башар пообещала, что завтра будет поправлять подруге ошибки в турецком.
– У тебя необычный голос, – сказала она. – Ты, наверное, хорошо поешь?
Махпейкер зарделась, кивнула.
– Завтра покажу тебе, как я петь, – прошептала она.
Мэри-Хадидже промолчала, она вообще почти ни слова не сказала с того мгновения, когда вдруг обняла их по-матерински. Башар даже не поняла, хорошо ли та освоила принятый в гареме язык. Но это не важно: будет еще время узнать друг о друге и это, и другое, и вообще все. К тому же есть те, с кем хорошо говорить, а есть и иные, с кем хорошо молчать. Хадидже, кажется, из последних.
Стоя на пороге, они оглядели комнату. Все остальные девочки уже крепко спали. Кто-то тоненько храпел, кто-то лепетал во сне на шершавом, шелестящем языке… Вроде как звал кого-то любимого, потерянного навеки.
Башар снова снилось море – великое Средиземное, которое римляне называли просто «Мара Нострум» – «Наше море». Она снова плыла по нему в неизвестность, в рабство в далекой стране на корабле «Орел», и ее маленькая каюта пахла пылью, старым деревом и отхожим местом, потому что в гальюн на носу корабля ее не выпускали, а ночную вазу выносили только утром и вечером.
Три часа в день ей разрешалось гулять на палубе в сопровождении слуги сэра Эдварда Бартона, которого все называли Мистер Нос, – эта часть лица была у него по-настоящему выдающейся. Мистер Нос был высоким сутулым стариком, строгим и неразговорчивым, и поначалу глаз с Элизабет не спускал. Однако когда они прошли Гибралтарский пролив и Мистер Нос переболел короткой, но свирепой простудой, от которой его лицо покрылось сетью красных прожилок, а нос стал похож на крупную свеклу, – он ослабил надзор и в основном дремал у борта в переносном плетеном кресле. Лиззи прогуливалась по палубе, кивала матросам, щурилась на яркое небо, смотрела за борт в надежде увидеть дельфинов.
– Миледи, – шепотом обратился к ней как-то один из младших офицеров. – Я знаю, кто вы, госпожа. Догадываюсь, какая судьба вас ждет в конце нашего путешествия… Сегодня вечером я подсуну письмо под дверь вашей каюты. Соблаговолите прочитать. Завтра я буду ждать вашего ответа.
Сердце Элизабет забилось от волнения, в глазах потемнело. Против света она не могла видеть лица человека, стояла, вцепившись в борт, а из воды вдруг выпрыгнули три дельфина, снова исчезли в брызгах, играя, и потом плыли за ними несколько минут. Она сочла это хорошим знаком.
Вечером она не ложилась, нервно мерила маленькую каюту шагами, прижимала к груди дрожащие руки. Письмо показалось под дверью уже около полуночи. Шаги приблизились – шорох бумаги – шаги удалились. Буквы были неряшливые, резкие, словно писавший торопился. Он обращался к Элизабет по имени и титулу, уверял в своей тайной приверженности истинной вере и обещал, что, когда корабль встанет на якорь у Мальты – для передачи корреспонденции и закупки продовольствия, – он найдет способ переправить ее на берег, где ей придется довериться чести и благородству мальтийских госпитальеров – рыцарей католического Святого Престола, которые будут счастливы способствовать восстановлению справедливости и спасти юную католичку от участи хуже, чем смерть.
Лиззи сожгла письмо на свечке и почти не спала в ту ночь. Следующим вечером девочка не заперла изнутри дверь своей каюты, а около полуночи она открылась снаружи. Вошедший – крупный молодой мужчина – осторожно опустился на колени и поцеловал подол ее платья. Его звали Бретт, его родители приняли протестантство для вида, но сохранили верность Его Святейшеству и истинным обрядам. Бретт стал приходить каждую ночь. Они разговаривали шепотом, обсуждали план, возможную отправку Элизабет в Рим, страшное будущее, которое ждало ее в Стамбуле…
На шестую ночь Бретт коснулся волос Элизабет, положил руку ей на спину и как-то странно задышал, так что ее вдруг передернуло от инстинктивного страха и омерзения.
– Вы такая красивая, миледи, – сказал Бретт горячим шепотом. – Прекрасное царственное дитя… Без меня вы погибнете.
Он снова потрогал ее тяжелые рыжие волосы, распущенные по плечам, еще не заплетенные в ночную косу. Элизабет показалось – огромный паук шарит по ее голове своими противными лапами.
– Уходи! – сказала она чуть слышно.
– Тихо ты! – шепнул он. – Перегородки тонкие. Если меня поймают, план сорвется!
Уже смелее он провел второй рукой по ее шее, плоской детской груди под плотным сукном сорочки.
– Просто сиди молча, – сказал он.
Но сквозь страх и оцепенение Элизабет поняла, что если сейчас не сможет его прогнать, если даст собою воспользоваться, то потеряет что-то очень важное, ту самую чистую силу источника внутри, о которой говорила старая королева. Придется всегда потом пить мутную воду.
– Пошел вон! – закричала Элизабет во все горло. – Не смей до меня дотрагиваться!
Тут же по палубе затопали ноги, сверху раздались крики. Бретт бросил на нее взгляд, полный смятения, страха и злости, – и был таков. Элизабет заперлась в каюте и не открывала, пока не проголодалась. На следующий день через дверь объяснила сэру Эдварду, что увидела плохой сон и закричала, через дверь же извинилась перед капитаном, сделав голос как можно более детским. На корабле было шумно, до Элизабет доносились резкие голоса, звуки торопливых шагов. Она не спала.
Потом Мистер Нос тихо и монотонно – добрые полчаса – стучался в ее дверь, пока она не открыла. Он принес ей тарелку каши и кружку светлого эля и сидел с нею, смотря, как она неохотно ест.
– Поймали, – наконец сказал он, шмыгнув своим огромным носом. – Признался.
– В чем? – спросила Элизабет.
– Нашли письмо у него в сундуке – к Великому Канцлеру мальтийцев. Все расписано – кто вы, чего вы, зачем вы… Государственная измена.
– И где он теперь? – голос плохо слушался Элизабет.
Старик вздохнул, помолчал, разглядывая свои руки, прежде чем ответить.
– В море правосудие короткое, мисс. Теперь он уже на дне, пожалуй. А с утра на рее висел. Капитан приговор зачитал, сэр Эдвард утвердил именем Ее Величества… Так что вот так вот.
Элизабет сидела прямая, напряженная, будто окаменелая. Старик положил ей руку на спину, погладил по волосам – совсем как тот вчера, но при этом совсем иначе. Элизабет рыдала у него на плече, пока нос у нее не стал таким же распухшим и красным, как и у него.
Мистер Нос уложил ее на кровать, накрыл покрывалом, уселся в ногах – Лиззи была совсем маленького роста, там оставалось много места – и стал петь ей старые детские песни, пока она не уснула.
Мост наш Лондонский пропал,
ах, пропал, ах, пропал,
Мост наш Лондонский пропал, дорогая леди…
На палубу Лиззи больше не выпускали, и у Мальты «Орел» не останавливался, шел под всеми парусами до Босфора, в голубую воду которого, по легенде, когда-то бросилась волшебная белая корова Ио – она была невинной девушкой царской крови, но ее полюбил бог Зевс, и тут-то и начались сплошные неприятности…
Спит Башар, во сне смотрит с палубы «Орла», а за бортом его из воды выпрыгивают дельфины, синевато-серые, стремительные, свободные. Они рассекают воду и воздух, то ли плывут, то ли летят. Башар улыбается во сне.
Спят девочки-рабыни, у каждой – своя история, своя разлука, свои песни, сказки, мамины руки, детские приключения в лесу, или у озера, или за холмом – уж кого откуда взяли, через какое горе протащили.
Спят евнухи – и они себе не сами судьбу выбирали, не сами, не сами…
Спят жены, спит дворец, спит великий город Истанбул.