© В. Л. Михайлова, наследник, 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Книга первая. Дважды воскресший
Смерть сквозь главу твою промчалась.
Генерал-фельдмаршал князь Михаил Ларионович Голенищев-Кутузов Смоленский
Часть I
Глава первая. Юность героя
1
Самое дорогое для мальчика – вечера в большом батюшкином кабинете. Набегаешься всласть, накатаешься в салазках с ледяной горки, наиграешься в снежки, в гуська, в салки, в крепость. Разрумянишься, наберешь в валенки снегу, весь иззябнешь. Но все равно чуть не силком, иногда с горькими детскими слезами, уводит тебя мамка домой.
Недолго ребячье горе. После ужина залезешь с ногами на скользкое кожаное аглицкое кресло и слушаешь, слушаешь батюшку. Чудо как хорошо! Чего только не знает Ларион Матвеевич! Ведь недаром называют его в Петербурге «Разумною книгою».
И про полуденные страны знает, где люди круглый год ходят нагишом и зело черны и где обитают в степях диковинные птицы. И среди них птица, величайшая в свете, именуемая Строус, которая бегает как конь. На этом Строусе, усевшись верхом, римляне учреждали скачки, наперегонки с лошадьми…
И про Индию, царство чудес, в котором вельможи в одеяниях, изукрашенных адамантами и сапфирами, восседают под балдахинами на звере-горе, называемом Элефант. И тот Элефант на рыле имеет мускулистую длинную трубку. Он ее сжимает и распускает, ею пьет, берет разные вещи и обороняется от врагов…
И про дерзких мореходов, из которых один, гишпанец Колумбус, открыл Вест-Индию, или Новый Свет. И в сем Новом Свете спрятана от пришельцев Золотая Страна – Эльдорадо. Собраны в ней бессчетные сокровища вождей и жрецов индейских – из червонного, красного и белого золота. И многие рыцари и простые люди пытались отыскать Эльдорадо, уходили в леса дремучие, поднимались в горы поднебесные, где ужасные дыры огонь из преисподней мечут. Но никто не возвращался с удачей. Или не возвращался вовсе…
– А с песьими головами люди где обретаются? Мне мамка вечор сказывала… – решается озадачить Миша своего батюшку.
– Сие выдумки от темноты да невежества. Песьи головы, Мишенька, привязывали к седлу опричники царя нашего Грозного Иоанна. Ибо называли себя его верными псами…
Как рассказывает батюшка – век бы слушал! Сколько земель на белом свете, сколько чудес! Но милее всего Мишиному сердцу истории воинские, ратные подвиги и фамильное прошлое древнего рода Голенищевых-Кутузовых.
– Сам святой Александр Невский, князь Новгородский и великий князь Владимирский, день кончины коего все мы, православные, отмечаем четырнадцатого ноября, благословил родоначальника нашего…
Историю эту Миша слушал едва ль не в десятый раз. Но каждый раз словно наново. Шаловливый, резвый и даже проказливый, мальчик затихал, впивался большими живыми глазами в отца. А тот не без торжественности повествовал:
– Было это в тысяча двести сороковом году от Рождества Христова. К новгородским границам подошли шведы с их гордым вождем Биргером. И Биргер сей послал князю Александру надменную грамоту: «Се уже есть зде и пленю землю твою». Тогда собрал князь Александр Ярославич свою дружину и встретил шведов. У речки Ижоры, притока нашей Невы. Храбрые новгородцы в лоск разбили врага. А князь Александр собственным копьем возложил печать на лицо Биргера. За эту битву он и наречен был в народе Невским. Так вот, рука об руку со святым Александром сражался праотец наш Гавриил, верный его сподвижник…
Тихо потрескивают свечи в шандале на дубовом столе; за небольшими, заросшими льдом оконцами тьма и холод – люты морозы были в восемнадцатом веке. И шли они, с перерывами, дружной и грозной чередой. Порой по две-три недели держалось поболе тридцати градусов. Как начнет Юрий холодный оброк собирать, так за порогом уже стучится студень, или декабрь. И идут сперва варварины морозы: трещит Варюха, береги нос да ухо! Варвара заварит, Савва засалит, Никола загвоздит. Варвара ночи урвала, украла, день приточила. А за Варварой – Савва. Савва снегом стелет, гвозди острит, льдом засалит. Савву сменяет Никола Зимний. Два их, Николы: один с травой, другой со снегом. Зима на Николу заметает – дороги не бывает.
Но вот Спиридона поворот: солнце на лето, а зима на мороз. В этот день медведь в берлоге поворачивается и корова на солнце успевает нагреть один бок. С солнцеворотом дня прибудет хоть на воробьиный скок. А там пост холодный – рождественские морозы. Январь – всем зимним месяцам отец. Трещат крещенские морозы: трещи, трещи, пока не пришли водохрящи. После холодов на Татьянин день – афанасьевские морозы: Афанасий и Кирило забирают за рыло. Их сменяют тимофеевские: в день Тимофея Полузимника – ползимы миновало.
Дождались и Сретенья: зима с летом встретились. Коли на Сретенье метель дорогу замела, то весь корм подберет. За ним грядет Власьев день – власьевы морозы. И март на нос садится, и в нем морозит…
Но тепло и покойно в кабинете с круглыми натопленными голландками, с длинными полками русских и иноземных книг в телячьей коже и сафьяне. Размеренно звучит глуховатый батюшкин басок:
– Праправнук Гавриила, сподвижника Александра Ярославича, был Федор Александрович, по прозвищу Кутуз. От него-то и пошли мы, Кутузовы…
– А что значит – Кутуз? – быстро спрашивает Миша.
– Подушка у кружевниц, – с готовностью отвечает Ларион Матвеевич, любуясь дотошностью сынишки. – Из кожи либо материи. Видно, были в нашем роду искусные мастерицы. Вязали украшения для семей московских князей и бояр…
Сметливый мальчик давно уже знает смысл этого слова от доброй бабушки, заменившей ему мать. Но просто хочет вопросом сделать приятное батюшке своему.
– Еще, расскажи еще! Про князей московских… – просит Миша.
– Много чудесного и страшного происходило в те годы. Нравы были крутые. Внук Дмитрия Донского, победителя татар на Куликовом поле, князь Василий Васильевич[1] боролся с дядей своим Юрием Галицким за московский стол. Ты хоть и мал, да знать должен, как жестоко поступали тогда князья в споре за власть. Никого не щадили. Да! Не нынешнее просвещенное время благословенной Елизаветы Петровны! – простодушно восклицает он, как и все люди на земле, уверенный, что время, в которое он живет, самое просвещенное и самое значительное. Хотя бы потому, что в нем уместилась малая его жизнь.
Ларион Матвеевич крестится на темный угол, где должны быть иконы, и продолжает:
– Так вот. Желал князь Василий избавиться от одного из главных своих соперников. Заманил и ослепил старшего сына Юрия – Василия Косого. А через шестнадцать лет последовала месть. Он сам лишен был глаз братом Косого – Дмитрием Шемякой. После этого и прозвали его: Темный. И во всех тяжких испытаниях сопровождал князя Василия Васильевича верный его боярин Василий Федорович Кутуз…
– Сын Федора Александровича, батюшка? – вставляет Миша.
– Он, он самый. – Ларион Матвеевич гладит мальчика по стриженой головке: памятлив, умен, – и продолжает: – А Шемяка тем временем сел в Москве. Да сидел недолго. Правил он, Мишенька, не имея ни стыда ни совести. С той поры люди говорят о бесчестном: Шемякин суд. И москвичи стали звать к себе слепого князя Василия. С многочисленной ратью двинулся он к Первопрестольной. Бесславно бежал от него Шемяка в Каргополь. И по пути, как подлый тать, захватил в заложницы мать Василия Васильевича – Софью. Дочь могущественного князя Литовского Витовта. Князь Василий Темный вернул себе великий московский стол. И стал горевать: что с матерью? Не извел ли ее кат Шемяка? Вызывает он Василия Кутуза и речет ему: «Поезжай, верный мой слуга, в Каргополь. И если жива моя матушка, упроси Шемяку вернуть ее…»
– Ну и как? – сучит в нетерпении ножками в мягких бурках сынишка.
– С превеликим трудом, но выполнил Василий Федорович препоручение великого князя. То-то было радости в кремлевских палатах…
Ларион Матвеевич встает с кресел, щипцами снимает со свечек нагар. Выступают из полумрака лики с икон Пресвятые Богородицы и батюшкиного святого – Иллариона, епископа Меглинского; строго глядит – усы торчком – из вызолоченной бронзовой рамы Петр Великий.
– Батюшка! Скажи о чем-нибудь еще! – молит Миша.
Ларион Матвеевич утверждается в креслах, пухлая рука сама находит фарфоровую табакерку с лицеизображением государыни Екатерины, супруги преобразователя России. Со щелком отворяется крышка, щепоть доброго гамбургского табаку отправляется сперва в левую, затем в правую ноздрю. Орлиный батюшкин нос завостряется от щепотки, мальчик приготавливается слушать, как с мортирным звуком чихнет батюшка в батистовый с кружевами платок. Вот пухлое батюшкино лицо вновь распускается, белеет, выпуклые глаза открываются, приятная важность вновь исходит от него.
– А знаешь ли, Мишенька, что родственница наша называлась женой царя и великого князя Московского?
Нет, мальчик не знает об этом и весь обращается в слух.
– Когда разваливалась грозная Золотая Орда, осталось враждебное Руси Казанское царство. Наш государь и великий князь Иоанн Грозный желал вернуть балтийские земли, завоеванные шведом. Но как сие сделать? Пойдешь на запад – татары ударят тебе в спину! Надобно прежде завоевать Казань. Орешек сей, однако, оказался зело крепок. Удалось было Иоанну посадить на казанский стол верного ему Шиг-Али-хана. Но возмутились татары, скинули его и назвали главой своей астраханского царевича Едигера-Махмета. Он дал казанцам клятву быть неумолимым врагом России. И вот Иоанн Грозный самолично явился под стены Казани. Битвы происходили почти ежедневно. Русским удалось взорвать тайник, откуда татары запасались водой. Были подведены главные подкопы. Настал день решающего штурма. Было это[2] второго октября тысяча пятьсот пятьдесят второго года…
Миша спал с открытыми глазами: с грохотом рвались в подкопах бочки с порохом; в дыме пожарищ рушились стены Казанского кремля; шли с тяжелыми пищалями государевы стрельцы.
– Казанцы отчаянно защищались на улицах. – Ларион Матвеевич разволновался от собственного рассказа и грозно чертил перстом в воздухе. – Они удвоили усилия и почти вытеснили наших. Но вот сам Иоанн схватил знамя, стал в городских воротах и удержал бегущих. Царь Едигер был взят в плен, защитники его пали…
– И государь ослепил его, как Василия Темного? – ужасается мальчик.
– Нет, грозен и жесток, но справедлив был Иоанн Четвертый, – качает голой (пусть отдохнет от парика) головой Ларион Матвеевич. – Едигер был отправлен в Москву. Там он принял святое крещение под именем Симеона. Ему оставили титул царя. Жил он в Кремле, в особенном большом дворце. Имел боярина, чиновников и множество слуг. Понимал наш государь, сколь важно привязать Едигера-Симеона, склонить его на верность Руси. И стал подыскивать ему невесту. А у боярина московского Андрея Кутузова, нашего сородича, была дочь Мария. Всем хороша – и на личико нежна, и нравом кротка и послушлива. Вот в тысяча пятьсот пятьдесят третьем году повенчал Иоанн Грозный Симеона с Марией и пожаловал им в отчину город Рузу. А далее вышло, как он задумал: сей Симеон всегда был преданным слугой Иоанна. Ходил с ним на хана крымского, сражался в войне Ливонской и Польской. А при учреждении опричнины и земщины Иоанн главой последней сделал Симеона[3]. Так говорят наши летописи.
Про опричников Миша уже знает. А что такое земщина?
Умиленный любознательностью мальчика, Ларион Матвеевич даже утирает платочком уголки повлажневших глаз.
– Случилось то в декабре тысяча пятьсот шестьдесят четвертого года, – таинственно объясняет он. – Царь Иоанн Васильевич вместе с приближенными, стражей и женой Марьей Темрюковной внезапно исчезли из Москвы. Были с царем и Симеон с Марией. Они скрывались в монастырях и в конце концов остановились в Александровской слободе. Оттуда последовала грамота. В ней царь обвинил бояр в измене и даже выказал желание оставить престол. Когда же Москва приняла его требования, Иоанн учредил земщину и опричнину. Он начал жестокую расправу с крамольными боярами. Опричникам были отведены некоторые города, числом около двадцати. А в земщину, особое управление территорией, вошли остальные российские земли во главе с Москвой.
Ларион Матвеевич, увлекаясь рассказом, уже не замечает времени; еще меньше помнит об этом мальчик. Их возвращает к действительности бабушка.
– Хватит тебе Мишеньку-то своими страхами пужать! – выговаривает она сыну, появляясь в сопровождении дворовой мамки в кабинете. – Ведь сиротка! Некому его приголубить! А ты вместо ласки солдатскими побасенками его потчуешь!..
Она целует внука и просит:
– Пошли, Мишенька, спать. Вона и глазоньки твои ясные уже слипаются…
– Батюшка! Разреши еще послушать! Расскажи еще хоть столечко! – хнычет мальчик.
– Ладно… Только иди в постельку. Да сотвори молитву святому своему – архистратигу Михаилу. Когда ляжешь, приду и… – тут батюшка укорно смотрит на няньку, – вместо глупой мамкиной сказки расскажу еще какую бывальщину…
И снова, несмотря на ворчанье доброй бабушки, листает мальчик – страница за страницей – увлекательную «Разумную книгу». Он засыпает, но и во сне длится рассказ отца – про диковинные земли, про воинские подвиги, про богатыря Гавриила…
2
– Дядюшка! Приехал дядюшка!..
Иван Лонгинович Голенищев-Кутузов, двадцатипятилетний морской офицер, худощавый, с обветренным лицом – рот плотно сжат, желваки ходят под кожей – и мозолистыми ладонями. Он не из книг знает то, о чем рассказывает батюшка. Правду сказать, своим фрегатом правит Иван Лонгинович одним и тем же курсом: из Петербурга в Архангельск и обратно. Но и то в его лета немало – на небольшом паруснике аж через все Балтийское море, да вокруг Скандинавии, да через Белое море до устья Двины – путь опасный и долгий.
Миша бежит навстречу моряку, и тот подхватывает его сильными руками, прижимает к жесткому суконному мундиру, пахнущему табаком, океанским йодом, жженым порохом. Из бесчисленных карманов достаются подарки: кусок диковинного китового уса, черный блестящий медвежий коготь, прозрачный камень янтарь, а в нем навсегда застыла, распустив крылышки, желто-полосатая оса. И наконец, аглицкая медная игрушка: пушчонка, которая может ядра с копейку метать…
За столом, после первой чарки, Иван Лонгинович пускается в мореходные рассказы, пересыпая их волнующе-непонятными словами: «ганшпуг», «вымбовка», «квадрант», «юферс», «рубка», «галс», «крюйс-марс», «фокзейл», «шканцы», «ростры»…
– Всему свой черед, – смеется он, обнажая плотные белые зубы, в ответ на Мишины просьбы объяснить их значение. – Придет срок – узнаешь…
А после обеда, в кабинете, дымя трубкой, Иван Лонгинович слушает Лариона Матвеевича, опытного инженера, который в очередной раз собирается уезжать для возведения фортеций на юго-западные рубежи России…
– Меня назначили состоять при особе главного командира Кронштадта Захария Даниловича Мишукова, – сказал Иван Лонгинович. – Теперь какое-то время я буду моряком сухопутным. И хочу взять Мишеньку к себе. А то, Ларион Матвеевич, без тебя как бы здешнее бабье царство его в красну девицу не обратило…
На том и порешили, к великому огорчению бабушки, засобиравшейся после того в свое имение Печатники под Москву…
3
Усадив мальчика рядом с собой, Иван Лонгинович читал ему «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению»[4]:
– «Не хватай первым блюдо и не дуй в жидкое, чтобы везде брызгало.
Не сопи, егда еси…»
Голенищев-Кутузов назидательно поднимает указательный палец с перстнем, украшенным серебряной Адамовой головой, и торжественно продолжает:
– «Когда что тебе предложат, то возьми часть из этого, протчее отдай другому.
Руки твои да не лежат долго на тарелке, ногами везде не мотай, не утирай губ рукою и не пей, пока пищи не проглотил…»
Он кладет жесткую моряцкую руку на стриженую голову воспитанника:
– Ну-ка, продолжай теперь сам, Мишенька!..
Мальчик читает бегло, только от усердия иногда глотает слова.
– «Не облизывай перстов и не грызи ногтей, но обрежь ногти.
Хлеба, приложа к груди, не ешь: ешь, что пред тобой лежит, а инде не хватай.
Над ествою не чавкай, как свинья… – Миша лукаво глядит на невозмутимо восседающего с неизменной трубкой моряка и, подмигнув заговорщически, продолжает: – И головы не чеши. Не проглотив куска, не говори.
Около своей талерки не делай забора из костей, корок хлеба и протчего…» – Миша поднимает от книжки голову и скороговоркой спрашивает: – Кстати, дядюшка, что у нас нынче на обед? Больно уж каша гречневая надоела… – И снова читает: – «Неприлично руками по столу везде колобродить, но смирно ести. А вилками и ножиком по талеркам, по скатерти или по блюду не чертить и не стучать, но должно смирно, прямо, а не избоченясь сидеть…»
– Да ты, мой друг, читаешь уже не хуже моего! – ободряюще говорит Иван Лонгинович. – Идем теперь к обеденному столу. Посмотрим на деле, как ты усвоил урок. Я, кстати, уже заглядывал на камбуз. Полагаю, что за труды твои мой кок угостит тебя чем-нибудь особливо вкусным…
В доме прекрасно образованного, твердого характером моряка мальчик провел несколько лет и в 1757 году был определен в Петербургскую инженерную школу. Красивый, веселый, даже лукавый, сметливый и понятливый, Михаил Кутузов сразу же обратил на себя внимание капитана Мордвинова, помощника Петра Ивановича Шувалова[5] по заведованию школой.
Михаил Иванович Мордвинов не мог надивиться способностям юного Кутузова, очень скоро выказавшего отличные познания в математике, фортификации, инженерном деле, истории, богословии и философии. Мальчик не ограничивался предложенной в школе программой. Он самостоятельно изучал русскую и немецкую словесность, юридические и общественные науки, особое влечение проявив к языкам – французскому, немецкому, польскому. Впоследствии Михаил Илларионович мог изъясняться еще и на шведском, финском, английском и турецком, знал немного и латынь.
Сам всесильный генерал-фельдцейхмейстер, управляющий артиллерийской и оружейной канцелярией граф Петр Иванович Шувалов пожелал познакомиться с талантливым учеником и проверить его знания. Юный Михаил Кутузов, в свой черед, увидел реформатора, с которым связывались перемены в русской артиллерии и изобретение знаменитых уже единорогов. В возгоревшейся Семилетней войне[6] шуваловские гаубицы наводили панику на пруссаков.
Нам слава, страх врагам в полках твои огни;
Как прежде, так и впредь: пали, рази, гони.
С Елисаветой Бог и храбрость генералов,
Российска грудь твои орудия, Шувалов, –
слагал в его честь стихи Ломоносов…
Десятого октября 1759 года четырнадцатилетний Кутузов был произведен в капралы артиллерии, 20 октября, «за прилежность к наукам», – в каптенармусы – унтер-офицеры, а 1 января 1760 года «за особую прилежность и в языках и в математике знание, а паче, что принадлежит для инженера, имеет склонность, в поощрение прочим», – в кондукторы 1-го класса (чертежники). Он был оставлен при Инженерной школе «к вспоможению офицерам для обучения прочих». Кутузов преподавал кадетам арифметику и геометрию.
Здесь он подружился с унтер-офицером Василием Бибиковым, братом уже прославившегося своей храбростью в битве при Кунерсдорфе[7] командира 3-го мушкетерского полка Александра Ильича. Не только артиллерийское дело и математические науки сближали их. Василий, который был моложе Кутузова на два года, также горячо увлекался изящной словесностью, а пуще того – театром. Вместе они не пропускали ни одного представления в Сухопутном шляхетском корпусе и сами разучивали пьесы.
Им с увлечением помогал Иван Лонгинович Голенищев-Кутузов, отдававший досуг переводам любимого Вольтера.
Иван Лонгинович к этой поре был уже капитаном 2-го ранга и командовал кораблем «Москва», а затем – «Северный орел». Он служил в подчинении у брата Михаила Ивановича Мордвинова – адмирала Семена Ивановича, который заменил Мишукова на посту коменданта Кронштадта.
В свободные вечера у Голенищева-Кутузова часто собиралась молодежь. Иван Лонгинович читал только что переложенные им на русский язык отрывки из славного сочинения Вольтера «Задиг, или Судьба». Вольтер, его смелые мысли, его увлекательные романы, философские трактаты, душещипательные трагедии кружили голову. Остроумный и насмешливый, он вызывал восхищение.
«Во времена царя Моабдара был в Вавилоне юноша именем Задиг, одаренный благополучною природою, которая укреплена была добрым воспитанием. Хотя богат и молод, однако знал он умерять свои страсти, никогда не потворствовать, ничем над другими не превозносился и умел снисходить человеческим слабостям…»
Иван Лонгинович оглядел юных слушателей: смазливый, точно девушка, франт и высок Васенька Бибиков, рядом с ним Миша, Мишенька, – в глазах и в уголках губ затаенная улыбка, готовность в любой момент взорваться шуткой, насмешкой, веселым смехом. Только Бибиков и может сравниться с ним живостью и пылкостью нрава. Для них, в назидание их нетерпеливому характеру и колкому уму, читает теперь Голенищев-Кутузов фантастическую сказку о Задиге.
«С удивлением на него взирали, что, имея острый разум, удержался он от ругательного насмеяния оным разговорам без разума, смешанным, прерываемым, оному дерзновенному злословию, глупым злоключениям, язвительным шуткам, оному пустому звуку слов, которыя почитались приятным собеседованием в Вавилоне…»
– Внемлите, мои друзья, тому, что пишет сей знаменитый муж, – не удержался Иван Лонгинович. – Он воистину учит всех нас мудрости житейской…
«Он научился из первой книги Зороастра, что самолюбие подобно заключающему в себе ветры меху, из которого вылетают бури, когда его прокалывают. Паче всего Задиг никогда не тщеславился ни презрением, ни покорением себе женщин. Он был щедр, не боялся добро делать, последуя великому правилу Зороастра: когда ты ешь, корми псов, хотя они тебя и угрызть могут…»
Васенька Бибиков, мастер обезьянничать и передразнивать других почище Миши Кутузова, не мог подолгу спокойно сидеть и слушать. Он вскакивал, переспрашивал непонятные места, критиковал слог, пытался тут же разыграть роман в лицах, зааплодировал, когда наконец Задиг сделался царем и мужем прекрасной Астарты. А после предложил поставить дома у Ивана Лонгиновича вольтеровскую трагедию «Заира».
Все было как в дворцовом театре: костюмы, сцена, занавес. Иван Лонгинович выбрал себе роль жестокого султана Иерусалимского Оросмана, влюбленного в свою невольницу и считающего себя обманутым. Михаил Кутузов взялся изобразить благородного французского кавалера, мнимого любовника Заиры, и ее брата Нарестана. Ну а Васенька согласился сыграть прекрасную Заиру; в театре шляхетского корпуса все женские роли в те времена обычно исполнялись кадетами. Он нарядился в богатое платье своей сестрицы Дуняши, Авдотьи, к которой, кстати, был неравнодушен Иван Лонгинович, и безбожно набелил и нарумянил свое хорошенькое лицо.
– Дрожу я идучи, душа моя вострепетала…
Не ты ли, Нарестан, кого я ожидала… –
томно и страстно, заведя свои красивые ореховые глаза не проговорил, – пропел Бибиков.
– Да, я, ты коего, злодейка, предала,
Пади теперь, когда неверна так была! –
зычно, словно он находился на капитанском мостике «Северного орла», проревел Иван Лонгинович и выхватил картонный кинжал.
– О Боже! Смерть моя! –
со слезой ответил Бибиков и упал на кулису, из-под которой выполз, потирая ушибленное темя, французский кавалер Нарестан.
Иван Лонгинович вперил в него сверкающий взор и заревел еще страшнее и громче:
– Приближься ты, ты, кой того меня лишил.
Что более всего на свете я любил!
Презренный мой злодей с проклятою душою,
Еще ль тщеславишься ты честностью своею?
Чтоб посрамить меня, не толь ты строил ков,
Поди, во мзду тебе подарок уж готов.
Твои несчастия сравняются с моими,
Ты в кои вверг меня коварствами твоими.
Ответствуют они злодейству твоему,
Что приказал и ты готовить казнь ему…
Михаил Кутузов закрыл руками лицо от отчаяния и с рыданием в голосе повел партию Нарестана:
– Ах, что ты представляешь?
Иван Лонгинович толкнул его на лежащего недвижно Васеньку:
– Вот здесь, я говорю, коль зреть ее желаешь,
Кутузов отшатнулся с новым стенанием:
– Кого я зрю?.. Сестру… Заира… Что за страх!
Ах, нет тебя! Уж свет померк в твоих очах!!
Теперь пришел черед рыдать и стенать Ивану Лонгиновичу:
– Возможно? Боже мой! Сестрою он назвал!
Мишенька горделиво выпрямился, стуча себя кулаком:
– О варвар! О тиран! То истина вещей!
Пронзи уж грудь мою, пронзи, о лютый зверь!
Во мне искорени весь царский род теперь!..
Иван Лонгинович упал ничком с яростным воем:
– Как? Я любим Заирой был неможно?
Он брат? Любим я был? Ах, все сие возможно!..
Трагедия имела оглушительный успех. Ларион Матвеевич отбил себе ладони и охрип, крича «бис». Авдотья Бибикова кинула к ногам султана Иерусалимского букет фиалок. А старая Мишенькина мамка, допущенная на барское представление за свои заслуги, когда Иван Лонгинович обнажил бутафорский кинжал, со страху за своего ненаглядного свалилась ничком на пол…
4
Приглашение на маскарад в Зимний дворец было полной неожиданностью.
Прапорщик Астраханского пехотного полка Кутузов рассматривал маленький, изящный билетик, таинственным образом переданный ему. Какая кокетка держала его в своей маленькой ручке? Быть может, надевая на себя неуклюжие фижмы и тяжелый парик, она думала о молодом офицере и, когда наклеивала на свое лицо маленькую мушку из тафты – условный знак любовного свидания, – мечтала о нем…
От сладких мечтаний юношу отвлек вошедший в комнату Иван Лонгинович. Он держал небольшой плотный конверт.
– Передашь это особе с белой розой в волосах и в голубой бархатной маске.
Молодой человек почувствовал, что таинственное приглашение связано с этим конвертом.
– Только не вздумай перепутать! – строго добавил Иван Лонгинович. – Ибо тогда нам обоим не сносить головы…
– А кто сия особа, дядюшка, смею спросить? – решился Кутузов.
Иван Лонгинович колебался. Он оглядел своего любимца с головы до пят, его широкое домино в шахматную клетку, встретил открытый взгляд больших темных глаз и, испытывая полное доверие к юноше, сказал:
– Знай же: ее высочество великая княгиня Екатерина Алексеевна…
…Пышный маскарад увлек и зачаровал Кутузова. Сколько музыки, танцев, веселой сутолоки! Вон суровый капуцин кружится, обняв резвую пастушку. А тут напудренный Пьеро пляшет об руку с грациозной Коломбиной. Там прекрасный Аполлон в сопровождении легконогих нимф вертится в бурном хороводе. Многие дамы, по тогдашней маскарадной моде, надели мужские костюмы и щеголяли в зеленых гвардейских мундирах, а кавалеры обрядились в широкие платья с робронами.
Надвинув поглубже капюшон на лоб, Михаил искал женщину с белой розой, но смуглые арапчата и голубые наяды с веселым смехом окружили его, не давая выйти из живого кольца. Рядом с Кутузовым оказался звездочет в остроконечной шапке, черном с серебряными блестками балахоне и с огромным картонным носом.
– Какой прекрасный цветник! Благоуханная оранжерея! – позабыв осторожность, обратился к нему Кутузов и услышал ворчливый голос:
– Я бы скорее сравнил этот зал с садком для птичек…
– Сударь, вы циник! – не выдержал юноша.
– О нет, мой юный друг, – отвечала маска. – К сожалению, я и сам все еще поддаюсь чарам тех, в ком нет ни глубокого ума, ни знаний, а есть лишь искусное притворство и в том и в другом. Зато если вы послушаете этих очаровательных попугайчиков, то узнаете все – или почти все – о нашем свете. Впрочем, вас ждет более серьезное дело. Идите же к главной лестнице…
И звездочет решительно отстранил двух прелестных наяд, державших Кутузова за полы домино.
В смущении юноша пересек весь огромный беломраморный зал, залитый светом тысяч свечей в переливающихся хрустальных люстрах. И кажется, успел вовремя.
Его здесь ожидали! И узнали!
Вниз по лестнице спускалась стройная молодая женщина в синей полумаске. Она была одета подчеркнуто скромно: корсаж из белого гродетура и белая юбка на маленьких фижмах – китовых обручах, поддерживающих платье. Длинные, роскошные темно-каштановые волосы зачесаны назад и перехвачены белой ленточкой; в простой прическе только белая роза с бутоном и листьями – точно живая; другая роза приколота к корсету. Белый газовый шарф, газовые манжеты и газовый передничек дополняли наряд.
«Что за чудо и что за простота! – сказал себе Кутузов. – И это она?..»
Темные глаза блеснули в прорезях голубой маски. Женщина остановила мимолетный взгляд на Кутузове и вошла в толпу. И вслед за ней в толпе оказался молодой человек. В тесноте он нашел ее дрогнувшую маленькую ручку и вложил конверт. Послышался тихий, но спокойный голос:
– Домино! Как вас зовут?
И теперь уже без колебаний он назвал себя.
– Мы не забудем вас… – раздалось в ответ.
Близость с Иваном Лонгиновичем, которого решено уже было сделать наставником по морскому делу при малолетнем внучатом племяннике Елизаветы – Павле, и дружба с Васенькой Бибиковым, любимцем лихих гвардейских офицеров братьев Орловых, рано втянули Михаила Кутузова в круг большой политики.
5
Часы на мраморной каминной подставке пробили два пополуночи. Вызолоченный вепрь, несший циферблат, мчался, выгнув мощную спину, сквозь золоченый же кустарник. Соснуть так и не удалось. Поправляя стекающую с рыхлого плеча сорочку, Елизавета Петровна подошла к одному из трех уборных столиков. Овальное зеркало, освещенное шандалами, отразило ее отекшее лицо, выцветшие глаза. Только рот, твердо очерченный и алый, напоминал прежнюю Елисавет.
«Ах! уж покою томну сердцу не имею никогда; мне прошедшее веселье вспоминается всегда…»
Воспоминания невольно перенесли стареющую государыню во дни ее бедной и незабвенной юности, когда в полуопале, ненавидимая покойной царицей Анной Иоанновной уже за свою красоту, а более всего за право на престол, Елизавета Петровна могла беспечно отдаваться радостям любви: то водила хороводы в Александровской слободе; то без стыда проделывала вещи, которые заставляли краснеть даже наименее скромных; то горячо молилась перед образом Знамения Пресвятые Богородицы…
Точно в сладком сне, точно не бывшие с нею, возникли перед императрицей образы очарованных ею избранников: первый раб ее сердца – любимец Петра Великого гвардеец Бутурлин, красавец Шубин, конюх Андреян Вожжинский, паж Ляпин… Как хороша она была тогда – стройная, с густой каштановой косой и темными бровями, оттенявшими большие голубые глаза, всегда с улыбкой, легко переходившей в шаловливый смех!
А сколько претендентов на ее руку появилось в те поры – не счесть! И каких претендентов!
Французы – Людовик XV, герцог Шартрский, принц Конде, герцог Бурбонский, немцы – принц Карл-Август, епископ любский, курляндский герцог Фердинанд, принц Морис Саксонский, принц Фридрих Зульбахский, маркграф Карл Бранденбургский-Байрейтский – самые громкие фамилии в Европе! Не отставали и русские: в красавицу тетку был влюблен четырнадцатилетний император Петр II, ее руки добивались князья Долгоруков и Меншиков. Но всем она предпочла певчего Алексея Разумовского, с которым тайно обвенчалась…
Тяжело ступая отекшими ногами, Елизавета Петровна добралась до белых, под цвет уборной залы, кресел.
Она сознавала, что конец близок. Первый роковой припадок произошел четыре года назад. 8 сентября 1757 года, в праздник Рождества Богородицы, царица отправилась из царскосельского дворца в приходскую церковь, рядом с дворцовыми воротами. Но едва началась служба, как Елизавета почувствовала себя дурно, вышла из церкви, спустилась с крыльца и, сделав два шага, упала без чувств на траву. Ее обступила толпа крестьян, сошедшихся из окрестных сел к праздничной обедне.
Извещенные дамы прибежали на помощь не тотчас и нашли государыню все еще на траве, без сознания, посреди народа, который глазел на нее, но не смел притронуться. Ее покрыли белым платком и послали за доктором. Первым прибыл хирург Фусадье, французский эмигрант. Он тут же, на траве, в присутствии простого народа, пустил ей кровь, однако императрица не приходила в себя. Долго ждали доктора Кондоиди, грека, – он был болен, и его принесли в креслах.
Наконец доставили из дворца ширмы и кушетку, положили императрицу, терли мазями, давали нюхать всевозможные спирты – она не открывала глаз. Такой, в бесчувственном состоянии, и перенесли ее во дворец. Во время этого припадка она так прикусила себе язык, что несколько дней не владела речью, а после того долго еще говорила невнятно…
С того, уже далекого, дня здоровье ее медленно, но верно шло на убыль. Государыня стала больше времени проводить в молитвах, поститься, уединяться от веселий. Теперь ее по целым дням лихорадило, кровь шла носом, слабость валила в постель. А в июле нынешнего, 1761 года припадок повторился – она снова несколько часов пролежала без чувств.
Смерть стоит за дверями. А на кого оставить Россию? На племянника Петра Федоровича[8]? Хуже не придумаешь! Недавно, после театрального представления, когда Елизавета Петровна сидела в ложе с шестилетним Павлом, в зал вбежали караульные гвардейцы. Преображенцы, семеновцы, измайловцы теснились к ней с криком: «Матушка наша! Защита наша! Надёжа!..» Среди них было немало и ветеранов-усачей, которые двадцать лет назад возвели Елизавету Петровну на трон, свергнув ненавистное немецкое правление. И вот теперь новое иноземное засилье угрожает России. Конец победоносной войне с Фридрихом II! Конец всему!..
Она понимала, что стоило только тогда сказать: «Вот ваш император!» – и судьба престолонаследия была бы решена. Павел Петрович, резвый, премилый мальчуган, сделался бы ее наследником, будущим русским царем. А кто при нем регентом? Или регентшей?..
Елизавета Петровна очнулась, провела рукой по лицу, отгоняя черные мысли. Сама, не вызывая камер-фрау, оделась. Снова перечитала перехваченную депешу французского посланника Бретеля о разговорах, которые вела великая княгиня Екатерина Алексеевна с датским министром Остеном, положила бумагу в вазу.
Гоффрейлина доложила о прибытии Ивана Шувалова[9].
– Ваше императорское величество! – Тридцатитрехлетний генерал-адъютант и конференц-министр, ее фаворит, ловко отвесил поклон. – Их высочества Петр Федорович с супругой направляются для получения аудиенции…
Елизавета не обладала государственным умом и сама понимала это. Легкомысленная, нервная, она лишь по необходимости терпела до поры до времени Алексея Петровича Бестужева[10], сознавая превосходство ныне опального канцлера надо всеми Шуваловыми и Воронцовыми или иностранными министрами при петербургском дворе. И Екатерину Алексеевну царица не любила как раз за ум, к чему с некоторых пор прибавилось и ее политическое интриганство. Но Петра Федоровича!.. Великого князя Елизавета просто не могла терпеть, и чем дале, тем более, называла его не иначе как «великим дураком», «уродом» и т. п. А ведь какие надежды возлагала она на него поначалу! Мечтала, что он-то и станет настоящим Петром III и приумножит славу и могущество России!..
– Иди-ко, Иван Иваныч, за ширмы да посиди там, покудова мы с канцлером учиним допрос ее высочеству…
Едва граф укрылся, как появился долговязый Петр Федорович, подошел к теткиной ручке и с надутым видом прислонился к стене. Чуть позже, опередив сопровождавшего ее Воронцова, вбежала Екатерина Алексеевна и бросилась к ногам государыни со словами:
– Молю вас, отошлите меня к моим родным!
– Как же мне отпустить тебя? – сказала императрица. – Вспомни, что у тебя есть сын!..
– Сын мой у вас в руках, – опустив голову, тихо ответила Екатерина Алексеевна, – и ему нигде лучше быть не может. Я надеюсь, вы его не покинете…
Елизавета с трудом подавила в себе невольную симпатию к этой не то тонко игравшей, не то глубоко переживавшей женщине.
– Ты просишься уехать уже не в первый раз. Но что я скажу обществу? Какая причина этого удаления?
– Ваше величество! Объявите, если найдете это приличным, причины, по которым я навлекла на себя ваши подозрения и ненависть великого князя!
Императрица положила руку ей на голову:
– Где же ты будешь жить? Твоя мать умерла. Цербст занят пруссаками…
Сдерживая рыдания, Екатерина Алексеевна ответила:
– Поеду в Париж. К брату Фридриху-Августу…
На деле она, конечно, и не помышляла ни о каком отъезде. Да и братцу, цербстскому князю без княжества, не до нее. Екатерина лихорадочно искала, на кого можно было бы опереться в это трудное время. Ведь приход к власти Петра Федоровича означал бы для нее скорую или медленную, но неизбежную погибель. Но с кем посоветоваться? Все ее старые друзья изгнаны или в отлучке: бывший канцлер Бестужев-Рюмин в опале, лапушка Салтыков отослан в Гамбург, сердечный приятель граф Понятовский выехал из Петербурга по требованию императрицы, Захар Чернышев на войне. На душе пусто. Маленькая дочь Анна умерла, а сына она почти не видит. Надобно что-то предпринимать. Вот отчего она решилась, казалось бы, на неосторожный шаг – рассказала барону Остену, что сочла бы счастливейшим днем в своей жизни тот, когда императрица пожелала бы отстранить от престолонаследия ее мужа и завещать корону сыну. «Я предпочла бы быть матерью императора, чем супругой», – заявила она датскому посланнику. Расчет простой: это вызовет понимание и сочувствие; в Дании знают, что воцарение Петра Федоровича неминуемо означает войну с Россией из-за Голштинского княжества…
Елизавета приказала Екатерине Алексеевне встать; та повиновалась. В задумчивости императрица отошла к кушетке. Да, племянник спит и видит, как бы избавиться от ненавистной супруги. Он тотчас же женился бы на своей любовнице – толстой Лизке Воронцовой, которая открыто живет в его ораниенбаумском дворце…
Принцесса тем временем быстро оглядела комнату. Она не первый раз бывала на ночных аудиенциях у государыни. «Кто на сей раз из Шуваловых спрятан за ширмами? Иван, как это было на прошлом допросе, или его двоюродный брат Петр? А может быть, сам управляющий Тайной канцелярией граф Александр Иванович?» Затем она приметила вазу со свернутой бумагой. Как хорошо, что появились два новых лица, на которых она может положиться! Двадцатипятилетний красавец, бретер и гуляка, отважный поручик Григорий Григорьевич, Гриша Орлов[11] готов за нее в огонь и в воду. И сорокадвухлетний обер-гофмейстер при Павле Никита Иванович Панин[12] тоже надежен. Это он предупредил принцессу запиской о своем разговоре с канцлером Воронцовым насчет злосчастной депеши…
Елизавета заговорила снова:
– Бог мне свидетель, сколько я плакала, когда ты была при смерти по приезде в Россию… Если бы я тебя не любила, то никогда не оставила бы у себя… – Она приблизилась к принцессе вплотную и нахмурилась, вспомнив все, что ей наговорили. – Но ты чрезмерно горда! Вспомни, как однажды в летнем дворце я подошла к тебе и спросила, не болит ли у тебя шея. Потому что ты едва поклонилась мне.
– Господи! – воскликнула Екатерина Алексеевна, глядя в глаза царице. – Как ваше величество могли думать, что я захочу гордиться перед вами! Клянусь, я и не подозревала, что вопрос, заданный четыре года назад, мог иметь подобные последствия…
Елизавета перебила ее:
– Ты воображаешь, что на свете нет человека умнее тебя!
– Если б я так думала о себе, – кротко проговорила Екатерина Алексеевна, – то мое теперешнее положение и самый этот разговор лучше всего способны вывести меня из этого заблуждения. Я до сих пор по глупости своей не понимала того, что угодно было вам сказать мне четыре года назад…
Слушая принцессу, Елизавета приметила, что Петр Федорович все время о чем-то шушукается с канцлером Воронцовым. Она подошла к ним и стала тихо увещевать великого князя примириться с женой. Петр Федорович сперва возражал вполголоса, но затем не вытерпел, притопнул ногой и вскрикнул:
– Ее надобно немедля выслать! Она ужасно зла и страшно упряма!
Екатерина Алексеевна, слыша это, обратилась к великому князю:
– Я рада случаю объяснить вам в присутствии ее величества, что я действительно зла – зла на тех, кто советует вам делать несправедливости. Да, я стала упрямой. Потому что моя угодливость навлекла на меня только одну вашу неприязнь.
– Дрянь! Дрянь! – Великий князь заплакал, громко и безутешно, словно обманутое дитя. Обе женщины отвернулись.
– Ладно… Иди… – после недолгого молчания приказала племяннику, не оборачиваясь, императрица.
Вслед за Петром Федоровичем, повинуясь знаку Елизаветы, вышел и граф Михаил Ларионович Воронцов, великий канцлер.
– Теперь мы одни, и я могу сказать тебе правду, – негромко, но грозно молвила она.
– Я догадываюсь, ваше величество! Вы хотите попрекнуть меня за разговоры о наследнике Павле Петровиче с бароном Остеном и французским посланником Бретелей, – потупив глаза, как бы из глубины души, ответила Екатерина Алексеевна. – Но, свидетель Бог, я говорила это, думая лишь о благе России…
Елизавета невольно протянула руку к вазе. Граф Иван Иванович Шувалов пытался из-за ширмы змеиным шипом или птичьим чиканьем, наподобие воробьиного, удержать императрицу от преждевременного шага, но понимал, что игра разгадана. «Экая филя, право, – ворчал он про себя. – И куда ей до молодой княгини! Ведь обвела – и не в первый раз обвела – вокруг пальца. Как будто Екатерина Алексеевна умудрена жизнью, а матушка-царица – молодая, неопытная простушка…» Втайне он сочувствовал принцессе и надеялся, что допрос приведет к доверительной беседе о престолонаследии. Ведь не далее как на прошлой неделе сама государыня размышляла, что надо бы объявить наследником Павла, а его отца либо обоих родителей выслать из России…
– Я не виню тебя, – наконец тихо сказала Елизавета Петровна. – Я сама не знаю, что делать… Иди!
«Поздравляю себя с рождающейся милостью, – подумала принцесса. – Впрочем, не столько довольны мной, сколько недовольны великим князем. Да, как же звали того мальчика-офицера, который передал мне предупреждение Панина? У него такая трудная русская фамилия… А, Михайло Голенищев-Кутузов! Надобно при случае вознаградить его…»
Она низко поклонилась и покинула покои царицы.
…Куранты прозвенели три пополуночи. Вызолоченный вепрь нес на могучей спине Время, отмеряя последние часы в жизни государыни Елизаветы Петровны.
Глава вторая. «…Я – русский…»
1
Шестнадцатилетний прапорщик Кутузов скучал у бронзовой решетки Большого Ораниенбаумского дворца.
Плоская равнина незаметно становилась морем, серое зеркало которого было до зевоты пустынно: не на чем глаз остановить – ни птицы, ни паруса. Лишь на горизонте обозначалась слабым контуром морская крепость Кронштадт на острове Котлин.
Начало обычного развода неопределенно затягивалось – накануне император Петр Федорович засиделся за ужином до пяти пополуночи, крепко перебрав в служении Бахусу. Впрочем, в Ораниенбауме, как примечал Кутузов, царил полный разгул: каждодневные разводы голштгинских батальонов, а после – шумные застолья, пьяные ужины, невоздержанные речи и неисполнимые распоряжения государя. Сюда, в летнюю резиденцию Петра Федоровича, съехались его немцы-родственники, чтобы отметить 29 июня – тезоименитство императора – день святых Петра и Павла.
Среди них был и дальний родич Петра Федоровича по Голштинскому дому, генерал-губернатор Санкт-Петербурга и Эстляндии, фельдмаршал, принц Петр-Август-Фридрих Голштейн-Бек, при котором обязанности флигель-адъютанта выполнял Кутузов.
Назначение на эту должность, совершенно неожиданное для молодого офицера, последовало 1 марта 1762 года. Лишь позднее Кутузов узнал, что за него просила сама Екатерина Алексеевна. Для юного прапорщика Астраханского полка подобный пост был чрезвычайно лестным, хотя сам он тяготился своими обязанностями при особе генерал-фельдмаршала. Зато приобретенные в эту пору навыки очень помогли Михаилу Илларионовичу в дальнейшем – в годы его генерал-губернаторства в Киеве и Вильне…
Когда к прапорщику подошел двадцатичетырехлетний франт – флигель-адъютант Петра Федоровича князь Барятинский, от увенчанного императорской короной дворца послышались пьяные крики, смех, немецкие восклицания. По желтым дорожкам, меж померанцевых деревьев в кадках и мраморных статуй, вдоль канала скакали с десяток разряженных в узкие цветные мундиры молодых людей. Иные с хохотом становились на четвереньки, прочие прыгали через них. Кое-кто и в чехарде не выпускал изо рта глиняных трубок, издавая довольно громкое мычание и немилосердно дымя вонючим смрадом. Впереди же всей честной компании неслась и ловко кружилась, несмотря на дородность, краснолицая женщина в богатой робе на немецкий лад.
– Кажется, Елизавета Романовна сегодня в хорошем настроении, – кивнул в сторону фаворитки царя Воронцовой Кутузов.
– Чего нельзя сказать о государе, – озабоченно отвечал князь Барятинский. – Он встал поздно и с головной болью. Бог даст, экзерциции на разводе развеселят его…
Разговор велся на немецком языке, хотя оба собеседника были русскими. Впрочем, немецкая речь господствовала при дворе нового императора, ибо почти все его приближенные принадлежали к природным голштинцам или пруссакам: дядя Петра принц Георг-Людвиг, граф Миних, правая рука государя – прусский посланник Гольц, начальник голштинского войска генерал-лейтенант Ливен, граф Петр Антонович Девьер, принц Голштейн-Бек и его двенадцатилетняя дочь Екатерина, которую уже прочили в невесты князю Барятинскому…
– Смотрите! – воскликнул флигель-адъютант. – Его величество!
Посреди толпы длинный голштинец с маленьким, детским лицом, размахивая руками, закричал по-немецки:
– Братцы! Кто свалит с ног первым? – и заскакал по аллее на одной ноге.
Прочие запрыгали за ним, норовя наддать его величеству коленом по мягкому месту, однако никто не преуспел. Тогда Елизавета Романовна сама набежала на него сзади и сшибла на газон с визгом и хохотом.
– Вижу, что его величество уже успел несколько поправиться, – с самым невинным видом заметил Кутузов.
– Да, государь предпочитает с утра аглицкое пиво, до которого он превеликий охотник, – не чувствуя насмешки, пояснил Барятинский.
Глядя на забавы Петра Федоровича, Кутузов невольно вспомнил о той игре, какую учинил император на похоронах своей тетки Елизаветы Петровны. Он был в тот день чрезмерно весел и, шествуя за катафалком, то замедлял шаг свой настолько, что отпускал лошадей с гробом на тридцать сажен, то пускался за ним бегом вприпрыжку. Несшие его шлейф старшие камергеры пытались не отстать, но выронили концы. Шлейф развевался по ветру, Петр Федорович хохотал. Процессия мало-помалу расстроилась, а после и встала. Сколько пересудов и толков в гвардии и при дворе вызвали шалости нового самодержца!..
Ропотом встречены были и первые же указы Петра Федоровича. Он тотчас заключил с Пруссией оскорбительный для России как страны-победительницы мир и готовился развязать совершенно нелепую войну против Дании из-за мелких голштинских амбиций. Принц Георг-Людвиг был послан в Петербург для последних приготовлений к походу. От Васеньки Бибикова Кутузов слышал, что в полках, особенно в гвардейских, не скрывают недовольства, произносятся пылкие возмутительные речи. Шло брожение и в Астраханском полку, в составе которого числился юный поручик…
Из-за темно-зеленых кущ, с невидимого отсюда плаца, прозвучал сигнал трубы: начинался вахтпарад. Кутузов с князем Барятинским шли, перекидываясь фразами. Со стороны их можно было принять за добрых приятелей. Однако Михаил Илларионович едва терпел князя, а тот страшился его колкого языка и насмешливого ума.
– Нам предстоят героические дела, – говорил Барятинский. – Сам великий Фридрих благословил государя покарать Данию. А кто бы мог сравниться в военной истории с сим знаменитым мужем!..
Кутузов вспомнил о славном роде Барятинских: Рюриковичи, потомки князя Михаила Черниговского, они храбро воевали со шведами и поляками, а дед теперешнего собеседника отличился в Полтавской битве и в Персидском походе Петра Великого.
– Знаете, князь Иван Сергеевич, – с самой обворожительной улыбкой сказал Кутузов, – вы не носите свою знаменитую фамилию – вы тащите ее за собой…
После развода, где генерал-лейтенант барон фон Ливен по глазам угадывал все желания императора, Петр Федорович окончательно обрел беззаботную веселость. Предстояло отправиться в Петергоф, где находилась на положении полуссыльной императрица Екатерина Алексеевна. Для соблюдения приличий накануне Петрова дня во дворце Монплезир у государыни был назначен большой обед.
Впереди поскакали голштинские гусары, за ними – Петр Федорович с самыми близкими придворными в каретах и колясках. Адъютант принца Голштейн-Бека вместе с несколькими офицерами и многочисленной челядью трясся на одной из длинных линеек.
От Ораниенбаума до Петергофа путь недолог. Весело болтая, путники добрались к двум часам пополудни.
Дамы и кавалеры праздно рассыпались по парку, направились к Драконову каскаду и римским фонтанам, к Самсону, раздирающему пасть льва (тогда еще не бронзовому, а свинцовому). Но что это? От Монплезира послышались тревожные крики, а затем и женский плач.
Дворец, где должна была находиться Екатерина Алексеевна вместе с дамами и придворными кавалерами, был найден пустым!
Прислуга рассказала, что императрица еще ранним утром поспешно уехала в Петербург с двумя офицерами. Полчаса прошло в тупом недоумении. Самые опытные из царедворцев – генерал-прокурор князь Трубецкой, граф Александр Иванович Шувалов и великий канцлер Воронцов предложили Петру Федоровичу отпустить их в столицу, чтобы выяснить, что там делается, и привезти необходимые сведения. Вскоре после их отъезда появился поручик-преображенец с фейерверком для готовящегося торжества. Он сообщил, что при выезде из Петербурга слышал большой шум, видел, как многие солдаты бегали с обнаженными тесаками и провозглашали государыню царствующей императрицей…
Для Кутузова это было похмельем на чужом пиру.
С холодным, чуть насмешливым любопытством наблюдал он, как паника мало-помалу охватила недавно еще развеселую компанию. Женские всхлипывания перешли сперва в рыдания, а затем и в громкий вой. Растерялись и вельможи: обер-гофмаршал Александр Александрович Нарышкин и его брат обер-шталмейстер Лев Александрович, отец фаворитки Роман Илларионович Воронцов. Однако кое-кто и тут не потерял головы. Бабьи крики скоро перекрыл резкий тенор генерал-лейтенанта Ливена. Он тотчас разослал адъютантов, ординарцев и гусар по дорогам, ведущим в Петербург, для разведки. Шеф астраханцев Измайлов и шеф ингерманландцев Мельгунов отправили офицера с приказом немедля привести оба полка в Ораниенбаум.
Непривычная деятельность, видимо, утомила Петра Федоровича, которому приходилось подписывать множество бумаг. Со всех сторон между тем сыпались советы: скакать на перекладных в Нарву, где находятся войска, выступающие в датский поход; бежать еще далее – в отчину государя Голштинию; отплыть в Кронштадт. А престарелый Миних предложил даже явиться в Петербург и выступить перед народом и гвардией, заявив о своих законных правах на престол…
Но сам Петр Федорович не мог ни на что решиться. Наконец он почувствовал острый голод и вместо предполагавшегося праздничного пиршества наскоро пообедал прямо на деревянной скамейке у канала жарким с бутербродами, выпив изрядное количество бургундского и шампанского.
Наступил вечер 28 июня. Никто из посланных гонцов так и не возвратился. Ни слуху ни духу не было и об отправившихся увещевать Екатерину Алексеевну первых вельможах государства. Лишь князь Барятинский, посланный на шлюпке в Кронштадт, привез утешительную весть: комендант крепости Нуммерс ожидает своего императора.
Это был последний шанс.
Кутузов наблюдал с берега, как лихорадочно грузилась на галеру и яхту провизия, как прыгали с берега в шлюпки сам Петр Федорович с Лизкой Воронцовой, принцесса Екатерина Голштейн-Бек, ее отец со своей невестой – толстой принцессой Каролиной, голштинцы фон Румор, Штелин, Ливен, пруссаки барон Гольц, граф Штейнбок, немногочисленные оставшиеся при особе государя русские вельможи…
Была ночь, и не было ночи.
Серебристый, рассеянный свет позволял видеть словно днем. Михаил Илларионович, сидя на скамейке, покинутой императором, глядел на удаляющиеся суда и размышлял о возможных последствиях необыкновенного дня…
Трудно было нарочно придумать такие две противоположные фигуры, такие характеры-антиподы, как Петр Федорович и Екатерина Алексеевна. Даже внешне они казались несовместимыми: он – длинный, с маленьким, злобным и довольно живым лицом, в смешном прусском наряде и штиблетах, не позволяющих даже сгибать ноги при ходьбе; она – крепкая и здоровая, с гордой поступью и приятным станом, с открытым лицом, с каштанового цвета волосами и черными глазами, которые, отражая свет, приобретали голубоватый оттенок, и с ослепительно-белой кожей. Он болтлив, непоследователен, вспыльчив и зачастую неуправляем; она внимательна, кротка, внешне послушлива, с огромной внутренней работой ума и сердца. Здесь контраст духовный был еще разительнее физического.
В то время как муж, будучи наследником престола, играл в солдатики и судил военно-полевым судом крыс, а во время православного богослужения в церкви показывал язык дьяконам и священникам, жена читала Плутарха, Монтескье, Бейля и управляла за него Голштинским герцогством, самолично рассматривая деловые бумаги. Великий князь, а затем государь «всея Великия, Малыя и Белыя Руси», в жилах которого текла кровь Петра Великого, каждым своим шагом оскорблял русское национальное достоинство; напротив, Екатерина Алексеевна во всем подчеркивала верность древним заветам и во время болезни просила врачей выпустить из нее немецкую кровь, чтобы заменить ее на русскую…
Михаил Кутузов сидел белой июньской ночью, вглядываясь в море, и думал о превратностях судьбы. Но вот на горизонте обозначился силуэт; к берегу шло какое-то судно. Это возвращалась галера императора (все еще императора!) Петра Федоровича.
Теряясь в догадках, молодой офицер не мог, конечно, знать, что, пока Петр III мешкал, в Кронштадт примчался вице-адмирал Талызин, немедля привел гарнизон к присяге новой государыне и приказал не допускать на остров и в крепость ни единой души. Когда галера и яхта подошли к Кронштадту, в ответ на приказы и даже мольбы Петра Федоровича было сказано, что в него будут стрелять. Потрясенный, император опустился в каюту, и галера убралась восвояси…
Уже унылыми тенями проплелись мимо Кутузова незадачливые мореплаватели. Михаил Илларионович был рад, что Голштейн-Бек, в полной прострации, не обратил внимания на своего адъютанта. Он пошел в парк, уже понимая, что присутствует при последнем акте драмы или, скорее, трагикомедии.
Кутузов кружил по аллеям, когда со стороны Петербургского тракта заворковал ружейный огонь и тотчас смолк. Он выбежал к дворцу: толпа лейб-гусар, весело переругиваясь, разоружала голштинцев. От толпы отделился гвардейский офицер, в котором Михаил Илларионович не сразу признал Васеньку Бибикова. В величайшем возбуждении он кричал, обнимая и целуя Кутузова:
– Поздравляю с государыней!.. Мы с Алексеем Орловым вчерась спозаранок отвезли ее величество из Петергофа в Питер!.. Она – сущий ангел!.. Теперь немецким порядкам – конец!
Петр Федорович на глазах у Кутузова под сильным конвоем был отправлен под арест в Ропшу. Через несколько дней он внезапно скончался там, как было объявлено, «от геморроидальных колик». Тело усопшего на утренней заре перевезли в Александро-Невскую лавру и поставили в скромных деревянных покоях архиепископа. Три дня приходили туда вельможи и простой народ; улучил время проститься с государем и Михаил Илларионович.
Петр III лежал в бедном гробу, четыре свечи горели по сторонам. Сложенные на груди руки одетого в поношенный голпштинский мундир покойного были в больших белых перчатках, на которых запеклась кровь. Как говорили, от следов небрежного вскрытия.
Екатерина почла за лучшее не являться в лавру. Кутузов слышал, будто сенаторы убедили ее не ходить на погребение мужа…
2
– Ты, мой друг, должен теперь помочь мне и позаботиться о достойном приеме ее величества. Мы все есть верные рабы нашей всемилостивейшей государыни. Итак, во-первых…
Генерал-губернатор Эстляндии Петр-Август-Фридрих Голштейн-Бек стар, брюзглив, мокрогуб. По своей беззубости на родном немецком языке говорит хоть и быстро, но до крайности шепеляво. Иногда – к месту и не к месту – вставляет русские словечки и речения.
Крестник Петра Великого, он вступил в российское подданство только при императрице Анне Иоанновне и был возведен в чин генерал-фельдмаршала покойным Петром Федоровичем. Принц не любил свою вторую родину; старший сын Голштейн-Бека пал при Цорндорфе, находясь под знаменами Фридриха II. Дурной нрав Голштейн-Бека и нежелание учиться русскому языку отмечал еще граф Миних, в армии которого принц Петр-Август-Фридрих сражался против турок.
– Запомни хорошенько, мой друг, – бубнил фельдмаршал, утонув в глубоком кресле, своему адъютанту, почтительно стоявшему перед ним. – В важных делах мелочей не бывает. Вникни во все до тонкости…
Капитан Астраханского пехотного полка Кутузов привычно изобразил внимание, пропуская мимо ушей многословные поучения принца.
– Привези от графа Румянцева точное расписание, когда и где его дивизия будет учинять маневры в честь ее величества. И в какой день и час государыня соизволит посетить мызу графа Петра Александровича…
Заведуя два с лишним года канцелярией генерал-губернатора, Михаил Илларионович хорошо изучил характер Голштейн-Бека и уже успел распорядиться обо всем нужном.
– Да проверь, – монотонно шепелявил генерал-губернатор, – изготовил ли обер-фохт[13] Весель приветственные стихи ее величеству. Прочти, хороши ли они, прикажи от моего имени отвезти в типографию и немедля их напечатать. И еще узнай, все ли подготовил гауптман Ульрих в рыцарском доме для торжественной встречи…
Кутузов побывал к этому часу и в штабе дивизии графа Румянцева, который выслал навстречу императрице три эскадрона кирасирского и карабинерного полков, и в рыцарском доме, и еще в десятке других мест, о которых позабыл принц Петр-Август-Фридрих. Михаил Илларионович несколько раз обошел все покои Екатеринтальского дворца, где должна была расположиться со свитой государыня, поднялся на яхту «Святая великомученица Екатерина», над которой развевался кормовой генеральсфлаг, и уточнил, когда флот адмирала Полянского изобразит государыне баталии морского сражения.
Михаил Илларионович думал теперь о том, что вечером его ожидает приятное свидание с Гретхен, белокурой и пригожей, словно фарфоровой, дочкой председателя ревельского магистрата. Скосив глаза, он видел за готическим окном губернаторского кабинета, с высоты Вышегорского замка, веселую июньскую зелень, стрельчатые крыши кирх, а за ними – встающее на полнеба, густо-зеленое, усеянное, словно чайками, парусами море.
– Я так беспокоюсь, мой друг, – бубнил Голштейн-Бек, – потому что ее величество обратила свои взоры на Эстляндию, Лифляндию и Курляндию[14], имея какие-то важные цели…
Кутузов снова изобразил на лице крайнюю степень внимания.
Продолжая числиться в Астраханском полку, он, подобно множеству других офицеров в русской армии только приписанных к полкам, там даже не появлялся. Это подтверждается документально. Так, ко времени назначения командиром Астраханского полка Суворова в августе 1762 года, в полковом списке значилось шестнадцать капитанов, но лишь восемь из них, как сказано в документе, были «при полку в комплекте». Остальные находились в отпуске или в долгосрочных командировках. Понятно, что первыми перечислялись офицеры, действительно несшие службу. Кутузов поименован в списке капитанов последним, шестнадцатым. Иначе сказать, он отсутствовал.
Такое положение, кстати, было характерно во все время царствования Екатерины II, а затем и при Александре I. Сам Кутузов впоследствии имел адъютантов, лишь числившихся в лейб-гусарском, гвардейском Семеновском, кирасирском, Изюмском гусарском и ряде других полков.
…Едва лишь Голштейн-Бек закончил свой бубнеж, Михаил Илларионович, словно он впитал каждое слово принца, быстро затараторил по-немецки:
– Не волнуйтесь, ваша светлость! Все распоряжения вашей светлости будут исполнены в точности. Извольте, ваша светлость, рассмотреть и подписать эти бумаги, в коих составлен подробный ход церемониала…
Принц Петр-Август-Фридрих поднялся с кресел, подобрал нижнюю губу, распростер для объятия свои подагрические руки и с умилением воскликнул:
– Друг мой! Каждый раз, слушая тебя, я думаю: ты удивляешь меня! Да и как не дивиться тому, что ты говоришь истинно как природный немец!..
Кутузов наклонил голову, чтобы фельдмаршал не увидел насмешки, пробежавшей по его лицу, и полушутливо, но твердо ответил:
– Ваша светлость! Я только с немцами – немец. С русскими – я русский!
3
Триумфальные арки, пушечная пальба, фейерверки, восторженные крики встретили государыню, едва она вступила в пределы Эстляндии.
Михаил Илларионович в числе лиц, ожидавших императрицу, находился в Ехлегте, на последней от Ревеля почте. Здесь уже были члены ландрата, рыцари, знатные мещане и представители магистрата. Под городским штандартом, на конях, поротно расположились вооруженные горожане, разодетые в богатые кафтаны, с литаврами и трубами. В дорогих нарядах были их жены и дочери, стоявшие с букетами цветов.
Да, как подмечал Кутузов, здесь жилось лучше, сытнее, богаче, чем в России. И не только мещанам и ремесленникам, но и простым землепашцам.
Но вот ударили колотушки литавристов, запели трубы, забурлила толпа. На дороге показался огромный – из 57 экипажей – поезд русской государыни. Возле парадной кареты ехали верхами в окружении гвардейских офицеров граф Алексей Орлов и обер-шталмейстер Лев Нарышкин. Когда же в окошке кареты показалась царица, восторг толпы достиг предела.
Не останавливаясь, поезд двинулся в Екатеринталь – увеселительный дом близ Ревеля, заложенный еще Петром I.
Ревель, или по-русски Колывань, перешел к России при Петре. В течение многих столетий земли эти усиленно онемечивались: в XIII веке меченосцы разрушили эстонскую крепость Линданиссе на Вышегорской горе и построили на ее месте мощный замок. Различные пришельцы – датчане, ливонские рыцари, шведы – жестоко подавляли стремление местного населения к независимости.
Придя к власти, Екатерина II не скрывала озабоченности прусским натиском на Прибалтику. Речь шла прежде всего о судьбе Курляндии, формально независимом герцогстве, владение которым Петр III передал своему дядюшке – пруссофилу принцу Георгу-Людвигу. Применив посулы, угрозы и даже открытую силу, Екатерина удалила принца и поставила на его место возвращенного из ссылки Бирона[15]. Это был тонкий ход: убивались сразу два зайца – из России удалялся ненавистный временщик Анны Иоанновны, а в Митаве оказывался послушный Петербургу вассал.
Капитан Кутузов следовал в процессии за каретой императрицы.
Едва поезд приблизился к Екатеринталю, как ухнула сигнальная пушка. Тотчас открылась пальба со всех городских укреплений Ревеля и с кораблей стоящего на рейде флота. Гром выстрелов заглушил торжественный колокольный перезвон…
Со следующего дня пошли непрерывные празднества, увеселения и балы: прием в Екатеринтальском дворце для знатных персон, генералитета и всех находящихся в Ревеле русских офицеров, для членов магистрата, для православного и лютеранского духовенства и знатного мещанства; шествие русской самодержицы в Ревель; посещение соборной церкви Казанской Богородицы; торжественный обед в ратхаузе[16]; смотр в военном лагере дивизии графа Румянцева (Екатерина для этого случая надела армейский мундир); наконец, маскарад во дворце генерал-губернатора.
В Вышегорском замке, где некогда пировали свирепые меченосцы, собрался, кажется, весь город.
Кутузов шутил в уголке залы с очаровательной Гретхен, которая искусно смущалась и вспыхивала от его изящных двусмысленностей, что радовало наблюдавшего за ними начальника магистрата, гордившегося своей скромной дочерью. А Михаил Илларионович, глядя на нее, думал: «Да! Вот женщины! Воистину, это о них сказано: в тихом омуте черти водятся…» В наряде пастушки, с бутафорской овечкой на руках, голубоглазая Гретхен казалась воплощением невинности и знаменитой германской добродетели…
Но вот гауптман Ульрих стуком серебряного жезла возвестил о том, что повелительница России явилась на маскарад.
По странному совпадению Екатерина Алексеевна, как и тогда, четыре года назад, была в голубой полумаске, но Кутузов теперь мог довольно близко рассмотреть ее. Совсем иная, чем в ту встречу, в Петербурге, женщина предстала в ревельской зале: самоуверенная, гордо несшая порфиру самодержицы, и одновременно приветливая, доброжелательная и умеющая слушать своих подчиненных.
Михаил Илларионович поспешил на помощь генерал-губернатору, который в растерянности лепетал что-то царице. Он смело вступил в разговор, пособляя Голштейн-Беку отвечать на расспросы о крае и его жителях.
Услышав фамилию офицера, Екатерина поинтересовалась, не сын ли он генерал-поручика Лариона Матвеевича, и затем сказала:
– По проекту батюшки вашего заканчивается строительство Екатерининского канала. Он столь нужен жителям Петербурга. Отныне они будут предотвращены от гибельных последствий разливов Невы…
Она еще раз поглядела на молодого капитана в мундире Астраханского полка, и феноменальная память подсказала царице что-то. Внезапно Екатерина Алексеевна положила маленькую, изящную руку на его сильную мужскую кисть и спросила:
– А каково ваше заветное желание?
– Как можно скорее отличиться на поле брани! – тотчас ответил Михаил Илларионович. Ему уже довольно надоела канцелярская служба у Голштейн-Бека и однообразие светских развлечений.
– Желание ваше будет непременно исполнено, – продолжая задумчиво глядеть на офицера, проговорила государыня.
Вскоре после отъезда Екатерины в Петербург пришел приказ о назначении Кутузова в корпус генерала Веймарна, расположенный в Польше.
4
Чувственным и легкомысленным был пышный екатерининский век. Процветало и даже поощрялось то, что Пушкин с улыбкой снисхождения именовал как «похоти боярские». Чреда незамужних цариц-женщин на российском троне – Анна Иоанновна, Елизавета Петровна, наконец, Екатерина II – самим своим личным статусом, не говоря уже об интимной жизни, не способствовала святости семейных уз. Фаворитизм скоро сделался при дворе обычной нормой, а следовательно, не мог не сказаться на воспитании чувств дворянства. Провинция и столица жили остренькими сплетнями, что госпожа такая-то де забрюхатела и выкинула, и сверяли по календарю, где находился в положенный срок ее законный муж.
В деревенских имениях, в губернских и уездных городах, в высшем петербургском и московском свете у дворянства оставалось слишком много свободного времени, за вычетом хозяйствования, обязанностей чиновников у мужчин и неизбежных материнских забот. Особенно легкомысленные нравы царили в высшем придворном кругу, в атмосфере балов и маскарадов, банкетов, празднеств, каруселей и спектаклей. С ранней юности начинали привыкать к любовным похождениям «российские фобласы», в 14 и 15 лет посещавшие уже куртаги и балы. Из камер-фурьерских журналов мы узнаем о правиле, по которому запрещался вход на придворные маскарады только лицам моложе 13 лет! Празднества и праздности имеют один корень; тогда в глазах света они совпали.
Исключением оставалась военная служба.
Выезжая в поле, перед лицом неприятеля дворянин-офицер уравнивался с мужиком-солдатом. Правила сословной чести и достоинства ставили трусость в бою в разряд самых гнусных пороков. Трус был презираем хуже шулера и вора. Образовался постепенно тот слой служилого военного дворянства, из которого складывался русский офицерский корпус – незабвенные Гриневы, Максим Максимычи, Тушины или тот герой Бородина – «слуга царю, отец солдатам», уже полковником сложивший голову со словами «не Москва ль за нами», сдержав «клятву верности».
С 1764 года, с открывшихся военных действий в Польше, Кутузов начинает почти непрерывное, едва ли не тридцатилетнее огневое поприще – от схватки с отрядом князя Радзивилла у стен Вильны до штурма Измаила и кровопролитного сражения при Мачине.
Часть II
Глава первая. Заново рожденный
1
Представим себе крымский берег двести с лишним лет назад, когда не существовало курорта Алушта, а была лишь Алуштинская пристань у поселка и маленькая татарская деревушка Шума.
Ничего не изменилось с тех далеких по нашим меркам пор ни в очертаниях диких скал, растущих прямо из моря, ни в береговом рельефе бухты, ни в равнодушном величии гор Чатырдага, Демерджи, Кастели, ни в цвете июльского, неподвижного от зноя сапфирового неба, ни в медленном и безостановочном – взад-вперед – движении ленивого летнего моря. Иным был лишь ближний пейзаж. Горстка низких, беленных известью домиков под черепицей, с глухими по-восточному фасадами и саманными заборами: в центре – татары, а по окраинам деревушки, в сплошном оазисе виноградников, яблонь, груш, персиков, слив, каперсов, – греки, армяне, болгары. Они главные садоводы-труженики Крыма, данью которых богатеет в Бахчисарае хан Сагиб-Гирей.
Уже окончена кровавая русско-турецкая война и подписан победный мир в деревушке Кючук-Кайнарджи[17]. Но ни русские здесь, в Крыму, ни турки, высадившиеся на пристани и окопавшиеся у Шумы, об этом не подозревают. Двенадцать дней для той поры срок слишком малый, чтобы курьеры, стремглав доставившие эту весть в Петербург, поспели из столицы донести ее до губернаторов.
Генерал-поручик граф Мусин-Пушкин, толстяк и брюзга, которого царица за слабохарактерность прозвала «нерешимым мешком», дал противнику укрепиться, колебался в обычных сомнениях, но 24 июля приказал: штурмовать. Под шквальным огнем солдаты замешкались. Бывший в голове атакующих подполковник выхватил у рослого мушкетера белое с синим крестом и золотыми наугольниками на красном древке знамя и увлек всех за собой. Роковой выстрел грянул почти в упор: пуля из гладкоствольного ружья, весящая около восьми золотников[18], ударила подполковника в левый висок и вылетела у правого глаза. Он уже не видел, как солдаты преодолели окопы и опрокинули турок.
И офицеры-однополчане, и врачи, и сам граф Мусин-Пушкин, удивляясь, что раненый еще жив, были уверены, что Михаил Илларионович Кутузов не дотянет и до утра. Доктор запретил переносить подполковника: малейшее сотрясение могло непоправимо повредить мозг. Кутузову лишь перебинтовали голову и оставили там, где его настигла пуля…
Он лежал на овечьих шкурах, устремив вверх немигающий взгляд. Он видел и не видел. Толчками, с неистовой, сатанинской болью, возвращалось сознание. И тогда он замечал, как из-за быстрых туч переливами бежал свет луны. И снова и снова кто-то натягивал ему на голову тесный черный мешок и он падал в бездну, на дне которой скалил зубы турок, разрядивший свою фузею[19] прямо ему в голову. Турок подымался в месиве тел, и Кутузов узнавал тех, кто, сражаясь вместе с ним при Рябой Могиле, на реке Ларге, при Попешти, пал от пули, сабельного удара, пики, ядра или скончался от ран в Молдавии и Валахии. Тихими просьбами, жалобным воем звали они его к себе – с протянутыми руками, призывными стонами, нежными заверениями отдохнуть, заснуть вместе с ними.
И, чувствуя, как вытекает из него жизнь, как смертной истомой напитывается немощное и неподатливое тело, Михаил Илларионович силился оторвать свинцовую голову от ложа, зная, что иначе – конец.
И вновь огненные когти рвали в клочья мозг, и от боли не хотелось жить, и на сумрачном западе чернели пирамидальные тополя, и слышался равнодушный плеск моря. Но Кутузов не давал натянуть на себя черный мешок, он не желал встречи с теми, кто там, внизу, на дне, ждет его, хочет увести с собой.
– Рано, рано! – бормотал он, споря с ними и возражая им. – Отец! – звал он. – Отец! Да помоги же мне! Приди…
Был ли это Ларион Матвеевич, или названый отец – Иван Лонгинович, или даже отец иной – всеобщий, родивший все сущее на земле, сам Кутузов не знал. Не знал и того, сколько времени пробежало с того рокового мига, когда из-под тюрбана грянул выстрел…
Все еще стояла ночь, но уже размело тучи. В небе выткался золотой узор – вон дрожит, как раздавленный бриллиант, в созвездии Большого Пса Сириус, вон Ковш, а вон Полярная звезда указывает прямо на Петербург…
Так что же такое наша жизнь? В чем ее смысл? В тех наслаждениях, которым так легкомысленно предавался он, в лукавой женской любви, в веселости и удовольствиях? В бесшабашной, в азарте и безоглядности отваге и в неосторожности поступков – с колкой шуткой, издевкой, бретерством? Или смысл в тех страданиях, которые теперь, если он выживет, будут сопровождать его до гробовой доски? И где мера, предел терпению человека? Вот она, судьба! Не клянись больше всуе. Ни животом своим, ни головою не клянись, ибо, как сказано в мудрой книге, не можешь ни одного волоса сделать белым или черным…
Каждому свое. Подполковник Анжели падал в обморок при одном виде крови. А он с двумя ротами легких войск, посланный Анжели на помощь, стоял несколько часов под непрерывной пальбой на реке Ларге, и даже тогда, когда рядом черепком чиненого ядра солдату снесло голову, Михаил Илларионович силою печальных обстоятельств и несправедливости был переведен в спокойный Крым. Анжели сам напросился уехать с главного театра военных действий туда, где не свистят пули. А Кутузов искал любой возможности выказать свое мужество – у села Цецоры, на Ларге и при Кагуле, под стенами Измаила. И наконец, при штурме лагеря у Алуштинской пристани…
– Месье, месье, взгляните! – посыпалась быстрая французская речь, послышался знакомый и даже как будто бы недовольный голос: – Да он еще жив! Невероятно!..
«Анжели – легок на помине…»
И в наступившем раннем крымском утре Кутузову померещилась на месте чернявой головы вздорного вертлявого французика, принципиально не желавшего выучиться русскому языку и знавшего одно лишь слово – «водка», голова другая, на тучном теле. Полное курносое лицо с надменно выпяченной пухлой нижней губой: всесильный главнокомандующий Молдавской армией граф Петр Александрович Румянцев[20].
2
Румянцев хохотал.
От сотрясающего все его большое, полное тело смеха сполз набок завитой парик и выступили крупные, как градины, слезы. Любимец графа капитан Замятин, державшийся с той развязностью, какая свойственна штабным офицерам, находящимся все время на виду у главного начальника, с беспокойством глядел на своего благодетеля: не будет ли ему вместо ожидаемой милости за проявленную заботу отставка с одновременным утверждением нового фаворита?..
– Нет, ей-ей, не могу! Уморил, батюшка, уморил! – постанывал Румянцев, утираясь огромным, словно простыня, платком. – А ну-ка, покажи еще. Как я хожу, как разговариваю, как морщусь. Валяй, валяй…
Подполковник Кутузов невозмутимо выходил на середину просторной горницы и, слегка надув худые щеки, начинал медленно и важно шествовать к креслу графа. Затем, остановившись, делал вид – «Пуф! Пуф!» – будто вынимает изо рта трубку. (Румянцев был великий охотник курить из глиняных трубок и сейчас сжимал пипку в пухлом кулаке.) И вот уже Михаил Илларионович начинал отдавать повеления, преувеличенно акая на московский манер и с нерусской четкостью выделяя каждый слог.
«Да что же это деется? – в смятении рассуждал Замятин. – Я доложил его сиятельству, что подполковник Кутузов в компании офицеров дерзко передразнивал его, а граф аплодирует теперь насмешнику!» Хотя, может быть, Замятин побился крупно об заклад, что сделает это, и своего добился. Как-то за обеденным столом сказал, обращаясь к Румянцеву: «Давно тревожит меня мысль, ваше сиятельство, что в человеческом роду две противоположные крайности». «Какие же?» – поинтересовался граф. «Или дурак, или плут», – последовал заготовленный ответ. Главнокомандующий рассмеялся: «К какому же классу людей, мой батюшка, меня причисляешь?» «Конечно, ко второму!» – выпалил проказник. Румянцев оценил бойкость и остроту языка своего адъютанта, и тем дело кончилось…
– Похож! Ох как похож! – сквозь смех приговаривал между тем главнокомандующий.
«Но есть же мера!» – возмущался Замятин, вспоминая непристойные подробности веселой офицерской пирушки после очередной виктории, одержанной над турками.
…Пили арак – водку, выгнанную из изюма. Молодые офицеры громко рассуждали о видах на войну, вспоминали эпизоды последней сечи. Но особенно шумел подполковник Анжели, перебивавший всех и каждого, хоть сам и не участвовал в деле. Он трещал по-французски:
– А я, господа, готов служить и Богу, и дьяволу. Кто больше заплатит. Я продаю, господа, не только свою шпагу, но и все то, что составляет мою живую требуху. Берите же! Кто даст больше? Что? Загробная жизнь? Душа? Грехи? Бога нет, господа, это доказал уже Вольтер…
– Хватит болтать! – крикнул ему премьер-майор – гигант с красным, заросшим шерстью лицом. – Замолчи, петрушка! Только занудил! Пусть Кутузов покажет свое искусство! Право, он любого актера на театре за пояс заткнет!..
Михаил Илларионович не заставил долго просить себя. Вспомнился принц Голштейн-Бек, генерал-губернатор ревельский, часто изъяснявшийся на смеси немецкого и русского языков, старец, у которого губа нижняя мокра и отвисла, даже руками ее подбирал. Кутузов, притворно покашливая, вышел из-за стола, выпустил губу и важно, церемонно промаршировал по комнате, вытягивая по-журавлиному, на прусский манер, ноги. Потом, подбирая губу рукой, заговорил;
– Где есть майн адъютант Голениш-шев? Вас? Што? Не понимайт! Повторяет – видерхолен! Ах, это ты есть майн адъютант? Гиб мир кусош-шек этого, как это? Забывайт чего. Принеси мне кусош-шек того, што я забывайт…
Под смех офицеров он изобразил затем вельмож и братьев графов Паниных, но особенно удачно – покойного государя Петра Федоровича.
– Браво, Михаил! Браво! «Лебедя»! «Лебедя» ему!.. – гремело за столом.
Усадив Кутузова, офицеры поднесли ему «лебедя» – в огромную посудину слили водку, пунш и виноградное вино. Под хлопки в ладоши он запрокинул лицо и медленно влил в себя пойло, сразу ощутив вертеж в голове. Кто-то (уж не Замятин ли?) предложил:
– Михаила Ларионович! А нашего главнокомандующего сможешь показать?
– Его сиятельство? – с хмельной улыбкой переспросил подполковник. – Нет ничего легче…
Он поднялся с лавки и, тщательно выделяя каждый слог, отчеканил:
– Е-го си-я-тель-ства в сва-ем га-ре-ме… – Кутузов сановито оглядел притихших офицеров. – А па-дай-те-ка мне в на-ту-раль-нам ви-де тур-чан-ку, что вчерась ат-би-ли у ви-зи-ря…
Молва о том, что славный полководец был примером непостоянства, ходила и в свете, и в армии. Супруга его, Екатерина Михайловна, статс-дама ее величества, свято хранившая верность мужу, присылала из Петербурга множество подарков. И не только ему и его камердинерам и приближенным, но подарила как-то несколько кусков шелка на платье его очередной любезной. Кутузов слышал, что добрый сердцем граф Петр Александрович был тронут до слез и сказал адъютантам: «Она человек придворный, а я солдат. Ну, право, батюшки, если бы знать ее любовника, нынче же отправил ему с курьером самые дорогие подарки!..»
– О-хо-хо! А-ха-ха!.. – плакал от смеха Румянцев, словно бы продолжалась веселая пьяная вечеринка и сам главнокомандующий был ее участником.
Внезапно граф Петр Александрович покосился на кусавшего губы Замятина:
– Говорят, батюшка, и насчет баб моих проходился?
Кутузов молчал, шире раскрыл свои большие темные глаза и выразительно поглядел в сторону адъютанта, только теперь догадавшись: «Ах ты, шпынь, доносчик!..»
Тогда Румянцев просох лицом, хватил трубкой о край стола, так что брызнули осколки, и заорал, наливаясь кровью:
– Меня? Передразнивать? Перед а-фи-це-ра-ми? За пуншем? У-нич-то-жу!..
В славном полководце еще жили болезненные воспоминания о пережитом в молодости из-за прекрасного пола. Чего он только не выкидывал! На двадцатом году, в чине полковника, в чем мать родила обучал верхом на коне батальон перед домом одного ревнивого мужа, а другому заплатил двойной штраф и в тот же день заметил ему, что тот не может жаловаться, ибо получил уже удовлетворение вперед. Государыня Елизавета Петровна, которой наконец надоели эти проказы, отправила Румянцева к отцу, чтобы тот сам примерно наказал его. Любимец Петра Великого тотчас велел принести пук розог. «Я полковник», – возразил сын. «Знаю и уважаю мундир твой, – ответил отец. – Но ему ничего не сделается. Я буду наказывать не полковника». Молодой граф Петр Александрович повиновался, не дозволив, однако, конюхам руками прикасаться к его мундиру. Когда его порядочно припопонили, закричал: «Держите! Держите! Утекаю!..»
Теперь Румянцев не мог остановиться в гневе.
– Из армии вон выкину! Раз-жа-лу-ю! – ревел он.
Кутузов был переведен в Крым к генерал-аншефу князю Долгорукову. От участия в серьезных кампаниях честолюбивому офицеру пришлось отказаться…
3
– Месье! Месье! Он все еще жив! – повторил Анжели.
Лекарь повернулся к говорящему и сухо возразил:
– Наука утверждает, что этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!
Затем он наклонился над раненым, заглянул ему в лицо, медленно поднялся и развел руками:
– Феноменально!
– Но кому нужна жизнь развалины? Кому полезен рамоли – слабоумный? – продолжал трещать Анжели. – Какой в этом смысл?
И тогда Михаил Илларионович приподнял голову и тихо, но внятно произнес:
– Смысл… жизни… в терпении…
4
Весть о чуде, которое равно воскрешению, достигла Петербурга. Екатерина II помнила Кутузова. Она сама завернула ему в коробочку знаки ордена Святого Георгия 4-й степени.
Осенью 1774 года Михаил Илларионович вернулся в столицу. Отец, инженер-генерал, всю войну находившийся в Молдавской армии, приехал в Петербург несколько раньше. В долгих беседах с сыном Илларион Матвеевич наставлял его, убеждая навсегда избавиться от слабостей ветреной молодости – излишней доверчивости и откровенности, злоязычной насмешливости. Почти каждый день Кутузов навещал своего воспитателя и второго отца – Ивана Лонгиновича.
К той поре И. Л. Голенищев-Кутузов, уже капитан 1-го ранга и директор Морского кадетского корпуса, был назначен генерал-казначеем флота. Он женился на Авдотье Ильиничне Бибиковой, сестре Васеньки и знаменитого вельможи генерал-аншефа Александра Ильича. Прекрасная хозяйка, она самолично солила грузди, квасила капусту, варила всевозможные варенья, парила, жарила, пекла, – и дом их был полной чашей. Но не только усладительные беседы с хозяином и обильный русский стол привлекали Михаила Илларионовича. Главным, хотя и тайным, магнитом была надежда встретить двадцатилетнюю Катю Бибикову, сестру Авдотьи Ильиничны по отцу.
Веселая, находчивая и в то же время застенчивая брюнетка с большими черными глазами, Катя все больше нравилась подполковнику. Не то чтобы он потерял голову, нет, ведь уже далеко не юноша. Но трезво оценивал: хороша, сметлива, даже умна, начитанна, набожна, скромна. И если бы не тяжкое ранение, которое почасту, особенно ночами, давало о себе знать мучительными приступами, Михаил Илларионович, верно, употребил бы все усилия, чтобы последовать примеру названого отца.
Однако, пока не пришло полного исцеления, нельзя и думать о браке. Кому в радость муж, который днем, на людях, неистощимо остроумен, владеет редкостной способностью пьянить собой других – своими занимательными рассказами и бывальщинами, а оказавшись в спальне, один, не находит себе места от головных болей и, словно лунатик, до рассвета бродит по дому? К тому же семья Бибиковых все еще носила траур: 9 апреля 1774 года внезапно скончался Александр Ильич Бибиков. Безутешный отец, инженер-генерал-поручик Илья Александрович, переживший двух жен – мать Авдотьи Ильиничны, урожденную Писареву, и Катину мать, урожденную Шишкову, – дал обет отложить на год все празднества и увеселения…
Кутузова пожелала видеть императрица. Она милостиво беседовала с ним о военных и государственных делах и, приметив его слабость, посоветовала ехать за границу – как для поправления и совершенного восстановления здоровья, так и для того, чтобы поглядеть мир. Казначею для этого велено было выдать тысячу червонных. Вояж предстоял интересный и долгий: Германия, Англия, Голландия, Италия, Австрия…
Отправляя героя в чужие края, Екатерина говорила:
– Надобно беречь Кутузова. Он будет у меня великим генералом…
В Пруссии Михаил Илларионович на короткое время присоединился к свите князя Репнина[21], своего бывшего начальника в Польше и Молдавии.
5
Сан-Суси в Потсдаме, на Виноградной горке, – второй Версаль, летнее прибежище государя-философа, друга Вольтера, писателя – автора трудов «Анти-Макиавелли» и «История Бранденбурга», поклонника живописи, ваяния, страстного музыканта. Сан-Суси означает «без забот», но рядом – военный лагерь, где не прекращаются плац-парады, где всякая сволочь, силой, обманом или деньгами загнанная в казарму, должна под палкой капрала преобразиться в идеальное, вымуштрованное до степени автомата войско, где вынашиваются новые агрессии для приращения к королевству завоеванных земель.
Сан-Суси – доброе сердце Пруссии, откуда «Отец народа» – «старый Фриц», в своей неизменной треуголке и грубом потертом солдатском плаще, обходит, подражая отцу, благодарных подданных, спорит с упрямым мельником, ветряк которого своим скрежетом и шумом мешает королю размышлять, экзаменует в сельской школе вместе с пастором учеников и запросто пьет с бауэрами в трактире скромную «гальбу» – пол-литровую кружку пива. Сан-Суси – полигон Европы, куда, чтобы увидеть великого полководца, со всех ее концов съезжаются иностранные офицеры, изумленные его действиями в трех кампаниях – стремительностью передвижений войск, внезапностью предупреждающих ударов, сверхъестественной дисциплиной, царящей в двухсоттысячной армии…
– Все мы ученики этого славного короля-солдата! Сейчас, друзья, вы получите счастье увидеть его и, возможно, поговорить с ним!..
Генерал-аншеф Репнин, фанатически преданный Фридриху II и его идеям, не уставал воспевать военный гений прусского монарха. Его очень смуглое лицо с густыми красивыми бровями бледнело от волнения, едва князь Николай Васильевич вспоминал уже давний 1762 год, когда в качестве полномочного министра российского двора в Берлине он сблизился с Фридрихом и мог наблюдать его отличные воинские распоряжения в сражениях при Рейхенбахе и Швейднице.
Кутузов почтительно внимал горячим тирадам сорокалетнего князя. С группой русских офицеров они стояли в мраморном овальном зале с видом на дивный парк, уступами сбегающий к фонтану. Здесь все напоминало о контрастах, которыми были отмечены личность и вкусы «старого Фрица»: против мраморного Аполлона надменно вскинул мальчишеское лицо бронзовый Карл XII; на нагое изваяние Венеры непроницаемо взирал бронзовый Ришелье.
«Знаменитый французский кардинал и министр, вероятно, олицетворяет для Фридриха II любимую мысль об абсолютной монархии, – рассуждал про себя Михаил Илларионович. – Ну а шведский король, безусловно, близок прусскому тем, что так же, как и он, любил поставить на карту все. Только его карта под Полтавой оказалась битой…»
По знаку шталмейстера прусские вельможи, генералы вперемежку с философами, гости из России через приемную с камином из белого итальянского мрамора проследовали в концертную комнату. Небольшое, рассчитанное на полтора десятка слушателей помещение казалось просторным из-за широких венецианских зеркал, в которых отражалась зелень и вода парка – природа словно вошла сюда.
Часы в деревянном корпусе прозвенели нежной мелодией. Четверо музыкантов заняли места. За пюпитром с черепаховой и перламутровой отделкой встал согнутый от ревматизма старик с флейтой. Начался концерт.
Квартет был слажен, сыгран давно, надежно. Каждый слышал другого так, словно одно существо пальцами, смычком, губами производило общую гармонию звуков. Флейта короля Пруссии нигде не нарушала этого согласия. Здесь не было повелителя народа, а был лишь такой же старательный исполнитель, как и виолончелист, пианист и скрипач.
– Музыка довольно изрядна… Только я не могу определить, кто автор… – шепнул Михаил Илларионович князю.
– Это сочинение, – не без гордости отвечал Репнин, – принадлежит перу его величества!..
Окна в парк были растворены, и майские ароматы жасмина, роз, сирени как бы продолжали ту же возвышенную, поэтичную тему. Кутузов, который после ранения стал слышать еще острее, чутким ухом уловил доносившиеся откуда-то издали слабые крики о пощаде и капральскую брань: «Ферфлюхте шайзе!»[22] Очевидно, в казармах под виноградной горкой истязали провинившихся солдат…
После концерта Репнин представил Фридриху II подполковника Голенищева-Кутузова.
– Как? Вы и есть тот знаменитый русский, который выжил после смертельной раны в голову? Юберрашенд! Невероятно!..
Острый нос и глубоко запавшие глаза с их пронизывающим взглядом, сильная воля, несгибаемый характер, отталкивающая внешность и явные знаки уже подкрадывающейся старческой немощи – скручивающего суставы ревматизма, – таким запомнился Михаилу Илларионовичу король Пруссии.
– Мой отец, – между тем рассказывал Репнину Фридрих, – как известно, коллекционировал великанов-солдат и изгонял из королевства ученых и артизанов. Он распродавал вашему императору Петру произведения искусства, собранные дедом. Я же поступаю наоборот. Я распустил этот нелепый батальон двухметровых верзил и приобрел во Франции драгоценные полотна и скульптуры. Они мне не менее дороги, чем дружба с философами. Взгляните же на них. Вот прекрасный Буше…
Вокруг короля Пруссии прыгало несколько такс, с лаем хватая его за полы и обшлага мундира. Фридрих успевал погладить каждую из своих любимиц, к которым прислуге было строго наказано обращаться только на «вы»…
– Как успеваете вы, ваше величество, посреди стольких ратных дел уделять еще непрестанно внимание прекрасному! – восхитился князь Николай Васильевич.
– В моем королевстве гром пушек не заглушает пения муз, – с видимым удовольствием подтвердил Фридрих.
– Покровитель муз и великий полководец! – говорил Репнин. – А ведь в ваших баталиях тоже есть скрытая красота – красота правильности воинского искусства. Да вот хотя бы взять сражение, где так блистательно отличилась кавалерия генерала Зейдлица… Как оно…
– Кунерсдорф? – с самым невинным видом вставил Кутузов.
Репнин улыбнулся наивной бестактности молодого офицера: под Кунерсдорфом прусская машина вдребезги разбилась о русскую стойкость. Зато Фридрих впился обжигающим взглядом в Михаила Илларионовича и прочел в его реплике нечто иное, вызвавшее досаду и боль. Не желая бередить эту застарелую рану, он почел за лучшее перевести разговор на другое. Прусский король хорошо знал о масонских связях Репнина и принялся расхваливать достоинства братства вольных каменщиков.
– Но позвольте, государь! – удивился князь Николай Васильевич. – Как же понимать тогда известное всему миру ваше августейшее внимание к дерзкому вольнодумцу Вольтеру? «Братья» отвергают Вольтера и его безбожное учение, как и Вольтер жестоко высмеивает их…
– Гений в силах сочетать несочетаемое, – снисходительно улыбнулся Фридрих. – Любовь к моему фернейскому другу не исключает глубокого почитания мудрости масонской…
Король поднял худые старческие руки и большим пальцем правой руки надавил на ладонь левой. Михаил Илларионович не знал, что таким магическим жестом Фридрих II сообщил Репнину о своей принадлежности к ложе.
Разговор о масонстве неожиданно для Кутузова был продолжен во время их вечерней прогулки с князем Николаем Васильевичем в аллеях дворцового парка.
– Михаил Илларионович! – по своему обыкновению слегка гнусавя, говорил Репнин. – Вы чудесным провидением спасены от смерти. Это не просто счастье. Это перст судьбы!..
У сорокалетнего генерал-аншефа главное – глаза: они сверкают то улыбкой, то гневом под темными, проведенными красивой аркой бровями, резко выделяясь на очень смуглом лице. Князь ростом мал, суховат, изящен. В разговоре остроумен, порой желчен, а то и гневлив. Но в близком кругу обходителен и добр до крайности. Он удивлял Кутузова начитанностью, редкой памятью, способностью к языкам и почти юношеской пылкостью сердца.
– Я чувствую это, – невольно поддаваясь настроению собеседника, отвечал Михаил Илларионович. – Какая-то огненная черта подведена под частью жизни моей. Много думал я в последнее время о свободе человека…
– В чем же вы видите ответ? Неужто в сочинениях Вольтера и Гельвеция? – с жаром перебил его князь Николай Васильевич.
– Нет! – просто сказал Кутузов. – Я прошел в юности через искус вольтерьянства. Но вижу теперь, что оно вместо освобождения принесло мне безверие. А значит, безнадежность. Однажды, читая Вольтера, я ощутил, как рушится и уничтожается во мне само вещество нравственности. Он низвергает власть земных и небесных богов. Но не замечает, что вместе с ними низвергает и высшее существо в человеческой душе. Где же оно?..
– Во всеобщей любви, – тихо произнес Репнин. – В мире разлита любовь. Она соединяет нас в служении высшим идеалам. Эта невидимая материя, или, лучше сказать, дух, открывает нам свет конечной истины. К ней указывает нам путь братство вольных каменщиков!
Против воли в эту минуту Михаилу Илларионовичу вспомнилась досужая молва, ходившая в Петербурге о Репнине: сей умник предан масонству до глупости…
– Простите, князь, – уклончиво возразил он. – Ведь масонство, насколько известно мне, непосвященному, проповедует идеи братства и равенства всех перед Господним престолом…
– Да, это так! – пылко подтвердил Репнин.
– И ведь не только за гробом, но и здесь, на земле, – подчеркнул Кутузов.
– Верно. Ну и что же?
– Не понимаю, как вы, потомок святого Владимира, разделяете такие взгляды…
Михаил Илларионович не досказал, а лишь подумал о высокомерном аристократизме князя Николая Васильевича. Находясь в Польше, в ранге полномочного министра, Репнин от чистого сердца недоумевал, почему русское правительство должно заботиться об иноверцах в этом краю, раз среди местных православных нет дворян…
Смутно белели в полумраке, на фоне черно-зеленых кущ, античные богини и герои. Мраморные тела их теперь, в таинстве нисходящей ночи, казались живыми. Словно откуда-то издалека доносился глуховатый голос князя Николая Васильевича:
– Я нашел в сем ордене источник сил для борьбы со страстями и ключ от тайны бытия. А моя родословная? Да знаете ли вы, Михайла Ларионович, что мать моя даже не дворянка, а дочь бедного пастора!..
И Репнин стал рассказывать о том, как его отец в молодости находился в Ливонии и жил на квартире у бедного сельского пастора Поля, как он подружился с ним и стал ухаживать за его дочерью, как их взаимное расположение не укрылось от верного дядьки, который и уведомил обо всем генерал-фельдмаршала князя Аникиту Ивановича[23].
– Дед получил письмо и немедля собрался в дорогу, – тихо говорил Репнин. – Немало удивил он моего батюшку приездом. Отец поведал о службе, о знакомых, упомянул и пастора. «А что ж ты молчишь об его дочери? – спросил дед. – Разве не правда, что ты ей занят?» Батюшка был сконфужен и сознался, что она ему действительно нравится. «Ты думаешь на ней жениться?» – спросил опять дед. Он уверял его, что не забывал никогда, до какой степени подобная женитьба для него невозможна. «Как? – крикнул дед. – Ты не хочешь жениться и пользуешься гостеприимством и доверием отца девушки, чтобы вскружить ей голову и запятнать ее честное имя? Нет! Этому не бывать! Я требую, чтобы ты назавтра же сделал ей предложение…»
– Князь Аникита Иванович был истинный воспитанник прямодушного Петра Великого! – с искренним восхищением отозвался Кутузов. – Какой это прекрасный урок на все времена!
– И урок для меня тоже, – тихо молвил Репнин. – Я хочу попросить вас: прочитайте сию книгу. – Он вынул из кармана камзола маленький томик. – Возможно, она откроет вам на многое глаза…
6
«Итак, достижение премудрости, искусства и добродетели есть первая цель, к которой истинный свободный каменщик стремиться должен. Но какую премудрость, думаете вы, должны мы стараться приобретать? Ту ли, которую обыкновенно находим в чадах мира, которая учит стремиться к владычеству, богатству, пред другими величаться, ненавидеть добродетель, любить те же пороки, искать пышности и почестей, не хотеть сносить ради Господа никакого поношения и гонения, следовательно, служить миру, плоти и диаволу более, нежели Богу, и предпочитать их Христу?
Нет! Это не та Премудрость, к которой мы стремимся, которую ищем, которую стараемся постигнуть и которою хвалимся. Наша Премудрость есть та, которая соделывает нас чадами Божиими и обнадеживает нас в получении небесного наследия. Одним словом: это та, которую просил у Бога премудрейший из Царей и с которою вкупе получил он все прочие блаженства…»
Кутузов отложил немецкое сочинение Карла Губерта Лобрейха фон Плуменека «Влияние истинного свободного каменщичества во всеобщее благо государств, обнаруженное и доказанное из истинной цели первоначального его установления». Сильно болели глаза. Он смежил веки, осмысляя прочитанное, глядя в самого себя внутренним зрением. В туманной мистике и загадочных символах прозревалось нечто очень важное, хотя и ускользающее, как бы нарочито размытое. Отблеск истины?..
В Баварии, в древнем городке Регенсбурге, Кутузов вступил в ложу вольных каменщиков «К трем ключам».
7
Когда же произошло преображение и остроумный, изящный, быстронравный молодой офицер, храбрец, забияка и насмешник, перевоплотился в полнеющего, себе на уме молчуна, хорошо усвоившего, помимо всего прочего, что большинство людей ждет услышать вовсе не правды, а только того, что каждый из них ждет? Когда этот задира с острым языком, не пощадивший самого главнокомандующего графа Румянцева, обрел по-крыловски мудрую, хочется сказать, чисто народную хитрость? Иными словами, когда же он начал приобретать черты привычного нам Кутузова?
Простодушные биографы, писавшие житие фельдмаршала сразу после его кончины, относят перелом к результатам назидательного разговора с сыном отца Иллариона Матвеевича: «Дав слово отцу переменить свое поведение, он в короткий срок сделался чрезвычайно скромен: никого не пересуждал и не вмешивался в чужие дела. Случалось, короткие его знакомые, желая узнать образ его мыслей о ком-нибудь, заводили разговор, стараясь выведать его мнение. Кутузов тотчас переставал об этом говорить и начинал совсем другую речь, а иногда и прямо отзывался так: „Какое нам дело до других? Нет лучше того, как знать самого себя…”»
Но сомнительно, чтобы это произошло именно так – по канонам сентиментального романа, завершающегося трогательным прозрением. Нет, скорее всего, резкая перемена в характере и поведении молодого офицера совпала со страшным потрясением – сквозным ранением в голову.
Тут, между прочим, существуют аналоги и чисто медицинские, физиологические: документы сохранили, к примеру, подробности «странного случая», приключившегося в середине XIX века с неким американским шахтером-взрывником, которому пробил голову железный стержень. Шахтер остался жив, но внезапно переменился его характер: подозрительный скупец вдруг сделался общительным и щедрым, что называется, широкой натурой. Он стал безалаберным, бестактным, своенравным. Так, по крайней мере, утверждает история медицины.
Однако, помимо этих, быть может, несколько вульгарно-материалистических обоснований, есть, конечно, более важные. Духовные, нравственные.
В долгом колебании между жизнью и смертью, заглянув глубоко в бездну и почитаясь уже совершенно безнадежным, молодой Кутузов точно вернулся с того света. И уж верно, прошел через немыслимые страдания и недоступные нам размышления – наедине с собой, со своими мучениями. Можно только догадываться, какие бури мыслей проносились через него, какие небеса над ним разверзались! И интерес молодого Кутузова к масонству не объясняется ли попыткой мысленно еще раз спуститься туда, откуда он только что телесно выкарабкался?..
С тех пор и до конца дней его не оставляли страшные головные боли, напоминая о бренности всего живого и о пережитых муках. Но в этом больном, израненном человеке кипели страсти, било жизнелюбие, гедонизм, желание черпать полную чашу бытия. Он смело шел наперекор судьбе, открывая лицо новым испытаниям.
8
Профессор был тощ, уродлив, желчен. Тощ, потому что общался только с книгами и разъятыми трупами. Уродлив, ибо это надежно охраняло его от житейских соблазнов. Желчен – от излишества знаний.
Знаменитый хирург и патологоанатом, он защищал в Антверпенском университете диссертацию, посвященную ранениям, которые случаются на войне. В ученом труде, между прочим, доказывалось, что рана, которую будто бы, как говорили, получил русский офицер Кутузов, есть не что иное, как сказка. Потому что с такой раной трудно остаться в живых и уж совершенно невозможно сохранить зрение.
Михаил Илларионович отправился слушать профессора.
Позади были Сан-Суси, Пруссия, встречи с Фридрихом II, германские княжества, Австрия, Вена, где Кутузов познакомился со знаменитыми полководцами Лаудоном и Ласси. Давно уже расстался он и с Репниным, который был назначен чрезвычайным и полномочным послом в Оттоманскую Порту и отбыл в Константинополь. И уже масонские идеи, еще недавно казавшиеся столь привлекательными, вызывали теперь сомнения. Он начал разочаровываться в них, как ранее разочаровался в мнимой смелости вольтерьянства, за которой не нашел ничего, кроме убогого безверия.
«Правду сказать, требуя безусловного равенства, масоны восстают против основ самой Природы, – размышлял он, сидя в средневековой аудитории, посреди рогатых париков и длинных мантий. – Именно Природа создала людей неравными. Что делать, если один рождается пригож, а другой дурен собой; тот здоров, а этот болезнен и хил; кто-то удачлив, а кто-то невезуч. Уж не говоря о том, что иной с колыбели богат и знатен, а иной беден и безроден. Неравенство воистину правит миром. Ум и глупость, талант и бездарность, красота и уродство, сила и слабость, благородство и коварство – разве не столкновение их только и приводит в движение все сущее! Кто же, какой умник возьмется уравнять все и вся? Ведь сама Природа возразит на это и найдет тысячу способов, чтобы опровергнуть неосторожного смельчака!..»
Сухой, как шелестящий пергамент, голос профессора, говорившего по-немецки, назвал его имя. Кутузов очнулся. Ученый грозно увещевал лгунов, распространяющих небылицы про русского офицера.
Едва стихли рукоплескания, Михаил Илларионович подошел к просвещенному науками мужу и сказал ему перед всей аудиторией:
– Господин профессор! Вот я здесь! И я вас вижу!..
9
Когда в далекой Бугульме, посреди решительных действий против скопищ Пугачева, скончался генерал-аншеф Александр Ильич Бибиков, Екатерина II осыпала семейство покойного своими щедротами. Вдова Анастасия Семеновна получила две с половиной тысячи душ в Белоруссии; старший сын Павел Александрович был произведен в полковники и назначен к государыне флигель-адъютантом; другой – десятилетний Александр – произведен офицером в гвардию; дочь Аграфена стала фрейлиной.
В своем горе Анастасия Семеновна была столь безутешна, что не могла расстаться с дочерью и, поблагодарив императрицу за оказанные милости, испросила у нее разрешения оставить Груню при себе. Это было первым нарушением строгого статуса: до тех пор фрейлины непременно должны были жить в Зимнем дворце. Впрочем, Аграфена неукоснительно являлась на положенные дежурства при особе государыни.
Время все лечит. Родные не забывали Анастасию Семеновну в ее несчастье. Частыми гостями были у нее Авдотья Ильинична с Иваном Лонгиновичем, уже вице-адмиралом. Приезжая в Петербург из полевых войск, Анастасию Семеновну навещал младший деверь – боевой офицер полковник Гаврила Ильич. Но особое оживление приносил с собой Васенька, Василий Ильич Бибиков, – франт в раззолоченном кафтане, так и сыпавший забавными историями, эпиграммами, цитатами из модных комедий. Дела его шли блестяще. За участие в перевороте 28 июня он получил 600 душ и звание камер-юнкера. Сама государыня, видя его страсть к театру, поставила Василия Ильича во главе управления русской труппой. И уже гремели овации в обеих столицах в честь написанной им пьесы «Лихоимец».
Постепенно в большом доме Бибиковых вновь стала собираться молодежь, зазвенел смех, зазвучала музыка. Кутузов пользовался любой возможностью, чтобы встретиться там с двадцатитрехлетней Катей, которая дневала и ночевала у невестки и относилась к осиротевшей Груне не как к племяннице, а скорее как к младшей сестренке. Да они и выглядели точно сестры, когда, уединившись в светелке, исповедовались друг дружке, обсуждали свои сердечные дела: у каждой уже был суженый.
Что до Кати, то тут все было ясно и просто: ее любви ничто не препятствовало. Ивану Лонгиновичу и Авдотье Ильиничне не пришлось даже убеждать престарелого Илью Александровича в том, что именно Кутузов ниспослан небесами для его младшенькой.
Главу рода Бибиковых, давно уже не выходившего из дому, навестил, на правах будущего свекра, и Илларион Матвеевич.
Старики были знакомы много лет. Они вместе некогда строили укрепленную Украинскую линию. Оба были вдовы. Оба обласканы Екатериной II: Илья Александрович в начале ее царствования был назначен начальником Тульского оружейного завода с производством в генерал-поручики; Илларион Матвеевич получил в 1765 году орден Святой Анны 1-й степени, а затем, когда завершилось строительство Екатерининского канала, государыня подарила ему богатую золотую табакерку с бриллиантовой осыпью. Правду сказать, боевых заслуг было побольше у Бибикова; он отличился еще в Семилетнюю войну, в битве при Кунерсдорфе, а при осаде Кольберга с успехом командовал всей кавалерией.
Теперь оба находились в отставке; оба были не просто стары, а дряхлы: Илье Александровичу шел семьдесят девятый год, а Иллариону Матвеевичу – восемьдесят третий.
Все шло к скорой свадьбе, и Катя примеряла уже подвенечное платье.
Совсем иные волнения мучили юную Груню Бибикову.
На одном из придворных балов она увидела статного красавца – адъютанта светлейшего князя Потемкина Ивана Рибопьера. Он приглянулся ей; она была им тоже замечена. Офицер стал появляться у Бибиковых, и уже все примечали, что они с Груней неравнодушны друг к другу. Против брака, однако, восстала надменная Анастасия Семеновна, урожденная княжна Козловская.
Не только страх, что дочь отдалится от нее, был тому причиной. Родниться с чужеземцами в то время не любили. А тут еще по городу поползли слухи, будто Рибопьер – это французский парикмахер Пьер Рибо, переменивший порядок имени и фамилии, чтобы скрыть свое плебейское происхождение, и очаровавший смазливой внешностью фрейлину Бибикову, дочь достославного вельможи Александра Ильича…
– Катенька, это гнусный поклеп! – горячо говорила Аграфена своей тетке-подружке.
– Ах, Грунюшка! – весело отвечала невеста Кутузова. – Да ежели кого полюбишь по-настоящему – не поглядишь ни на его происхождение, ни на звание…
– Но он никакой не парикмахер!
– Ей-ей, уж лучше умный и пригожий парикмахер, – засмеялась Катя, – чем какой-нибудь завитой парикмахером кочан капусты на плечах с золотым эполетом! Разве Руссо перестал быть великим только оттого, что он сын часовщика, а в молодости был лакеем?..
Екатерина Бибикова отличалась некоторой сентиментальностью и обожала книгу Руссо «Эмиль, или О воспитании», где воспевались простые, естественные чувства и бичевался свет с его растлевающим влиянием.
– Однако мой избранник хорош и душой, и лицом, и происхождением… – в сердцах, словно отвечая своим обидчикам, рассуждала Аграфена. – Он – швейцарец, из древней эльзасской фамилии. Вместе с князем Юсуповым и графом Апраксиным учился в Тюбингском университете. Сам Вольтер, близкий друг отца его, дал ему рекомендательное письмо к государыне Екатерине Алексеевне. Каково после этого выслушивать злобные наветы наших кумушек!..
– Подожди! Никак, колокольный звон! К чему бы это? – перебила ее тетка.
Девушки прислушались. Да, медленный и тяжкий, над столицей гудел медный перезвон. Груня подбежала к закрытому по-зимнему окну и отворила фортку. Вместе с гулом колоколов ворвался резкий весенний ветер и холодным дождем прошел по лицам. Внизу гулко стукнула дверь. Мягкий баритон, от которого захолонуло Катино сердце, мог принадлежать только Кутузову.
Он и предстал перед девушками, но в каком виде! Вода текла с треугольной шляпы, вымок парик, мундир и плащ.
– В городе наводнение! – радостно глядя на невесту, объявил Михаил Илларионович. – Нева затопила улицы. Повсюду гуляет волна.
– У меня же сегодня дежурство в Зимнем дворце! – всполошилась Аграфена.
– А как вы добрались? – с удивлением спросила Катя Кутузова.
– На лодке. Я ведь воспитывался в доме адмирала…
– Она будет и моим экипажем! – решительно заявила Аграфена. – Я не могу себе позволить пропустить дежурство при ее величестве!
Не помогли никакие увещевания. Груня села в утлую посудину. На носу примостился лакей с фонарем. Два гребца ударили веслами по воде, и лодка скрылась среди мрака и плеска.
Глядя вслед исчезающему пятнышку света, Кутузов сказал:
– Настоящая дочь непреклонного Александра Ильича! Впрочем, во всех вас бибиковская кровь. – Он прямо на крыльце, под сеющим дождем, обнял зардевшуюся невесту. – Моя ненаглядная Катенька! Я приехал сообщить тебе, мой свет, что родители наши назначили свадьбу на двадцать седьмое апреля…
Летом 1777 года Кутузову предстояло отправиться на юг России, под начало уже знаменитого генерал-поручика Александра Васильевича Суворова, командующего войсками в Крыму и на Кубани.
Глава вторая. Под крылом Суворова
1
В своем военном лагере, близ Карасу-Базара, Суворов собрал полковых начальников, чтобы обсудить с ними положение в Крыму.
По Кючук-Кайнарджийскому миру Турция обязалась признать независимость Крыма; кроме того, русские получили ключи от полуострова – Еникале, Керчь и Кинбурн. Теперь зависимость Крыма от Порты выражалась лишь в том, что татары должны были принимать из Константинополя судей и чеканить монету с именем султана. Однако крутые меры хана Шагин-Гирея, стремившегося ввести преобразования на европейский лад, вызвали подогретое духовными фанатиками восстание. Оно было подавлено, в Крым вошли русские войска. Тогда и было решено, чтобы ослабить ханство экономически, вывести в Россию христиан – преимущественно армян и греков. Всего из Крыма в Азовскую губернию было переселено 31 098 душ обоего пола.
Это вызвало ярость дотоле верного России Шагин-Гирея.
Ведь в руках христиан находились и промыслы, и садоводство, и земледелие, и рыболовство. Короче, все, что составляло главные статьи его доходов. Вывод в Россию армян и греков подрывал и без того непрочный ханский престиж в глазах подданных и доказывал его бессилие. В татарской верхушке вновь поднялось глухое брожение. Одновременно турки направили к Крыму огромный, в сто семьдесят вымпелов, флот, который оцепил часть полуострова, держась ближе к Кафе, то есть к Феодосии. Неспокойно было и на Кубани, где агитаторы из Оттоманской Порты подговаривали восстать ногайцев и татар, а набеги немирных черкесов не раз застигали русские посты врасплох…
Суворов, легкий, стремительный, в распахнутом солдатском мундире, быстро расхаживал по палатке перед сидящими офицерами. В голубых глазах под высоко поднятыми бровями – озабоченность и строгость. На мундире – лишь один крест Святого Георгия 2-й степени.
– Ключ вредностей, – отрывисто говорил он, – скоропостижность без должных размышлений! Сила – в дружелюбии. А не в угрозах, недопущениях, насилиях. Низко то и вредно!..
Полковник Кутузов только что вернулся из полугодового отпуска, предоставленного ему для женитьбы. Екатерина Ильинична, его ненаглядная Катюня, приехала вместе с ним. Они ожидали ребенка, и Михаил Илларионович волновался, как бы беспокойная обстановка не отразилась на Катюнином здоровье. Однако сама Екатерина Ильинична решительно заявила, что желает разделить все тяготы его походной жизни.
«Да, бибиковская кровь у них у всех одна», – повторял себе Кутузов.
Но если на сердце у Михаила Илларионовича было тревожно, то у его любимого начальника настроение вовсе никуда не годилось. Очень мнительный и самолюбивый, Суворов рвался прочь из Крыма, терзая себя действительными и мнимыми неприятностями.
Правду сказать, неприятностей хватало.
Мучило двоеначалие. Как командир корпусов в Крыму и на Кубани, генерал-поручик подчинялся одновременно и малороссийскому генерал-губернатору, и главнокомандующему войсками на юге России генерал-фельдмаршалу Румянцеву-Задунайскому, и генерал-губернатору Новороссии, и президенту Военной коллегии князю Потемкину. Оба вельможи едва терпели друг друга и с удовольствием ставили один другому палки в колеса. Если Потемкин требовал вывода из Крыма христиан, то Румянцев открыто выступал против этой затеи, не видя в ней ровно никакого проку.
Прямодушному Суворову невыносимо было находиться между двух огней. И каких жарких! Граф Петр Александрович из своего имения Вишенки допекал его ордерами, которые нередко во всем противоречили распоряжениям светлейшего князя Григория Александровича. А ведь Потемкин ныне в таком фаворе у государыни, какого не знавал и сам граф Григорий Григорьевич Орлов!..
И тут на тебе – неповиновение Шагин-Гирея, который демонстративно покинул Бахчисарай и грозился отправиться в Петербург с жалобой на имя государыни. Вот они – когти ханского мщения!
Все ненадежно, сил мало. Даже генералов под рукой нет; все отсиживаются в отпусках. Единственный генерал-майор Викентий Викентьевич Райзер, отправленный командовать корпусом на Кубань, и тот уже успел наделать нелепых оплошностей сверх меры.
И это еще не все. В Полтаве маются в горячке жена Суворова Варвара Ивановна и трехлетняя дочурка Наташенька.
Впрочем, ни Кутузов, ни сидящий рядом с ним командир полтавских пикинеров Андрей Яковлевич Левалидов, ни остальные офицеры даже не подозревали, что на душе у Александра Васильевича скребли кошки. Суворов говорил, как всегда, убежденно, страстно, непререкаемо:
– Между тем хан тайно заводит тринадцать тысяч войска. Зачем ему столь много? Отвечаю. Он теперь раздражен против всех русских!..
– Мы готовы дать отпор, ваше превосходительство! – вставил пятидесятилетний ветеран, начальник Екатеринославского полка пикинеров Деев. – Держим порох сухим…
Деев, не дурак выпить, или, как говорили тогда, протащить, горлан и забияка, был, впрочем, как примечал Кутузов, дельный и храбрый офицер.
Суворов, казалось, ожидал его реплики.
– Вот-вот! Турки спят и видят, дабы мы дали отпор. То есть ввязались в потасовку, – отрезал он. – Что же делать надлежит? Удвоить, нет, утроить осторожность! Тут надобен мудрый советчик. А как я примечаю, – генерал-поручик погрозил Дееву сухоньким пальцем, – иные из полковых начальников ищут советчиков более в стакане пунша, чем в печатной мудрости. Боюсь, что кое-кто грамоту и вовсе позабыл. И посему рекомендую в ней поупражняться. Хотя бы на сей книжице…
Суворов подбежал к походному столу и поднял руки, держа в каждой по небольшому томику.
– Вот, внимайте! «Деяния господина Ионафана Вилда великого» – сочинение господина Филдинга… – Он отложил один томик, а в другом нашел закладку: – «Врагу не должно никогда прощать, но и во мщении своем поступать с осторожностью и оное отсрочивать чаще до самого удобнейшего времени с довольным предрассуждением следствий». Лукав великий Ионафан. Лукав, но и мудр!..
Генерал-поручик изложил затем подробную диспозицию на ближайшие дни для каждого из полков, удостоверился, что все понято верно, и, прощаясь, сказал:
– Господина полковника и кавалера Голенищева-Кутузова прошу остаться…
Несколько месяцев совместной службы убедили Суворова, что Михаил Илларионович не просто храбрый и надежный офицер, но еще и искусный дипломат.
– Его светлость Шагин-Гирей в раздражении убежал из престольного своего города. Он ночует то в Эски-Крыму, то в Кафе, то в чистом поле, – без околичностей заговорил генерал-поручик, когда они с Кутузовым остались одни. – Нужно убедить его присутствовать в собственной столице и управлять врученными ему Богом народами!..
– Александр Васильевич! А что же господин резидент? – осведомился полковник.
– Хан после неоднократных отказов принял Константинова. Но, кроме обычных пустых учтивостей, ничего молвить не соизволил…
Суворов не договорил того, что было хорошо известно им обоим. Конечно, резидент при бахчисарайском дворе Андрей Дмитриевич Константинов Шагин-Гирея хорошо знает, вместе с ним жил в Полтаве (где, кстати, крестил дочь Александра Васильевича – Наташу). Все обычаи татар, как и их язык, ему ведомы. Он умеет с ними ладить. Да уж больно склонен к корысти – в компании с калужским купцом Прокофием Хохловым тайно участвует в откупах, получает дутые векселя и вообще замечен в замашках к бесстыдному обогащению. Это сильно роняло его в глазах прямодушного Шагин-Гирея.
– В общем, Михаила Ларионович, прояви свое искусство! – совсем дружески напутствовал Суворов полковника. – Сейчас это, право, гораздо важнее выигранной баталии…
2
Кутузов нашел Шагин-Гирея на берегу речки Салгир, по дороге из Бахчисарая в Ак-Мечеть. Хан вышел из своей походной юрты в окружении бешлеев – постоянной гвардии, которая была организована на европейский образец и одета в зеленые мундиры и кивера. Сам Шагин был высок, строен и не носил бороды. Он стоял спиной к Кутузову у оседланной гнедой лошади.
«Ах, какой конь! – позавидовал невольно Кутузов. – Чистокровный араб!»
Михаил Илларионович спрыгнул с лошади и представился, стараясь подражать восточной высокопарности:
– Великому правнуку сотрясателя вселенной Чингисхана, светлейшему принцу и капитану лейб-гвардии Преображенского полка, повелителю Крыма полковник и кавалер Голенищев-Кутузов челом бьет!
Шагин-Гирей даже не обернулся на голос. Он взялся за луку расшитого жемчугом седла и вставил левую ногу в стремя.
«Грубости татарские надо презреть…» – вспомнил Михаил Илларионович совет Суворова.
Баскак в красной шапке посмотрел на русского офицера и прошептал что-то хану. Кутузов расслышал лишь два слова: «кюр-багадур» – «кривой богатырь». Так татары прозвали Михаила Илларионовича, уважая его храбрость, после ранения у Алуштинской пристани.
Уже собравшийся взлететь в седло, Шагин вынул из стремени ногу в мягком сапоге и резко, точно птица, повернул голову. Он встретил Кутузова открытым взглядом узких зорких глаз.
«Да, это настоящий сокол, – подумал Михаил Илларионович. – А ведь „шагин” и означает по-татарски „сокол»…»
Хан сделал несколько шагов навстречу Кутузову и заговорил так горячо и быстро, что толмач в высокой чалме едва успевал переводить:
– Я воле монаршьей не противлюсь. Все сделал, что от меня долг потребовал. Но что теперь? Шайтанга! Неприятели мои утешены моим несчастьем. В укоризну они будут вечно смеяться надо мной. У меня все отнято. Одна надежда – милость государыни…
– Ваша светлость! – вкрадчиво возразил Кутузов. – Мне хорошо ведомо, сколь неприятны вам обычаи рабства…
– Это так, эджегет орус – русский джигит! – твердо ответил Шагин-Гирей. – И, видит Аллах, я старался во всем просвещать моих не всегда благодарных подданных…
Михаил Илларионович невольно подумал о тех временах, когда предки этих татар уводили из Руси в полон – на беспросветные муки – целые селения и города.
– А кем, как не рабами, – еще мягче сказал он, – пребывали доселе христиане в Крыму? И разве не попирались их права и достоинство?..
Хан молчал. Быть может, он думал о том же, что и русский полковник. Шагин смотрел себе под ноги, и только желваки, ходившие на красивом смуглом лице, выдавали его волнение.
– Ваша светлость! – нарушил молчание Кутузов. – Друг ваш и доброжелатель, а мой начальник – генерал-поручик Суворов просит вас во имя мира и спокойствия в Крыму не покидать своих владений.
Шагин-Гирей резко поднял голову и снова посмотрел полковнику прямо в глаза.
– Хорошо! – наконец молвил он. – Вы можете передать Суворову, что я ожидаю его в Бахчисарае.
Хан слегка наклонил голову и пошел к своим бешлеям. Поклон ответный пришлось отдавать удаляющейся спине. «Горд, горд. Как все восточные люди», – сказал себе Михаил Илларионович.
Он ехал в русскую ставку дивной горной дорогой. Дубовый лес подымался темно-зеленой шапкой. Показался армянский монастырь – низкое саманное строение на бугре, брошенное монахами. Михаил Илларионович размышлял о судьбе этой земли, о бесконечной череде сменявших друг друга народов. Сарматы, тавры, скифы, гунны, греки, римляне, генуэзцы, армяне – чья только нога не ступала тут! Страстно любивший историю, Кутузов объездил весь Крым – от древнего Пантикапея до Херсонеса. Татары топтали эту землю, не подозревая, какие сокровища таятся под их бедными жилищами. Заросли и потрескались мраморные бассейны, равнодушный топор обрушивался на безмятежных эллинских богов, и гортанный крик муэдзина раздавался там, где некогда звучал язык Демосфена и Гомера… Горы незаметно переходили в долины, кругом простирались теперь брошенные, дичающие сады и виноградники: лихие наездники и превосходные пастухи, татары, с уходом христиан, не могли освоить их вековые ремесла…
Справа зеленой стеной уходило к горизонту море. Как и эти вечные горы, равнодушное к людям и их истории, оно бугрилось от ветра. Ни чаек, ни дельфинов. Лишь буревестник, или глупыш, носился над водой…
Михаила Илларионовича нетерпеливо ожидал в ставке Суворов. Выслушав доклад полковника, он сказал:
– Помилуй Бог! Рад! Рад! Не ошибся в выборе. И чует мое сердце, мы еще славно послужим вместе…
Предчувствие на сей раз, кажется, обмануло полководца. 10 марта 1779 года Оттоманская Порта признала наконец независимость Крыма. Екатерина II обязалась вывести из ханства русские войска и упразднить Кубанскую укрепленную линию. В следующем, 1780 году Суворов отправился в Астрахань для подготовки военной экспедиции за Каспий.
Кутузов со своим полком вступил под начальство генерал-поручика графа де Бальмена, с которым участвовал в штурме Бендер.
3
– Господа, господа! – горячился молоденький подпоручик Хвостов. – А когда же снова за дело? Как бы не заржаветь! Право, от нетерпения могу захворать или с курка спрыгнуть!..
Выдался день, посреди учений и боевых эпизодов, когда надлежало и отдохнуть: собраться и порассуждать.
Бригадир Голенищев-Кутузов, сидя посреди офицеров Луганского и Екатеринославского полков, только усмехался пылкости своего подчиненного. У подпоручика от волнения проступил вишневый румянец. А может быть, виною всему был пунш, от двух стаканов которого захмелел с непривычки юноша?
– Где же наш достопочтенный Андрей Яковлевич Леванидов? – спросил Кутузов у своего соседа, начальника екатеринославцев полковника Деева. – Отчего он опаздывает?..
Деев был уже, как говорили тогда, под каплей и не без веселости отвечал Михаилу Илларионовичу о приятеле-командире:
– Учтите, что Полтавским полком командует вовсе не Андрей Яковлевич, а его высокоблагородие Марфа Никитична. Я ведь помню Леванидова еще холостым, только произведенным в офицеры. А до своего чина он выслужился из унтер-офицерских детей…
– Очень уважаю таких командиров, – вставил Кутузов. – Они познали соленую солдатскую нужду. Самые надежные воины!..
– И вот, Михайла Ларионович, когда получил он офицерский чин, встретилась ему в Тамбове купеческая дочь. Девка свежая, нежная. Сущий розан! А от казарменного нашего молодца, нечего греха таить, – тут Деев подмигнул Кутузову, – ужас как несло порохом и сталью!
Но девица тотчас поняла, с кем ей рок сулил жить. Сперва окрутила героя. А потом умно и осторожно обошла в богатырской натуре центр и фланги. Подметила слабую сторону, атаковала, да так в дефилеи прижала молодца, что он и не спохватился, как на победоносный штык его повесила чепчик. И теперь все зависит от резолюции Марфы Никитичны…
– Это путь многих, – миролюбиво молвил Кутузов. – Представьте, полковник, и я – правда, лишь вне боя – чту своим командиром Катерину Ильиничну…
Он гордился своей женой, которая с трехлетней Парашенькой сопровождала его во всех испытаниях.
– Ваша Катерина Ильинична само совершенство, – сказал худощавый, похожий лицом на монаха майор, однофамилец Кутузова Алексей Михайлович, самый близкий ему в полку офицер.
«Да, странно видеть майора, – подумалось Михаилу Илларионовичу, – который днем командует эскадроном, рыщет по полям с пикинерами, рассеивает возмутившихся татар и ногайцев, нимало не заботясь о том, что ему могут отсечь башку, а вечерами, у своего полкового начальника, рассуждает о правиле римского стоика Эпиктета: „Глупо прилепляться к вещам, от нас не зависящим…” Однако ведь прилепился – искренне, душевно – к семье Голенищевых-Кутузовых!»
– А вот и Андрей свет Яковлевич! Легок на помине! – воскликнул Деев.
Огромный и уже седой полковник с серебряным одинцом[24] в ухе подходил к ним, надувая щеки, словно играл сам себе встречный марш. Он втиснул большое свое тело между двумя Кутузовыми и, широко, по-детски улыбаясь, сказал:
– Хочу загадать желание. Чтобы вам, Михайла Ларионович, была самая приятная весточка. – Леванидов сунул ручищу за отворот белого легкоконного мундира и вынул узкий конверт. – Я получил из Петербурга почту. С надежной оказией, – подчеркнул он. – И там письмо на ваше имя…
Кутузов тут же, за столом, пробежал послание дорогого Ивана Лонгиновича. Бог мой! Несчастье стряслось, и с кем – с племяшом Екатерины Ильиничны! Флигель-адъютантом государыни и любимцем наследника Павлом Бибиковым! Великий князь Павел Петрович путешествовал в это время за границей под именем графа Северного. Как писал Иван Лонгинович, великий князь поручил Бибикову сообщать ему обо всем важном. И вот рижский губернатор Броун перехватил тайную депешу Павла Бибикова, резко порицающую действия Потемкина. Она была спрятана в подошве сапога у бибиковского адъютанта д’Огерти. Павел Александрович брошен в Петропавловскую крепость…
«Вот она, столичная жизнь! – сокрушенно размышлял Кутузов. – Быть близко к трону и остаться необожженным! Возможно ль сие? Да и нужно ли теперь расстраивать Катеньку? Ведь она на сносях. Не ровен час, выкинет! Нет, уж лучше не буду ничего говорить…»
– Ну как, Михаила Ларионович? Вижу, вижу по лицу, что вы довольны письмом, – все еще улыбаясь, молвил Леванидов.
– Угадали, Андрей Яковлевич, – ответил Кутузов, пряча конверт. – Спасибо! Очень удружили!
Обрадованный, что оказал услугу всеми любимому бригадиру, Леванидов принялся вспоминать недавние эпизоды русско-турецкой кампании. Рассказы трогали полковых командиров. Судьба сводила Кутузова с Леванидовым и Деевым не раз – под знаменами генералов Панина, Эссена, Бауэра, Текелли, Вейсмана. Андрей Яковлевич с жаром говорил о Вейсмане, о его походе за Дунай и взятии крепости Исакча, о сражениях у Карасу и Гуробала.
– Его называли Ахиллом русской армии… – вспомнил Михаил Илларионович.
– А вы знаете, господа, что в гибели его косвенно повинен Репнин? – спросил Деев. – От графа Румянцева предписано было князю Николаю Васильевичу идти на помощь Вейсману. Но тот не успел подкрепить генерала. Вейсман пал на поле сражения. Как рассказывают, главнокомандующий тогда сгоряча написал Репнину: «Прибавляйте силы вашему ползущему корпусу. Если бы вы это сделали при Минихе, вас повесили бы! Не подумайте, что я не могу сделать подобного. Но мое великодушие вас прощает…»
– Так ли это? – заметил Кутузов. – Впрочем, чего только не нагородит молва! Тем паче что Репнин, мне помнится, к тому времени отбыл из армии. Когда случилось несчастье с Вейсманом, там находился его брат – князь Петр Васильевич…
– Но вот вам случай из первых уст, – перевел разговор словоохотливый Леванидов. – Моему тестю, купцу Михайлову, случилось быть в Крыму, как раз накануне турецкой кампании, с товарами. Однажды слышит он на берегу шум и крики. Глядит, под наблюдением хана крымцы выгружают пушки, доставленные турками. Хан Сагиб-Гирей и говорит тестю: «Это все вам гостинцы готовятся». Узнаете, дескать, почем фунт лиха. Тот, ничего не отвечая, начал мерить пушки пядью. Хан удивился: «На что ты пушки меряешь?» «Да на то, – объясняет тесть, – чтоб узнать, улягутся ли они на наши сани, когда придется нам их к себе отвозить». Хан ну плеваться, ну плеваться…
Шум в прихожей прервал веселую беседу. Забрызганный грязью курьер с пакетом встал в дверях. Как старший в чине, Кутузов вскрыл пакет.
– Приказ графа де Бальмена! – громко сказал он. – В Крыму волнения. Шагин-Гирей бежал под защиту русских штыков. В поход!
4
Татарская конница шла с большой смелостью, в две толпы. На прекрасных лошадях и в ярком убранстве всадники показывали свои проворство и ловкость, а громким «Алла!» старались вселить в противника страх. Подъехав на ружейный выстрел к луганцам, они произвели сильную стрельбу и с криком пустились в атаку.
Кутузов, при распущенных полковых знаменах, просил пикинеров атаковать врага храбро и не устыдить своего начальника.
– Во всех опасных случаях я буду неотлучно с вами! – закончил он короткое напутствие.
– Умрем или составим тебе славу! – раздалось из рядов.
Бригадир обнажил саблю:
– Вперед! Ступай!..
Луганцы в лаве ударили на толпы татар. В бешеном беге все смешалось – слышался только конский топ, лязг металла, редкие вскрики. В грудь бригадира уперлась трость с железным наконечником, но он саблей успел отбить удар копья.
Татары выдержали первый натиск и не обратились, как бывало не раз, в бегство. Бой шел уже между всадниками или небольшими группами. Дрались молча, яростно. Кутузов увидел неподалеку юного подпоручика Хвостова.
Он только что сразил одного всадника, как другой наскочил на него сбоку. Хвостов ударил его дротиком, но сделал промах: попал только в толстый халат, который пробил. Татарин остановил свою лошадь и громко кричал: «Алла!» Хвостов, видимо сам не понимая зачем, также остановился. Дротик его торчал в халате врага. Подпоручик искал рукой саблю, но не мог найти ее и оробел. Когда Кутузов подскакал к ним, татарин уже вытащил кинжал. Бригадир выхватил пистолет и разрядил в него. Тот закричал хоть и сильным, но умирающим голосом, а Хвостов, оставя свой дротик, отъехал немного в сторону и вдруг громко воскликнул:
– Владыко великий! Спаси меня и всех христиан от войны!..
Бой между тем клонился на пользу русских. Татары поодиночке отрывались от сражающихся и скакали в степь. Еще усилия – и они повалили массой. Русские, согласно приказу, не преследовали крымчаков: их задача была устрашить, а не истребить восставших. Два пикинера несли на палатке молодого подпоручика с бледным, словно мел, лицом. Кутузов узнал Хвостова, невольно вспомнив недавнюю вечеринку.
– Ранен? – спросил он.
– Убит, наповал убит, ваше высокородие, – торопливо, с виноватой интонацией сказал один солдат.
– Он сперва испужался чегой-то, – добавил второй. – А потом как мырнул в самую толпу. Тут его, сердешного, с трех сторон взяли в пики…
«Поторопился с курка спрыгнуть!» – подумал Михаил Илларионович. Он снял шапку, помолчал несколько секунд, а затем громко произнес спокойным командирским голосом:
– Господа эскадронные командиры! Всем строиться! Поздравляю с викторией!..
5
Бригадир Голенищев-Кутузов привел вверенный ему Луганский пикинерный полк в состояние полного совершенства.
Тридцатого июля 1782 года граф де Бальмен мог доложить князю Потемкину: «При объезде моем на сих днях границы по новой Днепровской линии, для осмотра состоящих там полков, имел случаи смотреть и расположенные по повелению Вашей светлости Луганский, Полтавский и Екатеринославский пикинерные полки. За долг поставлю Вашей светлости донести, что из них Луганский и Полтавский полки, старанием и попечением господ полковых и ротных командиров, во всех частях, как внутренно, так и наружно, равно и в военной экзерциции, доведены до такого состояния, которого только можно желать от конных полков…»
Легкой кавалерии приходилось часто менять квартиры: Луганский полк стремительно перемещался по огромным просторам Азовской губернии. Кочевая жизнь была полна опасностей и тревог. Тем не менее Екатерина Ильинична вместе с пятилетней Парашенькой следовала за мужем, терпеливо перенося трудности походной или даже бранной жизни. 1782 год ознаменовался рождением второй дочери – Аннушки.
Майор Алексей Михайлович Кутузов сделался к тому времени своим в семейном кругу. И когда Парашенька привязалась к зачастившему офицеру, родители – и в шутку и всерьез – стали называть молодого Кутузова женихом.
Сама матушка-командирша Екатерина Ильинична оживлялась и словно молодела при его визитах. Она ласково именовала майора «мой зятек» и «Матвеевич», потчевала лучшим куском, внимала его тирадам о бессмертии души и необходимости беспредельного совершенствования себя. И лишь тогда, когда беседа с мужем за походным столом уносила спорщиков далеко в схоластические дебри, хозяйка со вздохами покидала двух философов в мундирах и пела колыбельную крошечной Аннушке.
Михаилу Илларионовичу было понятно, что Кутузов крепко тяготится службой, хоть и несет ее в высшей степени исправно. Спит и видит вернуться к своим московским друзьям, таким же возвышенным мечтателям, что и он, – Ивану Петровичу Тургеневу и Ивану Владимировичу Лопухину. По тайному признанию – как «брату каменщику» – открылся Алексей Михайлович, что состоит в ложе московских масонов «Гармония», и пылко защищал масонов в рассуждении о человеческом братстве и равенстве.
У командира пикинерного полка мнение на сей счет было совершенно другое. К счастью, говорил себе Михаил Илларионович, его ротный философ нигде не покидал покойные основы государственности и религии. Нет, тут не пахнет серным возмутительным духом!
С интересом и пользой прочитал Голенищев-Кутузов привезенный майором журнал «Московское ежемесячное издание», где напечатаны сочинения Алексея Михайловича «Почему не хорошо предузнавать свою судьбу» и «О приятности грусти». А уж Екатерина Ильинична, так она выучила их наизусть. Майор Кутузов чист, мечтателен, набожен, немного слабоволен, страстен в изъявлении дружеских чувств, привязчив до необыкновенности. И весь устремлен к познанию сердечной истины.
Вот и вчера, едва полк разместился в Луганской слободе на винтер-квартиры, случилось с майором, как он сам простодушно рассказал Михаилу Илларионовичу, нечто необыкновенное. Не получая из Москвы, от своего «брата» Лопухина, давно уже никаких весточек, сидел Кутузов у камина в великой задумчивости и меланхолии, держа два поленца дров, и бессмысленно тер их. В забвении он и не заметил, как дрова задымились.
– Так и дружба, – объяснял он своему полковому командиру. – Вот мы, вместе с Лопухиным, часто беседовали друг с другом. И сердца наши, так сказать, терлись одно о другое. И это производило жар, который мы дружбой называли. А после разлуки уподобились оба поленам, на пол положенным!..
«Наверное, военным надобно родиться, как, впрочем, и философом, – подумал Михаил Илларионович. – Но разве не говорят в народе: живи не так, как хочется, а так, как можется…» Однако полковой командир, проникнувшись к Алексею Михайловичу горячим сочувствием, изыскивал для него возможные поблажки. Пусть себе переводит философское сочинение Юнга «Плач, или Ночные мысли». И не токмо по ночам, но и когда выкроится часок-другой, в дневное время.
Вечерами Алексей Михайлович почасту рассказывал Голенищеву-Кутузову и Екатерине Ильиничне о своей молодости.
Двенадцати лет, по восшествии на престол государыни Екатерины Алексеевны, был определен он пажом к особе ее величества и пробыл в сем положении четыре года. Вспоминал, как дежурил во дворце – в плоской треуголке с пером, в шитом золотом камзоле, в белых чулках и в башмаках с большими пряжками.
– Тут, – говорил майор, – я познакомился и подружился до гроба с самым любимым человеком, который истинно стал мне дороже кровных родных, – с Александром Николаевичем Радищевым, таким же пажом при государыне, как и я. О, вы еще услышите о сем благороднейшем из людей! Вместе были мы посланы, по повелению ее величества, в Лейпциг, для изучения юридических наук в тамошнем университете. Я четырнадцать лет прожил в одной комнате с Радищевым и не могу нахвалиться его способностями и душевными свойствами!..
– В самом деле, редкий случай, – заметил Михаил Илларионович. – В жизни обычно бывает по-иному. Всякое сближение ведет к отысканию недостатков. Поневоле начинаешь глядеть на мелочи через увеличительное стекло.
– Верно! – ответил майор. – Но так происходит, если люди не сходны. А наши с Радищевым нравы и характеры оказались столь близки, что это привело нас в самую тесную дружбу. После он женился. Жена его смотрела на меня другими глазами. Дружба моя к ее мужу казалась ей неприятной…
– Ну что ж, – улыбнулся Михаил Илларионович, – жены, бывает, ревнуют даже к неодушевленным предметам или нашим меньшим братьям. Моя Катерина Ильинична долго считала, что я сперва лошадник, а уж потом – муж…
– А как же иначе? – поддержала его шутку жена. – Ведь ни одной ярмарки не пропускал! А чуть казаки или солдаты захватят добычу – сразу к ним, за лошадьми…
Алексей Михайлович покачал головой:
– Вот вы улыбаетесь, друзья. А я чувствовал, как неприятно мое положение названого брата. И для сохранения спокойствия и согласия в братстве я решил расстаться с ними. Отъезд мой в армию подал к тому пристойный случай…
Через несколько дней из Москвы в Луганский полк прибыл для прохождения службы капитан Недергоф. Представившись бригадиру и сдав положенные документы, он осведомился, служит ли в полку майор Кутузов.
– Как же, как же, отменный офицер, – похвалил его Михаил Илларионович. – А вы что, знакомы с ним?
– Старые приятели, господин бригадир. И привез ему весть, которая, надеюсь, его обрадует…
«Уж не от „братьев” ли из „Гармонии”? – подумал Михаил Илларионович. – Да, темна и непонятна масонская сила. Чем более вглядываешься в сие устройство, тем лучше понимаешь, что никогда не проникнешь в главную его тайну…»
Но в тот же день на дом к полковому командиру прибежал радостный Алексей Михайлович. Он рассказал Голенищеву-Кутузову и Екатерине Ильиничне, что получил наконец долгожданное письмо от Радищева, что, кажется, дружба их возобновилась и будет еще теснее, чем прежде. А потом снова загрустил и стал жаловаться на свою судьбу.
– Я вижу различие, – пылко говорил он, – между жизнью тех, кто истине и наукам посвящен, и между теми, кто проводит жизнь, скитаясь по степям, претерпевает жар, холод, голод и всякое беспокойство. И для чего? Чтобы лишить жизни нескольких людей, никогда никакого зла нам не сделавших. Или самому быть от них убиту…
– Вы, Алексей Михайлович, истинно книжный человек, – возразил ему полковой командир. – Помыслы ваши благородны, слов нет. Но представьте себе, ежели все начнут думать, а после поступать в согласии с вашими мечтами. Что же станется тогда с нашей бедной Россией? Право, турки с крымчаками живо подымутся вверх и не только Таврию захватят, но и к самой матушке-Москве, как то в прошлом случалось, подойдут. И вы их уж никак не убедите в необходимости горячо любить ближнего своего. А как они вас полюбят – узнаете, когда наденут вам колодку на шею…
Михаил Илларионович почувствовал здесь, что погорячился. Но что поделаешь с язвительностью ума и склонностью к внутренней насмешливости, каковые преследовали его даже против собственной воли! Да вот и тут. После горячих фраз о равенстве и любви к ближнему начал Алексей Михайлович советоваться с супругами о том, как ему лучше переменить шпагу и лошадь на чернильницу с письменным прибором. Для этого нужны деньги, и немалые. И вот в рассуждениях майора о продаже родовой деревни и разделе ее с братом приметил Михаил Илларионович, сколько истинного человеколюбия сказалось у многомудрого масона.
– Надобно попросить московских друзей моих Тургенева и Лопухина, – размышлял Алексей Михайлович, – чтобы о сем опубликовали в «Ведомостях». А потом, чтоб помогли выговорить мне некоторых дворовых людей. Я еще не знаю, какие мне достанутся. А когда станут их делить, чтоб старались разделить поровну.
Там есть два парикмахера: один – Сергей Смирнов, другой – Федул Григорьев. Так пусть глядят, чтобы на одну сторону оба не достались…
«Да, наш человеколюбец делит людей так же точно, ровно коров или лошадей, – только и подумал Михаил Илларионович. – Ну, верно, это всегда было и будет…» А майору лишь сказал:
– Если хочешь, брат, выйти в отставку, не позабудь, что срок челобитных определен к первому января. А после ожидать придется еще целый год…
Через две недели, в канун Рождества, Алексей Михайлович пришел к полковому командиру поздравить его и супругу со светлым праздником. Был он чрезвычайно бледен, изможден и еле держался на ногах.
– Да что с вами, батюшка мой? – даже испугалась Екатерина Ильинична.
– Ах, не спрашивайте! – со слезами отвечал Кутузов. – Вчера наконец решился я написать челобитную об отставке. И когда бумагу составил, то едва удержался, чтобы не кинуть ее тут же в огонь…
– Почему же, Алексей Михайлович? – не понимал бригадир.
– Да все потому, что привязался я к вам и к Катерине Ильиничне так сильно, что, кажется, сердце едва не выпрыгнуло из груди при мысли о разлуке. Стал корить себя: зачем покидаю близких мне людей? Куда еду? И вообще – надо ли расставаться с военной службой?..
– Вот мечтательная душа, – даже умилился Михаил Илларионович. – Но, видно, каждому свое. Ему – книги, мне – поле…
С отъездом Алексея Михайловича в Москву их добрые отношения не прервались. Своего бывшего начальника отставной майор с любовью называет «мой Кутузов». Правда, переписку, по занятости бригадира, вела лишь Екатерина Ильинична. Конечно, не материнский интерес сохранить жениха двигал ее пером. Если вспомнить, что Парашеньке в эту пору шел шестой год, станет ясно, что разговоры о будущем браке носили во многом шутливый характер. Для Екатерины Ильиничны знакомство с Алексеем Михайловичем стало началом глубокой и значительной в ее жизни духовной дружбы. Дружба эта подтвердила те редкостные душевные и умственные достоинства, какие находили у Голенищевой-Кутузовой ее современники. Однако судьбе было угодно, чтобы с этой поры беседы их приняли характер эпистолярный. Редкостный даже для романтического восемнадцатого века пример!..
Впрочем, Екатерина Ильинична могла встретиться с Алексеем Михайловичем в Москве. Например, осенью 1784 года, когда Михаил Илларионович выхлопотал отпуск в связи с кончиной отца. Глухие намеки на это можно найти в письмах. И тут открывается еще одно предположение, возможно, объясняющее напряженный и даже драматический характер посланий, которыми обменивались Кутузов и Екатерина Ильинична.
Алексей Михайлович был глубоко и без всякой надежды на успех влюблен в нее.
В отличие от своего необыкновенно общительного супруга, обожавшего общество, легкий флирт, атмосферу увлеченности, столь свойственную тому времени, Екатерина Ильинична придерживалась в быту твердых устоев. Да и Алексей Михайлович, судя по его характеру, должен был всячески отгонять от себя запретное, с точки зрения глубоко религиозного человека, чувство как недостойный соблазн. Тем не менее оно стойко жило в нем. Екатерина Ильинична лишний раз приоткрыла завесу этой тайны в письме к своему другу за 1791 год:
«Я корю себя за то, что вы так одиноки, каким вы сделались; вы, который заслуживает в высшей степени иметь спутницу в этой страшной жизни; да, мой друг, мысль знать вас несчастным убьет меня, знать несчастным из-за меня…»
Примечательно, что этот кусок письма написан по-французски, что вообще было несвойственно Екатерине Ильиничне. И не одна забота о возможной перлюстрации заставила ее сделать это. Вероятно, русский язык казался ей слишком открытым, даже беззащитным, и она постеснялась прибегнуть к нему, когда перо коснулось самого потаенного, интимного. Судя по тону ее писем, и Екатерине Ильиничне был небезразличен Алексей Михайлович – «Матвеевич», как ласково именовала она его иногда. И не четыре-пять лет разницы в возрасте стали между ними непреодолимым барьером, а та высшая нравственность, которой наделил Пушкин Татьяну, жену боевого генерала:
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна…
6
Егеря Бугского корпуса после тяжелого марш-броска расположились на ночевку у берега Днепра, близ тракта, ведущего на Кременчуг.
Генерал-майор Голенищев-Кутузов в сопровождении адъютанта объезжал в сгущающихся сумерках биваки, прислушиваясь к вспышкам смеха, необидной перебранке, словесному солдатскому озорству.
– Федул, что губы надул? Ай, жену спомянул? – раздавалось поблизости.
– А чего споминать-то, – отвечал на шутку серьезный голос. – Солдат – отрезанная краюшка. Ее, чать, не приставишь снова к караваю…
– Бают, что именно сегодня, двадцать второго числа августа месяца, на память Агафона Огуменника, – тараторил с другой стороны надтреснутый басок, – лешие ночью выходят из лесу. Они бегают по селам и деревням, дурят и раскидывают снопы по гумнам. Поэтому опытные знахари надевают тулуп навыворот и стерегут всю ночь на гумнах с кочергой в руке…
– А что, братцы мои, я вам скажу, – доносился от следующего костерка старческий альт. – Ведь за фобом ожидают нас не чины да почести. Не по формулярным спискам и не по числу лет службы перекликать и сортировать нас будут. Нет, братцы мои! Тут и солдатским надеждам есть место. На суде общем, где душа и сердце вроде пыжовника, щетки и трещотки, явится к осмотру налицо, иному рядовому, с путей веры и чести прибывшему, выпадет доля далеко не по ранжиру и вовсе не по старшинству. Верный и честный солдат получит вечное место получше иного ундера или даже его благородия…
«Не иначе как расстрига, подавшийся в солдаты, предается загробным мечтаниям», – усмехнулся, проезжая поодаль бивака, Михаил Илларионович.
А у самой воды, от другого костерка, под мерный плеск постирушки, подымалась незамысловатая песенка, выпеваемая ломким, молодым еще голосом:
Эх, да плывет селезень по реце, пустил носик по воду.
Ох, плы-ивет селезень по реце, д’пустил носик по воду.
Дозволь, тятенька, жениться, дозволь взять кого люблю,
Ах, да дозволь, тятенька, жениться, дозволь взять кого люблю…
…Не позволю, не поверю, что на свете есть любва…
Как быстрая днепровская вода, бежало время. Уже Шагин-Гирей отказался от прав на ханство, заявив, что не желает иметь таких вероломных подданных, каковы крымцы. Уже манифест от 8 апреля 1783 года возвестил о присоединении Крыма к России, а Шагин был отправлен на жительство в Воронеж. Уже славный военачальник Суворов, о чем Кутузов узнал из «Придворного календаря», получил чин генерал-аншефа. Уже Екатерина Ильинична подарила мужу третью дочку – Лизоньку. Уже Бугский егерский корпус под началом Михаила Илларионовича прошел отличную воинскую выучку.
Егеря были учреждены в русской армии Румянцевым. Вначале это были охотники, которые действовали в рассыпном строю и поражали противника меткой стрельбой. Снаряжение давалось им самое облегченное: вместо шпаг в портупеи вложены штыки, тяжелые гренадерские сумы заменены легкими мушкетерскими, палатки забраны, галуны со шляп спороты, плащи оставлены лишь желающим. В егеря отбирались молодцы «самого лучшего, проворного и здорового состояния». Офицеров для егерей велено было определять таких, которые отличались особой расторопностью и «искусным военным примечанием различностей всяких военных ситуаций и полезных, по состоянию положений, на них построений». Румянцев назначал их всегда в авангард наряду с легкой кавалерией, а в боевых порядках ставил рядом с артиллерией. В 1785 году отдельные егерские батальоны были сведены в егерские корпуса.
Михаил Илларионович, получив Бугский корпус, в совершенстве обучил солдат и офицеров подробностям воинского мастерства. Кутузовские учения проводились по методе Суворова: в движении, на бегу; сумы забивались песком, а манерки заполнялись водой. Для учений выбиралась пересеченная местность, с буграми, ручьями, нередко и с нарочно сделанными барьерами. Егеря были приучены к тому, что их нередко поднимали по тревоге за полночь без предупреждения. Солдаты проворно снаряжались, получали боевой запас патронов, сухарей на три дня и только на сборном пункте узнавали, что посреди них находится неутомимый Кутузов.
Командир корпуса производил воинские эволюции как в рассыпном строю, так и плутонгами – в едином строю. Батальоны продвигались к позиции, перепрыгивая рвы и плетни, не разрываясь, и только по команде рассыпались, поражая противника метким огнем. Роль неприятеля исполнял другой батальон, который скрытно, еще с вечера, занимал свои позиции на местах, никому, кроме Кутузова и его штаба, не ведомых…
Со стороны шляха послышался перезвон бубенцов на голубцах, храп остановившихся лошадей, голоса. Кутузов тронул коня. Он увидел на тракте силуэт простой брички и худую фигуру в солдатском плаще, быстро шагающую навстречу. Хорошо знакомый голос заставил его вздрогнуть от неожиданности:
– Михайла Ларионович? Ваше превосходительство! Поздравляю генералом!..
– Александр Васильевич? – не веря своим глазам, воскликнул Кутузов. – Какими судьбами?
– Неисповедимыми, мой дружок, – своей обычной скороговоркой отвечал Суворов, обнимая и целуя Михаила Илларионовича. – Вот узнал, что корпус ваш недалече, и завернул по дороге. Еду к Екатеринославской армии для командования кременчугскими войсками. Вспомнили-таки старика! Не разумея изгибов лести и ласкательств, вельможам я часто неугоден…
– Выходит, новая кампания не за горами, раз вы, Александр Васильевич, прибыли в наши края, – с некоторой торжественностью сказал Кутузов.
– Она рядом! Она завтра! – пылко воскликнул Суворов. – И одно мое желание – кончить службу в поле с оружием в руках…
Часть III
Глава первая. Полтавская репетиция
1
Седьмого января 1787 года, в девять часов пополуночи, из Царского Села Екатерина II отправилась в путешествие на юг России. Огромный поезд растянулся на полторы версты. За каретой шталмейстера ехала сама императрица в вызолоченном просторном экипаже. Вслед за ней следовали запасные кареты, почивальный возок, генерал-адъютант, гофмаршал, придворные лица, камер-юнгферы и камер-медхены, камердинеры, лейб-хирург и доктора, фельдшеры, метрдотели, тафельдекеры, официанты, кондитеры, парикмахеры, истопники, работники для чистки столового серебра и шандалов, кроватный подмастерье, хранители гардероба, карточных марок, бильярдные маркеры, лакеи, скороходы, арапы…
В шестиместную карету Екатерины Алексеевны были приглашены любимая камер-фрейлина Анна Степановна Протасова, обер-камергер Шувалов, обер-шталмейстер Нарышкин, двадцативосьмилетний фаворит государыни генерал-майор граф Дмитриев-Мамонов и австрийский посол граф Кобенцль. От Гатчинских ворот Царского Села и до Зеленых триумфальных ворот в первопрестольном великих русских князей граде Киеве расставлены были караулы пехотных, лейб-гренадерских, карабинерных и кирасирских полков. Многочисленные депутации от дворянства, духовенства, мещанства и различных окраинных народов империи встречали царицу хлебом и солью. Города и села украсили иллюминация, триумфальные арки и транспаранты. Гром пушек и колокольный звон возвещали о проезде державной повелительницы.
Путешествие как бы подводило итог 25-летнему царствованию Екатерины. Русский флаг свободно развевался в Черном море. Севастополь и Херсон наполнились флотами. Крым признал власть России. По берегам Буга, Синюхи, Кубани протянулась цепь войск, прикрывающая границы от хищных нападений кочевников. Еще недавно дикие, степи Тавриды превратились в плодоносные поля с многочисленными садами, тучными нивами, богатыми селениями.
Праздничный и даже увеселительный характер двухтысячеверстной прогулки имел серьезную подоплеку. России угрожала коалиция из Англии, Франции, Пруссии, куда вошла и Швеция. Обеспокоенные ростом могущества восточного гиганта, державы эти стремились разжечь пожар в Польше и возбудить к новой войне Турцию. Надо было думать о предупредительных мерах. Екатерина договорилась о встрече с австрийским императором Иосифом II, который путешествовал под именем графа Фалькенштейна, и с преданным ей королем польским Станиславом II Августом.
2
Двадцать девятого января, через Белоруссию, императрица прибыла в Киев. Сюда явился светлейший князь Потемкин, генерал-фельдмаршал граф Румянцев-Задунайский, генерал-аншеф Суворов, губернаторы, чиновники, военачальники, знатные иностранцы, искавшие покровительства русской государыни. Польские вельможи, украинцы, татары, греки, армяне, сербы, осетины, запорожские казаки приветствовали здесь монархиню. При выездах карета едва могла пробиться сквозь толпы народа.
– Киев! Боже мой! Какой шум, какая толкотня! Сколько бриллиантов, золота, звезд, лент – только не святого духа! – восклицал с улыбкой пятидесятилетний красавец в белом австрийском мундире, украшенном знаками орденов Золотого руна и Марии-Терезии, с огромными алмазными серьгами в ушах и куньей шубе внакидку.
Русская пехотная гвардия. Лондон, 1807 г.
– Сударь! Это уже нескромность. Вы не имеете права даже касаться святости религии… – с неодобрительной полуулыбкой возра-зила ему государыня, взирая из своей покойной теплой кареты на великолепное киевское многолюдство.
Ее собеседником был любимец императора Иосифа Австрийского принц де Линь, одно перечисление титулов которого заняло бы целую страницу. Князь Священной Римской империи, владелец де Фольоль, властитель Бодура, замка Бель-Ойль, Валинкура и других земель, маркиз де Рубэ и де Вершин, испанский гранд первого класса, первый пэр Фландрии, пэр, сенешаль и маршал Гайнау, генерал австрийских войск, капитан драбантов, полковник или командир собственного пехотного валлонского полка в Нидерландах, камергер их императорских величеств Марии-Терезии и Иосифа II и прочая и прочая.
Богач, весельчак, храбрец, воин, дуэлянт, беззаботный искатель приключений, он очаровал Екатерину внешностью, острым и независимым умом, неподражаемым юмором и неистощимостью выдумок и забав.
– Нет-нет! – быстро возразил де Линь. – Я вовсе не желал задеть религиозное чувство вашего величества. Меня поражает живописность этих картин. Смотрите, тут и чалмы, и папахи, а вон красные остроконечные шапочки с мехом. Они украшают уродцев, беспрестанно ворочающих головой. Ну точь-в-точь статуэтки с китайскими глазами и носами на моем камине…
– Ах, там? В самом деле, это депутация из Китая, – согласилась Екатерина.
– Все это поторжественнее каких-нибудь делегатов от парламента, приезжающих за двадцать лье в Версаль ради нелепого этикета, – подхватил де Линь. – Вы знаете, я не льщу вам. Но сам Людовик Четырнадцатый – Король-Солнце, если бы мог, позавидовал бы своей сестре Екатерине Второй или женился на ней, чтобы сделать свои выходы по крайней мере столь же торжественными…
Русская императрица знала, что Шарль де Линь ей не льстит. Да он и не умел льстить и говорил правду в глаза и Фридриху II, и Иосифу Австрийскому, и Людовику XVI. Она непритворно вздохнула, на миг задержала потеплевший взгляд на скромно молчащем Дмитриеве-Мамонове и ответила как бы сама себе:
– Престолы, престолы… Восседающие на них представляют собой прекрасное зрелище. Но лишь издали. Не в ущерб моим многоуважаемым собратьям скажу, что все мы должны казаться пренесносными существами. Я знаю это по собственному опыту. Когда я вхожу в комнату, то произвожу впечатление Медузиной головы…
– Вы исключение, государыня. Я не встречал еще такой простоты ни у одной коронованной особы. – Де Линь качнул огромными алмазными серьгами.
– Мне очень лестно слышать это, – возразила Екатерина II. – Но опыт убеждает меня, что я такая же, как и другие. Едва найдется десять или двенадцать лиц при дворе, не стесняющихся моим присутствием…
И в свои пятьдесят семь лет императрица сохранила свежесть лица, прекрасные зубы и изящную форму рук. При небольшом росте и обретенной с возрастом полноте она оставалась на редкость живой, подвижной, обаятельной и лишь, на взгляд де Линя, чересчур открывала свой большой лоб, взбивая вверх волосы. В прогулке по Киеву под горностаеву накидку Екатерина надела лиловое шелковое платье, без орденов, простого покроя, который именовался молдаванским.
Разговор мало-помалу перешел на последние узаконовления, в числе которых был манифест императрицы о запрете поединков. Граф Дмитриев-Мамонов позволил себе восхититься постановлением, которое должно было помешать множеству случайных и нелепых жертв. Де Линь с горячностью стал возражать ему, не считаясь с присутствием августейшего автора.
– Я не могу поставить свою честь в зависимость от какого-то неизвестного мне третейского судьи! Нет, господа! Позволю себе не согласиться. Когда один из моих версальских приятелей попросил меня быть его секундантом, мне пришлось предоставить ему и свое поместье в Бель-Иле, близ французской границы. Знаете, как я поступил? Прямо при просителе я отправил следующую записку своему управляющему: «Приготовить завтрак для четверых и обед для троих…»
– Какое варварство! – Екатерина была уязвлена. – Есть много других способов доказать свою храбрость. Война, например. – Русская императрица со значением поглядела на принца и досказала свою мысль: – Если бы я была мужчиной, то была бы убита, не достигнув капитанского чина!
Принц в тесном пространстве кареты сумел встать на колено, с неподражаемой ловкостью поцеловал у государыни ручку и воскликнул:
– Сильно сомневаюсь, ваше величество, потому что я еще жив…
Русская императрица задумалась, как бы желая вникнуть в смысл его слов. Но потом тихонько рассмеялась, поняв, что неуместно считать себя храбрее тех, кто не раз был в огне…
По вскрытии Днепра путешествие продолжалось водой, в раззолоченных и украшенных резьбой и цветными флагами галерах. Флотилия состояла из двадцати одного водовика, где «Днепр» предназначался для ее императорского величества, «Буг» – для князя Потемкина, «Сейм» – для иностранных послов и знатных чужеземцев. Роскошные помещения и уборы, специальные галеры-столовые заставляли забыть, что путь шел по воде и среди земель, еще недавно представлявших собой пустыню. Особым богатством и изобретательностью отличались покои императрицы. В ее опочивальне возле кровати помещалось громадное зеркальное панно, двигающееся посредством скрытой пружины. Когда оно подымалось, то за ним оказывалась другая кровать – графа Мамонова.
Круг самых близких императрицы – непременной Протасовой, весельчака и шута, вечно острящего обер-шталмейстера Льва Александровича Нарышкина, Дмитриева-Мамонова, статс-секретаря Безбородко, французского посла Сегюра и австрийского – графа Кобенцля – помимо Потемкина пополнили теперь принц де Линь и Карл-Генрих-Николай-Отто Нассау-Зиген. Это был бесстрашный авантюрист и морской волк, дважды сражавшийся под знаменами Франции, объехавший вокруг света, проникший в заповедные недра Африки и штурмовавший в рядах испанских войск Гибралтар, за что получил чин генерал-майора и звание испанского гранда. Иногда на беседы приглашались любимец Дмитриева-Мамонова полковник Рибопьер и выходец из Неаполя, ловкий и необыкновенно хитрый Осип Михайлович де Рибас.
Во время путешествия по Днепру от нечего делать развлекались и стихами, в сочинении которых особым искусством отличался Шарль де Линь. Мадригалы, сонеты, эпиграммы, песенки, гимны так и сыпались из-под его бойкого пера. Каюта принца имела общую перегородку с помещением Сегюра, и рано поутру де Линь будил своего соседа условным стуком, а затем читал только что набросанные им экспромты. Несколько минут спустя его слуга приносил французскому послу письмо в пять-шесть страничек, где остроумие, шутки, политика, любовь, военные анекдоты перемешивались самым оригинальным образом.
Екатерина пожелала сама поупражняться в стихосложении. После нескольких ее неудачных опытов, под общий смех, де Линь сказал, что лучшее сочинение государыни, бесспорно, эпитафия на могиле любимой собачки с упоминанием придворного лекаря:
Здесь покоится принцесса Андерсон,
Которую убил господин Роджерсон…
– Вот видите, господа, – посерьезнев, проговорила Екатерина. – Вы меня хвалите в общих чертах. Но чуть затронете подробности – сами находите, что я ничего не умею…
Де Линь возразил, что в одном, по крайней мере, она очень сильна.
– В чем же? – поинтересовалась императрица.
– В твердом намерении и решимости.
– Этого-то уж я вовсе не понимаю.
– Все, что вы, ваше величество, приказываете, преобразуете, начинаете и оканчиваете, – все в меру и впору, – объяснил принц.
– Быть может, оно действительно имеет такой вид, – улыбнулась снова Екатерина. – Но посмотрите на существо дела. Князю Орлову обязана я блеском одной стороны моего царствования, так как он присоветовал послать мой флот в Греческий архипелаг. Князю Потемкину обязана я Таврией и изгнанием орд, угрожавших империи. Можно только сказать, что я воспитала этих господ. Фельдмаршалу Румянцеву обязана я победами. Я сказала ему: «Граф! Дело доходит до драки. Лучше побить, чем быть побитым». Михельсону обязана я поимкой Пугачева, который едва не забрался в Москву, а может быть, и далее. Поверьте, господа, я только пользуюсь счастьем!..
Шутливые разговоры не мешали важным делам. В Кременчуге путешественники на время сошли с галер, и Екатерина пересела в карету, разукрашенную вензелями из самоцветных камней и более похожую своим роскошным убранством на триумфальную колесницу. Здесь ожидали ее в парадном построении войска, отдававшие честь с преклонением знамен и штандартов, с музыкой, литаврами и барабанным боем.
Близ самой кареты на конях императрицу сопровождали генерал-фельдмаршал Потемкин, генерал-аншефы Долгоруков-Крымский и Текёлли, генерал-поручики Гейкин, Румянцев 2-й, Левашов, генерал-майоры Голенищев-Кутузов, Дунин, Ферзен, Волков и многие штаб-офицеры. 1 мая, на парадном обеде на 104 куверта, присутствовали среди прочих лиц генерал-аншеф Суворов и генерал-майор Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, а также два брата его жены – генерал-майор Гаврила Ильич и тайный советник Василий Ильич Бибиковы.
…Бог ты мой! Как исхудал, как исплошал шурин Васенька, старый товарищ Михаила Илларионовича по Инженерной школе! Истинно кожа да кости. Ничего почти не осталось от прежнего здоровяка, весельчака и острослова Василия Ильича, бесподобного актера, который мог смешить до колик в комических ролях и выжимать слезу в трагических…
Они перемолвились беглым словом: Василий Ильич спросил о сестре, которая оставалась в Елисаветграде, а Кутузов, в свой черед, о большой бибиковской семье, о невестках и племяшах. Граф Мамонов подошел и сказал, что императрица желает видеть своего управляющего театрами.
Михаил Илларионович, согласно билету, оказался за столом рядом с другим своим родственником – Рибопьером и мог довольно наговориться о петербургских новостях.
3
Они не виделись с осени 1784 года, когда Кутузов приезжал в Петербург на похороны отца.
– Друг мой! Ты уже полковник? Так скоро? – с тонкой улыбкой заметил Михаил Илларионович.
– Да, дядюшка, – отвечал Рибопьер. – Вы уже догадались. Имея такого покровителя, каков Александр Матвеевич, можно быть спокойным за свою карьеру.
– Ах, ведь вы дружили еще тогда, когда граф Мамонов был вместе с тобой адъютантом у Потемкина. Да, дружили. – Кутузов сделал вид, что вспомнил.
– И случай с ним помог моей фортуне… – кивнул Рибопьер.
– Но о сем, милый Пьер, ты мне расскажешь не здесь. Ведь и у стен могут быть уши, – предложил осторожный Кутузов.
Во время десерта, когда императрица со своими ближними удалилась на отдых, Михаил Илларионович и Рибопьер решили прогуляться зелеными улочками тихого Кременчуга, разбуженного наплывом массы придворных, чиновников, офицеров, солдат.
– Вы, верно, дядюшка, понимаете, как обеспокоился князь Григорий Александрович, когда был отставлен фаворит Ермолов… – начал Рибопьер.
– Еще бы! Потемкину близ трона нужен человек, преданный не только государыне, но и ему лично, – сказал Михаил Илларионович.
– А граф Александр Матвеевич находится с князем в дальнем родстве…
– Вот как? Этого я и не знал! – вскинул Кутузов левую бровь.
– И вот светлейший князь посылает к государыне своего адъютанта, которому вручается некая картина для показа ее величеству. По предварительному уговору оценка картины и будет мнением о достоинствах самого Александра Матвеевича. Первое впечатление не было благоприятным. Оглядев поручика, императрица изволила молвить: «Рисунок недурен, да колорит плох…»
– Тут-то, очевидно, и заработали тихие друзья светлейшего – Марья Саввична Перекусихина и Захар Константинович Зотов, – догадливо вставил Кутузов.
– Так, дядюшка! Александр Матвеевич благополучно прошел обычные испытания и утвердился фаворитом…
– И скажу искренне, выбор на сей раз очень недурен. Мамонов умен, добр, скромен, отменен по воспитанию и манерам, – медленно проговорил Кутузов.
– А уж как ко мне привязан! – с беспечной живостью воскликнул Рибопьер. – Как-то признался, что жить без меня не может. «Ни с кем не могу говорить так открыто, как с тобой!..» Но что же мы все о графе? Расскажите лучше, дядюшка, о себе, о своих успехах…
– Что успехи, когда нет бранного дела! – отмахнулся Михаил Илларионович. – Ты лучше посмотри-ка, брат, что за лошадь мне удалось купить. Ты-то ведь знаешь в этом толк!
– Конечно, отбита у кочевников?
– Угадал! Но возила на себе какого-нибудь султана. У казака взял, и задешево. Почти что даром. Не лошадь – целое состояние. Пойдем, штабные конюшни моего корпуса в двух шагах…
Ах, какая лошадь ожидала их в длинном деревянном сарае, куда струйками проникал солнечный свет! Золотисто-гнедая, сухая, плотная; маленькая, изящная головка со слегка вогнутой переносицей; шея – лебединая и, как выражаются знатоки, «с зарезом»; уши острые, глаза навыкате. Лошадь перебирала тонкими, в чулках ногами и недовольно косила лиловым глазом на вошедших. Кожа ее нервно вздрагивала.
– Арабская! Настоящая кохлани, – объяснил Михаил Илларионович.
Он в восхищении приседал, требуя от Рибопьера поглядеть линию живота, сухожилия ног, причмокивал, даже всплеснул руками почти в детском восторге. Но едва прикоснулся, чтобы погладить, как она оскалила зубы и взбрыкнула, норовя повернуться задом.
– Гляди, гляди! – в восторге указал Кутузов. – Оскал такой, что в ноздрю хоть кулак суй!..
– Хороша, слов нет, – согласился Рибопьер. – Но ведь совсем дикарка. Какова она в выездке?
– По настроению, – сознался Михаил Илларионович. – Честно сказать, чрезвычайно капризна. Верно, секрет обращения с ней ведом только прежнему ее хозяину. Ну да не будь я настоящий лошадник, если ее не приручу…
Они вышли в просторный двор. Конюхи скребницами чистили офицерских лошадей, мыли их, весело переругиваясь, и напоминали обыкновенных мужиков, собирающихся в поле. Кутузову внезапно показалось, что затянувшаяся мирная пора будет продолжаться вечно, что в этот погожий майский день, пахнущий нагретой землей, травой, лошадьми, нельзя даже и думать о штыковых атаках, залповых выстрелах, о бранном деле. Но мысль эта, словно майское облачко, промелькнула и истаяла в сознании.
Михаил Илларионович обернулся к Рибопьеру:
– Ну а коли война? Будешь сидеть по-прежнему в Петербурге? Ты же офицер!..
– Не знаю, дядюшка… – Рибопьер потупился. – Александр Матвеевич меня ни на шаг от себя не отпускает. Да и для князя Григория Александровича, говорит он, будет лучше, если я останусь в Питере…
– А-а… Так князь, конечно, боится влияния на Мамонова врагов своих – Завадовского, Безбородко и Александра Романовича Воронцова?
– Вот именно! И пока я рядом с Александром Матвеевичем, князь может быть спокоен. Государыня почасту вызывает меня к себе и советуется со мной. А мой маленький Саша стал любимой игрушкой ее величества…
– Сколько ему лет?
– Шестой год. Резвый и веселый мальчонка. Он у нее совершенно как дома. В прошлом году государыня пожаловала Сашу офицером в конную гвардию… Я же истинно хожу у нее в советчиках. Недавно изволила говорить о воспитателе для любимого внука – великого князя Александра Павловича. Я присоветовал ей друга моей юности Лагарпа. Это подлинно наставник!..
– Да, ее величество обладает необыкновенным даром понимания людей. Это видно даже в выборе собеседников, – сказал Кутузов. – Только теперь и ей ох как нелегко! Предстоит решать задачи посложнее, чем укрощение моего скакуна…
4
За непрестанными празднествами, куртагами и карточными и бильярдными играми Екатерина II в мыслях была далеко: ей сообщили, что граф Фалькенштейн уже выехал навстречу.
Свидание состоялось 7 мая, у городка Кайдаки. Русская императрица и австрийский монарх вышли из своих карет на довольно далеком расстоянии, чтобы выразить взаимное уважение друг другу. В Кайдаках состоялась и первая беседа, без свидетелей. Важно было убедить Иосифа II в необходимости совместной борьбы против Оттоманской Порты, в то время как римского императора более заботила угроза со стороны Пруссии. Однако ум и обаяние русской государыни взяли верх над нерешительностью австрийского монарха. Когда позднее, к ужину, были приглашены старые царедворцы – Василий Иванович Левашов и князь Волконский, Екатерина сказала им вполголоса о графе Фалькенштейне:
– Он уже в моем рукаве!..
Участие Австрии в возможной войне с турками, польский вопрос – все было решено так, как она того хотела.
А о близости войны говорило многое: около Киева была собрана армия под командованием Румянцева-Задунайского, у Херсона – корпус под началом князя Потемкина; кроме того, до шестидесяти тысяч войск расположились небольшими отрядами на пути следования императрицы. Многозначительными были и надписи на триумфальных арках. В Кременчуге: «Возродительница сих стран»; в Херсоне: «Путь в Константинополь».
В Крыму государыня со свитой любовалась новым Черноморским флотом и поднялась на борт корабля «Слава Екатерины», в то время как Иосиф II с графом Кобенцлем и принцем де Линем на шлюпке ездил для обозрения нового 50-пушечного фрегата «Святой Андрей». Потом из специальных покоев Екатерина наблюдала, как бомбардирский корабль «Страшный» с пятого выстрела зажег специально выстроенный в трехстах саженях городок. В числе представленных ей Потемкиным морских командиров был уже прославившийся своим искусством капитан 1-го ранга Ушаков.
Принцу Нассау-Зигену и де Линю, в качестве знатоков, было разрешено осмотреть сильную турецкую крепость Очаков, поставленную на мысе между лиманом Днепра и Черным морем, как раз напротив Кинбурнской косы. Турки перегородили лиман десятью своими военными кораблями, словно бы для того, чтобы воспрепятствовать войти в Кинбурн, если бы русская императрица пожелала плыть туда водой. Для мирного времени это было уже неприличной демонстрацией силы.
Путешественники набросали на бумаге расположение кораблей, и по возвращении Нассау-Зиген предложил Екатерине свои услуги, чтобы избавить ее от этого флота. Императрица улыбнулась и щелчком сбросила бумажку на пол.
«Я смотрю на это как на предвестие скорой войны», – подумал де Линь. Его предсказание сбылось быстрее, чем он предполагал. Не прошло и трех месяцев, как этот самый турецкий флот в тех же водах Днепра напал на русский фрегат «Скорый»…
5
В полдень 7 июня 1787 года Екатерина II торжественно въехала в Полтаву.
Полтава! Священное для каждого русского место. Здесь 27 июня 1709 года Петр Великий сокрушил войско шведского короля Карла XII и тем решительно склонил в свою пользу долгую Северную войну. Эта славная виктория воспевалась и поэтами, и безвестными сказителями, и воспевалась в народе.
Было дело под Полтавой,
Дело славное, друзья!
Мы дрались тогда со шведом
Под знаменами Петра.
Наш могучий император –
Память вечная ему! –
Сам, родимый, пред полками,
Словно сокол, он летал,
Сам ружьем солдатским правил.
Сам и пушку заряжал…
Еще были видны остатки шести редутов, построенных перед Полтавской баталией по приказу Петра, а посреди равнины возвышался внушительный курган, прозванный в народе Шведской могилой. И русские и шведы погребены в нем были вместе. Курган, как рассказывали старики, был еще выше, но за прошедшие без малого шесть десятков лет уменьшился от нетления великого множества находившихся в нем тел. Четыре тропинки вели на вершину Шведской могилы, а маленький деревянный столб у основания кургана служил ему скромным памятником.
Отсюда Екатерина II со свитой наблюдала за маневрами, во время которых были воссозданы эпизоды знаменитой битвы.
Государыня могла воочию убедиться в благодетельности реформы Потемкина, который переменил неудобную одежду русских воинов. Светлейший князь велел отрезать косы, бросить пудру; одел солдат в куртку, удобные шаровары, дал легкую, красивую каску. По его приказу полки беспрестанно передвигались с одного места на другое, чтобы в мирное время не приучиться к неге.
Среди своих командиров Потемкин давно уже выделил Кутузова, по праву оценив разносторонность его знаний. Михаил Илларионович прошел к этой поре огромную школу: овладел в юности инженерной наукой и глубоко постиг искусство артиллериста, а затем, под начальствованием светлейшего князя, участвовал в создании новой для русской армии легкой конницы, командуя последовательно Луганским, Полтавским и Мариупольским пикинерными полками. Теперь, в звании командира Бугского егерского корпуса, Кутузов мог оценить возможности легкой пехоты. Его опыт лег в основу инструкции для егерей, которая положила начало новой тактике рассыпного строя в русской армии.
Екатерина II с неженской взыскательностью и пониманием дела следила за состоянием русской армии. Когда она пожелала ознакомиться с боевой подготовкой пехоты, князь Григорий Александрович указал ей на Бугский егерский корпус. Один из батальонов егерей под начальством самого Кутузова продемонстрировал перед императрицей и ее свитой ряд экзерциций, приближенных к обстановке подлинного сражения. Находившийся в свите царицы Франсиско Миранда, участник войны за независимость Соединенных Штатов Америки и борец за свободу Кубы и Венесуэлы, нашел, что лучше солдат не бывает, а генерал Кутузов необыкновенно сведущ в военном деле.
Затем высокие гости присутствовали на репетиции Полтавского сражения. Пока войска совершали перестроения, Екатерина II, превосходно знавшая русскую историю, напомнила де Линю и Кобенцлю некоторые подробности баталии, а также знаменитый приказ Петра: «Воины! се пришел час, который всего отечества судьбу положил на руках ваших, и вы должны помышлять, что сражаетесь не за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за отечество, за нашу православную веру и церковь».
– В этой битве, – рассказывала императрица, – Петр Великий подвергал себя страшной опасности. Он все время находился в огне, среди пуль. Одна из них попала в седло его лошади. Другая прострелила шляпу. А третья угодила ему в самую грудь. Царя спас большой медный крест, который висел у него на шее… Это был великий государь! Вы знаете, господа, я всегда держу перед собой на письменном столике портрет Петра Первого. И когда задумываю что-либо, то спрашиваю, как бы он поступил на моем месте…
Между тем войска разделились, образовав две противоборствующие группы. С громовым «ура», в клубах порохового дыма и поднятой пыли, они надвинулись друг на друга. Закипел яростный штыковой бой, который с высоты Шведской могилы казался всамделишным. Впрочем, он и не был только бутафорским: несколько десятков солдат в пылу схватки получили колотые ранения.
Напор полков, изображавших русскую армию, все усиливался, и вот уже «шведы» показали тыл. Миг – и на поле появились легкоконные войска, которые под командованием Кутузова изображали преследование отступающей шведской армии. Пикинеры и гусары летели через ручьи и рвы, отрезая бегущую пехоту.
Лишь золотисто-гнедая лошадь командира с трудом повиновалась руке хозяина. Она вставала на дыбы, храпела, меняла галоп на аллюр, пытаясь сбросить всадника. Моментами стоявшим на кургане казалось, что вот-вот она появится из пороховой мглы одна, чтобы унестись прочь, в дикую степь.
Но вот Кутузов почувствовал, как дикое животное сдалось, подчиняясь его воле. Он дал шпоры и со вскинутой саблей понесся впереди лавы. Гул нескольких тысяч копыт зазвучал над полтавским полем.
После примерной баталии Михаил Илларионович был принят государыней.
– Благодарю вас, генерал! – сказала Екатерина. – Отсель вы у меня считаетесь между лучшими военачальниками и в числе отличнейших генералов. Но я запрещаю вам ездить на лошади, на которой я вас видела. Я вам не прощу, если вы будете ею ушиблены. Я сама подарю вам лошадь. – Она приблизилась к Кутузову и добавила тихо: – Лошадь эта, право, умнее иных моих придворных. – И снова повысила голос: – На сей лошади вы, генерал, совершите свои подвиги, в громкости которых не сомневаюсь!..
Глава вторая. Очаковская пуля
1
Отдельный корпус генерал-майора Голенищева-Кутузова переправлялся на паромах через Буг, медленно двигаясь к Очакову.
Всю осень и зиму корпус стоял на речных кордонах, следя за редкими летучими отрядами турок, которые появлялись в безлюдной очаковской степи, терявшейся в бескрайних просторах за Бугом.
Теперь уже вошло в свои права лето. Низкие заболоченные берега, обилие плавней, заросших камышом, степные просторы. Изредка плеснет в волне щука, и одиноко зависнет в бледно-голубом небе коршун. Обманчивая тишина.
В долгом стоянии у гавани Глубокой ранним июньским утром Михаил Илларионович слышал гулкие пушечные выстрелы между Очаковом и Кинбурном, где располагался отряд Суворова. Отсюда, от выступающего в днепровский лиман Семенова Рога, хорошо видны были и паруса гребной флотилии принца Нассау-Зигена, и эскадры храброго американского авантюриста на русской службе контр-адмирала Джонса; корабли и галеры запирали устье Буга и крепость Святого Станислава.
Прошел почти год с того дня, как Турция, подстрекаемая Англией, Францией и Пруссией, объявила войну Австрии и России. Оттоманская Порта рассчитывала на то, что охвативший многие русские губернии голод и мятежи, вспыхнувшие в Римской империи, помогут ей одержать быстрые военные успехи. Посол в Константинополе Булгаков был закован в цепи и брошен в Семибашенный замок.
Однако надежды султана Абдул-Гамида и великого визиря на легкие победы не оправдались. От перебежчиков-запорожцев Кутузов знал, с какой неохотой идут на войну с русскими турки, которые еще помнили грозные уроки первой кампании. Тогда все было по-другому, и турки были настолько воспалены будущими успехами, что даже старики при костылях и с одними пистолетами бежали воевать с неверными, чтобы поскорее прибрать их, как кур на гнезде. Иные запасались даже веревками, чтобы, перевязав русских заживо, привести их в качестве невольников. Не то теперь! Теперь даже янычары, которых переписывали для призыва в армию, наученные горьким опытом, тихонько покидали свои дома и семьи, чтобы только не идти в поход против русских…
– Вот какая перемена в турках произошла… – усмехался, слушая рассказы запорожцев, Михаил Илларионович.
И в самом деле, истекший 1787 год не принес Блистательной Порте никаких успехов. Турки дважды пытались захватить Кинбурн и оба раза были отброшены усилиями Суворова. При первой попытке был взорван один из их 84-пушечных кораблей; при второй, более серьезной, высадка пятитысячного десанта закончилась почти поголовным его истреблением.
Теперь Порта решилась предпринять более энергичные усилия, чтобы завладеть Кинбурном, Херсоном и Крымом. Положение осложнилось тем, что шведский король Густав III в июне 1788 года приказал своим войскам вступить в пределы России; в тот же день была подвергнута бомбардировке крепость Нейшлот. Приходилось отражать нападения неприятелей и на севере, и на юге империи.
Беда, по мнению Кутузова, была в том, что русские войска на юге не имели единого командования. Украинская армия под начальством Румянцева должна была соединиться с австрийским корпусом, взять Хотин и идти на Дунай. Екатеринославской, вверенной Потемкину, надлежало осадить и взять Очаков, а потом сблизиться с первой армией на Дунае. Австрийцы, занявшие Молдавию и Валахию, хотели к весне 1789 года соединиться с Румянцевым. После того все три армии должны были перейти Дунай и идти к Шумле и Андрианополю. Другая, и немалая, беда, как виделось Михаилу Илларионовичу, таилась в принятой Иосифом II и его главнокомандующим Ласси системе кордонов. Огромная, 120-тысячная, австрийская армия была растянута на пространстве от Хотина до Адриатического моря.
Но главное – не было лада в русском стане.
Как отмечает историк, «Румянцев, оскорбляясь, что Потемкин уравнен с ним в начальстве войсками, не думал помогать ему. Потемкин не скрывал неудовольствия, что власть не отдана ему вполне, вредил всем распоряжениям Румянцева и хотел отличия только себе, когда страх неудачи в глазах опасного соперника усиливал еще более недостатки его военных дарований. Отличаясь быстротою, смелостью, дальновидностью соображений во всех других делах, как полководец он являлся нерешителен, медлен, робок – утверждал и изменял планы, давал и отменял приказы, унывал и робел и, вместе с тем, гордый и самолюбивый, не хотел слушать ничьих советов».
В мае под стенами Очакова появился сильный турецкий флот, которым командовал храбрый капудан-паша Гассан. Он дерзко двинулся на русских, стоявших на рейде в Глубокой гавани. Однако на мелководье турецкий флот ожидала неудача: два линейных корабля и фрегат сели на мель и были сожжены. Убедившись, что в тесном лимане ему не победить, Гассан-паша решился ночью отступить через Кинбурнский пролив. Но здесь его ожидала тайно устроенная Суворовым 24-пушечная батарея, открывшая убийственный огонь. Легкие гребные суда под начальством Нассау-Зигена, на которых еще недавно путешествовала императрица со своей свитой, довершили поражение; 3 корабля, 5 фрегатов и 17 фелюг сгорели и утонули. После нерешительного боя с Севастопольским флотом адмирала Войновича Гассан удалился в Константинополь. Черное море было очищено от неприятеля.
Теперь в гавани Глубокой Кутузов занимался поднятием многочисленных турецких пушек с затонувших во время сражения ко-раблей.
2
Об отгремевшей 17–18 июня битве говорило многое: на мелководье торчали мачты турецкого фрегата, чуть подале на мели оказался русский брандер, который надлежало снять и перевезти в гавань для починки, к берегу прибило бочонки, обломки палубных надстроек, клочья парусов.
Матросы и солдаты, перекрестившись, ныряли с канатом в воду, ощупью находили сорванные взрывами пушки, а затем накидывали на них петли. Бугские егеря с берега с громким «Эй, взяли, эй, ухнем!» выволакивали их на твердь. Среди самых заядлых охотников-ныряльщиков был адъютант Михаила Илларионовича – подпоручик Федор Кутузов, белокурый юноша, с ловкостью заправского водолаза погружавшийся на дно.
Неподалеку от командира корпуса за работой лениво наблюдал рыбак Осип Стягайло, перебравшийся к лиману с десяток лет назад и поставивший себе на берегу скромную хатку. Хотя одет он был в грязные холщовые порты и латаную рубаху, Голенищев-Кутузов с первого взгляда определил в нем бывалого запорожца. Медно-красное лицо с длинными усами и вислым носом, турецкая серьга в ухе, лысая крепкая голова с сивым оселедцем, черные от загара мускулистые руки, – Михаилу Илларионовичу он виделся совсем в ином обличье: высокая суконная остроконечная шапка, широкий кафтан, просторные шаровары с богатым цветным поясом, за который заткнуто два пистолета, и кривая шашка на боку…
Между тем на берегу одна за другой появлялись чугунные и бронзовые пушки 24-фунтового калибра, медные трехпудовые мортиры и даже одна каронада – короткоствольное чугунное орудие, стреляющее ядрами с близкой дистанции и изготовленное в Шотландии. «Подарочек союзников-англичан», – сказал себе Голенищев-Кутузов, только слышавший о появлении подобных пушек, которые были лишь заказаны для русской армии. Но чаще всего встречались старинные, уже вышедшие из употребления в нашей артиллерии, длинные кулеврины, василиски, цапли. Их медные и чугунные стволы были украшены затейливыми узорами и устрашающими фигурами грифонов, львов, вепрей, единорогов.
Внезапное оживление привлекло внимание командира корпуса. В стороне от него, под самым берегом, несколько солдат нащупали пушку, ушедшую глубоко в ил.
– Ты заводи, заводи петлю-то! – надсаживался фальцетом один, выныривая и вращая от напряжения белками.
– Попробуй заведи! – отфыркиваясь, отвечал другой. – Хоть у самого берега, а как глыбко! Да это, кажись, и не пушка, а брявно!..
– Сам ты, садовая голова, «брявно»! – передразнил его первый. – Пушка! Эвон какая склизкая…
Федор Кутузов, радуясь приключению, немедля присоединился к спорящим. После второго погружения он радостно воскликнул:
– Братцы! Чудеса! Пушка-то, никак, живая! Шевелится!
Осип Стягайло не выдержал и гулким басом, идущим откуда-то из глубины живота, подал команду:
– Гэть, олухы! То нэ пушка. И нэ колода. То сом. Я, можэ, другой рик за ным ганяюсь…
Он подобрал порты и резво запрыгал босиком по камням и корягам, на ходу продолжая командовать:
– Злякаетэ, бисови диты! Я вас! Почекайте…
Погрузившись было с головой, Федор Кутузов все так же радостно закричал, высунув лицо:
– Хвостом бьет! Как поленом!
Ворча от нетерпения, Стягайло скинул с себя рубаху и порты и в чем мать родила, с одним медным крестом на гайтане[25], шумно сиганул в омут. Прошла минута, другая, третья. Солдаты и подпоручик с удивлением наблюдали, как на притихшей воде выскакивают только крупные коричневые пузыри. Наконец запорожец, закусив от чрезвычайных усилий ус, медленно поднялся на поверхность, прохрипел:
– Тэпэр заводы петлю… Я його за жабры трымаю…
Вода под ним забурлила и потемнела от ила. Собравшиеся на берегу егеря помогали советами и шутками:
– А может, это вовсе и не сом, а турок сховался?
– Ты, дяденька, садись на него верхом да и правь прямо до нас!..
– Братцы! А нешто сомов едят? Мне тятенька говорил, что мясо у них погано. Вроде это и не рыба вовсе, а чертов конь!
– Не хочешь – не ешь! Вон в котле опять сухарная кашица!.. А меня с ее воротит…
– От москали! Йим бы всэ шуткуваты, – беззлобно огрызался Стягайло, меж тем как солдаты с Федором Кутузовым укрощали огромную рыбину.
Сом был и вправду сказочно велик – больше двух сажен, седоватый с прозеленью, с огромной усатой пастью, из которой вырывалось что-то похожее на громкие всхлипы.
– Чисто корова недоеная ревет! – восхитился один из ныряльщиков, передавая конец каната егерям. – Тащи, ребята! Наш!..
Михаил Илларионович не спеша подошел к солдатам, разглядывавшим невиданную добычу.
– Да… Такой и телка утащит… Да, пожалуй, и бабу, коли та зазевается со стиркой да уронит белье… Не рыба – слон! – сказал он. – Ну, дети, приглашайте меня на уху!
Осип Стягайло, отдуваясь после тяжелой работы, как был, в одном гайтане с крестом, выступил вперед:
– Ваша мылость! Дозвольтэ мэни його зварить. Ваши кашовары всэ зипсують. Йим тилькы грэчка та капустняк пид сылу. А я кашеварив щэ пры Пэтри Калнишевським. На Сичи…
Запорожец шумно вздохнул всем животом и выщелкнул из пупка ракушку.
– Ступай и возьми себе ротного повара в помощники, – решил Михаил Илларионович. – Если что потребуется – провиант наш к твоим услугам.
– В мэнэ вечирний улов багатый, – важно отвечал Стягайло. – Я вам нэ просту – зборну ушыцю змайструю…
Когда вытащенные на берег пушки были рассортированы по системам и калибрам, над лиманом потянуло ароматом густого рыбного взвара.
– Духовито… – мечтательно переговаривались солдаты. – Теперь бы за труды праведные к ухе да винную порцию…
– Будет! – обещал Федор Кутузов. – Я сам слышал, как его превосходительство отдавал приказание интенданту…
Михаил Илларионович подошел к солдатской артели, когда все было готово к обеду. Солдаты от нетерпения уже постукивали по голенищам деревянными ложками.
– Петр Великий говаривал: «Месяц не пей, год не пей, а перед горячей похлебкой штаны заложи, но выпей!» – обратился шутливо генерал к егерям, усаживаясь поближе к котлу.
Стягайло разлил по мискам янтарную от жира, дымящуюся, густую уху, и по кругу пустили манерку с водкой. Первым приложился сам командир корпуса, за ним – запорожец. Михаил Илларионович зачерпнул ложку дразнящего запахами рыбного взвара, отведал и зажмурился:
– Хороша… Ты, Осип, не пойдешь, часом, к нам кашеварить?
– Ни, ваша мылость! – твердо отвечал Стягайло. – Я вольный козак. Як Сичь розигналы, задумав я статы рыбаком. А тэпэр, выдно, и рибалци моий прыходыть кинець. Он скильки вогню та грому напустылы – я думав, лыман закыпить и вся рыба в ньому зварыться. Трэба мэни пэрэбыратысь куды подальшэ…
– Куда же ты думаешь податься? – поинтересовался Кутузов, со вкусом обсасывая маленького судачка.
– Куды? – переспросил Стягайло. – Так хоч за Дунай, в Добруджу. Там нашего брата выдымо-нэвыдымо…
– На туретчину? – покачал головой Михаил Илларионович. – Ты же православный казак.
– А я чув, нибы там наш брат в достатку жывэ, – неуверенно сказал запорожец.
– За уху спасибо. Угодил… – тяжело поднялся Кутузов. – И вот тебе за твое искусство два червонца. А о туретчине подумай, да хорошенько. Мало они вашему брату голов поснимали…
– А що думать? – беспечно махнул загорелой ручищей Стягайло. – Ни хаты, ни жинкы, ни диток нэма… «Проминяв я жинку на тютюн та люльку», – вставил он строку из народной малороссийской песни.
– Так иди в верные казаки к полковнику Чепеге. Я ему недавно знамя вручил, а его команда принесла государыне присягу. У него и булава от самого светлейшего князя Потемкина.
– Ни! Нэ трэба мэни вашего полковника з пырначом. Крэпко обидылы мэнэ, як зныщылы Сичь…
К концу первой русско-турецкой войны существование Запорожской Сечи уже мешало Российской империи. Казачье сообщество отличалось почти независимым народоправством, принимало к себе всех, кто искал свободы от утеснения, проявляло порой непокорность и вело, как это было в гайдамацком движении, собственную политику. При заселении Новороссийского края сербами, построившими города Елисаветград и Багмут, начались стычки запорожцев с иммигрантами. Это окончательно решило судьбу вольнолюбивого сообщества. В 1775 году, по приказанию Екатерины II, генерал-поручик Текёлли, возвращавшийся с войсками в Россию после победы над турками, занял Сечь. Последние казачьи начальники – кошевой Петр Калнишевский, судья Павел Головатый, писарь Иван Глоба были заточены в монастыри и крепости.
Петр Абрамович Попович-Текёлли, боевой соратник Суворова и начальник Кутузова в первой русско-турецкой войне, остался в памяти украинского народа не только этим эпизодом. Женившись уже в преклонных годах на юной красавице украинке, он страшно ревновал ее и никуда не отпускал от себя. Это о нем народ сложил потом песню:
Ой, пид вишнэю, пид черешнэю
Сыдыть старый з молодою, як из ягодкою…
Всю свою жизнь Текёлли утверждал, что он незаконный сын Петра Великого, и умер в 1793 году с его портретом в руках…
Теперь Текёлли, в чине генерал-аншефа, командовал войсками на Кавказском побережье Черного моря и уже одержал несколько побед над горцами. Престарелый военачальник как бы подавал пример топтавшемуся несколько месяцев подле Очакова Потемкину.
3
Несмотря на то что Очаков неоднократно разорялся запорожцами, русскими и поляками, значение его росло. В XVIII веке он по праву считался первым портовым городом в турецких владениях на берегах Черного моря. Сам Очаков представлял собой неправильный продолговатый четырехугольник, узкая восточная часть которого примыкала к Днепровскому лиману, а три стороны, обращенные к полю, помимо мощной городской стены, были прикрыты нагорным ретраншементом – земляным валом с каменными одеждами. В самой южной оконечности косы, против Кинбурна, находился сильно укрепленный замок Гассан-паши.
Только в июле 80-тысячная Екатеринославская армия перешла Буг и расположилась станом в Анджиголе, у Днепровского лимана, вблизи Очакова. Русские войска постепенно обложили крепость большим полукружием, примыкая правым флангом к Черному морю, а левым – к лиману. В передней линии рассыпались бугские казачьи пикеты, между которыми начали строить пять редутов. За ними стояли главные силы. Правым крылом командовал генерал-аншеф Иван Иванович Меллер, центром – князь Репнин, а левым – призванный из Кинбурна Суворов. Егеря Кутузова расположились впереди войск. Здесь, у правого фланга передней линии, устанавливались батарея и редут; другая батарея должна была защищать левый фланг. Гребная флотилия Нассау-Зигена блокировала гавань, ограничивая действия турецких кораблей.
За правым крылом, где размещался кавалерийский резерв, Потемкин учредил свою резиденцию. Там, под очаковскими ядрами, он жил с обыкновенной своей негой и пышностью: иногда целый день валялся на бархатном диване, слушал музыку Сарти[26], писал стихи, переводил историю церкви аббата Флери, потом давал балы, пиры, жег фейерверки и, казалось, забывал об осаде. Могло возникнуть впечатление, что светлейший князь куда больше внимания уделял красавицам, в числе которых были и четыре из шести его родных племянниц, знатным иностранцам на русской службе и просто проходимцам и искателям приключений. Однако такое впечатление было обманчивым.
У Потемкина существовал свой взгляд на происходящее, такой широкий, что его не могли понять и разделить многие из генералов. И здесь проявлялись черты его великого государственного ума. Для князя Григория Александровича война не ограничивалась сидением под Очаковом: ему виделся весь огромный фронт – от Анапы до Белграда, где армии великого визиря Юсуф-паши противостояли австрийцы. «Пусть они там повозятся, – рассуждал он, полагая, что взятие Очакова не приведет к концу большой войны, а скорее явится ее прологом. – Ведь все равно расхлебывать кашу придется не цесарцам, а нам. Так чего же спешить попусту…»
Но мысли свои светлейший открывал лишь немногим, и прежде всего Екатерине II. Зато в пестрой толпе свиты он, быть может и не без умысла, беспрестанно являл новые странности своей удивительной натуры.
Потемкин в глаза унижал самых знатных вельмож, но подчеркнуто вежливо выслушивал и благосклонно обращался с простым офицером. Отворачивался от князя или графа, если они заслуживали презрения гнусным раболепством перед ним, и непритворно любил солдат. Он употреблял все усилия, чтобы сберечь их жизнь и здоровье, однако никак не мог добиться своей цели, потому что не умел наказывать за преступления начальников. Светлейший прекрасно знал, что окружающие его грабительствуют, что многие из ближних – племянник Василий Васильевич Энгельгардт, поставщик для армии и флота Фалеев, коммерсант Нотка – бездельничают и заботятся лишь о собственном кармане, и с молчаливым равнодушием считал их канальями.
Двадцать пятого июля Потемкин внезапно решил обозреть строившийся на пушечный выстрел от крепости Гассан-паши редут.
Голенищев-Кутузов встретил светлейшего князя вместе с генерал-майором Синельниковым. Огромная фигура Потемкина в раззолоченном и унизанном бриллиантами камзоле очень скоро привлекла внимание турок. Ядра так и посыпались с городского вала и бастионов крепости. Михаил Илларионович, с его давно уже выработавшимся презрением к смерти, спокойно давал пояснения о близких сроках окончания строительства. Предложивший свои услуги Потемкину и назначенный генерал-фельдцейхмейстером – начальником артиллерии, принц де Линь советовался с Кутузовым о наилучшей расстановке орудий.
Близкий удар картечью заставил свиту князя поспешно искать спасения за вырытым окопом. Для турок выстрел оказался удачным: генерал-майор Синельников был смертельно ранен возле самого светлейшего; чуть подале лежал в крови сопровождавший Кутузова казак – картечина в ноге прошла через всю лапу и остановилась в большом пальце. Казак громко стонал.
– Что орешь попусту! – сердито бросил Потемкин.
Вызванный им лекарь тут же извлек свинцовую пулю, которыми была начинена граната.
Светлейший погрозил кулачищем в сторону Очакова и громко сказал:
– Надо дорожить себе подобными. Нет! Не штурмом – тесной осадой я возьму Очаков!..
Этого мнения, однако, не разделяло большинство генералов. Даже не терпевшие один другого князь Репнин и Суворов.
Двадцать седьмого июля, в два часа пополудни, Голенищев-Кутузов услышал частые выстрелы на нашем левом фланге. Вскоре он получил известие, что турки сделали энергичную вылазку против войск Суворова. Выдвинув вперед небольшой отряд конницы, они с главными силами, до двух тысяч пехоты, стали пробираться вдоль берега Очаковского лимана. Когда был сбит пикет из бугских казаков, Суворов заметил неприятеля. Он приказал двум гренадерским батальонам выстроиться в четыре каре и выехал перед строем.
– Впереди – Бог! Я – за ним! Не отставать! – крикнул генерал-аншеф и дал шпоры коню.
Началась жестокая схватка. Турки были отогнаны до самого гласиса крепости – земляной насыпи у рва. Не останавливаясь, Суворов двинулся на одно из городских укреплений. Турки непрерывно получали подмогу, и в садах, примыкающих к Очакову, битва все более ужесточалась.
Находясь на батарее, впереди правого фланга, Кутузов видел, что значительная часть турецкого гарнизона была оттянута для отражения Суворова.
– Турки оголили это крыло! – крикнул он подскакавшему принцу де Линю.
– Надо немедленно начинать общий штурм! – в волнении отвечал тот. – Я только что с левого фланга. Там все кипит! Мне пришлось сменить лошадь. Одну подо мной убило…
Де Линь тут же, на батарее, набросал записку о необходимости общего штурма и послал ее Потемкину с австрийским офицером из своей свиты. Ответа не было. Собравшиеся на батарее генералы – Меллер, князь Долгоруков, Самойлов, Пален – единодушно соглашались с принцем. Князь Репнин громко именовал Потемкина Кунктатором – Медлителем. Кутузов склонялся к общему мнению, но, по обыкновению, молчал. «Благая идея! – размышлял он. – Но как совместить в войне истребление врага со сбережением собственного воинства? Как добыть победу малой кровью?..»
На стенах Очакова тем временем замечено движение вражеских отрядов – бунчуки перемещались на турецкое правое крыло.
Де Линь составил новое, более резкое письмо главнокомандующему и послал его с русским офицером. Однако Потемкин молчал. В ярости он уже четыре раза отправлял Суворову гонцов с приказом об отступлении. Однако сделать это было необычайно трудно из-за ожесточения сражающихся. Но вот бежавший накануне в Очаков молодой крещеный турок, служивший денщиком у одного из офицеров, узнал Суворова и указал на него янычарам. Сперва под генерал-аншефом была убита лошадь, а затем пуля пробила ему шею, засев у затылка. Суворову пришлось воротиться в лагерь, сдав команду генерал-поручику Бибикову.
Весть о ранении любимого военачальника, вероятно, произвела дурное впечатление на солдат. Когда Бибиков велел ударить отбой, вместо стройного отхода произошло беспорядочное отступление. Это заметил Репнин. С тремя батальонами и кирасирами, любимым полком Потемкина, он двинулся к очаковским стенам, отвлекая на себя турок. Отряд Бибикова спасся от истребления. Возвращаясь под защиту городских стен, турки унесли с собой головы многих офицеров и солдат, а затем насадили их на частокол очаковских укреплений. Нерешительность и зависть Потемкина стоили русским в этот день около четырехсот павших. Удобный момент для взятия Очакова был упущен.
Суворов, превозмогая страшную боль, играл в своей палатке с адъютантом в шахматы; Потемкин, грызя ногти, в гневе, в эти минуты писал ему: «Солдаты не так дешевы, чтобы их терять попусту… Не за что потеряно бесценных людей столько, что довольно было и для всего Очакова…»
4
Потемкин был единственным другом и, можно сказать, со-царствователем императрицы Екатерины.
Слава России, слава Екатерины II были нераздельны со славой князя Григория Александровича. Он пользовался обожанием солдат и младших офицеров и мало заботился о том, что говорили о нем генералы, и в особенности Репнин. Прослышав, будто князь Николай Васильевич подбивает других начальников собрать военный совет и, в соответствии с уставом, лишить его поста главнокомандующего, Потемкин в ответ пригласил генералов на пышный ужин.
Сам он принимал гостей, раскинувшись огромным телом на бархатном диване, подаренном государыней. Рядом со светлейшим сидела его главная в ту пору фаворитка, красавица гречанка, бывшая до того прачкой в Константинополе. Судьба ее была необыкновенна, как и внешность. Она стала женой генерала на польской службе графа Вита, а еще позднее сделалась супругой князя Потоцкого, видела у своих ног императора Иосифа II, Фридриха-Вильгельма Прусского, первого министра Франции Верженя, шведского короля Густава. Уже в немолодые годы Софья Потоцкая заслужила внимание государя Александра Павловича…
Тут же, в покоях главнокомандующего, находились племянницы светлейшего – Татьяна, жена генерал-интенданта Михаила Сергеевича Потемкина; Надежда, выданная за генерал-майора Шепелева, с которым, впрочем, после свадьбы, если верить молве, не была близка ни одного дня; Варвара, столь же веселая и легкомысленная, что и ее супруг князь Сергей Федорович Голицын; белокурая, голубоглазая Александра, Сашенька, – графиня Браницкая.
«Ах, Сашенька, Сашенька! – думал, глядя на нее, Михаил Илларионович. – Как она прелестна! И как нравилась мне в Петербурге, когда именовалась не графиней Браницкой, а просто Сашенькой Энгельгардт! Воистину – грешный ангел из райского сада!..»[27]
Пятидесятисемилетний муж ее, Ксаверий Браницкий, выполнявший некогда роль сводника между Екатериной Алексеевной и будущим польским королем Понятовским, сейчас находился в своре трутней при главнокомандующем и немилосердно льстил Потемкину, как всегда притворяясь великим патриотом России…
Перед тем как отправиться за столы, в специальные покои, собравшиеся развлекались в гостиной картами, слушали музыкальные номера и чтение стихов. Голенищев-Кутузов вопреки своим привычкам разоткровенничался с принцем де Линем. Быть может, оттого, что в последние дни они часто виделись под жестоким огнем, когда генерал-фельдцейхмейстер появлялся на выдвинутой вперед батарее. Впрочем, тема была самой мирной: об отцах и детях. Михаил Илларионович с благодарностью поминал покойного своего батюшку, который в самый трудный момент жизни взял с него клятву безупречно вести себя и достойно выполнять свой солдатский долг.
– А ведь если бы не он, все могло у меня пойти по-иному, – вслух размышлял Кутузов, улыбаясь своим воспоминаниям. – Так горяч и невоздержан я был…
– Ваш отец! – перебил его пылкий де Линь. – А вы знаете, что сказал мне мой отец? Он командовал войсками его величества римского императора. Когда я уведомил его официальным рапортом о получении чина полковника, отец написал: «К несчастью иметь вас своим сыном присоединяется теперь новое горе – иметь вас своим полковником». Мой ответ был краток: «Ваше сиятельство! Ни в том, ни в другом я не повинен. За новое несчастье вы должны пенять на императора, а за прежнее – на себя…»
– Глядите-ка, – сказал Михаил Илларионович, – у нас на глазах завязывается новая интрига. Точно мы не в чистом поле возле Очакова, а в эрмитажном дворце.
– Что вы подразумеваете?
– Присмотритесь к играющим в пикет…
За карточным столиком одна из трех племянниц Потемкина – Татьяна Васильевна явно давала знаки о возможном свидании полковнику Сибирского гренадерского полка князю Дашкову. Ее ножка в сафьяновой туфельке не уставала нажимать мысок полковничьего ботфорта. Однако не только зоркий Кутузов приметил это. Потемкин был и крив, как Михаил Илларионович, и столь же наблюдателен. Он движением пальца поманил к себе камердинера Секретарева и прокричал:
– Вон! Спать хочу!..
Выходка светлейшего была обыкновенным его поведением. Гости откланялись спине Потемкина, который обернулся лицом к стене, и отправились в обеденную комнату. Кутузов шепнул де Линю:
– Быть буре!..
Оставшись с Секретаревым, Потемкин приказал ему принести три длинных свежих прута, какими гоняли преступников-солдат сквозь строй, хорошенько свить и связать их, чтобы удобнее было хлестать. Когда камердинер принес прутья, светлейший сказал:
– Татьяну сюда. В дезабилье.
Племянница и была уже в дезабилье, ожидая бравого полковника, но вошедший Секретарев разрушил ожидаемые удовольствия. С досадой Татьяна Васильевна спросила:
– Зачем это? Что, дядюшка нездоров?..
– Не знаю, – отвечал камердинер.
– Да что же он делает?
– Изволит лежать на диване…
Едва она вошла к Потемкину, тот приказал:
– Федор! Запри дверь!
Татьяна Васильевна, привыкшая оставаться с дядюшкой при закрытых дверях с глазу на глаз, увидела, что вместо четырех глаз будет шесть, и решила показать вид целомудрия. Но она не успела сказать и слова, как князь начал хлестать ее шпицрутенами сплеча. Татьяна визжала, просила помилования, умоляла дядюшку, взывала к нему:
– Помилуй! За что?!
Князь, обломав на ее нагих плечах прутья, с преспокойным видом сказал ей:
– Разве тебе не довольно? Пошла вон!..
Он снова лег на диван и приказал позвать Попова, которому продиктовал:
– Ордер Дашкову: с получением сего, часу не мешкав, отправиться на Кубань и ожидать моего повеления там…
Во все время экзекуции вопли Татьяны Васильевны доносились до столовых покоев, вызывая недоумение у собравшихся. Голенищев-Кутузов и принц де Линь, обменявшись понимающими улыбками, продолжали свою беседу.
– Вы знаете, принц, – говорил Михаил Илларионович, – я до безумия люблю своих детей…
– Мой генерал! – отвечал де Линь. – Я не похож на своего отца. У меня есть сын; как и я, Шарль. Если с ним что-то случится, мне кажется, я не переживу этого…
– А я только мечтаю о сыне… – признался Кутузов. – Моя супруга подарила мне пять дочерей, и все мне любы. Но все не теряю надежды на наследника…
У обоих отцов в одном оказалась судьба несчастливой. Мечта Михаила Илларионовича сбылась. Однако своего единственного сына Николашу, которого болезнь унесла на первом году жизни, Кутузов даже не видел. Шарль де Линь-младший погиб в 1792 году, во время неудачного похода австрийских войск во Францию…
5
Ободренный поражением русских, комендант Очакова Гуссейн-паша готовился повторить вылазку. На сей раз его привлекла батарея на нашем правом фланге, которую он вознамерился захватить. Местность, изобилующая неровностями, канавами и рвами, облегчала задачу. 18 августа сильный отрад янычар внезапно атаковал прикрытие, составленное из егерских батальонов. Голенищев-Кутузов немедля прибыл на батарею.
Вылазка турок была необыкновенно мощной.
Под пронзительные крики мулл «Алла иль-Алла Магомет рассуль ля-ля!..» они бросились из ворот, в то время как тайно прокравшиеся янычары, выскочившие из рвов, оказались перед самыми пушками. Михаил Илларионович приказал усилить орудийный огонь и открыть ружейный. Одновременно, предвидя, что турки оборотятся вспять, Кутузов повелел собрать колонну, чтобы, преследуя неприятеля, на его плечах ворваться в ворота Очакова.
Янычары, пользуясь неровностями и рвами, стояли отчаянно под ядрами и картечью. Батареи всей армии поддержали канонаду, перенеся огонь внутрь самой крепости. Уже Очаков пылал во многих местах, когда наступающие заколебались и дрогнули; уже егеря приняли их в штыки и принудили бежать из рвов, где турки оставили до пятисот раненых и убитых. Кутузов держал в руке платок, чтобы по его знаку полковник Андрей Миллер повел в атаку колонну. Находившийся рядом с ним принц де Линь поднялся от амбразуры, блеснув алмазными серьгами:
– Мой генерал! Взгляните! Кажется, пора на приступ!..
Кутузов прильнул к амбразуре и тотчас без звука откинулся на спину. Ружейная пуля поразила его у виска, выше глаза. Он зажал рукой сквозную рану у щеки и с досадой сказал принцу:
– Ну что заставило тебя подозвать меня к этой дыре в сию минуту! Теперь пиши пропало…
Доктора при нем не оказалось. Егеря перевязали голову платком, по мановению которого должна была начаться атака. Окровавленный Кутузов сидел на камне и отдавал различные приказания полковнику Миллеру о том, как распорядиться и вести войска. Но, придя наконец в чрезвычайное расслабление, был увезен без памяти в тыл.
Рана была нанесена почти в то же место, что и в сражении при Шуме, близ Алушты. Этот последний удар, по единогласному мнению лучших медиков, должен был лишить Михаила Илларионовича жизни: пуля совершила второй прорыв височной кости вблизи глазных мышц и зрительных нервов. Принц де Линь сокрушенно сообщал императору Иосифу: «Вчера опять прострелили голову Кутузову. Я полагаю, что сегодня или завтра он умрет…»
Михаил Илларионович не только остался жив, но и сохранил вновь зрение; лишь правый глаз еще более искосило. «Чудо, – говорит современный ему историк, – о котором медики, даже чужих краев, писали обширнейшие диссертации».
Суворов, узнав о произошедшем, воскликнул: «Кутузов получил рану, какой в Европе не бывало! А в целой Европе ничто ни на волос не пошевелилось!» Он предвидел, что исцеление Михаила Илларионовича приведет к славнейшим в мире последствиям. Императрица Екатерина тревожилась о герое и несколько раз осведомлялась о его положении у Потемкина. 31 августа: «Отпиши, каков Кутузов и как он ранен, и от меня прикажи наведываться»; 18 сентября: «Пошли, пожалуй, от меня наведываться, каков генерал-майор Кутузов»; 7 ноября: «Отпиши мне… каков генерал Кутузов».
Находясь на излечении, Михаил Илларионович получал невеселые вести от очаковских стен. Убыль в людях от стычек и болезней день ото дня становилась в русском стане все заметнее. Начались осенние дожди, поднялись снега и метели, наконец настала зима со всеми ее ужасами в безлесном краю. Солдаты громко просились на приступ – «согреть застывшую кровь». Михаил Илларионович вернулся к своим егерям накануне решающего штурма. Рана напоминала о себе тягучей болью, хотя уже и чешуя, окружившая ее, призасохла и отвалилась.
Шестого декабря, в день Святого Николая Чудотворца, Потемкин наконец решился взять силой крепость. Жестокий бой длился лишь час с четвертью. Сам главнокомандующий все это время неподвижно стоял на одной из батарей, подперши голову и беспрестанно повторяя: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» Затем он отдал город во власть солдатам на три дня…
Уже в январе следующего, 1789 года Потемкин поручил Кутузову начальство над легкоконными и гусарскими полками, которые прикрывали польские и турецкие границы. В июле Михаил Илларионович командовал отдельным корпусом между Днестром и Бугом и особенно отличился при взятии крепостей Аккерман и Бендеры. Подвиг его под Очаковом, равно как и прочие заслуги, был отмечен: в одном и том же 1789 году Кутузов был удостоен орденов Святой Анны 1-й степени и Святого Владимира 2-й степени.
…В тот самый 1789 год, когда Кутузов оправлялся от страшной раны, которая могла свести его в могилу, произошло одно незначительное событие. В далекой Италии генерал Заборовский вербовал корсиканцев на русскую службу. Среди прочих прошений ему прислал ходатайство никому не ведомый поручик Наполеон Бонапарт. Дело расстроилось из-за амбиций корсиканца: иностранцев принимали в русскую армию чином ниже, а Бонапарт непременно требовал себе звания майора…
Лечивший Кутузова врач оставил запись:
«Надобно думать, что Провидение охраняет этого человека для чего-нибудь необыкновенного, потому что он исцелен от двух ран, из коих каждая смертельна».
Глава третья. Комендант Измаила
1
Генерал-майор Голенищев-Кутузов готовился к скромному ужину в своей походной палатке. При неярком свете каганца он самолично помешивал пустую говяжью похлебку в глиняном горшке, меланхолически размышляя над бычьими мослами о том, что при теперешнем безначалии блокада Измаила может затянуться до греческих календ…
А какие надежды, какие громкие планы связывались с прошедшим, 1789 годом!
После блистательных побед Суворова вместе с австрийским принцем Кобургским над турками у Фокшан и Рымника союзники не продолжили наступления, хотя этого требовал русский полководец. Мало того, принц Кобургский, оскорбленный дерзким письмом Потемкина, полученным в день Рымникской битвы[28], расстался с Суворовым, и оба отошли на свои прежние места. Главные силы Потемкина все же овладели замком Гаджибей – будущей Одессой, а затем принудили к капитуляции крепость Бендеры.
Наступивший 1790 год потребовал от России еще большего напряжения сил. Колебания нестойкой союзницы Австрии, где скончавшегося Иосифа II сменил император Леопольд, опасность войны со стороны Пруссии и Польши – все это не предвещало военных удач и на юге. На границах с Польшей пришлось сформировать особый корпус.
Потемкин, по его же словам, намеревался начать кампанию «рано и живо». Однако Суворов, двинувшийся было со своим отрядом к Бухаресту на соединение с принцем Кобургским, узнал о выходе Австрии из коалиции и вернулся за реку Серет. Дела на Кавказе были омрачены неудачей генерал-поручика Бибикова, отступившего с большими потерями от Анапы. Зато на севере дела неожиданно пошли на поправку. То, чего не могли дать победы, принесло поражение. Нассау-Зиген был разбит шведами, и Густав III нашел для себя возможным заговорить о мире[29], который и был заключен 3 августа. На радостях Екатерина II писала Потемкину: «Одну лапу мы из грязи вытащили; как вытащим другую, то пропоем аллилуйя…»
События на турецком фронте развивались медленно. Только к осени 1790 года русские овладели почти всеми крепостями на Нижнем Дунае: Гудович захватил Килию, де Рибас – Тульчу и Исакчу. Но оставался Измаил. Это не Килия, не Тульча, не Исакча. Громадная крепость, по своей обширности названная турками орду-калеси (крепость сбора войск), занимала в окружности десять верст и составляла треугольник, примыкая с одной стороны к Дунаю, где ее ограждала каменная стена, с других – был земляной вал в четыре сажени высотой со рвом в семь сажен глубиной.
Измаил превратился в истинную твердыню с 265 пушками на валах и 35-тысячным отборным гарнизоном, половину которого составляла регулярная пехота – янычары и легкая конница – сипахи. Комендантом был один из лучших турецких генералов – поседевший в боях сераскир Айдос Мехмет-паша. При нем находились еще несколько пашей и брат крымского хана Каплан-Гирей с шестью юными сыновьями. Надобно было еще помнить и об отчаянной храбрости турок при защите крепостей. Робкий в поле, оттоман становился отважным за стенами укрепления.
Со взятием Измаила было сопряжено завоевание всей Молдавии.
А что в русском лагере? Гудович рассорился с Павлом Потемкиным и де Рибасом и был отозван на Кавказ. Третьего дня бежавший из крепости старый знакомый Кутузова Осип Стягайло показал, что турки спокойно взирают на вялые приготовления русских. Да есть ли им повод для беспокойства, коли сам Гудович при отъезде сказал, будто взять Измаил открытым приступом невозможно: ведь осаждающих меньше, чем осажденных! А с наступлением холодов, чувствительной нехваткой провианта и участившимися болезнями к тому же, чтобы снять осаду, начали склоняться и прочие начальники во главе с генерал-поручиком Самойловым…
Адъютант Глебов оторвал Кутузова от размышлений, всунув в палатку всклокоченную голову:
– Михаил Илларионович! Бригадир из Санкт-Петербурга к вашему превосходительству!
И вслед за адъютантом собственной персоной появился не кто иной, как Иван Степанович Рибопьер, как всегда быстрый, насмешливый, ловкий.
– Ба! Мой милый Пьер! Каким ветром тебя занесло? – удивился Кутузов, в шутку называвший так своего племянника по жене после памятной сплетни о свадьбе мнимого французского цирюльника и знатной русской боярышни.
– К вам, дядюшка! – весело отвечал сорокалетний бригадир. – Насилу выпросился именно в ваш отряд.
– Как? Ты? И здесь, среди нашего военного варварства и неуютства? А не на малом эрмитаже у ее величества? – развел руками Михаил Илларионович. – И в таком разе как же мог его сиятельство Александр Матвеевич отпустить тебя под пули и ядра? Расстаться с тобой, неразлучным своим другом?
– Ах, дядюшка, – грустно улыбнулся Рибопьер, – граф Дмитриев-Мамонов более не фаворит ее величества.
Кутузов со значением поднял левую бровь.
– Значит, партия Безбородко и Завадского одержала верх?
– Нет, дядюшка. – Рибопьер приблизился к Кутузову и сказал совсем тихо: – Сам Александр Матвеевич, прямо говоря, по простоте своей сильно разгневал ее величество…
Кутузов приложил палец к губам и кликнул Глебова:
– Голубчик! Приготовь-ка из самых секретных запасов нам с господином бригадиром чего-нибудь побогаче этого варева. Чать, после долгого пути наш гость крепко проголодался. Да и я, – Михаил Илларионович хлопнул себя по заметному уже животу, – не прочь чем повкуснее заморить червячка. И винца, винца молдавского красного захвати бутылочку…
Спровадив затем Глебова, который жил в его палатке, со срочным поручением к де Рибасу, Михаил Илларионович за ужином расспрашивал впавшего в немилость вельможу о подробностях приключившейся в Петербурге истории.
– Граф Александр Матвеевич отставлен? Ума не приложу, – рассуждал он, потягивая терпкое каберне. – Красив, воспитан, неглуп. И на службе у государыни столь долго! Ничего не понимаю…
Рибопьер, на котором новехонький, с иголочки, зеленый военный мундир сидел так щеголевато, словно это был придворный камзол, живо возразил:
– Не забывайте, дядюшка, что двор – это скопище соблазнов! Вы помните княжну Щербатову?
– Фрейлину двора ее величества? Как же! Довольно постная девица.
– Так вот Александр Матвеевич вообразил, что влюблен в нее.
«Что не столь уж диковинно, если вспомнить о почтенном возрасте императрицы», – подумал Кутузов, но счел за лучшее промолчать.
– А государыню убедили, – продолжал Рибопьер, – будто сводником был ваш покорный слуга…
– Но ее величество достаточно прозорлива, чтобы не заподозрить тебя в столь бесчестной игре, – сказал Михаил Илларионович.
– Ревность, ревность! Она ослепляет! – воскликнул Рибопьер. – Да и сами обстоятельства были против меня. Ведь граф Мамонов встречался со Щербатовой в моем доме. Точнее сказать, у тещи – Анастасии Семеновны…
– Да-да, ведь Анастасия Семеновна доводится княжне двоюродной тетушкой, – вспомнил Кутузов.
– И Щербатова чуть не ежедневно посещала ее, – подхватил Рибопьер. – Там они и объяснились с графом. Но так, что никто в доме не подозревал этого. Однако может ли что-то укрыться от придворных сплетников? И противники Мамонова очень скоро донесли государыне о причинах частых поездок графа в наш дом…
– И что же ее величество? – с искренним любопытством осведомился Михаил Илларионович, обсасывая жареное крылышко цыпленка.
– Призвала к себе графа и сказала: «Я старею, друг мой. Будущность твоя крайне меня беспокоит. Хотя великий князь Павел Петрович к тебе благосклонен, я очень беспокоюсь, чтобы завистники не имели влияния на его переменчивый нрав. Отец твой богат. Я тебя также обогатила. Но что будет с тобой после меня, если я заранее не позабочусь о твоей судьбе? Ты знаешь, что покойная графиня Брюс была лучшим другом моей юности. Умирая, она поручила мне свою единственную дочь. Ей теперь шестнадцать лет. Женись на ней! И ты из нее образуешь жену по вкусу и будешь одним из первейших богачей России. За тобой останутся все занимаемые должности. Ты будешь помогать мне по-прежнему сведениями и умом, которые, как сам знаешь, я высоко ценю. Отвечай откровенно. Твое счастье – мое счастье…»
– Ловко подстроено! Узнаю матушку-царицу! – восхитился Кутузов. – И граф, конечно, клюнул на эту нехитрую наживку?
– Угадали, дядюшка. Мамонов бросился к ногам государыни и, как сам потом мне рассказывал, воскликнул: «Если, ваше величество, желаете вы моего счастья и решаетесь женить меня и удалить от себя, то дозвольте мне жениться на той, которую я люблю!» Ее величество сдержала свои чувства и промолвила только: «Итак, это правда?» Граф понял, что оказался в ловушке, и окончательно упал в глазах государыни…
– Ах, простота, простота!.. – покачал тяжелой головой Михаил Илларионович.
– Да, но слова не воротишь. После этого ее величество призвала к себе княжну Щербатову и сказала: «Я вас взяла по смерти ваших родителей. Я старалась всячески заменить их. Кроме благосклонности вы от меня ничего не видели. Теперь исполняю окончательно долг свой. Я знаю, вы любите графа Мамонова. Он сейчас признался в своем чувстве к вам. Я решила вашу свадьбу…»
– Чувствительный конец! Как в комедиях Лашоссе[30], – ввернул Кутузов, высоко ценивший откровенность Рибоиьера. – Но, ей-ей, это уже слишком. Даже для нашей обожаемой матушки Екатерины Алексеевны.
– Обождите. Придет черед и мести, – сказал Рибопьер. – Гнев и досада государыни должны же были на кого-то излиться. К ней явился камердинер Зотов. Только тогда она изволила разразиться упреками и жалобами: «Я знаю, кто предатели! Рибопьер и его жена устроили эту свадьбу! Они бессовестно надо мной подшутили». Захар Константинович заметил, что этим браком я ничего не выиграл. Более того, я рисковал навсегда потерять благоволение государыни, которое приобрел единственно через дружбу с Мамоновым. Ее величество согласилась с Зотовым, добавив: «Горе меня ослепило».
– Значит, гроза все-таки пронеслась?
– Ничуть не бывало. Вскоре я был вызван во дворец. Государыня много говорила со мной о посторонних вещах, а затем вдруг перевела речь на долги новой графини Мамоновой и приказала: «Ну, бог молчания, – так она обычно называла меня в шутку, – выкладывайте все без утайки!» Признаться, дядюшка, от неожиданности я растерялся и даже побледнел. Это, верно, только укрепило ее подозрения. И вот я здесь…
– А где же опальный граф? – осведомился Кутузов, с видимым удовольствием допивая вино.
– На другой день после свадьбы молодые уехали по повелению государыни в Москву…
– Да, Москва для ее величества нечто вроде места почетной ссылки, – проговорил Михаил Илларионович, осмысляя все услышанное. – Орлов тоже ведь был отправлен в Первопрестольную. Там доживают век чуть не все опальные вельможи.
Он помолчал и сказал уже иным голосом:
– А мы тут готовимся к зиме. Среди генералов разброд. Измаил почитают неприступным. Конечно, знатно потрудился для турок месье де Лафит-Кловье. Под руководством сего опытного инженера переоборудованы все прежние укрепления и построена Новая крепость. Два неудачных приступа охладили горячие головы. Я все же по-прежнему стою за открытый штурм!..
Рибопьер изумился. Пять минут назад перед ним был сибарит, гастроном, гедонист, сластена, дегустатор, придворный, охочий до маленьких тайн двора. А теперь сидел совершенно другой человек – решительный и собранный, военный до последней косточки. Словно совсем другое тело втиснули в знакомый генеральский мундир.
Кутузов поднялся из-за стола:
– Ну что ж, Иван Степанович, отдыхай с дороги. Будешь жить у меня. В тесноте, да не в обиде. А кругом пустая холодная степь. Укрыться негде. Завтра получишь команду.
2
Императрица Екатерина Алексеевна не любила Москву.
Быть может, именно в этом сказывалась ее немецкая кровь: в предпочтении, отдаваемом спланированному по линеечке, с европейской строгостью, холодному Петербургу перед веками застраивавшейся и разраставшейся кольцами (словно в старом древесном стволе), пестрой, язычески-шумной Первопрестольной. С ее бесчисленными золотыми куполами и маковками монастырей, соборов, церквей, часовенок. С огромными угодьями и садами, когда городские дворцы более походили на привольные деревенские усадьбы. С московскими торжищами, с тем изобилием, какое только и может иметь срединный центр империи.
Не любила она и своевольных московских бояр, пронесших вопреки всем державным усилиям Ивана IV и Петра Великого дух кичливого непокорства, спеси и надменности. Не терпел рациональный, холодный ум государыни и той мистики, которой начали так страстно предаваться в годы ее царствования здешние дворяне: Лопухины, Трубецкие, Панины, Репнины, Тургеневы. Все знаменитые фамилии! Недостаточным оказалось высмеять их в комедиях, написанных августейшей рукой: «Обманщик», «Обольщенный», «Шаман сибирский». Вверились, и кому? Иноземцам, хитрым и пронырливым «братьям», которые под видом просвещения и гуманности сеют свои нелепые и ложные идеи мартинизма[31] и масонства. Да, в эту толпу русских бояр, политиков, мечтателей, мистиков, филантропов, педагогов, книголюбов пролезли иностранные агенты с явно корыстными и злонамеренными целями!..
Правда, Москва, как большая чушка, все может слопать. Не так ли случилось с клубом адамистов, учрежденным Анной Ивановной Зотовой, урожденной Голицыной? Мнилось учредить храм человеколюбия, ан вышло на азиатский образец. В десять пополудни в большом, прекрасно обставленном дворце собирались гости обоего пола, до ста лиц. Мужчины шли раздеваться в одну комнату; женщины – в другую. Там ожидали их ванны, благовонные духи и все, что кому потребно и угодно. А между этими комнатами устроена была большая зала с нишами, уставленная померанцевыми деревьями в кадках, розами в горшках, лилиями, гвоздиками. Чем не райская обитель? Свальным грехом обернулись мечтания о братстве и равенстве.
Просвещенные бояре? Какова же им истинная цена? Ведь, право же, нигде, как в Москве, не выступали так отчетливо азиатская дикость, варварство, жестокость, лишь припудренные европейской образованностью и мнимой филантропией.
«Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом месте на земле, – гневалась царица на москвичей в своих «Записках». – Оно прививается с раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других орудий для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления. Если посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже, когда я сама это говорю, рискуешь тем, что в тебя начнут бросать каменьями».
В свое время Екатерина Алексеевна отклонила предложения депутатов, собравшихся в Москве для создания нового Уложения, о присвоении ей звания «Великой» и «Премудрой», которые представил ей предводитель собрания Александр Ильич Бибиков. Однако она охотно согласилась, чтобы ее именовали «Мать Отечества». И теперь, после пронесшейся над Яиком и Волгой великой крестьянской войны[32] и революционной грозы во Франции, многое из того, что происходило в Москве, тревожило «Мать Отечества» все больше.
Она и усилившуюся деятельность масонов в Первопрестольной прямо связывала с распространением «возмутительного» революционного духа.
Просветительство Новикова[33], выпускавшего книги в арендуемой им университетской типографии, появление берлинских масонов Шредера и Шварца, учредивших в Москве орден Злато-Розового креста, наконец, явные попытки вовлечь через архитектора Баженова в союз вольных каменщиков наследника Павла Петровича – все это представлялось Екатерине звеньями одной цепи. И хотя в самом существенном она ошибалась – у революционных и просветительных идей, пожалуй, в ту пору не было более злобного врага, чем прусские фанатики-масоны, – ее предположение о том, что Берлин через ложи стремится влиять на политику России, было непреложной истиной.
Немецкие масоны имели все основания возлагать своекорыстные надежды на Павла Петровича: известное пруссофильство великого князя и резкое неодобрение екатерининских порядков толкали его в объятия берлинских «братьев». В 1785 году близкий царевичу князь Репнин, давний масон, дал торжественную клятву (которая сохранилась во французском подлиннике) и был принят в «теоретический градус», служивший подготовительной ступенью к розенкрейцерству – самому крайнему и фанатическому среди масонских течений.
Теперь на очереди был сам Павел Петрович.
Один из деятельных масонов и будущий министр прусского двора Вёлльнер так сказал о великом князе: «Мы можем его принять без опасений за будущее. Мы должны влагать клятву русским прямо в сердце, чтобы зато, в случае нужды, иметь право пользоваться физическими средствами».
Масоны в Берлине и в Москве почти единодушно отвергали любые революционные идеи, в том числе и изложенные в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищевым. Екатерина II же считала, что все обстоит как раз наоборот. В какой-то степени заблуждение ее объясняется окружением Радищева и Новикова.
Некогда царица собственноручно отправила своего пажа за границу, снабдив его с товарищами специальным «Наставлением». Но оказалось, что она играла с огнем, что в просвещении таится опасность отрицания всех устоев, на коих покоится государство. Заботясь о пажах, императрица, по собственным словам, намеревалась создать «новую породу людей». И эта новая порода появилась в лице Радищева, ужаснув образом мыслей Екатерину II. Как ужаснул другого царя – Александра II своим мятежным духом через сто лет еще один паж – князь Кропоткин[34], самое имя которого было стерто с мраморной доски в белом зале корпуса…
«Автор „Путешествия”, – сказала Екатерина Алексеевна с приметным жаром своему секретарю Храповицкому 7 июля 1790 года, – бунтовщик хуже Пугачева…»
Книга была посвящена Алексею Михайловичу Кутузову:
«Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, о! сочувственник мой, посвящено да будет. Хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно – и ты мой друг…»
Закованный в кандалы, Радищев был отправлен в Сибирь. Было приказано заняться личностью Кутузова. Оказалось, что еще весной 1787 года вместе с известным масоном и розенкрейцером бароном Шредером Алексей Михайлович выехал в Берлин по каким-то тайным делам «братьев». Это возбудило новые подозрения государыни, которую в ту пору – несмотря на длившуюся войну с Турцией – особенно заботили прусские дела.
После смерти монарха-фельдфебеля Фридриха II в 1786 году во главе государства оказался фанатический приверженец ордена Розового креста Фридрих-Вильгельм II. Он усердно занимался магией и алхимией и окружил себя масонами. «Толпа духовидцев и темных мистиков продвигалась все дальше при прусском дворе, – замечает исследователь масонства Я. Л. Барсков, – кто не принадлежал к ней, не имел надежды на повышение». Ярый розенкрейцер Вёлльнер становится правой рукой нового короля и его главным министром.
Именно к всесильному Вёлльнеру и был послан Алексей Михайлович Кутузов для дальнейшего успеха в «орденских науках» и получения более высоких масонских степеней. При большом дворе, в Петербурге, все более неодобрительно косились на Пруссию. Русский посол в Берлине Алопеус даже придумал особый шифр, чтобы поддерживать взаимные отношения между Фридрихом-Вильгельмом II и Павлом Петровичем.
Екатерина II не без основания опасалась заговора.
За Алексеем Кутузовым и его друзьями поэтому давно велась слежка; теперь она была резко усилена. Исполнительный московский почт-директор Пестель (отец будущего декабриста) представлял копии перлюстрированных писем, а некоторые изымал вовсе. Еще в 1789 году была пресечена деятельность типографии Новикова. Сейчас над кружком мартинистов в Первопрестольной сгущалась новая гроза.
Не ведая о происходящем в Москве, Алексей Кутузов бомбардировал «братьев» письмами, копии с которых Пестель аккуратно препровождал новому генерал-губернатору князю Прозоровскому. Писал Алексей Михайлович и в действующую армию – на имя доброго своего друга Екатерины Ильиничны Голенищевой-Кутузовой. Но проходили сроки – и не было ответа.
3
Скучно и уныло было в Елисаветграде, штаб-квартире Дунайской армии.
Единственным развлечением для Екатерины Ильиничны служили прогулки с детьми вдоль крепостной стены, по берегу мелкой речушки Ингул. Городу не было еще и полусотни лет; весь деревянный, он насчитывал пять церквей и один дурной трактир. В обществе не с кем было перемолвиться, и Екатерина Ильинична томилась, не зная толком, что происходит на театре военных действий.
Доходившие слухи о готовящемся штурме Измаила только усилили ее тревогу: по скупым записочкам Михаила Илларионовича и рассказам приезжавших сюда офицеров и курьеров она знала о грозной мощи этой крепости.
Смутные предчувствия чего-то ужасного не покидали ее. Екатерина Ильинична все еще не могла оправиться с тех пор, как из Петербурга пришла печальная весть. Скончался ее любимый брат Василий Ильич Бибиков. Уже три года прошло, а кажется, что все это было вчера. В голове никак не умещалось, что весельчак и острослов, друг и покровитель актеров, умница и нежный брат покоится в Александро-Невской лавре…
1790 год с первых же месяцев выдался для нее несчастным, и Екатерина Ильинична суеверно ожидала новых бедствий. Все шестеро детишек Кутузовых – пятеро дочурок и грудной Николаша – заболели оспой. Болезнь была неопасна лишь у старшей, тринадцатилетней Парашеньки, благодаря тому что столичный лекарь вложил ей несколько лет назад оспенный гной в проколотую ранку. Но прививки делались тогда только в Петербурге и Москве и были еще в диковинку. Тем более в елисаветградской глухомани. Восьмилетняя Аннушка, семилетняя Лизонька, трехлетняя Катенька и двухлетняя Дашенька выжили. А вот единственный сын, ее надежда и отрада, погиб!..
Да, пришла беда – отворяй ворота. Сама Екатерина Ильинична вскоре сильно простудилась, отчего приключилось у нее жесточайшее воспаление горла – жаба. Мучительная хвороба постепенно усиливалась. Екатерина Ильинична четыре дня была уже безо всякой надежды на выздоровление, как местный лекарь пустил ей кровь и поставил шпанских мух. Постепенно она начала поправляться, но вместе со слабостью пришла к ней жестокая истерика, угрожавшая самыми дурными последствиями.
Как нужно было теперь Екатерине Ильиничне слово утешения и надежды! Она все ожидала весточки от духовного наставника своего Алексея Михайловича Кутузова, однако он отчего-то молчал? Неужто с ним стряслось несчастье? Михаил Илларионович уже предупреждал жену быть крайне осторожной с отставным майором Луганского полка. Но тяжкие переживания понудили Екатерину Ильиничну не особенно беспокоиться об осторожности. И когда наконец пришло письмо из Берлина, она словно увидела просвет в сгустившихся над нею тучах.
С удивлением читала Екатерина Ильинична жалобы Алексея Михайловича на долгое ее молчание. Она простодушно изумлялась: куда же деваются ее письма? Кутузов, как обычно, много и возвышенно рассуждал о том, что все в жизни ниспослано Богом, что надо терпеть удары судьбы и с кротостью исцелять себя от жизненной скверны. Слова эти целебными каплями падали на раны Екатерины Ильиничны. Вспоминая долгие разговоры с ним, его советы и пространные письма из Москвы и Берлина, она с жаром отвечала:
«Вы пеняете или, лучше сказать, вы беспокоитесь, что со мною делается, не получая так долго от меня писем… Кроме невольного моего молчания двухмесячного, о котором я скажу вам в письме сем, я писала к вам довольно часто через Москву; но вижу, что моим письмам та же участь, что вашим; а я от вас более 4 месяцев перед этим письмом не получала…»
Лишь теперь начала догадываться Екатерина Ильинична о существовании жестокого досмотра, перлюстрации и изымания почты, каковые давно уже были применены к переписке ее друга. Но жена боевого генерала, как видно, не страшилась и самой цензуры.
«Уверьтесь, сделайте милость, единожды и навсегда, что дружба моя к вам иначе не кончится, как с моей жизнью, – писала она, – что молчание мое никогда не будет самопроизвольное; но или болезнь, или другие страдания, мне сделавшие обстоятельства. Порадована я, что вы здоровы. Вы, кажется, равно со мной предубеждены, что все утешавшее или, лучше сказать, все привязанное к нам похищается скорее прочего.
Не получая от вас долго писем, беспокоюсь и думаю, что не удалось ли чего-нибудь с вами, ибо потеря брата Василья Ильича сделала, что я в тех же мыслях, как и вы. Не угодно ли Богу лишить меня всех тех, кои больше мною занимаются?.. Отдаю я вам справедливость и уверена, что дружбы вашей ничто переменить ко мне не может, и посему молчание ваше приписываю болезни или, Боже сохрани, еще большему нещастию, и оттого всегда в грусти, помня ваших писем…»
Однако ни желание покориться неумолимой судьбе, ни скорбные мысли об утратах, ни заботы матери о пятерых оставшихся детях не могли отвлечь Екатерину Ильиничну от жгучей тревоги за мужа.
«Михаила Ларионовича, – сообщает она своему берлинскому другу, – не видела 8 месяцев. Теперь стоят под Измаилом, который, думаю, возьмут, ибо Божья помощь и храбрость войск наших делают сию победу несумненною. Но частые удары на кого упадут, неизвестно. Боюсь, чтоб не была я избрана принести оный в потере Михаила Ларионовича. Мысль сия меня уже съест. На сих днях он сделал победу, разбив их конницу, которая выходила из города…»
4
Бой был коротким и жестоким.
Когда отряд турецкой конницы под покровом темноты вышел из Измаила, Кутузов самолично повел в атаку казачий полк Денисова. Подмерзшая земля звенела от ударов сотен подков. Михаил Илларионович перевел своего тяжелого каурого дончака в галоп. Плечо в плечо с ним скакал на легком аргамаке Рибопьер.
Турки были смяты с фланга и отброшены к оврагу, где их ожидали бугские егеря. Ружейные залпы ударили в плотную массу. Сипахи в ужасе закружились на месте. Их вопли слышны были на измаильских стенах, и в расположении русских корпусов, и даже на острове Чатал, где стояли батареи де Рибаса[35].
Полковник граф Чернышев, вглядываясь в сгустившуюся тьму, откуда доносились ружейные выстрелы, ржание лошадей, заунывные возгласы турок и всплески «ура», заметил, обращаясь к офицерам из штаба Павла Потемкина:
– Что странно, господа, так это то, что корпус Кутузова заставляет турок дрожать. А мы, похоже, сами дрожим от страха. Или, по крайней мере, делаем вид, что перепуганы…
Только что перед этим на собравшемся военном совете, вопреки мнению Михаила Илларионовича, большинством голосов решено было снять осаду. Наступившие холода, голод, болезни подорвали дух в войсках. Корпус Кутузова был исключением.
…С боя возвращались молча, каждый по-своему вспоминал пережитое. Молоденький Глебов страшился, не заметил ли Михаил Илларионович его минутной растерянности в начале атаки; Рибопьер, напротив, сожалел о том, что дядюшка не мог видеть, каким молодецким ударом поверг он с коня рослого турецкого офицера-сипаха.
В палатке, где, кроме Рибопьера и Глебова, вместе с генералом жил его двоюродный племянник подпоручик Федор Кутузов, Михаил Илларионович сказал:
– Главную новость, друзья мои, я приберег напоследок. Не много чести рассеять в открытом поле конных оттоманов. Сего дни получено известие о назначении начальником над всеми войсками генерал-аншефа графа Суворова. Поздравляю вас, господа! Наше сидение под Измаилом на этом кончилось. Будет штурм!..
5
Г. А. Потемкин – А. В. Суворову.
25 ноября 1790 года.
«Измаил остается гнездом неприятеля, и хотя сообщение прервано через флотилию, но все он вяжет руки для предприятий дальних. Моя надежда на Бога и Вашу храбрость. Поспеши, мой милостивый друг! По моему ордеру к тебе присутствие там личное твое соединит все части. Много тамо равночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного.
Рибас будет Вам во всем на пользу. Будешь доволен и Кутузовым; огляди все и распоряди, и, помолясь Богу, предпринимайте. Есть слабые места, лишь бы дружно шли…
Рано утром 2 декабря Суворов в сопровождении только одного казака Ивана появился в русском лагере. С дороги он отдал приказ генерал-поручику Самойлову вернуть войска, которые уже начали отход от крепости.
На другой день, тоже поутру, Рибопьер вместе с будущим губернатором Одессы, молодым графом Ришелье, который прибыл в русскую армию волонтером, отправился представиться главнокомандующему. Было еще темно, лагерь тонул в морозном тумане. В отдалении они заметили нескольких солдат вокруг совершенно голого человека, который скакал по смерзшейся траве и выделывал отчаянную гимнастику.
– Кто этот безумец? – спросил Ришелье.
– Главнокомандующий граф Суворов, – ответил Рибопьер.
Суворов, заметив на Ришелье мундир французских гусар, поманил его к себе.
– Вы из Парижа, милостивый государь?
– Так точно, генерал!
– Ваше имя?
Тот назвал себя.
– А, внук маршала Ришелье. Ну хорошо! Что вы скажете о моем способе дышать воздухом? По-моему, ничего не может быть здоровее. Советую вам, молодой человек, делать то же. Это – лучшее средство против ревматизма.
Затем он обратился к Рибопьеру:
– А вас я помню. Мы встречались у матушки-государыни. Ваш дядюшка по жене Александр Ильич был моим учителем. Следуйте примеру сего замечательного человека!..
Суворов сделал еще два или три прыжка и убежал в палатку, приговаривая на ходу:
– Помилуй Бог, как хорошо! Сейчас бы и на штурм!..
Да, с его приездом, словно по мановению волшебной палочки, все переменилось. Закипела подготовка к решающему приступу. Солдаты упражнялись в преодолении препятствий, изготавливали лестницы и вязали в пучки длинные ветки – делали фашины, чтобы забрасывать рвы и волчьи ямы. Теперь на военном совете все начальники единогласно постановили: брать крепость штурмом. Во время обеда Суворов приказал казакам ловить орлов и пускать их под полу палатки. Орел взлетал и, ударяясь о невысокий верх, падал на стол.
– Это, господа, – объяснял Суворов, обращаясь к генералам, – означает, что и Измаил падет.
В день своего приезда, 2 декабря, он послал сераскиру требование о сдаче крепости. Айдос Мехмет-паша высокомерно советовал русским «убираться поскорее, если они не хотят умереть от холода и голода». Был послан еще один ультиматум. «Скажи Суворову, – был ответ, – что скорее небо упадет на землю и Дунай потечет вспять, нежели я сдам Измаил!»
Решаясь на генеральный штурм, Суворов клал на чашу весов славу своих сорокалетних подвигов и даже саму жизнь, потому что не пережил бы позора неудачи. Между тем под ружьем у него была всего 31 тысяча человек при 500 орудиях против 35 тысяч обороняющихся.
Русский полководец разработал подробный план одновременных действий с суши и со стороны Дуная, где стояла флотилия де Рибаса. Как уже случалось ранее, Суворов желал знать мнение Кутузова о диспозиции и послал к нему с этой целью командира Фанагорийского полка Золотухина.
Михаил Илларионович тотчас рассмотрел план штурма и не нашел в нем ничего нужного к исправлению. Лишь мелкие поправки касались порядка передовых цепей, но это входило уже в обязанности начальников колонн. Он еще раз, более внимательно, обозрел план и тут обнаружил, что изрядная часть сухопутного войска, по просьбе де Рибаса, переведена на остров Чатал. Но зачем адмиралу столько пехоты? Ба! Похоже, что этот ловкач думает раньше остальных ворваться в Измаил и тем приписать себе лавры победителя!..
Кутузов укорил суворовского любимца:
– Ах, Василий Иванович! Неужто и вы не увидели, что графа Александра Васильевича хотят предварить, и не остерегли его в том!
Это удивило Золотухина. Не понимая, о чем идет речь, он просил Кутузова открыть ему истину. Михаил Илларионович взял у него честное слово не говорить даже и Суворову, кто указал на де Рибаса, и затем объяснил:
– Хитрый итальянец хочет предвосхитить славу Суворова! Как вы там не видите? А мне это очень жаль…
Золотухин, воротясь к главнокомандующему, рассказал ему о подозрительных приготовлениях де Рибаса.
– Как! – вскричал Суворов. – Кто тебе сказал? Говори!
Нельзя было не повиноваться.
– Лошадь! – потребовал Суворов и немедленно помчался к дунайскому берегу.
Де Рибас в это время как раз облегчал суда от тяжелых орудий, чтобы затем посадить на борт войска и подвинуться к Измаилу для штурма. Главнокомандующий тотчас отдал приказ высадить на берег пехоту и поставить снова на корабли пушки. Возвращаясь в ставку, он сказал Золотухину:
– Браво, браво! Кутузов усмотрел, Кутузов связал, Кутузов и развязал…
Согласно диспозиции войска были разделены на три отряда по три колонны в каждом. Три колонны правого крыла под командованием Павла Потемкина должны были атаковать западный фас крепости; еще три – под начальством генерал-поручика Самойлова – восточный; отряд де Рибаса на Лиманской военной флотилии переправлялся через Днепр и штурмовал крепость с юга. Из девяти колонн на главном направлении, в приречной полосе, сосредоточивалось шесть. Здесь же была собрана большая часть артиллерии. Обязанности инженера, строившего батареи, исполнял состоявший при Суворове сын принца де Линя полковник Шарль де Линь.
Два дня продолжалась канонада с суши и моря по крепости. В ночь на 11 декабря колонны были выдвинуты на исходные позиции для штурма.
Кутузов командовал шестой колонной на левом фланге русских войск. Ему предстояло взойти в Измаил, сломив одну из наиболее грозных твердынь – Новую крепость.
6
Было очень холодно. Стоял морозный туман. Впереди колонн пошли охотники со скородельными фашинами. За ними тронулись бугские егеря, при которых находился Рибопьер. В глубоком молчании отряд подвинулся к чернеющей громаде Измаила и остановился. Ожидание сигнала было нестерпимо мучительным.
– Скорее бы уж, Иван Степанович! – прошептал Рибопьеру Федор Кутузов.
– Не худо проверить, там ли мы встали, – так же тихо ответил точный, как швейцарский часовой механизм, Рибопьер. – Где колонновожитель?
Но проводник куда-то подевался.
– Федор Васильевич! – попросил Рибопьер. – Я на тебя надеюсь, как на себя. Возьми егерей и поди до рва. Узнай, где мы теперь с отрядом стоим…
Кутузов молча повернулся и отправился в голову колонны, к стрелкам. Он отобрал пятерых егерей и пополз с ними к крепости. Через каждые двадцать шагов подпоручик клал их, одного за другим, чтобы потом найти обратную дорогу во тьму, и велел им отзываться свистом. Но вот наконец и глубокий ров, а за главным валом завиднелся Сингалпашинский бастион, выложенный белым камнем.
Вдруг забрехала собака, очевидно привязанная на случай опасности турками. Но подпоручик припал к земле, и она замолкла. Шума со стороны крепости не доносилось никакого: то ли все спали, то ли затаились. Федор Кутузов пополз назад, по пути собирая егерей.
– Надобно отряд повернуть несколько влево, – задыхаясь от трудного пути, сказал он.
Вновь двинулись солдаты, но, как ни старались идти тише, штыки и лестницы застучали. Однако и тут турки не отозвались.
– Ракета! – воскликнул Федор Кутузов, указывая на желтое пятно, ползущее по свинцовому небу.
– Вперед! На штурм! – крикнул Рибопьер.
Было пять с половиной пополуночи. Все молчавшее дотоле вдруг содрогнулось, и вал осветился – со стен крепости загремели картечные и ружейные выстрелы. Турки, знавшие о готовящемся приступе от нескольких казаков, перебежавших накануне, подпустили русские колонны на двести – триста шагов и открыли убийственный огонь. Оставляя позади десятки убитых и раненых, отряд уже не шел, а бежал прямо на выстрелы. Но вот и ров. Здесь солдаты поневоле замешкались, и уже каждая турецкая пуля находила цель.
Ров был так глубок, что лестница в девять аршин едва могла достать до бермы – площадки перед стеной, а с бермы до амбразур надобно было надставлять лестницу другую.
На самом дне рва Рибопьер почувствовал толчок в грудь, но не ощутил никакой боли. Он продолжал командами ободрять солдат, карабкавшихся наверх.
Получивший сильный удар меж лопаток брошенным со стены ядром, Федор Кутузов едва удержался на ногах. Он схватил Рибопьера за плечо, и по руке его потекла густая горячая влага.
– Иван Степанович! Вы ранены! – сквозь гром и треск крикнул он бригадиру.
– Ничего! Царапина! – в горячке ответил тот, еще силясь подняться по лестнице.
Только теперь он почувствовал, что жизнь вытекает из него, и сел в лужу собственной крови. Слабеющим голосом Рибопьер приказал:
– Передашь Михаилу Илларионовичу, что я здесь положил живот свой… Веди солдат!..
Времени для колебаний не было. Сверху доносились, мешаясь, крики «алла» и «ура». Подпоручик взобрался на берму и полез выше. Три егеря, карабкавшиеся перед ним, были изрублены турками в амбразуре, и тела их скатились, задевая рукава его мундира.
Кутузов поднялся на рампар – крепостную стену и уже сел на пушку, когда взобравшийся вслед за ним трубач успел сдернуть его с хобота – не то бы янычарский ятаган снес ему голову.
Отбиваясь от наседавших турок, Федор Кутузов обнаружил, что с ним только двое егерей и трубач. Остальные солдаты были уже побиты или ранены.
– Труби атаку! – хрипло сказал он полковому музыканту, который спас ему жизнь.
В ответ на сигнал еще два десятка егерей показались в амбразуре. Ранее они не решались подняться на стену, полагая, что турки перерезали всех русских.
– Ура, ребята! – крикнул подпоручик, увлекая солдат внутрь бастиона.
Вмиг турки были изрублены и переколоты штыками. Спускаться в город было запрещено, пока не откроют Килийские ворота – чтобы вошел резерв.
Случайная пуля со шмелиным жужжанием, уже на излете, пробила Кутузову грудь. Чувствуя слабость, он прилег на банкете – площадке за бруствером для наблюдения и стрельбы.
– Ваше благородие! – подбежал к нему егерь, простоволосый, в изорванном и забрызганном кровью мундире. – Турок лезет сюда! В агромадной силе!..
7
Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов руководил атакой колонны, находясь у вала Новой крепости.
Слева и справа от Сингалпашинского бастиона, где засела горсточка русских храбрецов, яростный бой кипел с переменным успехом. Уже вся шестая колонна была в деле. Соседи справа испытывали трудности; явился офицер с просьбой о помощи. Михаил Илларионович, ослабив свою колонну, тотчас подкрепил их егерским батальоном.
Дважды самолично водил он солдат в штыки, и дважды губительным орудийным и ружейным огнем турки отбрасывали русских с вала. Наконец Кутузов послал своего адъютанта Глебова к Суворову, следившему за ходом боя с высокого кургана, сказать, что идти дальше невозможно. Глебов привез ответ:
– Передай Кутузову, что я назначаю его комендантом Измаила и уже послал в Петербург известие о покорении крепости!..
– Комендантом? – переспросил Михаил Илларионович. – Меня? Значит, отступать некуда!..
Третья штыковая атака была самой яростной. В одном месте солдаты Полоцкого полка дрогнули, в их рядах появился священник с крестом в руках и увлек за собой. Наконец были отворены Килийские ворота и 26-пушечная батарея турок на бастионе повернута внутрь города. Херсонцы под начальством Андрея Миллера, гренадеры и два донских казачьих полка ворвались в Измаил.
Было восемь пополуночи. День бледно освещал уже все предметы, и русские войска твердой ногой стояли на валу. Вслед за 2-й колонной генерала Ласси, ранее прочих взошедшей на вал Старой крепости, 1-я колонна генерала Львова овладела Хотинскими воротами. Трудная задача выпала на долю колонн бригадиров Орлова и Платова: 4-я колонна оказалась даже разорванной надвое, когда часть ее взобралась на вал, а другая, еще находившаяся во рву, внезапно была атакована во фланг турками, выбежавшими из Бендерских ворот. Суворов тотчас поддержал ее ближайшими резервами. В это же время флотилия де Рибаса высадила десант и овладела береговыми батареями.
Турки, пользуясь своим многолюдством, готовились обороняться внутри города. Каждый шаг стоил крови, каждое строение приходилось брать с бою. В одном из каменных домов – ханов – засело около двух тысяч неприятелей. Кутузов взял батальон Бугского егерского полка, поднялся по лестницам на хан и выбил турок. Но сопротивление не ослабевало.
В час пополудни султан Каплан-Гирей собрал на рыночной площади целое войско – более десяти тысяч татар и турок (преимущественно янычар). Отчаяние придавало обороняющимся новые силы. Они опрокинули черноморских казаков и даже отбили у них две пушки. Кутузов с генералом Ласси спешно собрал три батальона, и они быстрым шагом бросились на неприятеля в штыки. Из всего скопища после жестокой схватки в плен досталось только четыреста человек. Каплан-Гирей пал вместе со своими шестью сыновьями.
К этой поре русские войска заняли уже весь город. Лишь комендант крепости старик Айдос Мехмет-паша засел в одном из домов с сильным отрядом янычар и продолжал исступленно сражаться. Пришлось орудийными выстрелами выбивать ворота.
Голенищев-Кутузов, уже в качестве коменданта Измаила, послал через Глебова предложение о сдаче. Окруженный со всех сторон, Мехмет-паша понял бесполезность сопротивления и выкинул белый флаг. Несколько сот янычар во главе со своим предводителем вышли из дома, повесив в знак покорности на шею ятаганы и сабли.
В этот момент один из казаков заметил на престарелом паше богатый кинжал и захотел тут же овладеть им. Охранявший Айдоса Мехмета великан-янычар вскинул ружье и выстрелил; пуля пробила Глебову голову. Солдаты решили, что бой возобновился, взяли неприятеля в штыки и перекололи всех.
У турок было убито в этот день 26 тысяч и взято в плен более 9, но 2 тысячи вскоре умерли от ран. Суворов в своем рапорте Потемкину определил урон своих войск в 2 тысячи убитых и две с половиной – раненых. Однако потери, очевидно, были значительно больше – до 10 тысяч, причем из 650 офицеров выбыло 400.
Измаил дымился в развалинах. Солдаты бродили по пепелищам, скликая товарищей. Трофеями русских стали 265 пушек, 364 знамени, 42 судна; войскам досталась громадная добыча, оцениваемая в 10 миллионов пиастров.
Только один человек ушел из Измаила. Он принес великому визирю весть о падении непобедимой крепости.
8
М. И. Кутузов – Е. И. Кутузовой.
12 декабря, в Измаиле.
«Любезный друг мой, Катерина Ильинична. Я, слава богу, здоров и вчерась к тебе писал… что я не ранен и бог знает как. Век не увижу такого дела. Волосы дыбом становятся. Вчерашний день до вечера был я очень весел, видя себя живого и такой страшный город в наших руках, а в вечеру приехал домой, как в пустыню. Иван Степанович Рибопьер и Глебов, которые у меня жили, убиты; кого в лагере ни спрошу, либо умер, либо умирает. Сердце у меня облилось кровью, и залился слезами. Целый вечер был один; к тому же столько хлопот, что за ранеными посмотреть не могу; надобно в порядок привести город, в котором одних турецких тел больше 15 тысяч.
Полно говорить о неглавном. Как бы с тобою видеться, мой друг: на этих днях увижу, что можно мне к тебе или тебе ко мне… Скажу тебе, что за все ужасти, которые я видел, накупил лошадей бесподобных; между прочим, одну за 160 рублей, буланую, как золотую, за которую у меня турок в октябре месяце просил 500 червонных. Этот турок выезжал тогда на переговоры.
Из твоих знакомых хуже всех ранен Федор Васильевич Кутузов. Пуля, думаю, в легком. Кровью все кашляет. Надежнее Миллер. Корпуса собрать не могу, живых офицеров почти не осталось. Ты и дети не рассердитесь на меня, что гостинцев еще не посылаю, не видишь совсем таких вещей, как были в Очакове, для того, что все было на военную руку. Деткам благословение.
Екатерина Ильинична плакала и смеялась, перечитывая это страшное письмо. Она то клала благодарственные поклоны архистратигу Михаилу за то, что уберег раба своего от верной гибели, то вспоминала покойников – Рибопьера и Глебова, то молилась об исцелении Федора Кутузова и Андрея Миллера. Она думала о том, как был бы счастлив и вознагражден за все свои страдания Михаил Илларионович, если бы здесь, в Елисаветграде, его ожидал живой и невредимый Николаша! После смерти сынишки Екатерину Ильиничну стали посещать частые нервные припадки.
Вся жизнь ее теперь сосредоточилась в дочерях. Тринадцатилетняя Парашенька, которую они в шутку и всерьез хотели с Михаилом Илларионовичем выдать в положенный срок за Алексея Михайловича Кутузова, уже, можно сказать, барышня. Изрядно играет на клавикордах, способности превосходные, и, коли бы не ее нетерпение, получилась бы хорошая музыкантша. Екатерина Ильинична и здесь, в самой глуши, старалась дать старшей дочери приличное образование. И кое-чего добилась: Парашенька превосходно знает богословие, изучила порядочно географию и историю, тверда в арифметике, читает по-латыни и довольно знает российскую грамматику. А вот по-французски говорит худо: учить некому. Да, очень неглупа! Но, верно, будет в ней много и ветрености, что уже теперь огорчало добрую маменьку…
Совсем иной характер у восьмилетней Аннушки, пышечки, толстушки. Она, конечно, станет степеннее, хоть и проще. Аннушка уже сейчас прилежна до крайности к чтению, усидчива и послушлива. Интереснее их обеих Лизонька – очень остра. Вот только болезни мешают ей учиться. Девочка нервная, живая и столь сообразительная, что, кажется, даже чересчур для ее семи годков…
Впрочем, больше всех удивляет двухлетняя Дашенька. Бойка, понятлива и так ласкова, что Екатерина Ильинична, чувствуя свою к ней пристрастность, опасается, как бы ее не избаловать…
Каждый день ожидала она теперь возвращения Михаила Илларионовича. Уже многие генералы, бравшие Измаил, вернулись к своим семьям, а он, увы, видно, не очень торопится. Екатерине Ильиничне успели наплести, будто ее супруг от безделья день-деньской сидит в своих измаильских покоях. А если и покидает их, то только для того, чтобы направиться к одной из своих повелительниц, которых он якобы завел в гарнизоне. Да, свет не без добрых людей! А врагов и завистников у Михаила Илларионовича без меры…
Думая о счастливом избавлении мужа от смертельной опасности, Екатерина Ильинична не позволяла себе даже тени ревности. Главное, что жив и здоров!..
Она искала отрады в редких письмах из Берлина от Алексея Михайловича Кутузова. О причинах невозвращения в Россию своего друга Екатерина Ильинична вскоре узнала из очередного пространного послания. Печальная участь Радищева понудила Алексея Михайловича ожидать и для себя Сибири и каторги.
«Вы знаете, что на всякого человека бывают в жизни периоды, во время которых выступает он из обыкновенного положения, – писал ей Кутузов, перемежая рассуждения о Радищеве строками из гомеровской «Илиады». – Сии периоды можно точно назвать кризисами нашей жизни. Иногда разрешаются они с пользою, но нередко уничтожаются все труды и заботы прошедших наших дней. Мой друг, несчастный друг, испытал сию истину. Провождая 40 лет в тишине и покое, имея четверых детей, которых чрезвычайно любил и которыми мог поистине заниматься с приятностию и пользою, вздумалось ему сделаться автором, – несчастное желание! Начало к сему сделал книжкою „Житие Федора Васильевича Ушакова”, с приобщением некоторых его сочинений, но, по несчастию, был человек необыкновенных свойств, не мог писать, не поместив множества политических и сему подобных примечаний, которые, известно вам, не многим нравятся. Он изъяснялся живо и свободно, со смелостию, на которую во многих землях смотрят как будто бы на странную метеору. Книжку сию приписал он мне. Признаюсь, что большую часть его положений касательно религии и государственного правления нашел я совершенно противоположною моей системе…
Книга наделала много шуму. Начали кричать: „Какая дерзость, позволительно ли говорить так!” – и проч. и проч. Но как свыше молчали, то и внизу все умолкло. Нашлись и беспристрастные люди, отдавшие справедливость сочинителю. И сих-то последних похвала была, может быть, неумышленною причиною последовавшего с ним. Не успел еще перестать упомянутый шум, как является уже он вновь перед публику с новым сочинением, – которого, однако ж, я не имею в виде Иориковом: „Путешествие из Петербурга в Москву”. Что писано в нем, того не знаю; известно, однако ж, мне то, что тотчас он был арестован, отослан под суд в уголовную палату, осужден и приговорен к смертной казни. Но когда дело дошло до монархини, то из высочайшего милосердия лишен чинов и дворянства и сослан в Сибирь, в Илимский острог, на десятилетнее безвыходное заточение.
Сие получа вдруг, вообразите, сколь я был поражен сим происшествием и в состоянии ли я был писать что-либо; ваше нежное и справедливое сердце послужит мне хоть некоторым извинением. Не успел еще укротить возмущающуюся кровь, как слышу от проезжих, что и я, может быть, подобной участи ожидать должен. Я забыл сказать, что и сия книга приписана мне, ибо почитали меня, не знаю почему, участником в его преступлении. Но я не хочу входить в подробности для оправдания. Совесть моя чиста, и я ничего не страшусь. Вот истинная причина долговременному моему молчанию.
Теперь вы все знаете и можете судить меня беспристрастно. Я уверен, что вы не усумнитесь нимало в моем сердце. Расцелуйте мою милую любезную невесту и верьте, что я навсегда пребуду ваш нижайший и верный
Странным, прихотливым образом пересекаются порой человеческие судьбы на исторических координатах…
Кажется, что могло быть общего у набирающего силу и авторитет военачальника, высоко чтимого и вице-императором России светлейшим князем Потемкиным, и самой государыней, Голенищева-Кутузова с дерзким революционером Радищевым, который своим «Путешествием из Петербурга в Москву» потряс все устои общества? Но где-то там, на боковых линиях координат, возникает точка соприкосновения: это Алексей Михайлович Кутузов.
Радищев – самый близкий друг Алексея Михайловича; Алексей Михайлович – любимец Михаила Илларионовича по службе в Полтавском пикинерном полку и доверенное лицо его супруги. Ссылка в Илимский острог лишенного чинов и звания Радищева резко отразилась на всей жизни Алексея Михайловича; судьба последнего, в свой черед, была далеко небезразлична для Голенищевых-Кутузовых, особенно для Екатерины Ильиничны. Так завязывались психологические и житейские узлы, так сплетались жизненные узоры, где все взаимосвязано, где неожиданно в гром победных орудий вплетается звучный голос певца вольности и борца с самодержавием. Мы можем, к сожалению, лишь строить догадки, какими были разговоры Кутузовых об авторе «Путешествия из Петербурга в Москву»: доверить бумаге их было невозможно…
Но вместе с Алексеем Михайловичем странной тенью в жизнь Екатерины Ильиничны вошел и Радищев.
Она понимала, что в письме, обреченном на вскрытие и пристальный досмотр, многого не скажешь, и, хорошо зная Алексея Михайловича, легко читала между строк. Ведь подчеркнутое несогласие с Радищевым, с его взглядами и мыслями, было предназначено прежде всего всевидящей цензуре, в надежде на возможное возвращение в Россию. Понимала Екатерина Ильинична и то, сколь небезопасно находиться в приятельской переписке с человеком, которого считают в верхах политическим преступником. Но Екатерина Ильинична не могла изменить своей прямодушной, пылкой и, быть может, даже несколько экзальтированной натуре. Некоторые меры предосторожности все-таки приняты, и, очевидно, по совету предусмотрительного Михаила Илларионовича. Теперь она посылает письма на адрес московского «брата» Кутузова – Лопухина, который уже переправляет их в Берлин.
Поздравляя Алексея Михайловича с наступившим 1791 годом, Екатерина Ильинична напоминает, что не просто добрая традиция, а нечто гораздо большее, даже невысказанное, заставляет желать ему «всякого благополучия». Ее отношение к другу выражено в словах: «Всякий день помня о вас…» Тут много недоговоренного, скрытого в недомолвках и намеках, облаченного в своего рода психологический шифр. Но что-то прорывается в прямых признаниях, приоткрывая завесу женской души: «Сердце ваше мне знакомо. Льщусь я, что оно не переменилось». Здесь и участие, и затаенная грусть о несбыточном, и даже некая сентиментальность, предваряющая строй чувств героинь Карамзина.
Впрочем, Алексей Михайлович, сам возвышенный, чистый и сентиментальный, и должен был, видимо, вызывать к себе подобное отношение. Ведь не случайно он был близким другом не только Радищева, но и молодого Карамзина. Именно его зашифровал Карамзин (по понятным соображениям) в своих знаменитых «Письмах русского путешественника» под инициалом «любезного друга А» и в своем заграничном вояже искал с ним встречи…
Для Екатерины Ильиничны Алексей Михайлович был единственным другом. Но и только? Нет, еще и духовником. Только ему исповедуется она в больших и малых заботах, делится интимными огорчениями касательно Михаила Илларионовича, все еще не спешащего к домашнему очагу.
«Награждена за все Божию милостию, – пишет она, – что спас Михаила Илларионовича. После такого жестокого огня, каков сей штурм был, не только оставил его живого, но и здорового. Услыша сие, была порадована несказанно; думала, что за сим последует и свидание с ним скорое; но он, по обыкновению своему, еще не едет, хотя все приезжавшие генералы мне сказывали, что он уже отпущен, а на его месте командует в Измаиле Ласси, а сначала командовал он, ибо вошел в город первый. Три недели скоро, как и известия от него не имею; можете судить о моем положении».
Екатерина Ильинична напрасно гневалась на своего мужа, которого крепко держали новые бранные заботы.
На другой день после взятия Измаила Суворов отслужил молебен в церкви греческого монастыря Святого Иоанна. Здесь, подле могилы славного генерала Вейсмана, был похоронен с отданием воинских почестей Иван Рибопьер.
Затем полководец собрал генералов и старших офицеров на торжество по случаю громкой виктории. Только что им были отправлены реляции. Екатерине: «Гордый Измаил у ног Вашего Императорского Величества»; Потемкину: «Не бывало обороны отчаяннее обороны Измаила, но Измаил взят – поздравляю…» Теперь он по праву ожидал себе желанной награды – фельдмаршальского жезла.
За обедом, между тостами, Суворов оказывал особенное внимание Кутузову и самолично подкладывал ему на тарелку лучшие куски жаркого.
– Ваше сиятельство, – спросил Михаил Илларионович, когда отгремели здравицы в честь государыни и всего российского воинства, – почему изволили вы поздравить меня комендантом, когда я отступил?..
Полководец помедлил, но затем ответил своей обычной скороговоркой:
– Я знаю Кутузова, а Кутузов знает меня. Я знал, что Кутузов будет в Измаиле. А если бы не был взят Измаил, Суворов умер бы под стенами Измаила – и Кутузов также… – И добавил, обращаясь к собравшимся: – Кутузов находился на левом крыле, но был моей правою рукою…
В конце обеда зашел разговор о генералах – кто из них умнее и искуснее. Большинство отдавало предпочтение Кутузову. Суворов, вступив в разговор, подхватил:
– Так, так! Он умен! Очень умен!.. – и сказал, уже вполголоса: – Его и сам Рибас не обманет…
В списке отличившихся при взятии Измаила о Михаиле Илларионовиче говорилось: «Генерал-майор и кавалер Голенищев-Кутузов оказал новые опыты искусства и храбрости своей, преодолев под сильным огнем неприятеля все трудности, влез на вал, овладел бастионом, и, когда превосходный неприятель принудил его остановиться, он, служа примером мужества, удержал место, превозмог сильного неприятеля, утвердился в крепости и продолжал потом поражать врагов».
На документе Потемкин начертал: «Третий класс Георгия». Помимо боевого ордена Кутузов был произведен в генерал-поручики. Ему вверили войска, расположенные между Днестром и Прутом.
С падением Измаила можно было надеяться, что турки станут уступчивее. Действительно, прервавшиеся было переговоры вновь возобновились. Однако интриги Пруссии, Австрии и Англии расстроили все попытки к примирению. Приходилось и в 1791 году готовиться к новой кампании.
Глава четвертая. Герой Мачина
1
– Позвольте же мне, дорогой Михайла Ларионович, обнять вас и еще раз поздравить с успешным походом за Дунай!..
– Счастлив видеть ваше сиятельство в добром здравии, – отвечал Репнину Кутузов, про себя отмечая, до чего же изменился, похудел и постарел князь Николай Васильевич. Красивые его брови заметно проредились, глаза запали и потеряли былой блеск.
– Надежда главная моя на Всевышнего, а уж затем на военные дарования ваши и прочих генералов… – проговорил торжественно, как обычно слегка гнусавя, князь Николай Васильевич.
Генерал-аншеф Репнин, временно заменивший Потемкина на посту главнокомандующего Молдавской армией, по причине отбытия его светлости в Петербург, вызвал Голенищева-Кутузова в свою ставку, в Галац, чтобы обсудить план ведения кампании.
К началу 1791 года неспокойно стало на западных рубежах России, куда с берегов Дуная пришлось выделить значительную часть войск. Репнину поэтому предписывалось занимать главным образом оборонительную позицию. Для отвлечения турецких сил генерал Гудович должен был наступать на Кавказском побережье и завладеть Анапой. Севастопольскому флоту поручалось прервать сообщение между европейскими и кавказскими владениями Оттоманской Порты.
Кутузов, назначенный начальником над всеми войсками и крепостями, расположенными между Прутом, Днестром и Дунаем, учредил свою штаб-квартиру в Измаиле. Отсюда он совершил ряд удачных поисков на правый берег Дуная. 27 марта Михаил Илларионович разбил сильный турецкий отряд у села Монастырище, близ Бабадага, а на следующий день вместе с генерал-поручиком князем Голицыным у стен Мачина рассеял скопища Арслана Магомет-паши и овладел самой крепостью. После этого все укрепления Мачина были срыты, и русские воротились на левую сторону Дуная. Однако летучие рейды не могли сломить упрямство турок. Нужна была решительная победа.
Когда Репнин получил сведения, что главные силы великого визиря Юсуф-паши направляются к Мачину, он приказал Кутузову вторично выступить в направлении Бабадага. В ночь на 3 июня отряд из 20 батальонов, 12 эскадронов и небольшого числа черноморских казаков перешел Дунай у крепости Тульча. 23 тысячи турок и татар под начальством сераскиров Ахмеда и Джур-оглу пашей и хана Бахти-Гирея, расположившиеся у Бабадага, не ожидали внезапного появления русских. Дело было решено одной конницей. После ее стремительной атаки неприятель, не дожидаясь, пока подойдет русская пехота, стремглав побежал в сторону Мачина, оставив сильно укрепленный лагерь с огромными запасами хлеба и пороха. Было захвачено несколько знамен, восемь медных пушек. Турки и татары потеряли в этом деле до полутора тысяч, а русские – всего лишь несколько человек. Это уже был серьезный урок для великого визиря. Тем не менее Юсуф-паша, собиравший главную армию у Мачина, готовился перейти в наступление: он был превосходно осведомлен о слабости русских сил…
Конец ознакомительного фрагмента.