Часть II
Глава первая
Заново рожденный
Представим себе крымский берег двести с лишним лет назад, когда не существовало курорта Алушта, а была лишь Алуштинская пристань у поселка и маленькая татарская деревушка Шума.
Ничего не изменилось с тех далеких по нашим меркам пор ни в очертаниях диких скал, растущих прямо из моря, ни в береговом рельефе бухты, ни в равнодушном величии гор Чатырдага, Демерджи, Кастели, ни в цвете июльского, неподвижного от зноя сапфирового неба, ни в медленном и безостановочном – взад-вперед – движении ленивого летнего моря. Иным был лишь ближний пейзаж. Горстка низких, беленных известью домиков под черепицей, с глухими по-восточному фасадами и саманными заборами: в центре – татары, а по окраинам деревушки, в сплошном оазисе виноградников, яблонь, груш, персиков, слив, каперсов, – греки, армяне, болгары. Они главные садоводы-труженики Крыма, данью которых богатеет в Бахчисарае хан Сагиб-Гирей.
Уже окончена кровавая русско-турецкая война и подписан победный мир в деревушке Кючук-Кайнарджи[17]. Но ни русские здесь, в Крыму, ни турки, высадившиеся на пристани и окопавшиеся у Шумы, об этом не подозревают. Двенадцать дней для той поры срок слишком малый, чтобы курьеры, стремглав доставившие эту весть в Петербург, поспели из столицы донести ее до губернаторов.
Генерал-поручик граф Мусин-Пушкин, толстяк и брюзга, которого царица за слабохарактерность прозвала «нерешимым мешком», дал противнику укрепиться, колебался в обычных сомнениях, но 24 июля приказал: штурмовать. Под шквальным огнем солдаты замешкались. Бывший в голове атакующих подполковник выхватил у рослого мушкетера белое с синим крестом и золотыми наугольниками на красном древке знамя и увлек всех за собой. Роковой выстрел грянул почти в упор: пуля из гладкоствольного ружья, весящая около восьми золотников[18], ударила подполковника в левый висок и вылетела у правого глаза. Он уже не видел, как солдаты преодолели окопы и опрокинули турок.
И офицеры-однополчане, и врачи, и сам граф Мусин-Пушкин, удивляясь, что раненый еще жив, были уверены, что Михаил Илларионович Кутузов не дотянет и до утра. Доктор запретил переносить подполковника: малейшее сотрясение могло непоправимо повредить мозг. Кутузову лишь перебинтовали голову и оставили там, где его настигла пуля…
Он лежал на овечьих шкурах, устремив вверх немигающий взгляд. Он видел и не видел. Толчками, с неистовой, сатанинской болью, возвращалось сознание. И тогда он замечал, как из-за быстрых туч переливами бежал свет луны. И снова и снова кто-то натягивал ему на голову тесный черный мешок и он падал в бездну, на дне которой скалил зубы турок, разрядивший свою фузею[19] прямо ему в голову. Турок подымался в месиве тел, и Кутузов узнавал тех, кто, сражаясь вместе с ним при Рябой Могиле, на реке Ларге, при Попешти, пал от пули, сабельного удара, пики, ядра или скончался от ран в Молдавии и Валахии. Тихими просьбами, жалобным воем звали они его к себе – с протянутыми руками, призывными стонами, нежными заверениями отдохнуть, заснуть вместе с ними.
И, чувствуя, как вытекает из него жизнь, как смертной истомой напитывается немощное и неподатливое тело, Михаил Илларионович силился оторвать свинцовую голову от ложа, зная, что иначе – конец.
И вновь огненные когти рвали в клочья мозг, и от боли не хотелось жить, и на сумрачном западе чернели пирамидальные тополя, и слышался равнодушный плеск моря. Но Кутузов не давал натянуть на себя черный мешок, он не желал встречи с теми, кто там, внизу, на дне, ждет его, хочет увести с собой.
– Рано, рано! – бормотал он, споря с ними и возражая им. – Отец! – звал он. – Отец! Да помоги же мне! Приди…
Был ли это Ларион Матвеевич, или названый отец – Иван Лонгинович, или даже отец иной – всеобщий, родивший все сущее на земле, сам Кутузов не знал. Не знал и того, сколько времени пробежало с того рокового мига, когда из-под тюрбана грянул выстрел…
Все еще стояла ночь, но уже размело тучи. В небе выткался золотой узор – вон дрожит, как раздавленный бриллиант, в созвездии Большого Пса Сириус, вон Ковш, а вон Полярная звезда указывает прямо на Петербург…
Так что же такое наша жизнь? В чем ее смысл? В тех наслаждениях, которым так легкомысленно предавался он, в лукавой женской любви, в веселости и удовольствиях? В бесшабашной, в азарте и безоглядности отваге и в неосторожности поступков – с колкой шуткой, издевкой, бретерством? Или смысл в тех страданиях, которые теперь, если он выживет, будут сопровождать его до гробовой доски? И где мера, предел терпению человека? Вот она, судьба! Не клянись больше всуе. Ни животом своим, ни головою не клянись, ибо, как сказано в мудрой книге, не можешь ни одного волоса сделать белым или черным…
Каждому свое. Подполковник Анжели падал в обморок при одном виде крови. А он с двумя ротами легких войск, посланный Анжели на помощь, стоял несколько часов под непрерывной пальбой на реке Ларге, и даже тогда, когда рядом черепком чиненого ядра солдату снесло голову, Михаил Илларионович силою печальных обстоятельств и несправедливости был переведен в спокойный Крым. Анжели сам напросился уехать с главного театра военных действий туда, где не свистят пули. А Кутузов искал любой возможности выказать свое мужество – у села Цецоры, на Ларге и при Кагуле, под стенами Измаила. И наконец, при штурме лагеря у Алуштинской пристани…
– Месье, месье, взгляните! – посыпалась быстрая французская речь, послышался знакомый и даже как будто бы недовольный голос. – Да он еще жив! Невероятно!..
«Анжели – легок на помине…»
И в наступившем раннем крымском утре Кутузову померещилась на месте чернявой головы вздорного вертлявого французика, принципиально не желавшего выучиться русскому языку и знавшего одно лишь слово – «водка», голова другая, на тучном теле. Полное курносое лицо с надменно выпяченной пухлой нижней губой: всесильный главнокомандующий Молдавской армией граф Петр Александрович Румянцев[20].
Румянцев хохотал.
От сотрясающего все его большое, полное тело смеха сполз набок завитой парик и выступили крупные, как градины, слезы. Любимец графа капитан Замятин, державшийся с той развязностью, какая свойственна штабным офицерам, находящимся все время на виду у главного начальника, с беспокойством глядел на своего благодетеля: не будет ли ему вместо ожидаемой милости за проявленную заботу отставка с одновременным утверждением нового фаворита?..
– Нет, ей-ей, не могу! Уморил, батюшка, уморил! – постанывал Румянцев, утираясь огромным, словно простыня, платком. – А ну-ка, покажи еще. Как я хожу, как разговариваю, как морщусь. Валяй, валяй…
Подполковник Кутузов невозмутимо выходил на середину просторной горницы и, слегка надув худые щеки, начинал медленно и важно шествовать к креслу графа. Затем, остановившись, делал вид – «Пуф! Пуф!» – будто вынимает изо рта трубку. (Румянцев был великий охотник курить из глиняных трубок и сейчас сжимал пипку в пухлом кулаке.) И вот уже Михаил Илларионович начинал отдавать повеления, преувеличенно акая на московский манер и с нерусской четкостью выделяя каждый слог.
«Да что же это деется? – в смятении рассуждал Замятин. – Я доложил его сиятельству, что подполковник Кутузов в компании офицеров дерзко передразнивал его, а граф аплодирует теперь насмешнику! Хотя, может быть, чему удивляться? Ведь назвал же я его сиятельство принародно плутом!..»
Замятин побился крупно об заклад, что сделает это, и своего добился. Как-то за обеденным столом сказал, обращаясь к Румянцеву: «Давно тревожит меня мысль, ваше сиятельство, что в человеческом роду две противоположные крайности». «Какие же?» – поинтересовался граф. «Или дурак, или плут», – последовал заготовленный ответ. Главнокомандующий рассмеялся: «К какому же классу людей, мой батюшка, меня причисляешь?» «Конечно, ко второму!» – выпалил проказник. Румянцев оценил бойкость и остроту языка своего адъютанта, и тем дело кончилось…
– Похож! Ох как похож! – сквозь смех приговаривал между тем главнокомандующий.
«Но есть же мера!» – возмущался Замятин, вспоминая непристойные подробности веселой офицерской пирушки после очередной виктории, одержанной над турками.
…Пили арак – водку, выгнанную из изюма. Молодые офицеры громко рассуждали о видах на войну, вспоминали эпизоды последней речи. Но особенно шумел подполковник Анжели, перебивавший всех и каждого, хоть сам и не участвовал в деле. Он трещал по-французски:
– А я, господа, готов служить и Богу, и дьяволу. Кто больше заплатит. Я продаю, господа, не только свою шпагу, но и все то, что составляет мою живую требуху. Берите же! Кто даст больше? Что? Загробная жизнь? Душа? Грехи? Бога нет, господа, это доказал уже Вольтер…
– Хватит болтать! – крикнул ему премьер-майор, гигант с красным, заросшим шерстью лицом. – Замолчи, петрушка! Только занудил! Пусть Кутузов покажет свое искусство! Право, он любого актера на театре за пояс заткнет!..
Михаил Илларионович не заставил долго просить себя. Вспомнился принц Голштейн-Бек, генерал-губернатор ревельский, часто изъяснявшийся на смеси немецкого и русского языков, старец, у которого губа нижняя мокра и отвисла, даже руками ее подбирал. Кутузов, притворно покашливая, вышел из-за стола, выпустил губу и важно, церемонно промаршировал по комнате, вытягивая по-журавлиному, на прусский манер, ноги. Потом, подбирая губу рукой, заговорил:
– Где есть майн адъютант Голениш-шев? Вас? Што? Не понимайт! Повторяйт – видерхолен! Ах, это ты есть майн адъютант? Гиб мир кусош-шек этого, как это? Забывайт чего. Принеси мне кусош-шек того, што я забывайт…
Под смех офицеров он изобразил затем вельмож и братьев графов Паниных, но особенно удачно – покойного государя Петра Федоровича.
– Браво, Михаил! Браво! «Лебедя»! «Лебедя» ему!.. – гремело за столом.
Усадив Кутузова, офицеры поднесли ему «лебедя» – в огромной посудине слили водку, пунш и виноградное вино. Под хлопки в ладоши он запрокинул лицо и медленно влил в себя пойло, сразу ощутив вертеж в голове. Кто-то (уж не Замятин ли?) предложил:
– Михайла Ларионович! А нашего главнокомандующего сможешь показать?
– Его сиятельство? – с хмельной улыбкой переспросил подполковник. – Нет ничего легче…
Он поднялся с лавки и, тщательно выделяя каждый слог, отчеканил:
– Е-го си-я-тель-ства в сва-ем га-ре-ме… – Кутузов сановито оглядел притихших офицеров. – А па-дай-те-ка мне в на-ту-раль-нам ви-де тур-чан-ку, что вчерась ат-би-ли у ви-зи-ря…
Молва о том, что славный полководец был примером непостоянства, ходила и в свете, и в армии. Супруга его, Екатерина Михайловна, статс-дама ее величества, свято хранившая верность мужу, присылала из Петербурга множество подарков. И не только ему и его камердинерам и приближенным, но подарила как-то несколько кусков шелка на платье его очередной любезной. Кутузов слышал, что добрый сердцем граф Петр Александрович был тронут до слез и сказал адъютантам: «Она человек придворный, а я солдат. Ну, право, батюшки, если бы знать ее любовника, нынче же отправил ему с курьером самые дорогие подарки!..»
– О-хо-хо! А-ха-ха!.. – плакал от смеха Румянцев, словно бы продолжалась веселая пьяная вечеринка и сам главнокомандующий был ее участником.
Внезапно граф Петр Александрович покосился на кусавшего губы Замятина:
– Говорят, батюшка, и насчет баб моих проходился?
Кутузов молчал, шире раскрыл свои большие темные глаза и выразительно поглядел в сторону адъютанта, только теперь догадавшись: «Ах ты, шпынь, доносчик!..»
Тогда Румянцев просох лицом, хватил трубкой о край стола, так что брызнули осколки, и заорал, наливаясь кровью:
– Меня? Передразнивать? Перед а-фи-це-ра-ми? За пуншем? У-нич-то-жу!..
В славном полководце еще жили болезненные воспоминания о пережитом в молодости из-за прекрасного пола. Чего он только не выкидывал! На двадцатом году, в чине полковника, в чем мать родила обучал верхом на коне батальон перед домом одного ревнивого мужа, а другому заплатил двойной штраф и в тот же день заметил ему, что тот не может жаловаться, ибо получил уже удовлетворение вперед. Государыня Елизавета Петровна, которой наконец надоели эти проказы, отправила Румянцева к отцу, чтобы тот сам примерно наказал его. Любимец Петра Великого тотчас велел принести пук розог. «Я полковник», – возразил сын. «Знаю и уважаю мундир твой, – ответил отец. – Но ему ничего не сделается. Я буду наказывать не полковника». Молодой граф Петр Александрович повиновался, не дозволив, однако, конюхам руками прикасаться к его мундиру. Когда его порядочно припопонили, закричал: «Держите! Держите! Утекаю!..»
Теперь Румянцев не мог остановиться в гневе.
– Из армии вон выкину! Раз-жа-лу-ю! – ревел он. Кутузов был переведен в Крым к генерал-аншефу князю Долгорукову. От участия в серьезных кампаниях честолюбивому офицеру пришлось отказаться…
– Месье! Месье! Он все еще жив! – повторил Анжели.
Лекарь повернулся к говорящему и сухо возразил:
– Наука утверждает, что этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!
Затем он наклонился над раненым, заглянул ему в лицо, медленно поднялся и развел руками:
– Феноменально!
– Но кому нужна жизнь развалины? Кому полезен рамоли – слабоумный? – продолжал трещать Анжели. – Какой в этом смысл?
И тогда Михаил Илларионович приподнял голову и тихо, но внятно произнес:
– Смысл… жизни… в терпении…
Весть о чуде, которое равно воскрешению, достигла Петербурга. Екатерина II помнила Кутузова. Она сама завернула ему в коробочку знаки ордена Святого Георгия 4-го класса.
Осенью 1774 года Михаил Илларионович вернулся в столицу. Отец, инженер-генерал, всю войну находившийся в Молдавской армии, приехал в Петербург несколько раньше. В долгих беседах с сыном Илларион Матвеевич наставлял его, убеждая навсегда избавиться от слабостей ветреной молодости – излишней доверчивости и откровенности, злоязычной насмешливости. Почти каждый день Кутузов навещал своего воспитателя и второго отца – Ивана Лонгиновича.
К той поре И. Л. Голенищев-Кутузов, уже капитан 1-го ранга и директор Морского кадетского корпуса, был назначен генерал-казначеем флота. Он женился на Авдотье Ильиничне Бибиковой, сестре Васеньки и знаменитого вельможи генерал-аншефа Александра Ильича. Прекрасная хозяйка, она самолично солила грузди, квасила капусту, варила всевозможные варенья, парила, жарила, пекла, – и дом их был полной чашей. Но не только усладительные беседы с хозяином и обильный русский стол привлекали Михаила Илларионовича. Главным, хотя и тайным, магнитом была надежда встретить двадцатилетнюю Катю Бибикову, сестру Авдотьи Ильиничны по отцу.
Веселая, находчивая и в то же время застенчивая брюнетка с большими черными глазами, Катя все больше нравилась подполковнику. Не то чтобы он потерял голову, нет, ведь уже далеко не юноша. Но трезво оценивал: хороша, сметлива, даже умна, начитанна, набожна, скромна. И если бы не тяжкое ранение, которое почасту, особенно ночами, давало о себе знать мучительными приступами, Михаил Илларионович, верно, употребил бы все усилия, чтобы последовать примеру названого отца.
Однако пока не пришло полного исцеления, нельзя и думать о браке. Кому в радость муж, который днем, на людях, неистощимо остроумен, владеет редкостной способностью пьянить собой других – своими занимательными рассказами и бывальщинами, а оказавшись в спальне, один, не находит себе места от головных болей и, словно лунатик, до рассвета бродит по дому? К тому же семья Бибиковых все еще носила траур: 9 апреля 1774 года внезапно скончался Александр Ильич Бибиков. Безутешный отец, инженер-генерал-поручик Илья Александрович, переживший двух жен – мать Авдотьи Ильиничны, урожденную Писареву, и Катину мать, урожденную Шишкову, – дал обет отложить на год все празднества и увеселения…
Кутузова пожелала видеть императрица. Она милостиво беседовала с ним о военных и государственных делах и, приметив его слабость, посоветовала ехать за границу – как для поправления и совершенного восстановления здоровья, так и для того, чтобы поглядеть мир. Казначею для этого велено было выдать тысячу червонных. Вояж предстоял интересный и долгий: Германия, Англия, Голландия, Италия, Австрия…
Отправляя героя в чужие края, Екатерина говорила:
– Надобно беречь Кутузова. Он будет у меня великим генералом…
В Пруссии Михаил Илларионович на короткое время присоединился к свите князя Репнина[21], своего бывшего начальника в Польше и Молдавии.
Сан-Суси в Потсдаме, на виноградной горке, – второй Версаль, летнее прибежище государя-философа, друга Вольтера, писателя – автора трудов «Анти-Макиавелли» и «История Бранденбурга», поклонника живописи, ваяния, страстного музыканта. Сан-Суси означает «без забот», но рядом – военный лагерь, где не прекращаются плац-парады, где всякая сволочь, силой, обманом или деньгами загнанная в казарму, должна под палкой капрала преобразиться в идеальное, вымуштрованное до степени автомата войско, где вынашиваются новые агрессии для приращения к королевству завоеванных земель.
Сан-Суси – доброе сердце Пруссии, откуда «Отец народа» – «старый Фриц», в своей неизменной треуголке и грубом потертом солдатском плаще, обходит, подражая отцу, благодарных подданных, спорит с упрямым мельником, ветряк которого своим скрежетом и шумом мешает королю размышлять, экзаменует в сельской школе вместе с пастором учеников и запросто пьет с бауэрами в трактире скромную «гальбу» – пол-литровую кружку пива. Сан-Суси – полигон Европы, куда, чтобы увидеть великого полководца, со всех ее концов съезжаются иностранные офицеры, изумленные его действиями в трех кампаниях – стремительностью передвижений войск, внезапностью предупреждающих ударов, сверхъестественной дисциплиной, царящей в двухсоттысячной армии…
– Все мы ученики этого славного короля-солдата! Сейчас, друзья, вы получите счастье увидеть его и, возможно, поговорить с ним!..
Генерал-аншеф Репнин, фанатически преданный Фридриху II и его идеям, не уставал воспевать военный гений прусского монарха. Его очень смуглое лицо с густыми красивыми бровями бледнело от волнения, едва князь Николай Васильевич вспоминал уже давний 1762 год, когда в качестве полномочного министра российского двора в Берлине он сблизился с Фридрихом и мог наблюдать его отличные воинские распоряжения в сражениях при Рейхенбахе и Швейднице.
Кутузов почтительно внимал горячим тирадам сорокалетнего князя. С группой русских офицеров они стояли в мраморном овальном зале с видом на дивный парк, уступами сбегающий к фонтану. Здесь все напоминало о контрастах, которыми были отмечены личность и вкусы «старого Фрица»: против мраморного Аполлона надменно вскинул мальчишеское лицо бронзовый Карл XII; на нагое изваяние Венеры непроницаемо взирал бронзовый Ришелье.
«Знаменитый французский кардинал и министр, вероятно, олицетворяет для Фридриха II любимую мысль об абсолютной монархии, – рассуждал про себя Михаил Илларионович. – Ну, а шведский король, безусловно, близок прусскому тем, что так же, как и он, любил поставить на карту все. Только его карта под Полтавой оказалась битой…»
По знаку шталмейстера прусские вельможи, генералы вперемежку с философами, гости из России через приемную с камином из белого итальянского мрамора проследовали в концертную комнату. Небольшое, рассчитанное на полтора десятка слушателей помещение казалось просторным из-за широких венецианских зеркал, в которых отражалась зелень и вода парка – природа словно вошла сюда.
Часы в деревянном корпусе прозвенели нежной мелодией. Четверо музыкантов заняли места. За пюпитром с черепаховой и перламутровой отделкой встал согнутый от ревматизма старик с флейтой. Начался концерт.
Квартет был слажен, сыгран давно, надежно. Каждый слышал другого так, словно одно существо пальцами, смычком, губами производило общую гармонию звуков. Флейта короля Пруссии нигде не нарушала этого согласия. Здесь не было повелителя народа, а был лишь такой же старательный исполнитель, как и виолончелист, пианист и скрипач.
– Музыка довольно изрядна… Только я не могу определить, кто автор… – шепнул Михаил Илларионович князю.
– Это сочинение, – не без гордости отвечал Репнин, – принадлежит перу его величества!..
Окна в парк были растворены, и майские ароматы жасмина, роз, сирени как бы продолжали ту же возвышенную, поэтичную тему. Кутузов, который после ранения стал слышать еще острее, чутким ухом уловил доносившиеся откуда-то издали слабые крики о пощаде и капральскую брань: «Ферфлюхте шайзе!»[22] Очевидно, в казармах под виноградной горкой истязали провинившихся солдат…
После концерта Репнин представил Фридриху II подполковника Голенищева-Кутузова.
– Как? Вы и есть тот знаменитый русский, который выжил после смертельной раны в голову? Юберра-шенд! Невероятно!..
Острый нос и глубоко запавшие глаза с их пронизывающим взглядом, сильная воля, несгибаемый характер, отталкивающая внешность и явные знаки уже подкрадывающейся старческой немощи – скручивающего суставы ревматизма, – таким запомнился Михаилу Илларионовичу король Пруссии.
– Мой отец, – между тем рассказывал Репнину Фридрих, – как известно, коллекционировал великанов-солдат и изгонял из королевства ученых и артизанов. Он распродавал вашему императору Петру произведения искусства, собранные дедом. Я же поступаю наоборот. Я распустил этот нелепый батальон двухметровых верзил и приобрел во Франции драгоценные полотна и скульптуры. Они мне не менее дороги, чем дружба с философами. Взгляните же на них. Вот прекрасный Буше…
Вокруг короля Пруссии прыгало несколько такс, с лаем хватая его за полы и обшлага мундира. Фридрих успевал погладить каждую из своих любимиц, к которым прислуге было строго наказано обращаться только на «вы»…
– Как успеваете вы, ваше величество, посреди стольких ратных дел уделять еще непрестанно внимание прекрасному! – восхитился князь Николай Васильевич.
– В моем королевстве гром пушек не заглушает пения муз, – с видимым удовольствием подтвердил Фридрих.
– Покровитель муз и великий полководец! – говорил Репнин. – А ведь в ваших баталиях тоже есть скрытая красота – красота правильности воинского искусства. Да вот хотя бы взять сражение, где так блистательно отличилась кавалерия генерала Зейдлица… Как оно…
– Кунерсдорф? – с самым невинным видом вставил Кутузов.
Репнин улыбнулся наивной бестактности молодого офицера: под Кунерсдорфом прусская машина вдребезги разбилась о русскую стойкость. Зато Фридрих впился обжигающим взглядом в Михаила Илларионовича и прочел в его реплике нечто иное, вызвавшее досаду и боль. Не желая бередить эту застарелую рану, он почел за лучшее перевести разговор на другое. Прусский король хорошо знал о масонских связях Репнина и принялся расхваливать достоинства братства вольных каменщиков.
– Но позвольте, государь! – удивился князь Николай Васильевич. – Как же понимать тогда известное всему миру ваше августейшее внимание к дерзкому вольнодумцу Вольтеру? «Братья» отвергают Вольтера и его безбожное учение, как и Вольтер жестоко высмеивает их…
– Гений в силах сочетать несочетаемое, – снисходительно улыбнулся Фридрих. – Любовь к моему фернейскому другу не исключает глубокого почитания мудрости масонской…
Король поднял худые старческие руки и большим пальцем правой руки надавил на ладонь левой. Михаил Илларионович не знал, что таким магическим жестом Фридрих II сообщил Репнину о своей принадлежности к ложе…
Разговор о масонстве неожиданно для Кутузова был продолжен во время их вечерней прогулки с князем Николаем Васильевичем в аллеях дворцового парка.
– Михаил Илларионович! – по своему обыкновению слегка гнусавя, говорил Репнин. – Вы чудесным провидением спасены от смерти. Это не просто счастье. Это перст судьбы!..
У сорокалетнего генерал-аншефа главное – глаза: они сверкают то улыбкой, то гневом под темными, проведенными красивой аркой бровями, резко выделяясь на очень смуглом лице. Князь ростом мал, суховат, изящен. В разговоре остроумен, порой желчен, а то и гневлив. Но в близком кругу обходителен и добр до крайности. Он удивлял Кутузова начитанностью, редкой памятью, способностью к языкам и почти юношеской пылкостью сердца.
– Я чувствую это, – невольно поддаваясь настроению собеседника, отвечал Михаил Илларионович. – Какая-то огненная черта подведена под частью жизни моей. Много думал я в последнее время о свободе человека…
– В чем же вы видите ответ? Неужто в сочинениях Вольтера и Гельвеция? – с жаром перебил его князь Николай Васильевич.
– Нет! – просто сказал Кутузов. – Я прошел в юности через искус вольтерьянства. Но вижу теперь, что оно вместо освобождения принесло мне безверие. А значит, безнадежность. Однажды, читая Вольтера, я ощутил, как рушится и уничтожается во мне само вещество нравственности. Он низвергает власть земных и небесных богов. Но не замечает, что вместе с ними низвергает и высшее существо в человеческой душе. Где же оно?..
– Во всеобщей любви, – тихо произнес Репнин. – В мире разлита любовь. Она соединяет нас в служении высшим идеалам. Эта невидимая материя, или, лучше сказать, дух, открывает нам свет конечной истины. К ней указывает нам путь братство вольных каменщиков!
Против воли в эту минуту Михаилу Илларионовичу вспомнилась досужая молва, ходившая в Петербурге о Репнине: сей умник предан масонству до глупости…
– Простите, князь, – уклончиво возразил он. – Ведь масонство, насколько известно мне, непосвященному, проповедует идеи братства и равенства всех перед Господним престолом…
– Да, это так! – пылко подтвердил Репнин.
– И ведь не только за гробом, но и здесь, на земле, – подчеркнул Кутузов.
– Верно. Ну и что же?
– Не понимаю, как вы, потомок святого Владимира, разделяете такие взгляды…
Михаил Илларионович не досказал, а лишь подумал о высокомерном аристократизме князя Николая Васильевича. Находясь в Польше, в ранге полномочного министра, Репнин от чистого сердца недоумевал, почему русское правительство должно заботиться об иноверцах в этом краю, раз среди местных православных нет дворян…
Смутно белели в полумраке, на фоне черно-зеленых кущ, античные богини и герои. Мраморные тела их теперь, в таинстве нисходящей ночи, казались живыми. Словно откуда-то издалека доносился глуховатый голос князя Николая Васильевича:
– Я нашел в сем ордене источник сил для борьбы со страстями и ключ от тайны бытия. А моя родословная? Да знаете ли вы, Михайла Ларионович, что мать моя даже не дворянка, а дочь бедного пастора!..
И Репнин стал рассказывать о том, как его отец в молодости находился в Ливонии и жил на квартире у бедного сельского пастора Поля, как он подружился с ним и стал ухаживать за его дочерью, как их взаимное расположение не укрылось от верного дядьки, который и уведомил обо всем генерал-фельдмаршала князя Аникиту Ивановича[23].
– Дед получил письмо и немедля собрался в дорогу, – тихо говорил Репнин. – Немало удивил он моего батюшку приездом. Отец поведал о службе, о знакомых, упомянул и пастора. «А что ж ты молчишь об его дочери? – спросил дед. – Разве не правда, что ты ей занят?» Батюшка был сконфужен и сознался, что она ему действительно нравится. «Ты думаешь на ней жениться?» – спросил опять дед. Он уверял его, что не забывал никогда, до какой степени подобная женитьба для него невозможна. «Как? – крикнул дед. – Ты не хочешь жениться и пользуешься гостеприимством и доверием отца девушки, чтобы вскружить ей голову и запятнать ее честное имя? Нет! Этому не бывать! Я требую, чтобы ты назавтра же сделал ей предложение…»
– Князь Аникита Иванович был истинный воспитанник прямодушного Петра Великого! – с искренним восхищением отозвался Кутузов. – Какой это прекрасный урок на все времена!
– И урок для меня тоже, – тихо молвил Репнин. – Я хочу попросить вас: прочитайте сию книгу. – Он вынул из кармана камзола маленький томик. – Возможно, она откроет вам на многое глаза…
«Итак, достижение премудрости, искусства и добродетели есть первая цель, к которой истинный свободный каменщик стремиться должен. Но какую премудрость, думаете вы, должны мы стараться приобретать? Ту ли, которую обыкновенно находим в чадах мира, которая учит стремиться к владычеству, богатству, пред другими величаться, ненавидеть добродетель, любить те же пороки, искать пышности и почестей, не хотеть сносить ради Господа никакого поношения и гонения, следовательно, служить миру, плоти и диаволу, то есть Мамоне и Велиару, более, нежели Богу, и предпочитать их Христу?
Нет! это не та Премудрость, к которой мы стремимся, которую ищем, которой стараемся постигнуть и которою хвалимся. Наша Премудрость есть та, которая соделывает нас чадами Божиими и обнадеживает нас в получении небесного наследия. Одним словом: это та, которую просил у Бога премудрейший из Царей и с которою вкупе получил он все прочие блаженства…»
Кутузов отложил немецкое сочинение Карла Губерта Лобрейха фон Плуменека «Влияние истинного свободного каменщичества во всеобщее благо государств, обнаруженное и доказанное из истинной цели первоначального его установления». Сильно болели глаза. Он смежил веки, осмысляя прочитанное, глядя в самого себя внутренним зрением. В туманной мистике и загадочных символах прозревалось нечто очень важное, хотя и ускользающее, как бы нарочито размытое. Отблеск истины?..
В Баварии, в древнем городке Регенсбурге, Кутузов вступил в ложу вольных каменщиков «К трем ключам».
Когда же произошло преображение и остроумный, изящный, быстронравный молодой офицер, храбрец, забияка и насмешник, перевоплотился в полнеющего, себе на уме молчуна, хорошо усвоившего, помимо всего прочего, что большинство людей ждет услышать вовсе не правды, а только того, что каждый из них ждет? Когда этот задира с острым языком, не пощадивший самого главнокомандующего графа Румянцева, обрел по-крыловски мудрую, хочется сказать, чисто народную хитрость? Иными словами, когда же он начал приобретать черты привычного нам Кутузова?
Простодушные биографы, писавшие житие фельдмаршала сразу после его кончины, относят перелом к результатам назидательного разговора с сыном отца Иллариона Матвеевича: «Дав слово отцу переменить свое поведение, он в короткий срок сделался чрезвычайно скромен: никого не пересуждал и не вмешивался в чужие дела. Случалось, короткие его знакомые, желая узнать образ его мыслей о ком-нибудь, заводили разговор, стараясь выведать его мнение. Кутузов тотчас переставал об этом говорить и начинал совсем другую речь, а иногда и прямо отзывался так: «Какое нам дело до других? Нет лучше того, как знать самого себя…»
Но сомнительно, чтобы это произошло именно так – по канонам сентиментального романа, завершающегося трогательным прозрением. Нет, скорее всего, резкая перемена в характере и поведении молодого офицера совпала со страшным потрясением – сквозным ранением в голову.
Тут, между прочим, существуют аналоги и чисто медицинские, физиологические: документы сохранили, к примеру, подробности «странного случая», приключившегося в середине XIX века с неким американским шахтером-взрывником, которому пробил голову железный стержень. Шахтер остался жив, но внезапно переменился его характер: подозрительный скупец вдруг сделался общительным и щедрым, что называется, широкой натурой. Он стал безалаберным, бестактным, своенравным. Так, по крайней мере, утверждает история медицины.
Однако помимо этих, быть может, несколько вульгарно-материалистических обоснований есть, конечно, более важные. Духовные, нравственные.
В долгом колебании между жизнью и смертью, заглянув глубоко в бездну и почитаясь уже совершенно безнадежным, молодой Кутузов точно вернулся с того света. И уж верно, прошел через немыслимые страдания и недоступные нам размышления – наедине с собой, со своими мучениями. Можно только догадываться, какие бури мыслей проносились через него, какие небеса над ним разверзались! И интерес молодого Кутузова к масонству не объясняется ли попыткой мысленно еще раз спуститься туда, откуда он только что телесно выкарабкался?..
С тех пор и до конца дней его не оставляли страшные головные боли, напоминая о бренности всего живого и о пережитых муках. Но в этом больном, израненном человеке кипели страсти, било жизнелюбие, гедонизм, желание черпать полную чашу бытия. Он смело шел наперекор судьбе, открывая лицо новым испытаниям.
Профессор был тощ, уродлив, желчен. Тощ, потому что общался только с книгами и разъятыми трупами. Уродлив, ибо это надежно охраняло его от житейских соблазнов. Желчен – от излишества знаний.
Знаменитый хирург и патологоанатом, он защищал в Антверпенском университете диссертацию, посвященную ранениям, которые случаются на войне. В ученом труде, между прочим, доказывалось, что рана, которую будто бы, как говорили, получил русский офицер Кутузов, есть не что иное, как сказка. Потому что с такой раной трудно остаться в живых и уж совершенно невозможно сохранить зрение.
Михаил Илларионович отправился слушать профессора.
Позади были Сан-Суси, Пруссия, встречи с Фридрихом II, германские княжества, Австрия, Вена, где Кутузов познакомился со знаменитыми полководцами Лаудоном и Ласси. Давно уже расстался он и с Репниным, который был назначен чрезвычайным и полномочным послом в Оттоманскую Порту и отбыл в Константинополь. И уже масонские идеи, еще недавно казавшиеся столь привлекательными, вызывали теперь сомнения. Он начал разочаровываться в них, как ранее разочаровался в мнимой смелости вольтерьянства, за которой не нашел ничего, кроме убогого безверия.
«Правду сказать, требуя безусловного равенства, масоны восстают против основ самой Природы, – размышлял он, сидя в средневековой аудитории, посреди рогатых париков и длинных мантий. – Именно Природа создала людей неравными. Что делать, если один рождается пригож, а другой дурен собой; тот здоров, а этот болезнен и хил; кто-то удачлив, а кто-то невезуч. Уж не говоря о том, что иной с колыбели богат и знатен, а иной беден и безроден. Неравенство воистину правит миром. Ум и глупость, талант и бездарность, красота и уродство, сила и слабость, благородство и коварство – разве не столкновение их только и приводит в движение все сущее! Кто же, какой умник возьмется уравнять все и вся? Ведь сама Природа возразит на это и найдет тысячу способов, чтобы опровергнуть неосторожного смельчака!..»
Сухой, как шелестящий пергамент, голос профессора, говорившего по-немецки, назвал его имя. Кутузов очнулся. Ученый грозно увещевал лгунов, распространяющих небылицы про русского офицера.
Едва стихли рукоплескания, Михаил Илларионович подошел к просвещенному науками мужу и сказал ему перед всей аудиторией:
– Господин профессор! Вот я здесь! И я вас вижу!..
Когда в далекой Бугульме, посреди решительных действий против скопищ Пугачева, скончался генерал-аншеф Александр Ильич Бибиков, Екатерина II осыпала семейство покойного своими щедротами. Вдова Анастасия Семеновна получила две с половиной тысячи душ в Белоруссии; старший сын Павел Александрович был произведен в полковники и назначен к государыне флигель-адъютантом; другой – десятилетний Александр – произведен офицером в гвардию; дочь Аграфена стала фрейлиной.
В своем горе Анастасия Семеновна была столь безутешна, что не могла расстаться с дочерью и, поблагодарив императрицу за оказанные милости, испросила у нее разрешения оставить Груню при себе. Это было первым нарушением строгого статуса: до тех пор фрейлины непременно должны были жить в Зимнем дворце. Впрочем, Аграфена неукоснительно являлась на положенные дежурства при особе государыни.
Время все лечит. Родные не забывали Анастасию Семеновну в ее несчастье. Частыми гостями были у нее Авдотья Ильинична с Иваном Лонгиновичем, уже вице-адмиралом. Приезжая в Петербург из полевых войск, Анастасию Семеновну навещал младший деверь – боевой офицер полковник Гаврила Ильич. Но особое оживление приносил с собой Васенька, Василий Ильич Бибиков, – франт в раззолоченном кафтане, так и сыпавший забавными историями, эпиграммами, цитатами из модных комедий. Дела его шли блестяще. За участие в перевороте 28 июня он получил 600 душ и звание камер-юнкера. Сама государыня, видя его страсть к театру, поставила Василия Ильича во главе управления русской труппой. И уже гремели овации в обеих столицах в честь написанной им пьесы «Лихоимец».
Постепенно в большом доме Бибиковых вновь стала собираться молодежь, зазвенел смех, зазвучала музыка. Кутузов пользовался любой возможностью, чтобы встретиться там с двадцатитрехлетней Катей, которая дневала и ночевала у невестки и относилась к осиротевшей Груне не как к племяннице, а скорее как к младшей сестренке. Да они и выглядели точно сестры, когда, уединившись в светелке, исповедовались друг дружке, обсуждали свои сердечные дела: у каждой уже был суженый.
Что до Кати, то тут все было ясно и просто: ее любви ничто не препятствовало. Ивану Лонгиновичу и Авдотье Ильиничне не пришлось даже убеждать престарелого Илью Александровича в том, что именно Кутузов ниспослан небесами для его младшенькой.
Главу рода Бибиковых, давно уже не выходившего из дому, навестил, на правах будущего свекра, и Илларион Матвеевич.
Старики были знакомы много лет. Они вместе некогда строили укрепленную Украинскую линию. Оба были вдовы. Оба обласканы Екатериной II: Илья Александрович в начале ее царствования был назначен начальником Тульского оружейного завода с производством в генерал-поручики; Илларион Матвеевич получил в 1765 году орден Святой Анны 1-го класса, а затем, когда завершилось строительство Екатерининского канала, государыня подарила ему богатую золотую табакерку с бриллиантовой осыпью. Правду сказать, боевых заслуг было побольше у Бибикова; он отличился еще в Семилетнюю войну, в битве при Кунерсдорфе, а при осаде Кольберга с успехом командовал всей кавалерией.
Теперь оба находились в отставке; оба были не просто стары, а дряхлы: Илье Александровичу шел семьдесят девятый год, а Иллариону Матвеевичу – восемьдесят третий.
Все шло к скорой свадьбе, и Катя примеряла уже подвенечное платье.
Совсем иные волнения мучили юную Груню Бибикову.
На одном из придворных балов она увидела статного красавца – адъютанта светлейшего князя Потемкина Ивана Рибопьера. Он приглянулся ей; она была им тоже замечена. Офицер стал появляться у Бибиковых, и уже все примечали, что они с Груней неравнодушны друг к другу. Против брака, однако, восстала надменная Анастасия Семеновна, урожденная княжна Козловская.
Не только страх, что дочь отдалится от нее, был тому причиной. Родниться с чужеземцами в то время не любили. А тут еще по городу поползли слухи, будто Рибопьер – это французский парикмахер Пьер Рибо, переменивший порядок имени и фамилии, чтобы скрыть свое плебейское происхождение, и очаровавший смазливой внешностью фрейлину Бибикову, дочь достославного вельможи Александра Ильича…
– Катенька, это гнусный поклеп! – горячо говорила Аграфена своей тетке-подружке.
– Ах, Грунюшка! – весело отвечала невеста Кутузова. – Да ежели кого полюбишь по-настоящему – не поглядишь ни на его происхождение, ни на звание…
– Но он никакой не парикмахер!
– Ей-ей, уж лучше умный и пригожий парикмахер, – засмеялась Катя, – чем какой-нибудь завитой парикмахером кочан капусты на плечах с золотым эполетом! Разве Руссо перестал быть великим только оттого, что он сын часовщика, а в молодости был лакеем?..
Екатерина Бибикова отличалась некоторой сентиментальностью и обожала книгу Руссо «Эмиль, или О воспитании», где воспевались простые, естественные чувства и бичевался свет с его растлевающим влиянием.
– Однако мой избранник хорош и душой, и лицом, и происхождением… – в сердцах, словно отвечая своим обидчикам, рассуждала Аграфена. – Он – швейцарец, из древней эльзасской фамилии. Вместе с князем Юсуповым и графом Апраксиным учился в Тюбингском университете. Сам Вольтер, близкий друг отца его, дал ему рекомендательное письмо к государыне Екатерине Алексеевне. Каково после этого выслушивать злобные наветы наших кумушек!..
– Подожди! Никак, колокольный звон! К чему бы это? – перебила ее тетка.
Девушки прислушались. Да, медленный и тяжкий, над столицей гудел медный перезвон. Груня подбежала к закрытому по-зимнему окну и отворила фортку. Вместе с гулом колоколов ворвался резкий весенний ветер и холодным дождем прошел по лицам. Внизу гулко стукнула дверь. Мягкий баритон, от которого захолонуло Катино сердце, мог принадлежать только Кутузову.
Он и предстал перед девушками, но в каком виде! Вода текла с треугольной шляпы, вымок парик, мундир и плащ.
– В городе наводнение! – радостно глядя на невесту, объявил Михаил Илларионович. – Нева затопила улицы. Повсюду гуляет волна.
– У меня же сегодня дежурство в Зимнем дворце! – всполошилась Аграфена.
– А как вы добрались? – с удивлением спросила Катя Кутузова.
– На лодке. Я ведь воспитывался в доме адмирала…
– Она будет и моим экипажем! – решительно заявила Аграфена. – Я не могу себе позволить пропустить дежурство при ее величестве!
Не помогли никакие увещевания. Груня села в утлую посудину. На носу примостился лакей с фонарем. Два гребца ударили веслами по воде, и лодка скрылась среди мрака и плеска.
Глядя вслед исчезающему пятнышку света, Кутузов сказал:
– Настоящая дочь непреклонного Александра Ильича! Впрочем, во всех вас бибиковская кровь. – Он прямо на крыльце, под сеющим дождем, обнял зардевшуюся невесту. – Моя ненаглядная Катенька! Я приехал сообщить тебе, мой свет, что родители наши назначили свадьбу на двадцать седьмое апреля…
Летом 1777 года Кутузову предстояло отправиться на юг России, под начало уже знаменитого генерал-поручика Александра Васильевича Суворова, командующего войсками в Крыму и на Кубани.
Глава вторая
Под крылом Суворова
В своем военном лагере, близ Карасу-Базара, Суворов собрал полковых начальников, чтобы обсудить с ними положение в Крыму.
По Кючук-Кайнарджийскому миру Турция обязалась признать независимость Крыма; кроме того, русские получили ключи от полуострова – Еникале, Керчь и Кинбурн. Теперь зависимость Крыма от Порты выражалась лишь в том, что татары должны были принимать из Константинополя судей и чеканить монету с именем султана. Однако крутые меры хана Шагин-Гирея, стремившегося ввести преобразования на европейский лад, вызвали подогретое духовными фанатиками восстание. Оно было подавлено, в Крым вошли русские войска. Тогда и было решено, чтобы ослабить ханство экономически, вывести в Россию христиан – преимущественно армян и греков. Всего из Крыма в Азовскую губернию было переселено 31 098 душ обоего пола.
Это вызвало ярость дотоле верного России Шагин-Гирея.
Ведь в руках христиан находились и промыслы, и садоводство, и земледелие, и рыболовство. Короче, все, что составляло главные статьи его доходов. Вывод в Россию армян и греков подрывал и без того непрочный ханский престиж в глазах подданных и доказывал его бессилие. В татарской верхушке вновь поднялось глухое брожение. Одновременно турки направили к Крыму огромный, в сто семьдесят вымпелов, флот, который оцепил часть полуострова, держась ближе к Кафе, то есть к Феодосии. Неспокойно было и на Кубани, где агитаторы из Оттоманской Порты подговаривали восстать ногайцев и татар, а набеги немирных черкесов не раз застигали русские посты врасплох…
Суворов, легкий, стремительный, в распахнутом солдатском мундире, быстро расхаживал по палатке перед сидящими офицерами. В голубых глазах под высоко поднятыми бровями – озабоченность и строгость. На мундире – лишь один крест Святого Георгия 2-го класса.
– Ключ вредностей, – отрывисто говорил он, – скоропостижность без должных размышлений! Сила – в дружелюбии. А не в угрозах, недопущениях, насилиях. Низко то и вредно!..
Полковник Кутузов только что вернулся из полугодового отпуска, предоставленного ему для женитьбы. Екатерина Ильинична, его ненаглядная Катюня, приехала вместе с ним. Они ожидали ребенка, и Михаил Илларионович волновался, как бы беспокойная обстановка не отразилась на Катюнином здоровье. Однако сама Екатерина Ильинична решительно заявила, что желает разделить все тяготы его походной жизни.
«Да, бибиковская кровь у них у всех одна», – повторял себе Кутузов.
Но если на сердце у Михаила Илларионовича было тревожно, то у его любимого начальника настроение вовсе никуда не годилось. Очень мнительный и самолюбивый, Суворов рвался прочь из Крыма, терзая себя действительными и мнимыми неприятностями.
Правду сказать, неприятностей хватало.
Мучило двоеначалие. Как командир корпусов в Крыму и на Кубани, генерал-поручик подчинялся одновременно и малороссийскому генерал-губернатору, и главнокомандующему войсками на юге России генерал-фельдмаршалу Румянцеву-Задунайскому, и генерал-губернатору Новороссии и президенту Военной коллегии князю Потемкину. Оба вельможи едва терпели друг друга и с удовольствием ставили один другому палки в колеса. Если Потемкин требовал вывода из Крыма христиан, то Румянцев открыто выступал против этой затеи, не видя в ней ровно никакого проку.
Прямодушному Суворову невыносимо было находиться между двух огней. И каких жарких! Граф Петр Александрович из своего имения Вишенки допекал его ордерами, которые нередко во всем противоречили распоряжениям светлейшего князя Григория Александровича. А ведь Потемкин ныне в таком фаворе у государыни, какого не знавал и сам граф Григорий Григорьевич Орлов!..
И тут на тебе – неповиновение Шагин-Гирея, который демонстративно покинул Бахчисарай и грозился отправиться в Петербург, с жалобой на имя государыни. Вот они – когти ханского мщения!
Все ненадежно, сил мало. Даже генералов под рукой нет; все отсиживаются в отпусках. Единственный генерал-майор Викентий Викентьевич Райзер, отправленный командовать корпусом на Кубань, и тот уже успел наделать нелепых оплошностей сверх меры.
И это еще не все. В Полтаве маются в горячке жена Суворова Варвара Ивановна и трехлетняя дочурка Наташенька.
Впрочем, ни Кутузов, ни сидящий рядом с ним командир полтавских пикинеров Андрей Яковлевич Левалидов, ни остальные офицеры даже не подозревали, что на душе у Александра Васильевича скребли кошки. Суворов говорил, как всегда, убежденно, страстно, непререкаемо:
– Между тем хан тайно заводит тринадцать тысяч войска. Зачем ему столь много? Отвечаю. Он теперь раздражен против всех русских!..
– Мы готовы дать отпор, ваше превосходительство! – вставил пятидесятилетний ветеран, начальник Екатеринославского полка пикинеров Деев. – Держим порох сухим…
Деев, не дурак выпить, или, как говорили тогда, протащить, горлан и забияка, был, впрочем, как примечал Кутузов, дельный и храбрый офицер.
Суворов, казалось, ожидал его реплики.
– Вот-вот! Турки спят и видят, дабы мы дали отпор. То есть ввязались в потасовку, – отрезал он. – Что же делать надлежит? Удвоить, нет, утроить осторожность! Тут надобен мудрый советчик. А как я примечаю, – генерал-поручик погрозил Дееву сухоньким пальцем, – иные из полковых начальников ищут советчиков более в стакане пунша, чем в печатной мудрости. Боюсь, что кое-кто грамоту и вовсе позабыл. И посему рекомендую в ней поупражняться. Хотя бы на сей книжице…
Суворов подбежал к походному столу и поднял руки, держа в каждой по небольшому томику.
– Вот, внимайте! «Деяния господина Ионафана Вилда великого», сочинение господина Филдинга… – Он отложил один томик, а в другом нашел закладку: – «Врагу не должно никогда прощать, но и во мщении своем поступать с осторожностью и оное отсрочивать чаще до самого удобнейшего времени с довольным предрассуждением следствий». Лукав великий Ионафан. Лукав, но и мудр!..
Генерал-поручик изложил затем подробную диспозицию на ближайшие дни для каждого из полков, удостоверился, что все понято верно, и, прощаясь, сказал:
– Господина полковника и кавалера Голенищева-Кутузова прошу остаться…
Несколько месяцев совместной службы убедили Суворова, что Михаил Илларионович не просто храбрый и надежный офицер, но еще и искусный дипломат.
– Его светлость Шагин-Гирей в раздражении убежал из престольного своего города. Он ночует то в Эски-Крыму, то в Кафе, то в чистом поле, – без околичностей заговорил генерал-поручик, когда они с Кутузовым остались одни. – Нужно убедить его присутствовать в собственной столице и управлять врученными ему Богом народами!..
– Александр Васильевич! А что же господин резидент? – осведомился полковник.
– Хан после неоднократных отказов принял Константинова. Но, кроме обычных пустых учтивостей, ничего молвить не соизволил…
Суворов не договорил того, что было хорошо известно им обоим. Конечно, резидент при бахчисарайском дворе Андрей Дмитриевич Константинов Шагин-Гирея хорошо знает, вместе с ним жил в Полтаве (где, кстати, крестил дочь Александра Васильевича Наташу). Все обычаи татар, как и их язык, ему ведомы. Он умеет с ними ладить. Да уж больно склонен к корысти – в компании с калужским купцом Прокофием Хохловым тайно участвует в откупах, получает дутые векселя и вообще замечен в замашках к бесстыдному обогащению. Это сильно роняло его в глазах прямодушного Шагин-Гирея.
– В общем, Михайла Ларионович, прояви свое искусство! – совсем дружески напутствовал Суворов полковника. – Сейчас это, право, гораздо важнее выигранной баталии…
Кутузов нашел Шагин-Гирея на берегу речки Салгир, по дороге из Бахчисарая в Ак-Мечеть.
Хан вышел из своей походной юрты в окружении бешлеев – постоянной гвардии, которая была организована на европейский образец и одета в зеленые мундиры и кивера. Сам Шагин был высок, строен и не носил бороды. Он стоял спиной к Кутузову у оседланной гнедой лошади.
«Ах, какой конь! – позавидовал невольно Кутузов – Чистокровный араб!»
Михаил Илларионович спрыгнул с лошади и представился, стараясь подражать восточной высокопарности:
– Великому правнуку сотрясателя вселенной Чингисхана, светлейшему принцу и капитану лейб-гвардии Преображенского полка, повелителю Крыма полковник и кавалер Голенищев-Кутузов челом бьет!
Шагин-Гирей даже не обернулся на голос. Он взялся за луку расшитого жемчугом седла и вставил левую ногу в стремя.
«Грубости татарские надо презреть…» – вспомнил Михаил Илларионович совет Суворова.
Баскак в красной шапке посмотрел на русского офицера и прошептал что-то хану. Кутузов расслышал лишь два слова: «кюр-багадур» – «кривой богатырь». Так татары прозвали Михаила Илларионовича, уважая его храбрость, после ранения у Алуштинской пристани.
Уже собравшийся взлететь в седло, Шагин вынул из стремени ногу в мягком сапоге и резко, точно птица, повернул голову. Он встретил Кутузова открытым взглядом узких зорких глаз.
«Да, это настоящий сокол, – подумал Михаил Илларионович. – А ведь «шагин» и означает по-татарски «сокол»…»
Хан сделал несколько шагов навстречу Кутузову и заговорил так горячо и быстро, что толмач в высокой чалме едва успевал переводить:
– Я воле монаршьей не противлюсь. Все сделал, что от меня долг потребовал. Но что теперь? Шайтанга! Неприятели мои утешены моим несчастьем. В укоризну они будут вечно смеяться надо мной. У меня все отнято. Одна надежда – милость государыни…
– Ваша светлость! – вкрадчиво возразил Кутузов. – Мне хорошо ведомо, сколь неприятны вам обычаи рабства…
– Это так, эджегет орус – русский джигит! – твердо ответил Шагин-Гирей. – И, видит Аллах, я старался во всем просвещать моих не всегда благодарных подданных…
Михаил Илларионович невольно подумал о тех временах, когда предки этих татар уводили из Руси в полон – на беспросветные муки – целые селения и города.
– А кем, как не рабами, – еще мягче сказал он, – пребывали доселе христиане в Крыму? И разве не попирались их права и достоинство?..
Хан молчал. Быть может, он думал о том же, что и русский полковник. Шагин смотрел себе под ноги, и только желваки, ходившие на красивом смуглом лице, выдавали его волнение.
– Ваша светлость! – нарушил молчание Кутузов. – Друг ваш и доброжелатель, а мой начальник – генерал-поручик Суворов просит вас во имя мира и спокойствия в Крыму не покидать своих владений.
Шагин-Гирей резко поднял голову и снова посмотрел полковнику прямо в глаза.
– Хорошо! – наконец молвил он. – Вы можете передать Суворову, что я ожидаю его в Бахчисарае.
Хан слегка наклонил голову и пошел к своим бешлеям. Поклон ответный пришлось отдавать удаляющейся спине. «Горд, горд. Как все восточные люди», – сказал себе Михаил Илларионович.
Он ехал в русскую ставку дивной горной дорогой. Дубовый лес подымался темно-зеленой шапкой. Показался армянский монастырь – низкое саманное строение на бугре, брошенное монахами. Михаил Илларионович размышлял о судьбе этой земли, о бесконечной череде сменявших друг друга народов. Сарматы, тавры, скифы, гунны, греки, римляне, генуэзцы, армяне – чья только нога не ступала тут! Страстно любивший историю, Кутузов объездил весь Крым – от древнего Пантикапея до Херсонеса. Татары топтали эту землю, не подозревая, какие сокровища таятся под их бедными жилищами. Заросли и потрескались мраморные бассейны, равнодушный топор обрушивался на безмятежных эллинских богов, и гортанный крик муэдзина раздавался там, где некогда звучал язык Демосфена и Гомера… Горы незаметно переходили в долины, кругом простирались теперь брошенные, дичающие сады и виноградники: лихие наездники и превосходные пастухи, татары, с уходом христиан, не могли освоить их вековые ремесла…
Справа зеленой стеной уходило к горизонту море. Как и эти вечные горы, равнодушное к людям и их истории, оно бугрилось от ветра. Ни чаек, ни дельфинов. Лишь буревестник, или глупыш, носился над водой…
Михаила Илларионовича нетерпеливо ожидал в ставке Суворов. Выслушав доклад полковника, он сказал:
– Помилуй Бог! Рад! Рад! Не ошибся в выборе. И чует мое сердце, мы еще славно послужим вместе…
Предчувствие на сей раз, кажется, обмануло полководца. 10 марта 1779 года Оттоманская Порта признала наконец независимость Крыма. Екатерина II обязалась вывести из ханства русские войска и упразднить Кубанскую укрепленную линию. В следующем, 1780 году Суворов отправился в Астрахань для подготовки военной экспедиции за Каспий.
Кутузов со своим полком вступил под начальство генерал-поручика графа де Бальмена, с которым участвовал в штурме Бендер.
– Господа, господа! – горячился молоденький подпоручик Хвостов. – А когда же снова за дело? Как бы не заржаветь! Право, от нетерпения могу захворать или с курка спрыгнуть!..
Выдался день, посреди учений и боевых эпизодов, когда надлежало и отдохнуть: собраться и порассуждать.
Бригадир Голенищев-Кутузов, сидя посреди офицеров Луганского и Екатеринославского полков, только усмехался пылкости своего подчиненного. У подпоручика от волнения проступил вишневый румянец. А может быть, виною всему был пунш, от двух стаканов которого захмелел с непривычки юноша?
– Где же наш достопочтенный Андрей Яковлевич Леванидов? – спросил Кутузов у своего соседа, начальника екатеринославцев полковника Деева. – Отчего он опаздывает?..
Деев был уже, как говорили тогда, под каплей и не без веселости отвечал Михаилу Илларионовичу о приятеле-командире:
– Учтите, что Полтавским полком командует вовсе не Андрей Яковлевич, а его высокоблагородие Марфа Никитична. Я ведь помню Леванидова еще холостым, только произведенным в офицеры. А до своего чина он выслужился из унтер-офицерских детей…
– Очень уважаю таких командиров, – вставил Кутузов. – Они познали соленую солдатскую нужду. Самые надежные воины!..
– И вот, Михайла Ларионович, когда получил он офицерский чин, встретилась ему в Тамбове купеческая дочь. Девка свежая, нежная. Сущий розан! А от казарменного нашего молодца, нечего греха таить, – тут Деев подмигнул Кутузову, – ужас как несло порохом и сталью! Но девица тотчас поняла, с кем ей рок судил жить. Сперва окрутила героя. А потом умно и осторожно обошла в богатырской натуре центр и фланги. Подметила слабую сторону, атаковала да так в дефилеи прижала молодца, что он и не спохватился, как на победоносный штык его повесила чепчик. И теперь все зависит от резолюции Марфы Никитичны…
– Это путь многих, – миролюбиво молвил Кутузов. – Представьте, полковник, и я – правда, лишь вне боя – чту своим командиром Катерину Ильиничну…
Он гордился своей женой, которая с трехлетней Парашенькой сопровождала его во всех испытаниях.
– Ваша Катерина Ильинична само совершенство, – сказал худощавый, похожий лицом на монаха майор, однофамилец Кутузова Алексей Михайлович, самый близкий ему в полку офицер.
«Да, странно видеть майора, – подумалось Михаилу Илларионовичу, – который днем командует эскадроном, рыщет по полям с пикинерами, рассеивает возмутившихся татар и ногайцев, нимало не заботясь о том, что ему могут отсечь башку, а вечерами, у своего полкового начальника, рассуждает о правиле римского стоика Эпиктета: «Глупо прилепляться к вещам, от нас не зависящим…» Однако ведь прилепился – искренне, душевно – к семье Голенищевых-Кутузовых!»
– А вот и Андрей свет Яковлевич! Легок на помине! – воскликнул Деев.
Огромный и уже седой полковник с серебряным одинцом[24] в ухе подходил к ним, надувая щеки, словно играл сам себе встречный марш. Он втиснул большое свое тело между двумя Кутузовыми и, широко, по-детски улыбаясь, сказал:
– Хочу загадать желание. Чтобы вам, Михайла Ларионович, была самая приятная весточка. – Леванидов сунул ручищу за отворот белого легкоконного мундира и вынул узкий конверт. – Я получил из Петербурга почту. С надежной оказией, – подчеркнул он. – И там письмо на ваше имя…
Кутузов тут же, за столом, пробежал послание дорогого Ивана Лонгиновича. Бог мой! Несчастье стряслось, и с кем – с племяшом Екатерины Ильиничны! Флигель-адъютантом государыни и любимцем наследника Павлом Бибиковым! Великий князь Павел Петрович путешествовал в это время за границей под именем графа Северного. Как писал Иван Лонгинович, великий князь поручил Бибикову сообщать ему обо всем важном. И вот рижский губернатор Броун перехватил тайную депешу Павла Бибикова, резко порицающую действия Потемкина. Она была спрятана в подошве сапога у бибиковского адъютанта д'Огерти. Павел Александрович брошен в Петропавловскую крепость…
«Вот она, столичная жизнь! – сокрушенно размышлял Кутузов. – Быть близко к трону и остаться необожженным! Возможно ль сие? Да и нужно ли теперь расстраивать Катеньку? Ведь она на сносях. Неровен час, выкинет! Нет, уж лучше не буду ничего говорить…»
– Ну как, Михайла Ларионович? Вижу, вижу по лицу, что вы довольны письмом, – все еще улыбаясь, молвил Леванидов.
– Угадали, Андрей Яковлевич, – ответил Кутузов, пряча конверт. – Спасибо! Очень удружили!
Обрадованный, что оказал услугу всеми любимому бригадиру, Леванидов принялся вспоминать недавние эпизоды русско-турецкой кампании. Рассказы трогали полковых командиров. Судьба сводила Кутузова с Леванидовым и Деевым не раз – под знаменами генералов Панина, Эссена, Бауэра, Текелли, Вейсмана. Андрей Яковлевич с жаром говорил о Вейсмане, о его походе за Дунай и взятии крепости Исакча, о сражениях у Карасу и Гуробала.
– Его называли Ахиллом русской армии… – вспомнил Михаил Илларионович.
– А вы знаете, господа, что в гибели его косвенно повинен Репнин? – спросил Деев. – От графа Румянцева предписано было князю Николаю Васильевичу идти на помощь Вейсману. Но тот не успел подкрепить генерала. Вейсман пал на поле сражения. Как рассказывают, главнокомандующий тогда сгоряча написал Репнину: «Прибавляйте силы вашему ползущему корпусу. Если бы вы это сделали при Минихе, вас повесили бы! Не подумайте, что я не могу сделать подобного. Но мое великодушие вас прощает…»
– Так ли это? – заметил Кутузов. – Впрочем, чего только не нагородит молва! Тем паче что Репнин, мне помнится, к тому времени отбыл из армии. Когда случилось несчастье с Вейсманом, там находился его брат – князь Петр Васильевич…
– Но вот вам случай из первых уст, – перевел разговор словоохотливый Леванидов. – Моему тестю, купцу Михайлову, случилось быть в Крыму, как раз накануне турецкой кампании, с товарами. Однажды слышит он на берегу шум и крики. Глядит, под наблюдением хана крымцы выгружают пушки, доставленные турками. Хан Сагиб-Гирей и говорит тестю: «Это все вам гостинцы готовятся». Узнаете, дескать, почем фунт лиха. Тот, ничего не отвечая, начал мерить пушки пядью. Хан удивился: «На что ты пушки меряешь?» «Да на то, – объясняет тесть, – чтоб узнать, улягутся ли они на наши сани, когда придется нам их к себе отвозить». Хан ну плеваться, ну плеваться…
Шум в прихожей прервал веселую беседу. Забрызганный грязью курьер с пакетом встал в дверях. Как старший в чине, Кутузов вскрыл пакет.
– Приказ графа де Бальмена! – громко сказал он. – В Крыму волнения. Шагин-Гирей бежал под защиту русских штыков. В поход!
Татарская конница шла с большой смелостью, в две толпы. На прекрасных лошадях и в ярком убранстве всадники показывали свои проворство и ловкость, а громким «Алла!» старались вселить в противника страх. Подъехав на ружейный выстрел к луганцам, они произвели сильную стрельбу и с криком пустились в атаку.
Кутузов, при распущенных полковых знаменах, просил пикинеров атаковать врага храбро и не устыдить своего начальника.
– Во всех опасных случаях я буду неотлучно с вами! – закончил он короткое напутствие.
– Умрем или составим тебе славу! – раздалось из рядов.
Бригадир обнажил саблю:
– Вперед! Ступай!..
Луганцы в лаве ударили на толпы татар. В бешеном беге все смешалось – слышался только конский топ, лязг металла, редкие вскрики. В грудь бригадира уперлась трость с железным наконечником, но он саблей успел отбить удар копья.
Татары выдержали первый натиск и не обратились, как бывало не раз, в бегство. Бой шел уже между всадниками или небольшими группами. Дрались молча, яростно. Кутузов увидел неподалеку юного подпоручика Хвостова.
Он только что сразил одного всадника, как другой наскочил на него сбоку. Хвостов ударил его дротиком, но сделал промах: попал только в толстый халат, который пробил. Татарин остановил свою лошадь и громко кричал: «Алла!» Хвостов, видимо сам не понимая зачем, также остановился. Дротик его торчал в халате врага. Подпоручик искал рукой саблю, но не мог найти ее и оробел. Когда Кутузов подскакал к ним, татарин уже вытащил кинжал. Бригадир выхватил пистолет и разрядил в него. Тот закричал хоть и сильным, но умирающим голосом, а Хвостов, оставя свой дротик, отъехал немного в сторону и вдруг громко воскликнул:
– Владыко великий! Спаси меня и всех христиан от войны!..
Бой между тем клонился на пользу русских. Татары поодиночке отрывались от сражающихся и скакали в степь. Еще усилия – и они повалили массой. Русские, согласно приказу, не преследовали крымчаков: их задача была устрашить, а не истребить восставших. Два пикинера несли на палатке молодого подпоручика с бледным, словно мел, лицом. Кутузов узнал Хвостова, невольно вспомнив недавнюю вечеринку.
– Ранен? – спросил он.
– Убит, наповал убит, ваше высокородие, – торопливо, с виноватой интонацией сказал один солдат.
– Он сперва испужался чегой-то, – добавил второй. – А потом как мырнул в самую толпу. Тут его, сердешного, с трех сторон взяли в пики…
«Поторопился с курка спрыгнуть!» – подумал Михаил Илларионович. Он снял шапку, помолчал несколько секунд, а затем громко произнес спокойным командирским голосом:
– Господа эскадронные командиры! Всем строиться! Поздравляю с викторией!..
Бригадир Голенищев-Кутузов привел вверенный ему Луганский пикинерный полк в состояние полного совершенства.
30 июля 1782 года граф де Бальмен мог доложить князю Потемкину: «При объезде моем на сих днях границы по новой Днепровской линии, для осмотра состоящих там полков, имел случаи смотреть и расположенные по повелению Вашей светлости Луганский, Полтавский и Екатеринославский пикинерные полки. За долг поставлю Вашей светлости донести, что из них Луганский и Полтавский полки, старанием и попечением господ полковых и ротных командиров, во всех частях, как внутренно, так и наружно, равно и в военной экзерциции, доведены до такого состояния, которого только можно желать от конных полков…»
Конец ознакомительного фрагмента.