Вы здесь

Курочка ряба, или золотое знамение. Глава первая (Анатолий Курчаткин, 2005)

Глава первая

1

История эта произошла вот уже несколько лет назад, а о ней ни в одном средстве массовой информации не было сказано ни слова. Что в наше время реформ и свободной печати весьма даже странно.

И ведь если бы случилось все в какой-нибудь занюханной, затырканной Богом в не приведи Господь какой дальний угол деревушке на полтора двора – тогда бы еще понятно, тогда бы можно было найти объяснение. Но ведь в большом областном городе все это случилось, в крупном, как говорится, индустриальном и культурном центре. Где и обком партии, и обком комсомола были, обл. и горисполкомы, а также областной комитет КГБ, драматический театр, библиотека, свой пединститут и другие очаги культуры!..

Тайна эта мучает вашего покорного слугу и не дает ему покоя. Долг! Долг свидетеля и очевидца! Не могу молчать! Каждый должен исполнить свой гражданский долг. Вот и я – решился и исполняю.

На всякий случай я только не назову имени нашего города. Вы меня понимаете. Да город наш, если вы в нем бывали или будете, легко отличить от других. Такой среднерусский город с центральной улицей Ленина и памятником Ленину на одной из площадей. Раньше эта улица называлась Дворянской, и так того облика и осталась: двух– да трехэтажные особнячки, где с колоннами, где без, но все с высокими окнами, кое-где и венецианскими, и чисто все – удивительно. Хотя и не очень. На улице этой, как на центральной, располагались и обкомы, и исполкомы, и комитет КГБ, и прочие комитеты, и улицу до сих пор каждое утро чистят три поливальные машины, скребут ее щетками и обдают водой, а следом за ними появляются дворники с метлами и подчищают то, что оставили, не смогли подобрать машины, а еще следом – всякие садовники-озеленители: рыхлят клумбы с цветами, поливают их из шлангов и вырывают сорняки, которые увозят потом неизвестно куда на тележках.

На эту улицу, прострочив ее собою насквозь, выбегают всякие другие улицы: купеческие лабазные дома теснятся на них, уйдя от времени первым этажом до середины окна в землю, мещанские степенные шкатулки красного кирпича, поставленные на стыке веков, глядят на вас из-под зеленого марева склоняющихся над ними ясеней, лип и кленов, а то и стиль ампир шибанет вам в глаза, а то и стиль модерн с остатками сине-зеленой майолики, изображающей что-то растительное. И широко, мощно отворотив от старого мира свое социалистическое лицо, вытекает из бывшей Дворянской проспект Красной армии, с раздольными тротуарами и такими же раздольными, похожими на заливной луг зелеными газонами, с крепостного вида пяти– и шестиэтажными домами, сплошь в башенках и лепных фризах, а ведет его просторная река не куда-нибудь, а к вокзалу, и всякий приезжий, сойдя с поезда, тотчас попадает на проспект, и вид проспекта остается в его памяти на всю жизнь, лепя образ города.

А между тем другого такого проспекта в городе нет, и нет другой улицы, подобной Дворянской, ныне улице Ленина. А купеческие лабазы с мещанскими краснокирпичными шкатулками, редкими ампирами и модернами сменяются подслеповатыми панельными сарайчиками в четыре и пять этажей да дощато-засыпными, поехавшими набок двухэтажными строениями о два подъезда, к которым, если прихватит на улице нужда, и рекомендую вам свернуть: «удобства» здесь расположены прямо во дворе, и, не знаю, как для жителей, а для прохожих ужасно удобно.

И еще одна, совершенно особая примета: если, сойдя с поезда и выйдя на привокзальную площадь, сразу же свернуть за вокзал, под мост, по которому вас только что привез скорый пассажирский, фирменный, с занавесками на окнах, и, миновав этот мост, выйти на дорогу, диво дивное предстанет вашему глазу: с холма на холм, с холма на холм переливаются, убегают волнами к горизонту рубленые одноэтажные дома под шиферными и железными крышами с торчащими над ними пеньками труб, тянутся от дома к дому заборы, стоят около завалинок лавочки, зеленеют грядки, чернеют преющим деревом всякие внутридворовые немудрящие строения… Грешен, признаюсь: люблю я стоять здесь, смотреть на расплескавшееся бревенчатое море – вот, думаю, так выглядел город и сто лет назад, и двести, и все семьсот-восемьсот, разве только крыши были тесовыми да не тянулись вдоль улиц столбы электролиний… Ах, думаю, земля ты моя родная, страна ты моя любимая!..

В общем, нет другого такого города на всей Среднерусской возвышенности, так что, попав в него, не ошибетесь: о нем речь.


2

На трясущихся, подгибающихся ногах ходил Игнат Трофимыч теперь по утрам в курятник. А старуха его вообще отказалась заглядывать туда. Такое чувство было у Игната Трофимыча, когда, еще в нательной ночной рубахе и обычных своих дворовых штанах от полосатой пижамы, он шел в курятник и отворял его дверь, что выскочит оттуда ему навстречу сам рогатый черт или еще неизвестно кто страховидного облика, и сердце его замирало, а ноги подкашивались. И потому вдобавок к ситу брал он теперь с собой большой чугунный пест от ступки. Хотя что там пест от нечистой силы, разве оборонишься от нее пестом? Но с пестом все же было как-то лучше, спокойнее.

Куры, когда Игнат Трофимыч вошел в курятник, всполошились, одна слетела с насеста вниз, на землю, а две взметнулись вверх, на насест, струнка солнечного света падала в щель между досками курятника – все было как всегда, никакой нечистой силы, все обычно, и от сердца у Игната Трофимыча отлегло. Он поставил сито на землю, переложил пест в левую руку и стал выискивать в сене снесенные яйца. Нащупав яйцо и вытащив его из спутанных сенных прядей, он подносил каждое к струнке солнечного света и внимательно осматривал его. Уже несколько чудных, белейших, чуть тронутых засохшими мазками помета яиц лежало в сите, когда невзрачная пегая курочка в углу заквохтала-заквохтала, захлопала крыльями, снося яйцо, и Игнат Трофимыч, как был в согбенном состоянии, так и замер. Взгляд его притянуло к Рябой как магнитом. И не хотел он смотреть туда, боялся смотреть, аки в пасть зверю кровожадному заглядывал, а не смотреть не мог!

Курочка сделала шаг вперед, встряхнулась и, снова захлопав крыльями, взлетела на насест. А Игнат Трофимыч, проводив ее взглядом, потянулся рукой в угол, где она снеслась, и ходила у Игната Трофимыча рука ходуном, а когда пальцы ощутили яйцо, почувствовал, что весь, с ног до головы, – мокрый, будто стоял под дождем.

– Ох ты! – выдохнул Игнат Трофимыч, зажимая яйцо в руке, понес его к струнке света, глянул – и рука у него дернулась так, что яйцо едва удержалось в ней, а из левой руки пест-таки выскочил и больно ударил Игната Трофимыча через обутую на босу ногу калошу по взъему. – А-а-а!.. – завопил Игнат Трофимыч давно немолодым уже, надтреснутым голосом и, едва не высадив головой низкую дверную притолоку, вывалился из курятника на улицу.

Того, что это его собственный пест ударил его, он не понял, он и забыл про пест, будто того и не было у него в руках, ему показалось – кто-то бросился на него сбоку и пнул по ноге изо всей силы.

Но на улице было светло, солнечно – чудесно ясно, утренняя росистая свежесть еще держалась в воздухе, еще наносило с грядок запахами посаженных там укропов с петрушками, птицы пели вокруг, и Игнат Трофимыч осознал с облегчением, что никто за ним не гонится, а еще немного погодя, заметив отсутствие песта в руке, понял и чем его «пнули».

– Фу ты, ну ты, Господи, воля твоя! – с облегчением сказал он вслух, однако же возвращаться в курятник за ситом с пестом, продолжать собирать яйца – не было у него сейчас на то духу, и, прихрамывая от боли во взъеме, он побежал вдоль огородного плетня трусцой в дом.

В два маха взлетел Игнат Трофимыч, несмотря на зашибленную ногу, по крыльцу в сенцы, в два прыжка одолел расстояние до двери в дом и, распахнув ее, крикнул своей старой, не видя ее, но зная, что где-то здесь, в доме:

– Что ты будешь делать с проклятой птицей, прости Господи! Опять золотое!..

Молчание было ему ответом.

Игнат Трофимыч ступил скоро несколько шагов вдоль печи – и увидел свою Марью Трофимовну. Пока он ходил в курятник, она вздула в печи огонь, собираясь готовить завтрак, крик его застал ее снимающей рогаткой конфорочные круги с плиты, и как он ее застал, так она и застыла с воздетым вверх дырявым чугунным блином, и в глазах ее стоял мистический ужас. А увидев вышагнувшего к ней из-за печи Игната Трофимыча с зажатым в руке яйцом, она попятилась-попятилась от него, наткнулась на лавку, ноги у нее подкосились, и она с размаху шлепнулась на спасительное сидение, тяжело хлюпнув о него обширными окороками.

– Да ну? – только тут, почувствовав под собой надежную крепость лавки, смогла выговорить она.

– Не «ну», а по лбу гну! – запаленно ответствовал ей Игнат Трофимыч, раздражаясь. Ужас в глазах старой показал ему его самого в курятнике, и портретом этим Игнат Трофимыч не восхитился.

– Да че же это такое, – обиженно, плаксиво, в самом деле, едва не готовая пустить слезу, сказала Марья Трофимовна. – Посадят ведь нас!

– Тьфу, дура! – вконец рассердясь на нее, плюнул Игнат Трофимыч. Она уж не впервой говорила это – и довела его. – Типун тебе на язык! Кто знает-то? Не от тебя да не от меня – так кто разведает-то?

Ужас в глазах Марьи Трофимовны сменился мыслью.

– На суп ее надо прирезать, – сказала она.

– А может, изжарить? – саркастически спросил Игнат Трофимыч.

– Дак ведь жалко прирезать, – не обратив на его слова внимания, продолжила свою мысль Марья Трофимовна.

– «Дак», «дак», – передразнил ее Игнат Трофимыч. Умна у него была старуха, ничего не скажешь. – То «посадят», то «жалко».

– Дак, может, еще и не посадят, – сказала Марья Трофимовна, вроде как еще продолжая размышлять, но уже и отвечая ему. – Сейчас вроде послабление в жизни выходит. Како-то вон правовое государство строить наладились.

Старый их, тридцатилетнего возраста телевизор «Луч» с утопленным внутри маленьким экраном как раз об этом и вещал из комнаты в растворенную дверь: сидел там за столом в голубом мерцании некто в галстуке, глядел прямо в глаза и долдонил: правовое, правового, правовому…

У Игната Трофимыча все прямо взвилось внутри. Наслушалась, кадка осиновая, мало ей рая обещали, опять захотелось!

– Пока они наладятся, с тебя семь шкур спустят! – бросился он в комнату, крутанул ручку и убрал с экрана вместе со светом этого в галстуке. – Верь им больше, этим говорилкам-то!..

Игнат Трофимыч заткнул рот телевизору – и обнаружил, что от этого его решительного действия ничего не изменилось, все остается, как было: вот он, заскочивший в дом, не сняв галош, вот его рука, посеченная от прожитых на свете годов дряблыми морщинами, а в ней, в руке, – яйцо, и страшно оборотить руку к себе ладонью, страшно так, что и нет сил оборотить, потому что яйцо… потому что…

Игнат Трофимыч шагнул к невысокому, травленому морилкой, собственным терпением и умением сработанному когда-то поставцу, распахнул его и, не выпуская дверцы из рук, зажмурился.

– Господи, воля твоя, – сказал он и открыл глаза.

Солнце из окна за спиной пробивало утренним низким лучом поставец насквозь, до самой задней стенки, и лежащие на верхней полке, на белой фланелевой мягкой тряпице полтора десятка золотых яиц горели глубокой яркой желтизной. А в руке у него было такое же свеженькое.

– Дак, а может, они и не золотые вовсе? – спросил его голос Марьи Трофимовны рядом.

Оказывается, она встала с лавки и проследовала в комнату за ним.

– «Дак», «дак»! – снова не сдержался, передразнил Игнат Трофимыч. – Разуй глаза хорошенько – не золотые! Какие ж еще, оловянные, что ли? Вон они, – качнул он рукой с яйцом, – ровно камень. Прям как булыжник какой.

– Ой, дак че ж делать-то? – плаксиво воскликнула Марья Трофимовна и тронула даже концом платка, которым всегда подвязывалась, чтоб волосы не мешали хозяйствовать, углы глаз. И тут же слюбопытничала, и не в первый уже раз, уже подбивала она Игната Трофимыча на это: – Oни там внутри-то какие? Просто белок с желтком или еще че?

Третью неделю неслась Рябая вместо обычных яиц золотыми, третью неделю жили все равно как на вулкане, жили – и не жили, невмоготу уже становилось, чур, чур меня – и хоть в пропасть головой, так уже невмоготу было, просилось сделать что-то, хоть что – но сделать, решиться, и мнилось: сделаешь – станет легче.

– А ставь-ка, старая, – медленно, будто угрожая кому-то, вымолвил Игнат Трофимыч, – сковороду на огонь. Глянем сейчас, чего там у них, сварганим яишенку!


3

Славное дело, чудесное дело – яичница! Ах, как весело шкворчит сало на раскаленном голом пузе сковороды, пузырясь и стреляя коричневой подгорелой пленкой. Ах, как славно всадить с размаху тяжелый нож в хрупающую под его беспощадным острым лезвием скорлупу и, разломивши ее на половины, выпустить тягучее солнечно-облачное содержимое на клокочущее жаром обнаженное чугунное пузо. Ах, как чудесно, ах, что за упоение, вооружившись вилкой и ломтем белого хлеба, есть потом с этого горячего пуза кусочки испекшегося во мгновение ока толстого пористого блина, высушивая кусочками хлеба оставшуюся в середке первозданно текучей желтую плоть!..

Игнат Трофимыч, впрочем, готовясь бить яйца Рябой, никаких подобных чувств не испытывал. Страх он испытывал – и ничего другого. Однако же он решился, а решившись, имел привычку Игнат Трофимыч принятому решению не изменять. И оттого, как ни прыгали у него руки, а, собрав все яйца из поставца в миску, вооружился ножом и, взяв из миски одно яйцо, примерился к нему.

– Ой, а может, ну его, не надо! – прижимая руки к груди, простонала Марья Трофимовна.

Игнат Трофимыч не ответил ей. Не до ответов ему было. А ну как расколю, а оттуда какой-нибудь с хвостом и рогами, думалось ему.

И под эту мысль – «а ну как оттуда…» – хватил он ножом по яйцу что было мочи.

Но, видимо, мочи у него было немного, потому что яйцо не раскололось, не хрупнуло даже, а только осталась на нем небольшая узкая вмятина.

– Ой, дак золотые-то разве эдак бьют? – вскинулась Марья Трофимовна. – Пошибче надо. С оттягом.

– Откуда тебе знать, как золотые бить? – огрызнулся Игнат Трофимыч. – Много их набила за жизнь?

– Дак яснее ясного. Золото – это известка тебе? Это металл, чай.

– А-ах! – подобно штангисту, вырывающему над собой на вытянутых руках штангу, хрипло выдохнул Игнат Трофимыч, бросая нож на зажатое в левой руке яйцо с гильотинной неотвратимостью.

Скорлупа проломилась с каким-то скрипучим хрустом, и на пальцы ему выхлестнуло жидкое и зеленое, тотчас ударившее в нос зловонием.

– Ой, батюшки! – подвзвизгнув, вскрикнула Марья Трофимовна.

– Ух ты! – облегченно вздыхая, сказал Игнат Трофимыч. Зловоние, исходившее от яйца, обрадовало его. Обычное оказалось яйцо, никаких рогов с хвостами, и даже протухло, как любое другое, – тепло, видно, было в поставце-то!

Воротя нос в сторону, он стряс содержимое яйца с пальцев в помойное ведро, обмыл наскоро скорлупу под рукомойником и, стряхнув с нее воду, взвесил на руке.

– А ведь граммов семьдесят верных.

И лицо у него в этот миг – о чем он сам и ведать не ведал – приобрело плотоядное, хищное выражение.

У Марьи Трофимовны широкое ее круглое лицо в мешочках одрябшей кожи было исполнено почтительного и как бы завистливого благоговения.

– Како семьдесят, – сказала она, взяв у него скорлупу и взвесив на своей ладони. – Все сто будет.

– Ну-ка, – отобрал у нее скорлупу обратно Игнат Трофимыч. Покачал в воздухе рукой и согласился: – А пожалуй. Все сто, очень похоже.

Благоговение на лице Марьи Трофимовны вдруг, в одно мгновение, будто невидимая рука, коснувшись его легким движением, смела случайно приставшую тонкую паутинку, снова сменилось ужасом.

– Ой, дак че ж это? – плачуще простонала она. – Ой, дак это ж сколько у нас добра-то этого? Ой, дак это если обнаружат… че ж это с нами будет?

Есть ли что на свете для мужика крепче бабьего слова? Вожди ли приказывают народам, гении ли повелевают умами?

Баба владеет миром, бабий подол сильнее любого штыка и тяжелее пули. Слаб мужик против бабы, что стрела перед тетивой – как натянет, так и полетит. Еще, бывает, баба и слова не скажет, только бровью шевельнет, а мужик уж пойдет кружиться волчком, со всем рвением да усердием – то ли чтоб от греха подальше, то ли уж потому, что и в самом деле дана над ним такая власть бабе…

Игнат Трофимыч, только что с такой отвагой взявшийся раскокать Рябухины яйца, слушая свою старую, весь словно перекрутился внутри, и глаза его темно налились отвагой совсем уже другого рода. Совсем иная решительность загорелась в них, и, ничего не ответив Марье Трофимовне, бросив яичную скорлупу на стол, он подхватился и споро бросился в сени. А там, увидела Марья Трофимовна в дверь, сцапал он в сенной полутьме стоявший, как всегда, в уголке, на положенном ему месте топор.

– Ты че это надумал? – всполошенно крикнула она ему вослед. Но Игнат Трофимыч теперь уже не слышал ее. Шибанув уличную дверь, вывалился он на крыльцо и, горя глазами, заперебирал ногами по нему вниз.

Только тут и дошло до Марьи Трофимовны, на что, не сознавая того, подвигла она своего старого. – Стой! Стой! – бросилась она за ним. – Стой, кому говорю!

Но не слышал ее Игнат Трофимыч. Рябая была его целью, и, кроме Рябой, не осталось существовать для него на всем белом свете больше ничего.

Фф-р-рр! – захлопав крыльями, разметалась из-под его ног стайка кур на дорожке. Дверь курятника, выбежав из него, Игнат Трофимыч оставил открытой, и куры, разумеется, предпочли заточению уличную волю. Рябой, однако, среди них не было.

Не оказалось ее и в курятнике. Игнат Трофимыч обшарил взглядом все углы, даже рукой пошебуршал в сене – остались в курятнике две курицы, жались от него к стенке, квохтали, но рябой не было, нет!

Марья Трофимовна дотряслась до курятника как раз когда Игнат Трофимыч, с топором перед грудью, выметнулся из него наружу.

– Ты че эт надумал?! – попыталась поймать его за рукав Марья Трофимовна.

Но Игнат Трофимыч увидел Рябуху. В компании еще нескольких кур та разгуливала в огороде, тюкалась в землю клювом, выискивая себе корм. «Ах ты, проклятая», – просипел Игнат Трофимыч – разумея под этим словом в данный момент вовсе не Марью Трофимовну – и, подскочив к огородному пряслу, с несвойственной ему обычно бойкостью перемахнул через слегу.

– Цып-цып-цып-цып, – зачем-то пригибаясь и подгибая ноги, будто прячась, пошел он к пасшейся в огороде компании кур. – Цып-цып-цып-цып!..

Куры, заслышав призывный хозяйский голос, одна за другой, вперевалку, не спеша, потянулись по грядкам к Игнату Трофимычу, и Рябуха тоже подалась к нему.

Марья же Трофимовна, бросившись за своим старым, с налету взлезла было на прясло одной ногой, а перебраться через него, перебросить вторую ногу – это у нее никак не получалось.

– Погоди, эй, погоди, – торопливо заприговаривала она с прясла, убеждаясь, что, пока слезет, старый ее, глядишь, сотворит, что задумал. – Погоди, ты че, не спеши! Успеем в суп-то, ты че! Все равно уж вон сколько нанесла, куда денем?

– В нужник! – коротко, прервавшись подманивать кур, соизволил, наконец, ответить ей Игнат Трофимыч.

– В нужник, ага! – задергалась, забилась на прясле Марья Трофимовна. – Какой поспешливый!

Тут ее осенило лечь на слегу грудью, и, обнявши теплое дерево, Марья Трофимовна перетащила вторую ногу к первой. Но, как перетащила, ее тотчас потянуло вниз, к земле, и, не удержав себя, Марья Трофимовна с тяжелым хряском рухнула прямо на заросли молодого изумрудного укропчика.

– Ай, лешай! – выругалась, понятное дело, в сердцах Марья Трофимовна, вмиг окручинясь из-за погибшего укропа, но лежать и кручиниться не было у нее времени, и, охнув раз да другой, она подхватилась с земли и побежала к Игнату Трофимычу, вопя на ходу, и, надо признаться, довольно истошным голосом: – Стой, говорю! Стой, лешай тя!

Рябая, которую Игнат Трофимыч уже едва не держал в руках, от звука этого истошного голоса Марьи Трофимовны шарахнулась в сторону, Игнат Трофимыч, повинуясь охотничьему инстинкту, метнулся за ней, и Рябая, вконец перепугавшись, припустила со всех своих куриных ног к соседской изгороди. Взмахнула, шумно встрепетав крыльями, в воздух и приземлилась уже там, на другой стороне.

– Что ты тут мне под руку тоже!.. – Игнат Трофимыч, осерчав, замахнулся на свою старую, забыв, что в руке у него топор, и вышло, что замахнулся он топором.

Марья Трофимовна струхнула. Хотя и был ее старый вовсе не дикого нрава, а скорее наоборот – можно из него было и веревки вить, знай только, с какой стороны завивать, но все же, учитывая нынешние обстоятельства… чем черт не шутит, а вдруг он не в себе?

– Ты че! Ты че! – пошла она от него назад пятки и, отпятясь на расстояние, показавшееся ей уже безопасным, повернулась и бочком, оглядываясь на Игната Трофимыча, отбежала трусцой еще на несколько шагов. – Одурел, че ли?! – возвысив голос, закричала она на него с привзвизгиванием. – Совсем не соображашь ниче?!

– Трофимовна! Свидетелем буду! – было ей ответом – чужим голосом, со стороны, и не мужской голос был вовсе, а женский, но зычный, крутой, твердый, как березовое полено, так, поленом, он и влупил Марье Трофимовне по барабанным ее перепонкам, она на какое-то мгновение аж оглохла. – Бери свидетелем – все видела! Годок припаяют – отдохнешь без хрыча старого, еще с молоденьким познакомлю!


4

Тут, в этом месте я вынужден прерваться. Дабы сказать несколько слов об обладательнице голоса, так неожиданно и бесцеремонно ворвавшейся в интимную, можно сказать, семейную сцену. Она б и не заслуживала такого внимания, эта обладательница, если бы не особая роль, которую ей уготовано было сыграть во всей приключившейся истории. Собственно, может быть, и никакой бы истории не приключилось, если б не она. Толкуй после этого о роли личности в истории. Вот не она бы – и ничего б не приключилось. Но она, не кто другая была соседкой стариков, и история была обречена.

Имя ее было простое русское имя, как и у Трофимычей, – Евдокия Порфирьевна, и фамилию она тоже имела простую и русскую: Ковригина. Вот только уличная кличка у нее подкачала – почему-то соседка была прозвана по-французски: Марсельеза. Впрочем, русский человек очень даже не против поживиться чем-нибудь иностранным, и если ничем больше нельзя, то почему бы, спрашивается, не прозвищем?

Возрасту Евдокии Порфирьевне Ковригиной-Марсельезе было на означенный период времени сорок три года, и второй уже год она снова жила одна, спровадив третьего мужа Ваську Кабана (вот нормальное прозвище, все без объяснений понятно), как и двух предшествующих ему, на некоторый срок в места государственного вразумления, потому что была женщина властная и поперек себя не терпела никаких слов, а как женщина крупная не терпела никакого применения рук к своему телу, и оттого всякое ее замужество заканчивалось крупной дракой, из которой она при помощи государства неизменно выходила победительницей. Когда-то в молодости Евдокия Порфирьевна, а попросту еще Дуся, работала на ткацком производстве города, работала разметчицей в машиностроительном производстве, потом диспетчером в таксопарке, диспетчером в парке автобусном, но уже многие годы как нашла она свое призвание и тянула лямку, в которую другого нельзя было впрячь под пистолетным дулом, а именно: лямку автобусного контролера, справляя свои обязанности сурово и истово. Детей она вследствие неукротимого своего характера как-то не удосужилась завести, потому что заводить их нужно было от мужиков, а все, что от мужиков, кроме удовольствия в постели, казалось ей недостойным ее сил и внимания. Одинокая жизнь, хочешь не хочешь, сказывалась, скучно ей было, томилась она, все хотелось занять себя чем-то, возвеселить, приперчить жизнь какою-нибудь лихой забавой – и вот, выйдя поутру на крыльцо добежать до нужника, не успев еще и сойти на ступени, увидела своих стариков-соседей в таких занимательных обстоятельствах, что никак не могла не понаблюдать. А потом уж, когда Трофимовна, трясясь и колыхаясь, побежала от своего благоверного, тут уж выдержать, не вставиться со своим словом совсем было невозможно.

И что с ними сделалось от ее слов, как они там у себя задергались, как перепугались! Какие у них лица стали! Точь-в-точь «зайцы», когда прохлопают контролера – и ты для них как с неба свалишься. И, как те самые «зайцы» в надежде умилостивить тебя, Трофимовна, чуть оправившись от испуга, заулыбалась, закланялась – и до того льстиво, прямо вся замаслилась лицом:

– Доброе утречко! Доброе утречко! Тут мы вот… Вот мы тут… Ты что, Дуся… мы физкультурой решили…

И Трофимыч вслед ей тоже закланялся и, кланяясь, все пытался спрятать топор у себя на груди, закрывал его крест-накрест руками.

– Ой, здравствуй, Дуся!.. Здравствуй! Это я… Рябую на суп хотел, Трофимовна вон велела…

Евдокия Порфирьевна слушала их и веселилась, как уже давно не доводилось.

– Ладно, – сказала она самым своим милостивым тоном. – Раз залетела, пусть уж пока у меня побегает. – И кивнула благодушно на будку конуры подле забора: – Не денется никуда, мой Верный ее придушит. С работы вернусь – сама суп сварю и вас приглашу.

– Как придушит, ты че?! – завопила Трофимовна и полезла к забору прямо по лопухам и крапиве, а лицо сделалось – будто ее обворовали. – Он у тебя не на цепи, че ли? Почто он у тебя не на цепи-то?

А за Трофимовной, будто привязанный к ней, полез в лопухи с крапивой и ее Трофимыч. У этого высохшего пня вид был такой, словно он пособлял воровать, воровал – и не знал, у кого ворует, а оказалось – себя ж и обчистил.

– Цып-цып-цып-цып, – вопил он при этом, забыв спрятать топор и размахивая им.

Шум поблизости от его местовладения встревожил Верного. Он высунул наружу большую, похожую на кувалду голову, поглядел настороженно в сторону этого шума, шерсть на загривке у него встопорщилась, и он с оглушительным лаем выметнул могучее тело наружу. Зазвенела цепь, побежав по проволоке, пропущенной поперек двора, натянулась, не пуская Верного к забору, вскинула его на задние лапы, рванула обратно, – и Трофимычи так и шарахнулись от штакетиника. Трофимовна, разворачиваясь, аж запуталась в своих толстых ногах и упала, умора была глядеть на них!

Трофимыч, тот первый сообразил, что к чему.

– Так на цепи, слава богу! – выдохнул он.

– На цепи, конечно, – довольная наведенным на стариков шорохом, хохотнула Евдокия Порфирьевна. – Что ж вы думали. Гуляй ваша Рябая, сколько ей влезет. – И, приготовясь ступить с крыльца, крикнула: – Так ты, Трофимовна, значит, если что, так и сообщи: Марсельеза свидетельница. Упечем твоего хрена за милую душу.

Трофимычи не нашлись, как ответить ей. Стояли в своих лопухах, шипели друг на друга, а ей ничего не говорили, не имели слов для нее. Ох, человеческая природа, дрянь, не природа: пышет жаром, клокочет огнем, а чуть возьми покрепче в кулак – кап-кап водичка, как сыворотка из творога…

– Цып-цып-цып-цып, – только и осмелилась подать голос Трофимовна, когда Евдокия Порфирьевна сошла с крыльца.

– Пошла! – поддела Евдокия Порфирьевна ногой Рябую, проходя мимо нее.

Рябая метнулась в сторону и, негодующе закудахтав, взлетела на поленницу около забора. А оттуда спланировала и в родной огород.

– Принимайте! – крикнула Трофимычам Евдокия Порфирьевна на ходу. – На супчик потом позвать не забудьте.

И Трофимычи опять ничего не ответили, промолчали… Ох, человеческая порода!

***

Повеселив себя с утра пораньше, потешив душу натощак так, что чувствовала себя сытой на весь день, Евдокия Порфирьевна совершила все необходимые утренние дела и, заперев дом, вышла за калитку – начинать трудовой день. Родная зеленая улица с двумя пыльными колеями посередине повела ее к широкой асфальтовой дороге, что тянулась вдоль железнодорожных путей.

Последним домом перед асфальтовой магистралью в ряду, мимо которого шла Евдокия Порфирьевна, была небольшая избушка без палисадника с пузатым чемоданчиком стеклянной вывески под козырьком крыши: «Опорный пункт охраны общественного порядка», электрически светящейся ночью. Сейчас вывеска не светилась, а перед избушкой занимался гантельной гимнастикой ее хозяин – участковый, старший лейтенант милиции Альберт Иванович Аборенков, мужчина высокий и широкий, истинно напоминающий сложением добротно сработанный славянский шкаф. Обнажившись до пояса, аккуратно сложив на траве голубую форменную рубашку и поместив сверху нее синюю форменную фуражку, он приседал и одновременно взметывал руки с гантелями вверх, приседал и взметывал, вдох-выдох, ходила его широкая грудь, вдох-выдох.

Евдокия Порфирьевна шла себе и шла, помахивая сумкой, смотрела, как ходят вверх-вниз, будто поршни в моторе машины, руки Аборенкова, и вдруг ее будто что-то толкнуло в бок, она остановилась. Когда-то, когда она отправила государству на перевоспитание первого мужа, второй раз хотела она выйти замуж за него, за Аборенкова, но он только воспользовался ее желанием, тело ее принял, а от руки и сердца отказался. И хотя уже минуло много лет, а рука и сердце Евдокии Порфирьевны все помнили нанесенную обиду.

– Баклуши бьешь? – сказала Евдокия Порфирьевна Аборенкову. – Мышцы для баб качаешь? А у нас вон старик за старухой с топором гоняется!

– Где? – замер в присяде с вознесенными вверх руками Аборенков.

– Где, где! – ответствовала Евдокия Порфирьевна. – На вверенном тебе участке, где! Трофимычей знаешь, со мной рядом?

– Да брось! – неверяще и сурово протянул Аборенков, но руки с гантелями опустил и встал в рост.

– Мне что бросать, – сказала Евдокия Порфирьевна, – я не брала ничего. А вот у тебя на участке труп будет – за тебя возьмутся!

Сказала – и пошла себе дальше, как ни в чем ни бывало, помахивая сумкой. Но это только для Аборенкова – как ни в чем ни бывало, а на самом деле тормозя шаг, выворачивая голову и кося глазами так, что белки едва не выскакивали из орбит. Не увидеть результатов своей интриги было бы обидно. Неуж эта тумба не заглотит ее крючок? Из глаз у Евдокии Порфирьевны от неимоверной косьбы готовы уже были рвануть слезы, когда она удостоверилась: заглотил! Аборенков стоял, стоял, а потом резво бросился к своему обмундированию на траве и спешно стал облачаться в него.

– У, зараза! – с сердцем выговорила вслух Евдокия Порфирьевна, возвращая глаза в нормальное положение. Вернуть их в это положение было не легче, чем скосить в самый угол. Такая боль! Но сердце в груди аж прыгало от радости: давай-давай, сбегай, протрясись немного, тумба с погонами!

Асфальтированная проезжая дорога, отделявшая одноэтажную деревянную часть города, подобно некоей пограничной полосе, от части каменной, многоэтажной, со всякими учреждениями, заводами и очагами культуры, гудела проносящимися по ней машинами, визжала тормозами, бренчала прицепами грузовиков, дышала смрадом выхлопных газов. Выходя на нее, Евдокия Порфирьевна неизменно несколько раз чихала. После этого организму ее становилось легче, и он становился способным к жизни и действию в цивилизованных условиях.

Вот и сейчас, крепко сотрясясь всем своим могучим телом три раза, Евдокия Порфирьевна утерла затем нос посредством большого и указательного пальца – и замахала рукой приближающемуся автобусу, в маленьком квадратном окошечке которого, под самой крышей, слепо темнел номер маршрута: стой, стой, кому говорю!

Останавливаться автобусу здесь, где она вышла на дорогу, не полагалось. Но автобус тем не менее, как она только замахала рукой, живо затормозил, отчего, должно быть, пассажиров хорошо болтнуло вперед, и, подкатив передней дверцей ровнехонько к Евдокии Порфирьевне, покорно встал на тормоза и, натужно заскрипев складнями двери, распахнул ее.

– Что, много безбилетников везешь? – всходя по ступеням и доставая одновременно из сумки жетон контролера, хозяйски спросила Евдокия Порфирьевна водителя.

– Да чего ты в одиночку-то будешь, а, Дусь? – с заискиванием сказал парень-водитель, открывая окно внутрь салона. – Доедем до парка, а там уже с кем-нибудь в паре…

Как огня боялись водители Марсельезовых проверок. Придется потом помогать ей кого-нибудь скручивать, тащить в милицию, – не случалось еще такого, чтоб Евдокия Порфирьевна, если кто попался ей, того бы упустила.

– А чего мне в одиночку. Мне хоть в одиночку, хоть как, – перебила парня Евдокия Порфирьевна. – Ты только, гляди, заднюю дверь не открывай. – И объявила зычно, оборотясь к тесно набитому пассажирами автобусному нутру: – Приготовьте билетики, граждане! Отсутствие проездных абонементов от штрафа не освобождает!..

Наметанным глазом вырвала из спрессованной толпы боязливо метнувшиеся от нее глаза безбилетника и, принимая в руки абонементы, надрывая их, прямиком двинулась к этим глазам, и под ложечкой внутри с приятностью екало: счас дам, ох, сейчас дам!..


5

Рябая, перепуганная Марсельезой, вновь оказалась на родном огороде, сама Марсельеза скрылась в нужнике, громко хлопнув дверью, и Марья Трофимовна обрела, наконец, волю взнуздать своего старого. Господи помилуй, какого страху натерпелась ни за что ни про что… совсем ее старый умом свихнулся!

– Ты че это, ты че это, – с обычной своей приговоркой напустилась она на Игната Трофимыча, забирая у него топор и подталкивая к огородной калитке. – Ты это как это додумался? Раз – и на суп! А может, Рябая-то… – Тут она понизила голос, потянула Игната Трофимыча за рукав и произнесла ему в ухо: – Может, она и не Рябая вовсе? Понимаешь, нет? Может, эти яйца – нам знак какой?

– Какой знак? – непонятливо спросил Игнат Трофимыч.

– Какой! Такой. Не наше дело, не думай. Кто подает – тот и объяснит, надо будет. А ты – на суп ее!

– Так ты же сама говорила: на суп! – уязвленно воскликнул Игнат Трофимыч.

– Когда это я говорила? – вскинулась Марья Трофимовна. – Ополоумела я, че ли, чтоб такое сказать?

О Господи, воля твоя, только и оставалось произнести про себя Игнату Трофимычу.

– Ты мне, главное, под руку не лезь, – сказал он вслух. – Ясно? Я теперь понял, как их бить надо.

Яйца внутри были самые обыкновенные, самые обычные куриные яйца. И второе, и третье, и четвертое… И по-самому по-обыкновенному те из них, что были взяты раньше, стухли, а те, что посвежее – те сохранились. И когда Игнат Трофимыч, наловчившись раскокивать яйцо с одного удара, да еще так, чтобы не распустить желтка, разваливал скорлупу на две половины, ничего не происходило: ни гром не гремел, ни молния не блистала, не вырывался изнутри никто страхолюдный со струйкой дыма.

И только вдруг, когда Игнат Трофимыч примерился к очередному яйцу, занес уже руку, собираясь бросить нож с отмерянной силой вниз, раздался стук. Громкий и беспощадный.

Рука с яйцом у Игната Трофимыча так и подпрыгнула, а Марья Трофимовна издала непонятный звук, который при всем старании специально никогда бы произвести не смогла: вроде как мяукнула.

И только долгие секунды спустя дошло до них, что стук этот произошел не из яйца, и вообще он не внутри дома, а то постучал кто-то в стекло кухонного окна. Однако же страшен был и наружный стук, и Игнат Трофимыч тянул себя к окну глянуть, что там такое, будто на аркане.

А когда дотянул – увидел участкового Аборенкова, который в дом их отродясь не захаживал! И хорошо еще, что, взгромоздясь на забор палисадника, чтоб дотянуться до окна, Аборенков оказался в такой неловкой позе, что вынужден был смотреть в окно ухом, а ухо у него еще не научилось выполнять обязанности глаза.

– Да ну? – плаксиво проговорила Марья Трофимовна, когда, отпрянув от окна, Игнат Трофимыч сообщил ей шепотом, кто там стучит.

– Не «ну», а по лбу гну, – механически ответил ей Игнат Трофимыч. И вопросил с угрозой: – Ты языком никому не молола? Чего его принесло?

Марья Трофимовна взорвалась:

– Дура я, че ли? Сам если кому!

А стук между тем раздался вновь – громкий, требовательный, властный, – и теперь они даже увидели производящую его руку, большую, что булыжник, обросшую волосом, как зверья лапа.

– Ну что делать-то, что мыслишь? – рявкнул шепотом Игнат Трофимыч на свою старую.

– А затаимся, как нет нас! – тотчас, будто давно и заранее все решила, сказала Марья Трофимовна. Но тут же и отвергла свое решение: – Како затаимся! Полгода замок заменить не можешь, живем – от добрых людей запираемся. Дернуть покрепче – и вылетит твоя щеколда!

Верно, отозвалось в Игнате Трофимыче, щеколда слабая. Но не ответить на попрек своей старой было сверх его сил.

– А как его заменить, замок-то?! Их никаких ни в одном магазине!

– Был бы мужик хороший, давно бы добыл где! – не осталась в долгу Марья Трофимовна.

– Ты не лайся давай, а что делать соображай! – снова рявкнул Игнат Трофимыч, не замечая того, что сам он тоже то лишь и делает, что «лается», а время, между прочим, идет.

Только когда раздались в сенях тяжелые, могучие шаги Аборенкова, только тут и подхватились Марья Трофимовна с Игнатом Трофимычем по-настоящему. Откуда что и пришло к ним в голову, но, содрав с себя мигом фартук, расстелила его Марья Трофимовна на табурете, а Игнат Трофимыч, без всяких слов поняв ее, в тот же миг стряхнул туда с газеты всю скорлупу, покидал следом еще целые яйца, а Марья Трофимовна, будто заранее они договорились, кому какие обязанности, как он бросил последнее яйцо, сгребла фартук торбочкой и с маху обхватила ее под горло подвязками.

– Эй, есть кто?! А ну открывай! – постучал в дверь Аборенков и затряс ее с такой силой, что щеколда вместе с гнездом так и запрыгала.

– А полезай-ка! – пока Марья Трофимовна завязывала фартук, распахнул Игнат Трофимыч подпол под ногами, и спроси его, зачем он посылал туда свою старую, какой в этом смысл, он бы не ответил.

А Марья Трофимовна, в свою очередь, не поперечив ему даже взглядом, послушно полезла в подпол – не произнеся ни слова, а лишь тяжело отпыхиваясь от натуги.

– Эй, Трофимыч, ну, открывай! – грохнул в дверь кулаком Аборенков. – Знаю, что дома, не откроешь – дверь выломаю, хуже будет!

– Сиди там и ни гу-гу, – опуская крышку подпола прямо на голову своей старой, не дав ей и секунды устроиться там, погрозил голосом Игнат Трофимыч. – Что б ни было тут – ни гу-гу!

– А-ах! – протяжным ревом выдохнул из себя воздух Аборенков, с размаху, видно, кидаясь на дверь, и щеколда отскочила вместе с гнездом, брякнулась на пол, дверь отлетела в сторону, и Аборенков ввалился в дом. – Сто-ой! – закричал он Игнату Трофимычу, выставляя перед собой руку с оттопыренным указательным пальцем, будто тот был у него револьвером и мог стрелять. – Не двигаться!

Игнат Трофимыч, впрочем, если бы даже и захотел, двинуться бы не смог. Ноги у него как приварило к полу.

– А-а… что? Ч-что? – только и смог он выговорить, заикаясь.

– Что?! – устрашающе прогремел Аборенков, продолжая держать наведенным на него указательный палец, проходя вдоль печи и заглядывая в дверь комнаты. – Это я тебя сейчас спрашивать буду! Трофимовна где! Ну? Живо!

– Ж-живо… Н-ну. Г-где? – будто передразнивая Аборенкова, а на самом-то деле не в силах вымолвить ни единого собственного слова, пролепетал Игнат Трофимыч.

– Ты мне в дурачка не играй! Ты мне это брось! – Аборенков подошел к Игнату Трофимычу и взял его за грудки. – На нары на старости лет захотелось? Парашу выносить? Где Трофимовна, говорю? Куда топор дел?

Из всех слов, сказанных участковым, до впавшего в столбняк Игната Трофимыча дошли только эти: про нары и парашу. А дойдя и оглушив, выбили из него, как клин клином, и собственные слова:

– Так мы, так что же мы… мы сами ни сном ни духом… мы ни при чем тут, откуда что взялось… мы уж и хотели, да ведь страшно, пойди доказывай… – хоть и с трудом, трясущимися губами, но заговорил Игнат Трофимыч. – За что же тут… да обоих еще… чего ж мы, виноваты со старухой в том разве?

Ничего не понял старший лейтенант милиции, участковый Аборенков из этой несвязной, сбивчивой речи Трофимыча. Но одно уловил: виноват тот в чем-то и кается. А в таких случаях, было учено в свою пору участковым Аборенковым на занятиях в школе милиции, надо действовать решительно и быстро, тряхнуть преступника, пока он не в себе, так, чтобы вытряслось из него все до самого дна.

И потому Аборенков собрал рубаху на груди Игната Трофимыча своими могучими волосатыми лапами в горсть и в самом деле тряхнул его – аж затрещали нитки на швах.

– А ну не заговаривай зубы мне! Никому не удавалось еще! Крутить будешь – хуже будет. Трофимовна где, отвечай!

Во всем, во всем готов был признаться Игнат Трофимыч, все рассказать, с того самого первого дня, когда, вот так же, как нынче утром, вошел в курятник, стал собирать яйца, а одно яйцо вдруг оказалось… и потом в другой раз, и в третий… Виноваты, что не сообщили куда следует, не донесли, но боялись, что не поверят, кто будет разбираться… имеешь натуральное золото, хранишь его – ну так и полезай в самом деле на нары… Во всем, во всем готов был признаться Игнат Трофимыч, но выдать свою старую? Нет уж, пусть его одного, а старую чтоб не трогали!

– Трофимовна-то? – переспросил он поэтому, затягивая время, чтобы придумать что-нибудь понатуральнее. – Так где она… где ей быть… она никуда ничего…

Но тут, враз оборвав его нелепую речь, под полом загремело и задребезжало – как если бы упало и покатилось пустое ведро.

Долгое, ужасное, стовековое мгновение Аборенков молча глядел на Игната Трофимыча, с волчьей настороженностью прислуживаясь к наступившей внизу тишине, потом отпустил его, оттолкнул в сторону, поискал глазами крышку подпола, нашел и, втолкнув толстый палец в кольцо, рванул вверх.

И замечательная же картина открылась его взору.

Там, внизу, под его ногами, сидела на корточках и молча смотрела вверх, закинув голову, Марья Трофимовна. И выражение ее лица были покорная невинность и затаенная тревога предстоящей муки. Одной рукой Марья Трофимовна прижимала к груди цветастую торбочку из фартука, а другой шарила вокруг себя. Наткнулась на лежащее ведро, заперехватывалась по круглому боку пальцами, дошла до края, поставила ведро в нормальное положение на днище – и успокоилась.

Сердце у Игната Трофимыча трепыхалось в груди угодившей в собачьи лапы несушкой; оно не стучало, а квохтало: ко-ко-ко…

– Та-ак! – протянул Аборенков, вонзая в Игната Трофимыча скальпельный взгляд. – Ну-ну! – И перевел взгляд обратно на Марью Трофимовну. – Цела, нет? Выбраться сама можешь?

Марья Трофимовна только то и сумела в ответ, что покачать отрицательно головой. Не чувствовала она ни рук, ни ног, не знала, как шевельнуть ими, чтобы подняться.

Аборенков встал над подполом врастопырку и, нагнувшись, подпихнул руки под мышки Марье Трофимовне. Подпол у стариков был мелкий, и Марья Трофимовна сидела на корточках, едва не доставая головой досок черного пола.

– А-арх! – вздувшись багрово шеей, крякнул Аборенков, извлекая Марью Трофимовну из квадратной дыры подпола. Как ни был он могуч, как ни поддерживал свою силу ежедневными тренировками с железом, а верных шесть пудов в Марье Трофимовне имелось. – Стоишь? – убедившись, что она ничего, держится на ногах, отпустил он ее, перешагнул через подпол, поддел ногой крышку и с размаху бросил на положенное место, чтобы закрылась. А когда та встала с грохотом на это положенное место, прошелся вокруг Марьи Трофимовны, оглядывая ее, и, оглядев, произнес вопросительно: – Цела вроде?

Старая его молчала, нехорошо получалось – гневили Аборенкова попусту еще больше, и Игнат Трофимыч решился ответить за нее.

– А чего ей – не цела, – сказал он. – Цела. Как же нет.

Аборенков повернулся к нему.

– А ты молчи! Знаешь, как твои действия по уголовному кодексу квалифицируются?!

У старой его, увидел Игнат Трофимыч краем глаза, стали подгибаться ноги в коленках. Она стала оседать, оседать – и колени ее гулко стукнули об пол.

– Прости, Иваныч, Христа ради, – со слезою, в голос заверещала она. – Христа ради прости, бес попутал!..

– «Бес попутал»! Гляди-ка! – сурово прогремел Аборенков. – Раз попутал – и другой попутает. Так до тюрьмы, что ли? Я, знаешь, за подобные вещи на своем участке поблажки давать не буду!

И тут Игнат Трофимыч понял, что настала пора валиться в ноги Аборенкову и ему. Может, еще и пожалеет, отмякнет сердцем и оформит явку с повинной.

– Бес попутал! Бес попутал! – брякнувшись рядом со своей старой, запричитал он ей вслед. – Не суди строго, Иваныч, кому б глаза не залило… бес попутал, воистину! На, забирай от греха подальше! – вырвал он завязанный торбочкой фартук из рук Марьи Трофимовны. – Сними грех с души, не томи больше!

Настала пора впасть в некоторый транс и Аборенкову.

– Это что? Это зачем? – теряясь, отшатнулся он от протянутой Игнатом Трофимычем торбочки. – Это что за молебен здесь? Что ты мне тут суешь?

– А яйца, Иваныч, яйца, – скороговоркой, суетливо зачастила Марья Трофимовна. – Все тут, ни одно никуда, каки побиты – те скорлупой, другие целые прямо.

Аборенков пришел в себя.

– Встать! Живо! – рявкнул он. И вырвал у Игната Трофимыча торбочку.

Лицо у старика, хотя он сам же и предлагал Аборенкову забрать фартук с его содержимым, враз перевернулось, сделалось жалким, убитым – вот и все, конец, кончился праздник, читалось на нем.

Но Аборенков, вырвав торбочку, метнул ее на стол – только внутри хрястнуло.

– Нужны мне ваши яйца! Битые, небитые… У меня самого несушки – во несут! – показал он свой громадный кулак. – Два яйца – и яишня, целый день сыт. Таких несушек, как у меня, ни у кого вокруг больше нет. Яйцами откупаться они взялись!..

О, чудо разрешившихся недоразумений! О, благость прояснившейся путаницы! Какова б ни была причина посещения их участковым, осенило Марью Трофимовну, с яйцами Рябой никак она не связана. Ее осенило – и она метнулась к печи, как не было в ней никакого веса, будто куриным перышком была, вот кем, и с лязгом двинула по плите сковороду на конфорку.

– Яишенку, Иваныч, яишенку! – заверещала она с самой непотребной елейной угодливостью. – Такие яички, такие яички – никогда не пробовал, руки мне отсеки – таких не едал!

– Яишенку, ага, яишенку! – подхватил Игнат Трофимыч, до которого тоже, наконец, стало доходить, что Аборенков заявился к ним вовсе не из-за яиц. – Мы тут, Иваныч, сами с Трофимовной как раз собирались…

Аборенков, однако, в ответ на его слова сжал руку в кулак и поднес тот Игнату Трофимычу под нос.

– Яишенку он… Гляди! Брось мне овечку невинную из себя разыгрывать! Смотри, первый и последний раз спускаю. У меня глаз под землей видит, если что – чикаться не стану! А что дочь шишка изрядная, я не боюсь. Дочь – она всегда за мать, она мне только благодарна будет. Ясно?

Игнат Трофимыч кивнул торопливо:

– Ясно.

Хотя после этой речи участкового все для него сделалось еще менее понятно, чем прежде.

– А ты, – навел на Марью Трофимовну указательный палец Аборенков, – ты не пособничай! Сокрытие до добра не доводит. Муж – не муж, а перед законом все должны быть равны, ясно?

– Ясно, ясно, – тоже закивала Марья Трофимовна, впрочем, в отличие от своего старого, не особо и задумываясь над смыслом аборенковских слов. – Так делаю яишенку-то?

Аборенков обжег ее свирепым взглядом, молча прошагал к сенной двери, потрогал пальцем след от выбитой им щеколды и, уже переступивши через порог, бросил только, обращаясь к Игнату Трофимычу:

– Ничего, прикрутишь. Сам виноват. И гляди мне!

***

Старики молчали, не смели сказать между собой ни слова, пока не хлопнула на улице калитка и Аборенков не показался там собственной персоной, поправляя на ходу фуражку на голове.

Лишь тут, пробежавши через всю кухню закрыть дверь, притворив ее, Марья Трофимовна и выдохнула:

– Почто он приходил-то? Ворвался, дверь поувечил… как ураган. И на, ушел.

– Чего-то стращал меня все, про топор что-то пытал… – эхом отозвался Игнат Трофимыч.

– Ой, дак ведь он пишет там у себя, гляди-ка! – вскричала Марья Трофимовна, вернувшись к окну. – Гляди-ка, гляди!

Аборенков, замерев посередине улицы, стоял с блокнотом в руках и что-то чиркал в нем ручкой.

– Что-то пишет, да, – снова эхом отозвался Игнат Трофимыч.

– Прирезать ее, проклятую! – плаксиво вскрикнула Марья Трофимовна. – От греха подальше, ей-богу!

Игнат Трофимыч был уже учен ее заклинаниями.

– Точно, – сказал он. – Прирезать. А скорлупу – в нужник.

– В какой нужник, ты че! – так и вскинулась Марья Трофимовна и схватила со стола торбочку фартука, прижала к себе. – В нужник сразу, ой, быстрый!

А видно нечего делать, с Надькой надо советоваться, подумал Игнат Трофимыч о дочери.

– А че тебе Надька, че она? – нерешительно воспротивилась его предложению Марья Трофимовна, когда он высказал вслух свою мысль. Но так нерешительно она воспротивилась, что ясно было: и сама она не против того.

– Надька нам все как надо разложит, – с решительностью сказал Игнат Трофимыч. – С точки зрения политики и государственной необходимости в данный момент. Она там у себя знает, что к чему.

– Ей как не знать! – согласилась Марья Трофимовна. – На том и сидит, чтобы знать. – И согласие в ее голосе означало не что иное, как согласие на совет с дочерью.

А участковый Альберт Иванович Аборенков, между тем, остановившись посреди улицы, записал в своей рабочей книжке участкового следующее: «Внимание! Ул. Апрельская, д. 85. Трофимычи: криминогенная зона!». И, написав, обвел запись двойной жирной чертой.