Вы здесь

Курляндский бес. Глава пятая (Дарья Плещеева, 2015)

Глава пятая

Соколиный обоз тащился, как вошь по шубе, и шумиловские подчиненные, чтобы совсем от скуки не рехнуться, выпросились на прогулку – коней размять, людей посмотреть, себя показать. Вылазку в Гольдинген и в Виндаву Шумилов на несколько дней отложил, а для конной прогулки велел взять с собой двух местных жителей – чтобы обо всем, что подвернется, расспрашивать. Петруха позвал лодочника, с которым уже научился объясняться, Ивашка – молодого кузнеца, взяли с собой конюха Якушку, стрельцов Никитку Жулева и Митрошку Иванова. Нарядились так, что московские девки бы только ахнули, – в лучшее, пусть митавские голодранцы хоть поглядят, какие такие бывают кафтаны и сапожки.

Митавские голодранцы глядели и втихомолку пересмеивались. Даже детей не принято наряжать столь ярко. А почтенный бюргер, даже если он промышляет вольными художествами, вроде живописи, носит черное, темно-коричневое, темно-синее и освежает свой наряд лишь белым воротничком, завязки которого могут украшаться серебряными кисточками, и белыми манжетами. Девицы и замужние женщины могут носить большие и даже причудливые воротники, белые или плоеные, зимой могут отделывать теплое платье мехом, и это – вся роскошь, которую допускает хороший вкус.

Но прогулка оказалась более долгой, чем позволил Шумилов.

Вернувшись, Ивашка тут же побежал к нему с донесением.

– Арсений Петрович, тут у нас – сам не ведаю, что такое.

– А что? – уныло спросил Шумилов.

Он как раз, по случаю жары сидя босиком, в рубахе, портах и расстегнутом зипуне, читал душеполезную книгу, «Сказание» Авраамия Палицына, о том, как иноки Троице-Сергиеву лавру от ляхов обороняли. И отчасти завидовал тем инокам – умереть на стенах обители от ляшьей пули означало тут же вознестись в рай и встретиться там с теми, кто при жизни был мил и дорог…

– Мы ехали вокруг Митавы и на либавской дороге знакомцев повстречали.

– Я вас к либавской дороге посылал? Я просил за реку выехать – может статься, наших бы встретили.

– Так мы и думали – обогнуть Митаву с востока, а потом – вверх по реке, – бодро соврал Ивашка, в самом начале веселой прогулки напрочь забывший о соколах с соколятниками. – А там, на дороге, знакомый обоз…

– С чего у тебя в Курляндии знакомые обозы вдруг взялись?

– Так уж больно приметные людишки. Поодиночке бы куда ни шло, так они вместе путешествуют. Мы их в Либаве повстречали, только не знали, для чего они морем приплыли. Кто ж знал, что они к герцогу в гости собрались?

– И что за гости?

– Судно, «Три селедки» – ей-богу, Арсений Петрович, так и на заду у него написано! – пришло из Гааги, от голландцев, стало быть. Я голландскую и немецкую речь разбираю, да и вон Петруха не даст соврать. А коли даст – дорого за то возьмет, они, архангелогородские, всякий обман покроют, им бы лишь бы платили!..

– Ивашка!

– Так я и говорю – нет хитрее купца, чем в Архангельске, московский против него – дитя малое. А Петруха уж наловчился…

Ивашка отскочил к двери, потому что Шумилов поднялся с быстротой, свидетельствующей о зубодробительных намерениях.

– С «Трех селедок», батюшка Арсений Петрович, сошли, окромя служителей, девять человек, три бабы и еще девять мартышек! – затараторил Ивашка. – В плетеных клетках! Бабы – две вроде монашек, у них белые платы, черные ряски, третья – молодая девка в штанах… Ты когда-нибудь девку в штанах видывал, Арсений Петрович?

– Тебе бы все про баб. Ну так что случилось?

– На пристани-то ничего особого не случилось, а коли Петруха станет врать – ты ему веры не давай! Он все меня очернить норовит, я знаю! А я всего-то навсего поблизости прогуливался, слушал, о чем моряки толкуют, а они как раз толковали о Либавском порту…

– Так ты про это писал в донесении. И я уж отправить собирался в Друю с Тимофеем и Богданом.

– Писал! Да кто ж знал, что и про тех нехристей с мартышками тоже писать надобно! Слушай, Арсений Петрович, мы их-то неподалеку от Митавы и повстречали. Они ехали целым обозом, баб посадили в колымагу, и откуда-то еще лишний человек взялся, в годах, седат и грузен, рожа – дубленая, корявая. Впереди – их старший со своим дядькой, или кто он ему там. Вот он, тот старший, мне страх как не понравился. Остальные – люди подневольные, видать, из его рук кормятся. А он годами молод, волосом… рудо-желт, что ли, он волосом?

– Мало ли таких на Москве? Волосом он тебе не угодил?

– Да пусть бы хоть зеленые те волосья были! – воскликнул Ивашка. – Не моя печаль! Но, Арсений Петрович, он прежде, чем отдать повеление, в книгу глядит!

– Какую еще книгу?

– У него под короткой епанчой к поясу кожаный мешок подвешен, вот такой, – Ивашка показал руками очертания квадрата со стороной вершков в пять. – И он то и дело оттуда книжищу достает вот такой толщины! И туда глядит, и что-то там вычитывает. Слыханное ли дело – книжку весом в три фунта всюду при себе таскать? На поясе? И не расставаться с ней нигде?! Арсений Петрович! С этой книжищей дело неладно! Книжки-то – сам знаешь, для тайных дел приспосабливают!

– Да что ты так вопишь? – спросил Шумилов. – Мало ли какие дела у тех людей?

– Так Арсений же Петрович! Я за обозом вслед поехал. В Митаве те люди остановились на дворе, где проезжающих привечают. Стали устраиваться, коней выпрягать, меж собой толковать, а я тут же, рядом… Они к курляндскому герцогу едут и много всякого добра к нему везут! И книжку!

– Из Гааги?

– А черт их знает, прости Господи мою душу грешную! Судно пришло из Гааги, нарочно туда за ними ходило. И герцог их ждет. А сами они – ну… тот, старший, с бабой говорил, так я того наречия не ведаю. Не по-французски и даже не по-аглицки. Не по-шведски… хотя по-шведски там двое толковали, тот, седатый, с молодым толстым, я слышал.

– Опиши-ка ты мне сего книжника.

Ивашка уставился на потолок.

– А лет ему двадцать или чуть более, а собой тощ, долговяз, а космы ниже плеч, брит, одни усы, и те какие-то дурацкие. Будто угольком под носом провели…

– Черные, что ли? – спросил Шумилов, записывая на всякий случай.

– Нет, не черные, а вроде моих. А лицо гладкое, оспой не порченное…

– Волосы, говоришь, рудо-желтые?

– Такого слова нет, чтобы этот цвет назвать, – подумав, решил Ивашка. – Руки белые, тонкие, и он ими все время вот этак делает, – Ивашка изобразил, как умел, светскую игру кистью и пальцами, которой кавалер помогает себе выразить мысль при беседе с дамой.

– И как прикажешь сие записать?!

– Арсений Петрович, не злись, Христа ради! Что видел – про то и пою! Он человек не простого звания, не подлой породы! Господин граф! Так вот, книжка. Переплетена в черную кожу, невелика и толста. Читает он ее и скалится. Книга, значит, не про Божественное. Да и вообще он то и дело скалится… помнишь, Арсений Петрович, к нам юродивый Васенька прибился? Вот точно так же! Только у Васьки того зубов не было, а у этого все целы… покамест…

– Да что ты за галиматью несешь!

– Арсений Петрович, он с этой книжкой не расстается! Все время она при нем! Видано ли, чтобы человек при себе такую книжищу таскал! У него и другие есть – так те в сундуке, да еще в ящиках, сказывали, их превеликое множество. А с собой одну эту таскает.

– Ты уверен?

– Уверен, – подумав, сказал Ивашка. – И еще что! С ними едет такой – дородный, одет на иноземный лад, в черное – Арсений Петрович, отчего они все в черном ходят? Наши немцы в слободе попестрее наряжаются… Молчу! Так вот – молодой, или черт его разберет, с такой толстой рожей, я чай – Петрухе ровесник… Он с тем, старшим, толковал да рукой к книге потянулся. А тот – убрал! Не тебе, значит, толсторылому, за мою книгу руками хвататься! Не дал! Вот, стало быть…

Шумилов вздохнул.

– Книжка весьма удобна, чтобы в ней письма прятать. Можно к страницам подклеить, можно в переплете скрыть… – сказал он задумчиво. – Нас такому учили…

– Так и я про то твоей милости толкую! – обрадовавшись, что подьячий наконец понял его, завопил Ивашка. – Книжку хорошо бы того… изъять да убедиться…

– К герцогу, говоришь, едут?

– К герцогу! И, вроде нас, будут ждать в Митаве его распоряжений. Может, тут дождутся. А может, поедут в Гольдинген, или в Виндаву, или куда он велит. Арсений Петрович!

– Нишкни, дурак.

Шумилов задумался. Если этот загадочный долговязый, который скалится невпопад, и впрямь везет тайное письмо, то от кого и кому? Не любовное же – что за любовная переписка между Гаагой и Митавой? Про то, что любовные письма бывают, Шумилов знал из рукописных книжек, переведенных с польского. Это может быть что-то, связанное с крупной торговой сделкой, где речь идет об огромных деньжищах. Скажем, некий купец желает перехватить партию мачтового леса из-под носа у соперника. Но это может быть и послание герцогу о делах политических. Сейчас, когда вокруг Курляндии заваривается знатная каша, самое время слать письма в книжных переплетах.

Герцог Якоб умен и способен сделать свою Курляндию государством чуть ли не богаче самой Франции – тем более что во Франции присосался к казне кардинал Мазарини, а для короля, сказывали, холста на простыни жалеет, король на драных спит. Но в Европе после долгой войны установилось некое равновесие, нарушать его всем боязно, в мире бы хоть малость пожить. И вторжение Якоба в европейскую политику должно быть осторожным и благоразумным. Многое зависит от того, с кем и как он поладит, на чьей стороне окажется. Если Якоб Курляндский хочет дружбы с государем Алексеем Михайловичем так же, как хочет этой дружбы государь, то он становится в Европе посредником при торговле с Россией, и за одно это многие пожелают с ним приятельствовать. Но это – на поверхности; в глубине же могут таиться более вредные желания, связанные с Россией…

Кто из мелких немецких князьков мог бы послать Якобу тайную грамоту? В которой, может статься, всего-то речь о сватовстве – старшей дочери герцога, Луизе-Елизавете, уже десять лет, самое время присматривать жениха. Да и пятилетняя Шарлотта, и трехлетняя Мария-Амалия уже невесты на европейском брачном рынке…

Но сватовство – мелочь, не мелочь другое – в придачу к войне с Польшей начинается война со Швецией, и эти войны ведутся в трех шагах от Митавы. Сейчас Якоб, хотя и числится вассалом польской короны, в сущности, союзник государя – а что, коли его вздумали переманить? Предложили нечто более значительное, чем может предложить государь? Да ту же полнейшую самостоятельность, без оглядки на Польшу! И отправили тайную грамоту не через послов, а совсем уж хитрым способом – через некоего юного графа, которого никто в передаче важных бумаг не заподозрит?

То есть некое государство, состоящее в дружестве со Швецией, желает вмешаться в игру. Франция?..

Польская-то королева Мария-Людовика – француженка знатного рода, и кардинал Мазарини сильно за Польшу держится, для чего-то она ему нужна. Иначе зачем бы эти непристойные брачные игры? Сперва в Париже дождались, чтобы девица состарилась, чуть ли не тридцатипятилетней отдали ее за короля Владислава, от которого русскому царству было немало бед. Она, перебравшись в Варшаву, стала устраивать свой двор на французский лад – да и французов в свите привезла целое войско. А когда восемь лет назад Владислав изволил скончаться, ей бы постриг принять, в зрелых-то годах, а она нового мужа присмотрела. Паны выбрали своим королем Яна-Казимира, двоюродного брата покойника, и тут же эта Мария-Людовика с ним под венцом оказалась. Но Владислав, сказывали, ей большой воли не давал, а Ян-Казимир оказался послабее, и она им вертела как хотела.

А про дружбу французского двора со шведским Шумилов знал доподлинно.

Теперь же, когда Швеция, пользуясь войной между панами и русаками, задумала и себе порядочный кус Польши отщипнуть, кого поддержит хитрый итальянец, засевший в Париже и впавший в блуд, подумать страшно, с самой французской королевой?

– Говоришь, старший? Над всеми? – уточнил Шумилов. – Молод – а старший?

– Сдается, так. Арсений Петрович, твоя милость! Ту книгу надобно добыть и растребушить!

– Нишкни! Тебе волю дай – ты все на свете растребушишь. А тут – только и гляди, как бы не оступиться…

Ивашка покивал – умом он все понимал, а душа просилась в бой.

Когда их, подьячего и простого толмача Посольского приказа, отрядили сопровождать обоз сокольников, оба немного растерялись. Как это – выехать из Москвы, тащиться невесть куда, заниматься невесть чем?

Однако уехать из Москвы обоим было бы полезно.

Ивашка, переводя отчеркнутые подьячим куски из французской газеты, замечтался, спохватился – стемнело. И он, сунув газету за пазуху, побежал домой – чтобы, поужинав, завершить работу и с утра пораньше принести в приказ. Поужинал – а перед рассветом у толмача схватило живот. Когда товарищи бойко бежали к приказному крыльцу, Ивашка лежал на боку скрючась и проклинал стряпуху Феклу, что принесла с торга тухлую зайчатину. Так и открылось, что он таскает работу домой, а это строжайше запрещалось, и нужды нет, что перевести следовало сущую околесицу для государева увеселения. Правила – они и есть правила. Ну как на дворе у толмача случится пожар и сгорит важная бумага? Ну как случится еще какая поруха? И хотя Ивашка был толмачом безотказным, в очередь с прочими ночевал в приказе, ошибок не допускал, но сейчас над его головой сгустились тучи.

Что касается Шумилова, то с ним была сущая беда – затосковал.

Если бы Арсений Петрович заявился в приказ пьяный до изумления, с воплями и пеньем, забрался на стол и сплясал там вприсядку, радостные товарищи перекрестились бы с облегчением: слава те Господи, от сердца отлегло! Но он с каждым днем делался все мрачнее, а в свободные свои дни пропадал на кладбище, у могилы жены. Казалось, сам он все глубже и глубже уходит в землю вслед за своей Аленой Перфильевной, умницей и скромницей, домовитой красавицей, которой Бог за что-то не дал здоровья и века. И близко он никого не подпускал с утешениями, так что родня от него отступилась.

Были бы детки постарше – можно было б их подослать к тятеньке, ухватились бы крошечными ручонками, заговорили бы на свой лад, глядишь, и оттаяло бы окаменевшее от тоски сердце. Но близнецам, рождение которых погубило мать, было чуть более года, они росли в доме деда, шумиловского тестя, где с ними нянчились, как и с царевичами в Верху не нянчатся. Сперва Арсений Петрович к ним хаживал, но всякий раз, как поглядит на своих крошек, еще мрачнее делался, словно не мог им простить, что погубили Алену. И в последние перед отъездом в Курляндию недели он вообще у тестя не показывался.

Это могло бы привести к ссоре, но вовремя подьячий получил явный приказ сопровождать сокольников, а также самого государя тайный приказ – разведать, что деется при герцогском дворе и в каком положении оба порта, Либавский и Виндавский, а также – какие суда строят на Гольдингенской и Виндавской верфях, для какой надобности, по чьему заказу и в каком количестве. Ибо герцог может много чего написать, бумага все стерпит, а вот своими глазами увидать – полезнее всего.

Было, кстати, еще одно поручение – попытаться завербовать несколько моряков, служивших на военных судах. И на сей предмет Шумилов получил достаточные средства.

– Позови Петруху, Ивашка, – сказал он.

Беда была в том, что по-немецки разумели только эти двое, хотя немецкий язык у них различался: Петруха, как выяснилось, говорил на голштинский лад, а Ивашка в Немецкой слободе намастачился объясняться с пруссаками и саксонцами. При этом Петруха понимал аглицкую речь, которая для природного русака хуже китайской грамоты, и умел даже отвечать англичанам так, что они оставались довольны, а Ивашка переводил со шведского и пробовал уже на нем говорить.

Обращаться к Петрухе Ивашка не хотел. И Шумилову пришлось дважды повторить приказание.

Выйдя в горницу, Ивашка нашел там Ильича и хмуро осведомился насчет Петрухи – подьячий-де кличет.

– Опять? – спросил догадливый Ильич.

– Да виноват я, что ли, что он на коне сидит, как собака на заборе?!

– Врать-то зачем? Как может, так и сидит, его бахмат с себя еще ни разу не стряхнул, а вот иные сидят щегольно, да в крапиву при мне летали…

Сделав такое нравоучение, Ильич отложил молитвослов и пошел за Петрухой. Архангелогородский житель ему нравился – не суесловил, уважение показывал, хотя норов имел – не приведи Господь, этот упрямый норов опытный Ильич сразу распознал.

Петруха был найден в обществе молодого лодочника Яна. Они сидели на травке, глядели на реку, беседовали и прекрасно понимали друг друга: для лодочника, местного жителя, немецкий также не был родным, поэтому он, как и Петруха, говорил не очень бойко, без сложных оборотов, и помогал себе руками.

Увидев в окошко, что Петруха приближается, Ивашка пошел к Шумилову и доложил, что товарища доставил. Минуту спустя этот товарищ вошел и безмолвно встал у дверного косяка.

– Что такое? – спросил Шумилов, глядя на Петруху Васильева и на Ивашку. – Опять чего не поделили?

Ответа не было. Они не ссорились, а просто каждый глядел в свою сторону, делая вид, будто другого на свете не существует.

– Ивашка! – Шумилов решил все ж провести розыск. – Твои проказы?

– А что я? Я с ним по-божески! А он на каждое слово – три своих, а сам потом и обижается!

– Стало быть, ты, Петруха!

Васильев покосился на подьячего и промолчал.

– Беда мне с вами, – подвел итог Шумилов. – Слушайте. За тем обозом, который вам повстречался, надо бы присмотреть хорошенько, послушать, о чем толкуют. Там у старшего на поясе кожаный мешок с книгой. Коли вдруг так получится, что мешок останется без пригляда, так взять и принести мне. Переоденьтесь, купите здешнее платье, я заплачу.

– Так это ж надо сделать скрытно, – сказал Ивашка.

– А для чего вы здесь приятелей завели? У них и купите. Они же еще рады будут, что ношеное с рук сбыли за хорошие деньги.

Тут Петруха вдруг улыбнулся.

Ивашка эту улыбку заметил и понял. Лодочник был с Петрухой примерно одного роста, его кафтанишко со штанами ни расставлять, ни ушивать не пришлось бы. А здоровенный кузнец был и в брюхе гораздо шире, и ростом выше, чем Ивашка.

– А коли обувка будет не впору? – спросил он.

– Всему вас надобно учить. Пусть они же добудут вам подходящую обувку. Им за то и деньги будут плочены. Ступайте – и чтоб больше я про ваши склоки не слышал. Поняли?

– Поняли, – вразнобой ответили склочники.

Они вышли, а Шумилов остался в светелке. Его и солнечный день не радовал. Хотя в такую погоду прогуляться по берегу, посмотреть на рыболовов и лодочников – любезное дело. Шумилову казалось, будто сам Господь назло ему вместо пасмурных дней, удобных для сидения в комнатах, посылает солнечные, и оттого мир Божий вокруг представлялся враждебным – да и что это был за мир без единственной родной души?..

Разжившись серыми холщовыми кафтанишками, довольно короткими, такими же портами, а вместо сапог или башмаков – кожаными поршнями, которые обувают поверх онучей, опоясавшись длинными ткаными кушаками с бело-красным узором, нахлобучив здешние шапки, Ивашка с Петрухой подобрали на берегу трухлявое бревно, взвалили его на плечи, для чего пришлось-таки обменяться словами, и поволокли к корчме, где остановился загадочный обоз, с намерением свалить его там и присесть на нем – словно бы отдохнуть, а на деле – осмотреться и, возможно, завести с кем-нибудь разговор.

Возле корчмы было достаточно места, чтобы у длинной коновязи стояло три десятка лошадей, а в длинном сарае, который был под одной с нею крышей, можно было держать и телеги, и сани, и те грузы, что везли путешественники. Митавская корчма была лучше либавской – хороших постояльцев помещали в соседнем с ней доме, там же был садик, где они могли сидеть в хорошую погоду, избавленные от общества добрых митавцев, пьющих пиво летом перед самой корчмой, а осенью, зимой и весной – внутри. Убрана она была достойно, и даже сделал хозяин попытку ее украсить – подвесил к потолку модные в здешних краях украшения из длинных прочных соломин, выдутых яиц и куриных перьев, связанных пучками. Умельцы могли сооружать многоярусные хрупкие украшения в полтора аршина высотой и мастерили их обычно к Рождеству.

Ивашка с Петрухой чуть было снова не сцепились из-за важного решения: идти ли им к корчме, чтобы завести разговоры со служителями и теми шестью молодыми парнями, которых привез в Митаву граф, или же околачиваться у домика в надежде услышать что-то путное от самого графа, его дядьки, седого мужчины, одетого на моряцкий лад, или же молодого и пузатого, который с седым толковал по-шведски.

Ивашка был за то, чтобы идти к корчме, и чудом убедил Петруху – в самом деле, двух дураков с бревном от богатых постояльцев погонят прочь, а в корчме всякому пьющему человеку рады.

Но как раз у выставленных на улицу столов ждала их большая неприятность.

Они не сообразили, что проданная лодочником старая одежонка имела одну особенность: горожане такой не носили. Митавский немец не стал бы опоясываться тканым красно-белым поясом да и холщовых кафтанцев не носил. Лодочник, видать, плохо понял, чего от него хотят, и принес вещи, завалявшиеся в материнском сундуке; может, дедово наследство.

Корчмарь погнал их прочь, крича, что им среди приличной публики не место. Бревно уже лежало на траве – это склочников и погубило, руки у них были свободны. Драка началась не сразу – сперва Петруха шепотом по-русски назвал Ивашку дурнем полоротым и дубиной стоеросовой. Ивашка, пятясь от корчмаря, по-немецки окрестил товарища ублюдком, олухом и дерьмом. Дальше случилось недоразумение – зная, что корчмарь слышит, Ивашка хотел сообщить Петрухе, что он каркает, как ворон черный, вот и накаркал беду. Слово «черный» – то бишь «шварц» – было ему, разумеется, известно, а вот «ворона» он сразу не вспомнил. Петрухе же в Ивашкином шипе послышалось хорошо ему знакомое по архангельским приключениям с драчливыми голштинскими моряками слово «шванц», вовсе непристойное.

Стоило им оказаться за углом, пошли в ход кулаки.

Ивашка даже обрадовался, что наконец может потешить душеньку. Он бился по-московски, это его и подвело – одно дело ударить противника твердым и острым носком сапога, а другое – пальцами, прикрытыми только толстой, но гибкой кожей поршней. Прока от удара не было почти никакого, а итог – Ивашка потратил на него драгоценный миг, и именно этим мигом воспользовался Петруха, которого удар не опрокинул наземь. Ивашка получил мощную затрещину. Падая, он услышал визг.

Так вышло, что он рухнул прямо к ногам двух молодых баб, одетых, как он верно догадался, на монашеский лад.

Он снизу вверх уставился на них, а они – на него.

И по их лицам Ивашка понял, что узнан.

Он был ловок – вскочил сразу и кинулся наутек. Петруха побежал следом.

Поручение Шумилова было загублено навеки.

Остановились драчуны на речном берегу, напротив герцогского замка, который сейчас перестраивали заново. Им уже даже друг на дружку смотреть не хотелось. Ивашка, обычно уверенный в своей невиновности, на сей раз понимал, что – оба хороши. Не сговариваясь, они побрели вверх по течению. И так же, не сговариваясь, четверть часа спустя, вдруг закричали друг дружке:

– Глянь, глянь!

На том берегу замер всадник, одетый на русский лад – в красном нарядном кафтане, в желтых сапожках, в щегольски сбитой набекрень бирюзовой шапке с отворотами, при сабле. Даже издали было видно, что седельце у него легкое и удобное, настоящий арчак, с красной подушкой на лебяжьем пуху, а не здешние жуткие седла, сохранившиеся, должно быть, с древних рыцарских времен. Всадник из-под руки разглядывал дома под черепичными крышами и сады Митавы.

Соколиный обоз наконец-то дотащился до столицы Курляндского герцогства.