Вы здесь

Куприян. II (М. П. Арцыбашев, 1902)

II

Между деревьями замелькал свет, бледный и расплывчатый. Дорога выходила в поле.

Куприян постоял на опушке, глядя на село, лежавшее, как куча навозу, посреди голого черного поля, задернутого жидкой навесой обложного дождя.

«Идти, что ль? – подумал Куприян. – Васька, чай, если не утек с перепугу, так, наверное, у Федора в риге ночует».

Он стал медленно подниматься по размокшей черной дороге и уже не думал больше о том, где укрыться и что его могут схватить. Мысли его всецело перешли на приезд мужа его любовницы, солдата Егора Шибаева. Ему было очень тяжело от сознания неотвратимости беды, и это чувство усиливалось от усталости.

Он был весь мокрый от пота и дождя.

В лесу у него не было такого гнетущего чувства, как в поле. Посреди этого черною простора, над которым низко и тяжело стояло серое мутное небо, Куприян сам себе казался маленьким, беззащитным и одиноким. Его стала забирать тоска.

Мимо него потянулись низенькие полуразвалившиеся плетни, от которых местами торчали только мокрые колья.

Куприян перешагнул через плетень, прошел по мокрым, рыхлым и липким грядкам, спотыкаясь о сухие кочки прошлогодней капусты, не видные в темноте; потом перескочил канаву, чуть не упал и пошел огородом к одинокому, полуразвалившемуся сараю, который черным пятном вырисовывался на бледном фоне ночи. За сараем виднелись угрюмо шатающиеся метелки сухого камыша. Там начиналось болото, а за ним опять поле. Возле сарая торчала чахлая березка, лишенная листьев, плаксивая и жалкая.

Куприян подошел и прислушался. Внутри было тихо, но ему сейчас же показалось, что в этой тишине есть кто-то живой, пристально следящий за ним из темноты.

– Васька! – тихо позвал Куприян.

Никто не ответил, только березка скрипнула.

– Васька, я… Не признал? – повторил он.

– И то… Иди, – ответил сдавленный голос так близко от него, что Куприян вздрогнул.

– Ишь ты… притаился! – усмехнулся он и полез в сарай.

Здесь было совсем темно, пахло сухим сеном и лежалой пылью. Шум дождя, барабанившего по соломенной крыше, был сильнее и резче.

– Где ты там? – спросил Куприян. Кто-то зашевелился в глубине.

– Сюда… Да на оглоблю не напорись, – отозвался Васька.

Куприян полез на голос прямо по сену и наткнулся на человека.

– Тише ты, черт! – огрызнулся Васька и затем весело спросил: Откелсва? Дело сделал?

– Продал. Твоих шестнадцать…

– Ловко! – радостно прищелкнул пальцами Васька.

Куприян возился в сене, устраиваясь поудобнее.

– Не ворошись, – заметил Васька.

– Обмок.

– Дело привычное, – беззаботно отозвался Васька.

– Мокрень, – жаловался Куприян, начиная дрожать от мокрого армяка, казавшегося теперь, в тепле клуни, холоднее и противнее.

– Обсушимся… во!..

Васька с торжеством что-то показал в темноте.

– Что? – спросил Куприян, постукивая зубами.

– Водка, – коротко пояснил Васька, – она самая. Мы, брат, об этом положении отлично известны… Случалось… Хлебни, – глотку обожгешь и чудесно! Во!..

Послышалось бульканье. Куприян сплюнул.

– Ирод!

Васька засмеялся.

– Важно! Так по суставам и прошло. Друг сердечный, хлебни малость! Уважь! – лез он в темноте на Куприяна.

– Отчего не уважить! – усмехнулся Куприян. Он с жадностью пил водку, чувствуя, что дрожь утихает с каждым глотком.

– Важно, – приговаривал Васька, – добре… эх! Ты, брат, этак всю водку выхлещешь! Ну-у… что… Васька беспокойно зашевелился.

– На.

Васька ловко перехватил посудину и опять забулькал водкой.

Куприяну стало лучше; дрожь почти улеглась, и в груди точно поместилось что-то теплое. Куприян стал осматриваться; глаза его привыкли к темноте, и в клуне ему уже не казалось так темно. В широкие щели проходил бледный белесый свет и видны были очертания каких-то поломанных колес, бочек и жердей. Смутно обрисовывался силуэт Васьки, по горло зарывшегося в сено.

Дождь шумел все так же однообразно. По временам налетал ветер, и что-то, не то березка, не то стропило, жалобно скрипело.

Куприян опять вспомнил Матрену и вздохнул.

– Чего ты? – спросил Васька, которого разобрало от выпитой водки, и ему хотелось поговорить.

– Скверность, брат…

– Чего? – глупо переспросил Васька.

– Скверно, говорю! – повторил Куприян.

Васька равнодушно сплюнул.

– А по мне, наплевать! Ну… Он помолчал.

– Словят ежели… эка, подумаешь, невидаль – острог-то. Прежде оно точно, а теперя…

Васька махнул рукой и повернулся к Куприяну.

– Я, брат, – жидким, бесшабашным голосом заговорил он, – восемь фабрик спиной вытер, так меня острогом не удивишь! Однова работали мы на цинковом заводе… Эх, Купря! Видал пекло? Так оно само и есть! Ни тебе дыхнуть, ни тебе смотреть! И глаза и нутро ест… Суставы ломит… Ложись прямо и помирай! Ну, на ткацкой, папиросной опять же, там точно легче… а все-таки супротив фабрики, я тебя скажу, ни одному острогу не выстоять.

– Не в остроге дело, дурья голова! – угрюмо сказал Куприян.

– А в чем?

– А так…

– Ну?

Куприян помолчал, потому что не мог точно оформить свое душевное состояние.

– Я, собственно… Ты, брат, без году неделя так-то, а я сызмальства мыкаюсь. Ну… двенадцати годов с батькой первую лошадь свели… – Ишь ты… ловко… – похвалил Васька.

– У нас все так… Еще дед промышлял. Потому нет никакой возможности: земли мало, да и ту хоть брось! На фабрику которые идут… Неохота! А тут голодное брюхо подводит. Ну, с деда и начали…

– Это бывает, – равнодушно отозвался Васька.

Батьку убили на этом деле… Брата тоже убили, а меня не тронули – мал очень был. Одначе выпороли здорово!

– Так…

– Ну, после и их немало в Сибирь ушло…

– Бывает, дело такое, – опять отозвался Васька. Куприян задумчиво посмотрел в щели на небо.

– Оно конечно, все одно… – заговорил он опять, – везде плохо… а только не по мне это… живешь, как волк, без дому… Свисти за ветром, и все тут… Хуже собаки! Иной раз тянет на пашню по весне… так бы и взрыл всю землю и чтоб зеленя, зеленя пошли вокруг… Тошно мне! На мужиков завидно!

Васька поднял голову и вяло, но убежденно сказал:

– Вре… зря болтаешь; а дали бы соху, опять каменья да глину драть – так первый сбежал бы…

– Не! – кротко ответил Куприян. Оба замолчали, и опять стало слышно, как шумит дождь и скрипит березка.

– Что ж, – вдруг с неожиданной грустью, не вязавшейся с его ухарским голосом, проговорил Васька, – может, и так… Ты думаешь, вот он, Васька… ни Богу свечка, ни черту кочерга!. А ведь я, брат… сказать… вовсе не то думал… У меня когда-то тоже дума была… Помню, вышел весною под вечер, журавле вверху кричат, землей пахнет густо так… да… Пел я тогда очень хорошо; теперь голос пропил, а тогда здорово пел. Учитель наш, Иван Семенович, говорил, что кабы меня учить… о-го-го! А то хотелось мне описать все, как люди живут. Стою вечером, слушаю, как журавли кричат, и, черт его знает отчего, плакать вот так и хочется… Рассказал бы кому, никто не понимает, батька ругается, ну… ходу никуда нет. Ушел на фабрику, и такая меня злость взяла! Пить начал здорово… Ну а там и пришло… Все одно!

– Так, – грустно сказал Куприян. «Скрыты», – жалобно скрипнула березка. Долго было тихо и глухо.

– Егор пришел? – спросил вдруг Куприян…

Васька сразу поднялся и сел.

– Пришел, – сказал он. Ты видел?

– Собственными глазами удостоился. Здоровый, черт, и с медалями. Усы как у солдата следовает быть…

– Давно пришел? – сквозь зубы спросил Куприян.

Ему стало особенно неприятно, когда он узнал, что Егор имеет и медали. Но он не знал, что это ревность, и даже сам удивился своему чувству. – Вчера, кажись… Ну и что?

– Да что… Рассказывали: приехал, да на станции и встреть писаря. Ну, выпили первым делом, а выпивши писарь ему все и выложил… ребеночек, мол, и все прочее. Ну, тот попервоначалу, говорят, как бы в бесчувствие впал, а потом и загулял. Пришел в село не то пьяный, не то ошалелый и сейчас это бабу бить. Боялись, чтобы не убил…

– Мне Мозявый сказывал, – хрипло проговорил Куприян. – Я его в лесу сейчас встретил.

– Мозявый?..

– А скверное ее дело, выходит!

– Это точно! Я Егора знаю… бешеный человек. Убить, может, не убьет, а что много муки баба примет, так это верно… Да что… знала, на что шла!

– Не говори. Чего так?

– Ты говоришь: «сама шла»! Я, брат, коней красть тоже, чай, сам шел, никто в шею не толкал, а все-таки… Жаль бабу.

Васька усмехнулся.

– Нашел чего жалеть! Ну, изуродует он ее малость, да и то нет, потому самому баба нужна, а опосля она ему еще шестерых ребят принесет! Дело обнаковенное…

– Хилая она… не сдержит бою.

Васька махнул рукой и вытащил из сена бутылку.

– А не сдержит помрет. Это уж беспрсменно, – философски заключил он и забулькал водкой. Но Куприян продолжал:

– Жаль бабу и мальчонка жаль. Несмыслящий ведь еще.

Васька на секунду задумался.

– Это ты верно, – тряхнул он головой, – его житье плохо: в гроб вгонит. Бабу изуродует, нет ли, а парнишке – каюк! Фью!.. Он ему как бельмо на глазу, да и бабе срам один… Да туда и дорога.

– А за что? – глухо спросил Куприян, глядя сквозь щель на качавшуюся от ветра тень березки.

– Что, собственно? Ты о чем? – не понял Васька.

– Парнишку за что, говорю? Он чем виноват?

– Фью! Этих делов, братец ты мой, не разбирают. Виноват? Тоже сказал! Не ко двору, приблудный, ну, и ступай, откедова пришел. Верно. Да и что жалеть, много ли ему радости-то? Мужика сын…

– А жаль, – повторил про себя Куприян.

Ваське надоел этот разговор. Его душа, страшно и непонятно уничтоженная фабриками и заводами, где человек составляет только часть огромной машины, совершенно уже не воспринимала чувства сострадания. Ребенка он даже и за человека не считал. Посмотрев в пыльную, затхлую и темную пустоту под крышей, где на жерди возилась какая-то птица, Васька медлительно, с чувством сплюнул, а потом заснул.

Куприян же долго ворочался на сене. Ему было и неловко от мокрого, липнущего к плечам платья, и нехорошо от дум, в которых первое место занимало всеподавляющее чувство одиночества и тяжелое, тупое недоумение от тщетного желания уяснить себе жизнь, вставшую перед ним непонятным и страшным вопросом.

Потом армяк согрелся в сухом сене, и изморенный Куприян задремал.

Серое утро пробралось в широкие щели и осветило пыльным молочным светом две спящие фигуры самых грозных конокрадов округи.

Куприян спал, вытянувшись на спине, и его чернобородое, скуластое, крепкое лицо было по-мужицки серьезно и неподвижно; дышал он тяжело и ровно, широко работая грудью. Васька спал, свернувшись калачиком, поджав длинные, худые ноги в прорванных портках и положив руку под голову. Его безбородое и безусое худое лицо мертвенно неподвижно и при слабом свете утра казалось земляным; дышал он нервно, со свистом и прихлипыванием; тонкая шея его вытягивалась и веки слегка вздрагивали, как у человека, готового всякую минуту вскочить и бежать.

На деревне пели петухи сиплыми, простуженными голосами; а за ригой, – за мокрым, покрытым сухим обломанным камышом болотом тянулись безотрадные, серые мокрые поля. Над ними плыли серые тяжелые тучи и моросилась жидкая завеса дождя.