Вы здесь

Культурные повороты. Новые ориентиры в науках о культуре. I. Интерпретативный поворот (Дорис Бахманн-Медик, 2006)

I. Интерпретативный поворот

Интерпретативный поворот (interpretive turn) задал общий вектор развития всем последующим культурологическим «поворотам». Его исследовательский профиль шире остальных вариаций на тему так называемого «Культурного Поворота» в науках о культуре. Несмотря на то что интерпретативный поворот сложился еще в начале 1970-х годов, его влияние ощутимо до сих пор, не в последнюю очередь благодаря введению широкого – и все еще спорного – понятия текста. Так, основной посыл интерпретативного поворота сперва воплощала метафора «культуры как текста». Затем стал анализироваться текстуальный характер самих научных описаний (см. гл. «Рефлексивный поворот»). Наконец, дело дошло до практико- и медиаориентированной реинтерпретации собственно категории текстуальности, которая занимает науки о культуре и в начале XXI века. Помимо расширенного понятия текста, ключевую роль сыграла столь же новаторская категория «чужого», с помощью которой этнография как главная «наука о чуждости» вышла за рамки собственной дисциплины, подготовив почву для более широкого «интерпретативного поворота». Опыт «чужого» и понимание «чужого» всегда были вызовом для традиционных герменевтических подходов гуманитарных и культурных наук; однако категорию «чужого» пришлось четко разграничить и преобразовать, поскольку динамика глобализации позволяет говорить о «чуждости» других культур и обществ лишь опосредованным путем. В итоге интерпретативная культурная антропология пробудила до сих пор актуальную рефлексию над основами понятия культуры. Она же впервые поместила категорию «культуры» в центр социологического анализа, в значительной степени вытеснив аналитическую категорию «социальной системы». В этом контексте особый акцент интерпретативной культурной антропологии на (культурных) смыслах оказался важным звеном в формировании междисциплинарного пространства наук о культуре и обществе.

Интерпретативный поворот, таким образом, опирается в первую очередь на интерпретативную культурную антропологию/этнологию. Именно она спровоцировала существенные перемены в социальных, гуманитарных и культурных науках как на предметном, так и на методологическом уровне.[126] Если этнология до тех пор еще находилась главным образом под влиянием господствующей социологии, ориентировавшейся больше на структурный анализ, нежели на понимание символов, и потому склонной к сциентистским обобщениям, то с «интерпретативным поворотом» наметилось господство текста. Однако не стоит поспешно относить его к «лингвистическому повороту». Ибо текстуальный подход здесь явно отсылает к практическим контекстам, а не к скептическому разрыву отношений языка и действительности. К тому же для него характерен собственный, новый метод «размывания жанров» («genre blurring»). По крайней мере так Клиффорд Гирц,[127] отец современной интерпретативной культурной антропологии, обозначил размывание границ между социальными и культурными науками за счет образования аналогий, то есть распространение интерполирующих метафор и моделей интерпретации в социологии и культурологии.

Фундаментальный интерпретативный перелом Гирц описывает в эссе «Размытые жанры. Рефигурация социальной мысли» (1983),[128] где развивает идею о том, что этнология и социальные науки в целом отходят от законов, структур и функций как основ социологического объяснения. Вместо них эти науки обращаются к кейсовым методикам, частным случаям, деталям и в первую очередь к интерпретациям. Коротко говоря, социальная антропология сконцентрировалась на социальных институтах, на праве, экономике и родственных связях, а культурная антропология – скорее на системах знания и толкования. Вместо господствовавших до тех пор естественно-научных и технических аналогий в игру вступают аналогии из гуманитарных наук, прежде всего игровые, театральные и текстуальные модели. «Жанровое размывание» означает переход границ и смешение жанров также и на уровне собственно научного и литературного типов описания. Так, философские трактаты все чаще пишутся в стиле эссе, теоретические сочинения в этнографии напоминают описания путешествий (например, у Клода Леви-Стросса), а литература обретает характер теоретических текстов. Но то, что может показаться лишь стилистическим средством, на деле позволяет выйти на гораздо более глубокий уровень: интерпретативный поворот подчеркивает ценность символического в культурном (а также научном) описании. Символическое провозглашается не только ключевым средством прибегающей к метафорам интерпретации культуры, но и средством познания как такового.

1. Контекст и становление интерпретативного поворота

Чтобы верно определить место того или иного «поворота» на карте истории наук, принципиально важно осознавать выбранную перспективу описания. Так, с точки зрения философии, интерпретативный поворот, согласно «повторному рассмотрению» Пола Рабинова и Уильяма Салливана,[129] исходит главным образом из герменевтики Ганса-Георга Гадамера, Франкфуртской школы и Поля Рикера. Социологическая точка зрения в духе Энтони Гидденса,[130] напротив, подкрепляет традицию понимающей социологии, прошедшей долгий путь от Вильгельма Дильтея через Макса Вебера и Альфреда Шюца до этнометодологии. Помещение науки в политический контекст образует здесь пока лакуну,[131] однако ее можно связать с процессами деколонизации, начавшимися в 1950-е годы, и освободительными движениями в так называемом третьем мире. На этом фоне этнология была вынуждена пересмотреть как собственную связь с империализмом, так и классические методы полевых исследований, в результате чего возникла общедисциплинарная критика этноцентризма. Уже только поэтому напрашивается необходимость развивать интерпретативный поворот в соответствии с новым курсом интерпретативного самопонимания культурной антропологии. Именно здесь горизонт опыта «чужого» и авторефлексивный горизонт науки стали выходить за пределы Европы и Запада. Оба горизонта привили межкультурную перспективу и остальным наукам о культуре. Осознание ценности культурной антропологии, авторефлексивной и межкультурной широты ее применения сделали ее ведущей наукой широкой сферы влияния: именно она обусловила так называемый «Культурный Поворот» в социальных науках и повлияла на возникновение более комплексных, общедисциплинарных культурологических исследований.

Под знаком «интерпретации» культурная антропология в своего рода «наверстывающем развитии»[132] успела запрыгнуть на отъезжающий герменевтический поезд феноменологии и понимающей социологии. Но затем она собственными силами вывела его на рельсы более широкого «интерпретативного поворота». В собственных рядах ей было необходимо сначала избавиться от пропитанного сциентизмом структурного функционализма, до той поры преобладавшего в социальных науках и в первую очередь в этнологии – особенно в контексте британского структурного функционализма в том виде, в котором он в 1960–1970-е годы укоренился в Чикагском университете. Вообще говорить в этой связи о «культурной антропологии» можно лишь с того момента, когда более масштабный интерпретативный поворот задался целью вернуть собственно культурное измерение на место преобладавшей фиксированности на структурах.[133] Примечательно, что затем стал наблюдаться буквально инфляционный рост популярности понятия культуры, которое до сих пор обнаруживает случаи культуралистской узости. Но как вообще сложилась такая смена курса?

Собственные воспоминания Клиффорда Гирца, который наряду с Полом Рабиновым и Дэвидом Шнайдером был одним из главных действующих лиц этой истории, свидетельствуют о долгом становлении дискурса, а не о каком-то индивидуальном или коллективном решении: «Что неправда, так это то, что все мы однажды сели где-то за стол и сказали: „Давайте дадим жизнь символической антропологии!“».[134] Интерпретативная культурная антропология, или символическая антропология, возникла скорее из академических разногласий. При этом, помимо немецкого историзма (Гердер, Гумбольдт) и герменевтики (Дильтей, Шюц, Гадамер), а также социологии Толкотта Парсонса, прагматизма от Джона Дьюи до Ричарда Рорти,[135] круг дискуссий пополнился еще одним актуальным течением – французским структурализмом Клода Леви-Стросса. Именно он воплощал собой новую концепцию, которая до сих пор служит предпосылкой всяческих «поворотов»: это теоретическая обоснованность исследования и разрушение границ отдельных дисциплин. Леви-Стросс, как заметил Ричард Хэндлер в беседе с Клиффордом Гирцем, «освоил антропологию как главную альтернативу британской теории».[136] Или словами самого Гирца: «Он сделал антропологию интеллектуальной дисциплиной… он поставил ее в один ряд с ведущими мировыми интеллектуальными течениями».[137] Ориентиром здесь считалось, если использовать понятие Эдварда Саида, «овсемиривание» (worlding) дисциплин – соотнесенность развития теорий со всем миром. Однако и в леви-строссовском варианте структурализм остался излюбленным «противником» интерпретативного проекта. Потому что, стремясь через «законы» и структуры естественно-научного образца обнажить правила, по которым функционирует общество, он развивал формалистический язык. Последний все дальше отходил от социальных дискурсов, от интерсубъективного производства культурных значений, от общественных практик и исторических трансформаций[138] – подобно тому как британский структурный функционализм смотрел на общество через призму стандартных социальных структур, функций и институций. Преобладавшая при этом глобальность взгляда сковывалась «позитивистской социологией».[139] Отход социальных наук от сциентистской модели еще не успел обозначиться в поле зрения – скорее осуществлялась попытка «интегрировать гуманитарные науки в естественно-научную парадигму».[140]

В этой исходной ситуации интерпретативный поворот взял противоположный курс на интеграцию социальных и естественных наук. Связать обе научные области надлежало интерпретативной установкой, а не естественно-научной парадигмой поведенческих наблюдений или структурных объяснений.[141] Вместо того чтобы объяснять общество естественно-научно – похоже, такая оптика сегодня вновь серьезно обсуждается в контексте «нейробиологического поворота», – было решено обратиться к «интерпретативному объяснению»:[142] каким значением обладают институции, действия, образы, события и обычаи для тех, кто сам является носителем этих институций, действий и т. д.?[143] Самотолкование становится важной опорной точкой культурного анализа: родные концепции и «врожденные» теории, а также культурно-специфические (само)описания опыта, систем верований и убеждений – вместо причинно-следственных объяснений, как правило, присущих общим теориям.

Формирование дискурса interpretive turn в рамках эклектичного спектра теорий наглядно демонстрирует, что и этот, и будущие «повороты» не являются парадигмами – тем более что они в принципе отказываются от претензий на парадигмальный статус социологических и культурологических подходов: «Кажется, пришло – и даже несколько запоздало – время сообщить, что в социальных науках не будет эры парадигм».[144] Действительно, интерпретативный поворот в культурной антропологии не был результатом парадигмального скачка – уже потому, что у него есть предыстория, более долгая, чем может показаться. Она прослеживается еще с начала ХХ века, когда Франц Боас, эмигрировавший в Америку немецкий этнолог и «основатель» современной культурной антропологии, разбавил американскую антропологию культуры немецкой традицией истории духа и герменевтики. В противовес тогдашнему расизму социал-дарвинистов и биологов Боас подчеркивал вариативное богатство культур и представлял позицию культурного релятивизма, настаивавшего на самоценности каждой культуры. К этой традиции – которая все же была прервана квазиестественно-научными тенденциями структурного функционализма – принадлежит и Клиффорд Гирц. В целом он следовал этнологической традиции, однако совсем иначе расставил в ней акценты, после того как в традиционном методе «включенного наблюдения» стала ощущаться нехватка интерпретации знаков и символов.

Гирц переключает внимание как раз на организацию социальной жизни посредством знаков, символов и описаний, а также на их интерпретацию. Этот уровень репрезентации превосходит уровень чистого наблюдения. Тем не менее в нем сохраняется неотъемлемое внимание к смыслам, как подчеркивает Гирц, критикуя чересчур поверхностное обособление знаковых цепочек на фоне лингвистического поворота.[145] Именно внимание к смыслам связывает науки о человеке общей интерпретативной перспективой. Важным звеном при этом становятся все более частый обмен аналогиями и «жанровое размывание» между социальными науками и остальными науками о человеке, присущие развитию социальных и культурных теорий. Такой обмен аналогиями, раскрывающий также и социальные практики в их символических формах, указывает на дестабилизацию жанров и дисциплинарных границ. Последняя была вызвана «текстуальным движением», вылившимся в «подъем „интерпретативного поворота“»,[146] то есть в развитие герменевтико-культурсемиотической науки об обществе и культуре.

Так были сделаны важные шаги для смещения центра тяжести в социоанализе. Общество и культура воспринимаются теперь не как разработанный механизм или некий организм, но как серьезная игра, драма или поведенческий текст.[147] Место каузального объяснения, детерминации, сил и функций заняли теперь следование правилам, конструирование репрезентаций, выражение установок, смыслов и социальных отношений. На передний план при этом сначала выходят «аналогия с игрой» – так, американский социолог Ирвинг Гофман рассматривал социальную жизнь как ролевую игру, с переодеваниями, симуляциями, сюжетами, театральностью и масками, – и «аналогия с драмой», которая воспринимает мир как сцену и разрабатывает в социологии подходы к «социальным драмам», основанные на теории ритуала (ср. гл. «Перформативный поворот»). На первый взгляд, говорит Гирц, может показаться, что поведенческие формы – скажем, шпионов, любовников, королей или душевнобольных, – легче воспринимать как очередной ход в игре или перформанс,[148] а не как предложение. Но решающее преимущество в конечном счете окажется за «аналогией с текстом». Она позволяет «фиксировать значения»[149] – за счет знаковой и символической природы действий и за счет собственной интерпретативной власти. «Текстовая аналогия» и сегодня объединяет науки о культуре одним общим признаком – неотъемлемым, пусть и весьма расплывчатым. Она выводит культурный анализ на «опасно рассредоточенную границу»[150] текста и на весь широкий диапазон его интерпретаций.

2. Понятие культуры, ориентированное на смысл

Здесь в игру вступает ориентированное на смысл понятие культуры Гирца, которое вплоть до сегодняшнего дня формировало все новые витки на спирали культурной рефлексии. В отличие от структурного функционализма, в работах Гирца культура перестает восприниматься функционально как средство удовлетворения основных потребностей или как система адаптации. Она понимается больше семиотически – как производство смыслов и культурных кодировок: «Концепция культуры, которой я придерживаюсь… является по существу семиотической. Разделяя точку зрения Макса Вебера, согласно которой человек – это животное, висящее на сотканной им самим паутине смыслов, я принимаю культуру за эту паутину, а ее анализ – за дело науки не экспериментальной, занятой поиском законов, но интерпретативной, занятой поисками значений. Выявление и разъяснение значения – именно та цель, которую я преследую, когда разбираю внешне загадочные выражения социального».[151] Иными словами, Гирцу важен не генезис культур и не исторический подход к культурному анализу – ему важна констатация культуры как взаимосвязи смыслов, «фиксация значений». Решающая роль здесь отводится не событийному характеру действий, но их смысловому содержанию. В этом обнаруживается существенная разница с аналитической этнологией, которая ищет в человеческом поведении каузальные закономерности, отягощая предмет своего исследования взятыми извне научными моделями или категориями научного языка. Интерпретативный анализ, напротив, пытается сперва извлечь и проинтерпретировать культурные смыслы из контекста полевого исследования, опираясь на знаки, символы и интерпретации, наличествующие в соответствующей культуре.

Востребованными при этом оказываются герменевтические методы понимания «чужого». Действительно, Гирц прибегает к методам герменевтики, вместе с тем существенно их преобразуя: феномены чужой культуры, как правило отличающиеся от традиций родной культуры, не порождают «слияния горизонтов», которым в герменевтике Гадамера увенчивается процесс понимания. Гирца больше интересует вопрос: «Что будет с пониманием, если не станет вчувствования[152] И совершенно неслучайно в англоязычном оригинале используются термины немецкой герменевтики: «What happens to verstehen when einfühlen disappears?»[153] Такая постановка вопроса открывает перед традиционной герменевтикой целый горизонт межкультурного расширения. Вырисовывается герменевтика, разбивающаяся о понимание «чужого». Заданное таким образом направление культурологии лишает ее понимания культуры, которое бы апеллировало к эмпатии и ориентировалось на вчувствование в намерения и мотивы. Зато доступ к культурным значениям открывается на другом, социальном и интерсубъективном уровне – через знаки и символы, через «культуру как текст». Уже только потому, что культурные смыслы рождаются не в головах индивидов, но в социальных практиках и отношениях.

Методологические подходы: синекдоха, контекстуализация, насыщенное описание

Науки о культуре могут сменить вектор своего направления, только если этот процесс будет сопровождаться соответствующими методологическими шагами. Интерпретативный поворот также требует новой научной установки на познание. Глобальный взгляд на культуру он заменяет микроанализом. Общество и культура исследуются подчеркнуто не целиком, но с ракурса их отличительных практик или институций: к примеру, марокканское общество – с перспективы базара или государство-театр Бали – с точки зрения ритуала петушиных боев. В центре внимания таким образом оказывается изучение деталей, конкретных явлений и частных случаев. Они требуют методических интерполяций, не повторяющих ни их традиционные аналоги в герменевтике, ни структурно-функционалистские – в социальных науках: помимо синекдохического метода, пытающегося целиком проинтерпретировать культуру или общество исходя из одной характерной сферы, в центре внимания оказываются методы контекстуализации. «Новая филология», на необходимости которой настаивает Гирц, следующий в этом за идеями лингвиста-компаративиста Элтона Бекера, демонстрирует, что значит переписывать тексты через контекстуализирующую интерпретацию, то есть толковать одни тексты с помощью других – посредством «множественной контекстуализации культурных феноменов»[154] или символического конструктивизма. Этот метод позволяет преодолеть разобщение между толкованием текста и трактовкой действия, чтобы воссоединить интерпретацию с анализом социальных процессов построения смыслов. Только так появляется возможность изучить социальное формирование текстов (также и литературных) как носителей культурных значений и их работу в качестве «социального текста».[155]

Такую методологическую перспективу можно конкретно реализовать на уровне микроисследований. Так, анализируя представления о своем Я или другом индивиде, оформленные литературными или нарративными средствами, можно раскрыть заложенные в них культурные значения. Исходя из культурно-специфических сценариев, в более широкие поведенческие связи могут быть включены также и чувственные понятия, религиозные представления и коммуникативные формы. Правда, здесь не обойтись без «локального знания», без «локальных рамок понимания».[156]

На этом контекстуализация не заканчивается. Она означает еще и «переориентацию с текста на дискурс».[157] Насколько плодотворно и необходимо соотносить тексты с более широким полем дискурсивных практик и дискурсных формаций, становится очевидно на примере ориенталистского дискурса. Так, Эдвард Саид, критикуя ориентализм в книге «Культура и империализм», показал, что в поле ориентализма литературные тексты (например, романы Джейн Остин) очень долгое время пребывали в фарватере колониальных и имперских тенденций – относясь к ним критически, но также и одобрительно, будучи подхваченными общим потоком империалистской экспансии.[158]

В конечном счете контекстуализация является существенной составляющей центрального метода интерпретативного поворота – «насыщенного описания» («thick description»). Этой методологической метафоре Гирц дал программное описание в статье «„Насыщенное описание“: в поисках интерпретативной теории культуры». Различение между ненасыщенным и насыщенным описаниями восходит еще к философу Гилберту Райлу, но известность оно приобрело лишь благодаря Гирцу. Насыщенность описания отсылает к семантической плотности материала, то есть к многослойности и сложности культурных высказываний, воплощенных, к примеру, в «глубокой игре» петушиного боя у балийцев. Поскольку – утверждает Гирц – различие между действиями, ценностями, текстами, повествованиями, ритуалами не принципиальное, а лишь градуальное, требуется «насыщенное описание», чтобы постичь специфику культуры из многомерности форм ее выражения. Только «насыщенное описание» позволяет отличить значимое в культуре от незначимого для нее. Гирц иллюстрирует это на одном примере. Представим себе трех мальчиков. Все трое производят быстрые движения своими веками. Движения одинаковы, но различен их смысл. У одного это моргание – простое непроизвольное подергивание глаза (бессмысленный рефлекс); у другого – подмигивание, то есть намеренное сообщение, знак, обладающий социально-коммуникативной смысловой функцией (подмигивание как культурный код); третий же мальчик подражает двум первым, также моргая и пародируя тем самым моргание двух других. «Ненасыщенное» описание затрагивает лишь движение глазного века, в то время как «насыщенное» обнаруживает в этом культурный знак.

Другие примеры, такие как землетрясение со всей совокупностью тектонических, религиозных и социальных смысловых измерений, также требуют привлечения контекстов, прежде всего культурных самотолкований, для раскрытия всего смыслового многообразия. Культурно-антропологический подход по возможности избегает «крупномасштабных» аналитических категорий, привносимых извне, предпочитая обращаться к конкретному отдельному случаю с микроскопических ракурсов. Однако это вовсе не означает, что эмпирическое событие затрагивается лишь поверхностно. Напротив, своего рода глубинным бурением «насыщенное описание» обнаруживает скрытый в этом событии культурный текст: его насыщенные глубинные значения, культурные кодировки и интерпретации. Таким образом, описанию подвергается не событие как таковое, но сказанное в нем, его содержание, вписанные в него смыслы. Тем самым Гирц иллюстрирует, как много предпонимания входит даже в самое элементарное описание, потому что «так называемый наш материал на самом деле есть наши собственные представления о представлениях других людей относительно того, что такое есть они сами и их соотечественники».[159] Насыщенное описание, стало быть, основывается на наблюдении второго порядка, так как толкует толкования других. Оно оказывается интерпретацией интерпретаций.

Существенной чертой «насыщенного описания» является развитие теоретических познаний из конкретных сфер изучения культурных образов жизни: «Этнография стала способом говорить о теории, философии и эпистемологии, не отступая при этом от традиционной задачи интерпретировать различные образы жизни».[160] Действительно, «насыщенное описание» обретает поразительное сходство с теорией благодаря точности отдельных описаний, а также благодаря плотности и смысловому насыщению, которых оно добивается специфическим приемом наложений. Поэтому к интерпретации культуры необходимо привлекать весь «ансамбль» текстов, чтобы рассматривать ее с различных интерпретационных ракурсов (экономических, психологических, социальных, эстетических и т. д.) и наносить все новые слои все более широких смыслов – и, разумеется, всякий раз пытаться обнажить элементы самотолкования.

Однако здесь возникает проблема. Насколько насыщенным должно быть описание культуры, чтобы казаться убедительным? На этот вопрос не существует однозначного ответа, равно как и на вопрос о признании той или иной интерпретации «верной». Основанием здесь могло бы послужить, насколько в описании используются близкие к эмпирике понятия «здравого смысла» (например, любовь) или далекие от эмпирики аналитические понятия и термины (например, система связей объекта). Интерпретативная культурная антропология не использует ни первые, ни вторые – она критически осмысливает их дозирование.[161] Правда, «насыщенное описание» признает фрагментарность и незавершенность научно-этнографического наблюдения, интерпретации и описания: «Заниматься этнографией – это все равно что пытаться читать манускрипт (в смысле „пытаться реконструировать один из возможных способов его прочтения“) – манускрипт иноязычный, выцветший, полный пропусков, несоответствий…»[162] Тем не менее этнологическая привилегия интерпретации используется для переопределения понятия читаемости. Метафора чтения и здесь оказывается связана с основной идеей «культуры как текста».

3. Метафора «культуры как текста»

Модификация понятия текста в интерпретативном повороте знаменует своего рода литературное смещение акцентов лингвистического поворота. «Текст» здесь связывается с его читаемостью,[163] вместе с тем выходя за рамки письменности. Такое новое понимание текста решительно порывает со структурализмом леви-строссовского образца, который не исследует мифы, тотемные обряды и правила бракосочетания как подлежащие интерпретации тексты. Там они считаются шифрами, которые – как и систему языка – следует анализировать на предмет их внутренней структуры и логики. Гирц, напротив, задается вопросом, как тексты в качестве символических форм и носителей культурных смыслов в конкретном социальном мире организуют восприятие и моделируют чувства. В своей часто цитируемой статье «„Глубокая игра“: заметки о петушиных боях у балийцев» он приводит ставший уже классическим пример одного из подобных случаев.[164]

Концепция этой текстуальной избыточности, которая позволяет интерпретировать и вместе с тем моделировать опыт, разработана еще в базисном для герменевтики текста сочинении Поля Рикера 1970-х годов, на которое ссылается Гирц: «Модель текста: осмысленное действие как текст».[165] Рикер относит текст уже не к langue, системе языка, но к parole, употреблению языка, речи. Тем не менее он обнаруживает не мимолетное языковое событие, но фиксацию смысла, который можно удержать в языковом событии, превратив его в текст, записав его. Текст обладает семантической автономией, ибо может развивать спектр смыслов гораздо более широкий, чем подразумевал автор. Освободившись от искажений, на которые его обрекают субъективные интенции и мимолетные действия, текст, за счет разнообразия своих связей, открывает общий, интерсубъективный мир интерпретируемости: «Концепция понимания (Verstehen) перешла из мышления отдельных людей в культурный мир».[166] С точки зрения культурного понимания такое расширение герменевтики не является ни эмпатическим, ни направленным на психические состояния других людей – оно нацелено на понимание культурных контекстов. В этом заключается вклад интерпретативного поворота в исследования культур, продуктивный до сих пор. Потому что речь здесь идет не об исключении субъективности из социального и культурного анализа, но о попытке сделать его объективируемым и оттого доступным – за счет смежных смысловых структур, которые вовсе не исчерпываются субъективными диспозициями и интенциями.

Клиффорд Гирц примыкает к этой текстовой аналогии: «Ключевой при переходе от текста к текстовой аналогии, от дискурса письма к дискурсу действия, как отметил Поль Рикер, является идея „приписывания“ („запечатления“, „inscription“), то есть фиксации значения».[167] Если судить по такому «прописыванию смыслов», то, когда этнологи или социологи превращают устные дискурсы в тексты, записывая их, это еще не аналогия текста, но просто текст. Текстовая аналогия присутствует уже на уровне устных дискурсов, речевых актов, даже самих действий. Она позволяет, на что указывал еще Рикер, «рассматривать действие как фиксированный текст».[168] За счет такой аналогизации прочитывание ситуаций, в которых совершаются действия, в итоге приравнивается к толкованию письменных текстов, что позволяет в равной мере применить понятие текста к ритуалам, произведениям искусства, празднествам, одежде, струнным квартетам и т. д. Текст здесь понимается совсем не литературоведчески (хотя то и дело утверждается обратное); для Гирца «текст» – скорее структурное понятие, связанное с метафорой паутины. Такая метафора текста вовсе не заставляет приравнивать культуру и текст друг к другу – это распространенное заблуждение; она побуждает рассматривать культуру в ее многослойной читаемости и развивать соответствующие подходы к плюрализации внутрикультурной многослойности и субкультур.

Ситуации действия, таким образом, не идентичны текстам. Однако их можно рассматривать как тексты, аналогично текстам, и соответственным образом прочитывать – это составляет ядро социосемиотической метафоры: социальные действия постоянно переводятся в знаки, что позволяет приписать им определенное значение.[169] Впрочем, такие знаки, в зависимости от контекста, опять-таки можно толковать по-разному. В конце концов, мы теряем власть над собственными поступками. Они влекут за собой последствия, которых мы не ожидали, они обнаруживают значения, выходящие за рамки данного момента.[170] И они, обособившись от исходной ситуации, провоцируют (бесконечную) цепочку смыслов. Такое широкое понимание текста по сей день служит стержнем понятия культуры, сформированного в ходе интерпретативного поворота: культуру следует рассматривать как ансамбль текстов.

Самотолкование

Какие же преимущества дает такая точка зрения? Аналогия с текстом позволяет исследовать смысловые измерения культур и культурных практик. Под культурными значениями здесь все же понимаются осевшие, объективируемые смысловые структуры, вне субъективности интенций, вне мимолетной ситуативности действия и вне дискурсивной событийности. В этом смысле объективируются и чужие культурные взаимосвязи, когда за ними признается статус текста; соответственно и смысл действия отделим от действия в качестве события. С таких позиций текст открывает возможность толковать и проектировать мир и может стать исходным пунктом новых мировоззрений. Один важный момент остается, однако, за кадром: кроме мимолетных ситуаций в культуре существуют также разноречивые голоса и даже зачастую противоречащие друг другу процессы производства культурных смыслов. Дело в том, что культура здесь воспринимается не как динамическое явление, но как система значений. Явное преимущество этого заключается в том, что понимание культуры становится возможным без вчувствования, без эмпатии. Чужое сохраняется, потому что нет необходимости внедряться в чужую культуру, проникать во внутренний мир людей – исследователь толкует чужие символические системы, разрабатывая семиотические средства, с помощью которых люди воспринимают и интерпретируют собственный мир.

В этом смысле петушиный бой в интерпретации Гирца также предстает примером события, в которое «вписаны» социальные иерархии и коллективные эмоции. Именно поэтому и сами балийцы способны прочитывать его как «социальный текст», обнаруживая в нем свои собственные – подавленные – чувства и коллективные культурные, социально-иерархические отношения. Тем самым петушиный бой как текст настолько объективируется и превосходит характер обычной событийности, что оказывается способен дать «метасоциальный комментарий»: функция петушиного боя – «интерпретативная: это прочтение балийцами опыта балийцев, история, которую они рассказывают друг другу о самих себе».[171]

Соединение научной интерпретации с процессами самотолкования в рамках исследуемого общества обладает в аргументации Гирца решающим значением. Оно становится руководящим принципом интерпретативного поворота в целом. Правда, с разных сторон слышится возражение, что те, кто действует, – согласно замечанию Гади Альгаци – следуют вовсе не смыслам и интерпретациям, которые они сами едва ли осознают, но гораздо вероятнее – социальным кодам поведения и «социальным инструкциям»: культура выступает как система возможных действий.[172] С точки зрения методологии речь идет о попытке установить новый, не-менталистский фокус исследования, перемещающий концепцию понимания из субъективной, внутренней, ментальной сферы в общественно доступную, культурную область знаков. Смысловая структура культур и обществ, как можно заключить, доступна лишь через уровень форм представления. С этого момента в поле интерпретативного поворота зарождается перформативный поворот – да он уже и является его частью. Здесь также становится очевидно, насколько зависим интерпретативный поворот от лингвистического – поскольку за формами представления не существует оригинального (неинтерпретированного) события. Каждая форма представления лишь выявляет дополнительные «тексты».

Чем больше подчеркивается значимость сферы культурных форм представления, тем более ясные очертания получает интерпретативный поворот, в особенности благодаря «этнографии опыта».[173] Это исследовательское направление располагается как бы «между» интерпретативным и перформативным поворотами. Оно продолжает идею Гирца о самотолковании культур через изображение и описание, однако стремится получить конкретный доступ к реальному опыту в его различных оформлениях. Здесь также следует – с позиции «from the native’s point of view» (с точки зрения аборигенов. – Примеч. пер.) – так сказать, заглянуть через плечо самих туземцев в поиске их собственных понятий и концепций переработки опыта, вместо того чтобы поспешно нагромождать на их место собственные аналитические понятия.

Этнология опыта – с точки зрения обязательной дистанции научно-теоретических понятий анализа по отношению к предметам их исследования – сама обнаруживает опасную близость тем формам представления опыта и экспрессивным формам выражения, за которыми наблюдает, – драмам, ритуалам и другим перформативным и нарративным жанрам: «Сосредотачиваясь на нарративе, драме, карнавале или любых других экспрессивных формах, мы предоставляем другим право определять объект исследования, не навязывая категории наших собственных теоретических систем, которые пребывают в постоянном движении».[174] Таким образом, метафора «культуры как текста» начинает перемещаться внутри собственного поля интерпретативных исследовательских подходов и поворачивает в сторону перформатива. Потому что, вопреки идеям Рикера и Гирца, в поле зрения здесь оказывается не только семиотическая расшифровка. Определяющим становится вопрос, как выражаются значения, направляющие наши мысли, чувства и желания, как их рисуют, танцуют и перерабатывают средствами драматургии – иными словами, как определенные смыслы и опыт поступают «в обращение»: при помощи крайне различных «способов циркуляции опыта».[175]

Критические позиции

Преобладающая часть критики «интерпретативного поворота» концентрируется вовсе не на этой весьма проблематичной близости опыту. Она скорее направлена на определенное прочтение «культуры как текста». Здесь выделяются три ключевых момента:

1) критика текстуалистского приписывания смыслов;

2) критика понятия культуры;

3) критика понимания текста.

1) Критика текстуалистского приписывания смыслов

Критика приписывания значений, возникшая как следствие концепции «культуры как текста», отталкивается прежде всего от эссе Гирца о петушиных боях. Для начала осуждение вызывает, что здесь не говорят реальные люди и практически не появляются специфические персонажи, разве что типы – «балийцы». Петушиный бой якобы тоже изображается как идеальный тип, размытый тотальный портрет, в котором субъекты предстают лишь культурными репрезентантами. Диалогического осмысления самих балийцев – это также подвергается критике – здесь как раз не происходит, вместо него – лишь толкование за счет авторитета этнолога, который вместе с тем остается невидимым в роли автора-интерпретатора. С точки зрения методологии господство здесь приписывается филолого-герменевтической оптике: чтение вместо диалога. Говоря языком рефлексивного поворота, критику провоцирует специфическая форма этнографического авторитета, в который легко поверить, если смотреть на интерпретативный подход однобоко.

А именно критике подвергается типичная форма этнографического реализма, в котором автор уходит в тень, уступая место вездесущему и всеведущему рассказчику. Превосходство этнолога в знании,[176] как и цельность его созерцания, ведут к утрированной или даже ложной интерпретации, к перенесению или проекции значений, например к приписыванию особых коллективных «страстей».[177] Вообще говоря, эта опасность часто подстерегает интерпретативный поворот, который ставит столь категоричный знак равенства между толкованием смысла и приписыванием смысла. Кто именно говорит нам, какие чувства испытывают балийцы на самом деле? Ответ Гирца здесь изобилует пустыми утверждениями, как, например, следующее: «Поставленная, неоднократно сыгранная, но так и не оконченная постановка, петушиный бой, дает возможность балийцу увидеть – как нам это позволяет чтение и перечитывание „Макбета“ – мир его собственной субъективности».[178] Резким критиком выступает Винсент Крапанцано: «Откуда Гирцу это знать?» – вопрошает он. «Как может целый народ разделять одну единственную субъективность? Разве нет никакой разницы между текстами, комментариями, метакомментариями, спектаклями, видами спорта, струнными квартетами и натюрмортами? Выходит, профессор Гирц отказался от всех аналитических дифференциаций…»[179] Интерпретация Гирца, заявляет автор, живет за счет приписываний и проекций, которые не способствуют пониманию из перспективы туземцев, но сводятся разве что к сконструированному пониманию некой сконструированной перспективы сконструированных туземцев. Таким образом Крапанцано критикует злоупотребление этнографическим авторитетом. Что это значит, можно лучше понять, обратившись к рефлексивному повороту и в особенности к критике Джеймса Клиффорда в адрес этнографического авторитета.[180]

Другая линия критики касается утрирования культурного анализа как (якобы) простого чтения текстов.[181] Интерпретативный поворот здесь испытывает проблему в том, что континентально-европейская рецепция включает его в герменевтическую традицию, в то время как англо-американская философия и социология реципируют его скорее в контексте прагматизма, тем самым постигая и саму интерпретацию как социальную практику, как практический поворот.[182] Но и в Германии существуют подходы, рассматривающие метафору «культуры как текста» приближенно к практике, не совершая собственного practice turn.[183] Метафору можно понимать – как делает это, например, Андреас Реквиц в контексте «практико-теоретического понимания текстов»,[184] – ориентируясь не просто на какой-то резервуар значений, но на некий смысловой образец; ее даже можно развернуть как «модель руководства к действию». Как-никак метафора «культуры как текста» включает в себя и задачу такого прочтения воспринимаемой реальности, при котором интерпретация не будет оторвана от социальных событий и взаимодействий. Трактовать культуру как текст означает создавать некое «прочтение того, что происходит».[185] Понимание текста нагружается здесь герменевтикой действия. Интерпретативный поворот при этом упирается в собственные пределы, исследуя лишь смысл текстов, а не то – как, например, у Мишеля Фуко и в дискурс-анализе, – каким образом они функционируют.

2) Критика понятия культуры

Еще одна линия критики сводится к тому, чтобы, в некоторой степени опережая дискуссии рефлексивного поворота вокруг writing culture («как пишется культура». – Примеч. пер.), объявлять Гирца представителем этнографического реализма, так как он – по аналогии с реализмом как художественным методом литературы – стремится к изображению цельности: к презентации чужой культурной системы через плечо туземцев, да еще и их же глазами. Это ведет к парадоксальной ситуации, когда этнограф становится очевидцем, который смотрит «глазами» туземцев. Тем самым теряется все диалогическое, которое в дальнейшем развитии теорий (не только вслед за Михаилом Бахтиным) станет считаться неотъемлемым компонентом науки, особенно когда речь заходит о том, чтобы условиться о культурных различиях.

Разве не требует наделенное динамикой понимание текстуальности также и более динамичного понимания культуры? В концепции культуры интерпретативной культурной антропологии еще сильно чувствуется след холистической концепции культуры, предполагающей наличие культурного и смыслового целого. Если эта критика еще справедлива по отношению к семиотическому пониманию культуры Гирца, то уже не совсем – к интерпретативному повороту в целом. Выводить из позиции Гирца сплошь холистический концепт культуры и фиксировать его в таком качестве – чересчур однобоко. Если же прочитывать и понимать тексты скорее практико-теоретически,[186] дополнительно привлекая к этому более поздние высказывания Гирца в книге «Раздробленный мир» (где он отрекается от консенсусной теории культуры), то нет нужды зацикливаться на подобных упреках в холизме. Что касается политики текстуальности, то Гирц уже успел преодолеть собственное изначальное понимание культурного целого ввиду глобальных вызовов и дроблений текстуальных целостностей: «Концепция культуры – определенной культуры, этой культуры – как консенсуса в вопросе основополагающих общих ценностей едва ли еще пригодна ввиду раздробленности нашего мира. Ландшафт коллективных идентичностей сегодня, напротив, скорее очерчивают разломы и разрывы».[187] Вместо текстов Гирц теперь говорит о следах, сетях, нитях, полях, силах.

И все же осмысление интерпретативного поворота стимулировало массивный «культурный сдвиг»[188] в поле социальных наук. Не в последнюю очередь его спровоцировало и недовольство преувеличением культуры как системы смыслов, что, к примеру, подвигло этнолога Лайлу Абу-Лугод к созданию книги «Писать против культуры»[189] и к избеганию такого понятия культуры, которое не учитывает проблему отношений власти и культурных преобразований.

3) Критика понимания текста

Понятие текста, берущее начало в интерпретативном повороте, в конце концов претерпевает изменения. С одной стороны, Гирц еще переводил практики чужой культуры в «классическую» текстовую модель – в западную концепцию письменно зафиксированного текста (в то время как само балийское общество предпочитает изображать себя в театральных или устных формах). Вполне вероятно, что этнологу в качестве аукториального рассказчика удалось таким образом что-то спасти для архива «мировой литературы», что – как, например, обычаи балийского общества – грозит исчезнуть под воздействием западной культуры.[190] С другой стороны, представление о культуре как тексте довольно легко попадает в сети культурной семиотики. Потому что оно не учитывает условия производства текстов, равно как и нетекстуализируемые избытки культурного (чувственные восприятия, звуки, запахи, голоса), а также существенные материальные компоненты культуры.

История интерпретативного поворота, таким образом, доказывает, что само понятие текста подлежит трансформации. Теоретическая программа «культуры как текста» при этом не отменяется, но насыщается растущей комплексностью и дифференцированностью понятия текста, типичного, например, для сегодняшнего литературоведения, а именно – учитывающего медиатеорию. В соответствии с этим, продолжая идеи Гирца, следует еще шире дифференцировать понятие текста – как с точки зрения его производства, рецепции и (общественного) использования, так и с учетом нарративных структур и медиапредпосылок. Ведь науки о культуре занимаются не только интерпретациями, но и процессами рецепции, опосредования и распространения через медиа. С таким понятием текста, расширенным и переосмысленным в медиальном ключе, вполне можно двигаться дальше – к пониманию текстов как порталов в сферу самих смыслов. Наконец следует серьезнее задаться рядом вопросов: кто говорит в тексте? кому? о чем? каковы социальные обстоятельства? Чтобы найти ответы, необходимо наполнить понятие текста новым содержанием – обратившись к концепциям текста в других дисциплинах.[191]

4. Интерпретативный поворот в отдельных дисциплинах

Говорить о «повороте» можно лишь тогда, когда он успел проявить себя во множестве дисциплин и способствует развитию в них новых методологических подходов. Первые попытки синтезировать и профилировать interpretive turn обнаруживаются в сборнике «Интерпретативный поворот».[192] Книга является результатом состоявшегося в 1998 году в Калифорнийском университете (Санта-Круз) семинара «Интерпретация и гуманитарные науки», в котором принял участие также и Клиффорд Гирц. Новая интерпретативная перспектива подхватывает здесь импульсы к толкованию или перетолкованию, которые из философии перекочевали в другие социальные и гуманитарные науки – а также в естественные, – после того как философия отстранилась сперва от своего многовекового эпистемологического поворота (epistemological turn, поворот от метафизики к обоснованию знания), а затем и от лингвистического поворота ХХ века. Потому что, в противовес структуралистской эмансипации языковой системы в лингвистическом повороте, активное внимание теперь переключилось на язык как коммуникативное взаимодействие и, соответственно, на интерпретативные действия в науках о человеке. Однако настоящцее признание интерпретативный поворот получил лишь после того, как затронул естественные науки и – как у Томаса Куна – сформировал убеждение, что не существует независимых от контекста исследовательских категорий и концепций, поэтому естественным наукам также не обойтись без герменевтической базы или некой парадигмы.[193]

Как же применить подходы интерпретативного поворота на практике? Отдельные примеры из разных дисциплин, в которых интерпретативный поворот оставил существенный след, демонстрируют возможности его использования. Удивительно, как широко распространился интерпретативный поворот через метафору «культуры как текста»: от спорта как текста,[194] техники как текста,[195] ландшафта как текста (в культурной географии)[196] вплоть до генетики как текста.[197] Намного глубже эта концепция укоренилась прежде всего в литературоведении, истории, социологии и политологии. Интерпретативный поворот, до сих пор образующий надежный фундамент для принципиальной культурологической переориентации отдельных дисциплин, идет здесь наперекор всем вызовам дальнейших «поворотов». В некоторых предметных областях интерпретативный поворот свершился лишь сейчас – к тому же неожиданным образом, через критику «культуры как текста». С одной стороны, звучат требования связать текстуальность с социальными практиками, с другой – снять с интерпретативного подхода его ограниченность системой значений. Таким образом, перспектива все больше смещается на противоречивые конструкции, на антагонизм дискурсов, интерпретаций и культурных различий.

С такого нового ракурса, который смог утвердиться лишь в современной культурной теории, интерпретативный подход открывает глаза на толкование как основу человеческого контакта с окружающим миром, на рефлексивную дистанцию, которую эта позиция позволяет занять,[198] а также на возможность разрабатывать вопросы смысла в динамических системах действий и взаимодействий. Эта перспектива будет – отчасти параллельно – развиваться в перформативном повороте. Всем наукам, сталкивающимся с проблемой понимания («чужого»), интерпретативный поворот предлагает не уходить в сферу внутреннего, но со всей серьезностью обратиться к уровню выражения, изображения, символической переработки и более того – принять этот уровень за исходную точку анализа. Психологии этот подход бросает, конечно, особый вызов. Однако, несмотря на основы кросс-культурной психологии, интерпретативная психология[199] до сих пор не завершила свой интерпретативный поворот. Потому что складывается впечатление, что попытку ввести толкование или интерпретирование как методологически контролируемую научную процедуру до сих пор подавляют господствующие эмпирические методы анализа.[200] Этот пример лишний раз доказывает, что «поворот» занимает в дисциплине прочные позиции, только если формируются соответствующие методы.

Даже если интерпретативный поворот в основном приравнивается к процессу культурного поворота как такового, существуют и более систематические попытки использовать интерпретативные методы. Особенно привлекательным методологическим импульсом считается «насыщенное описание». Так, Биргит Гризеке демонстрирует плодотворность метода «насыщенного описания» для японистики. При этом она обращается к метафоричности и фикциональности, которые становятся возможными благодаря «насыщенному описанию», и в целом к «принципиально открытым рамкам, в которых движется (этнографическое) описание».[201] Именно метафорическое наполнение, эссеистическое движение и гибкие пересечения «насыщенных описаний» стимулируют «новое описание» Японии: прежде всего в отношении фикционализации, «изобретения» Японии как культуры стыда, государства-театра и «упаковочной культуры». В поле «упаковочной культуры» это ведет к удивительным открытиям в сфере смысловой комплексности японской культуры упаковки – вплоть до «лингвистической упаковки» и тенденций даже научно-этнографические теории и находки упаковывать в «идейные платья».[202] Кроме того, обнаруживается существенный потенциал «насыщенного описания» для сравнения культур, «поскольку одна из его главнейших задач – не уплотнять (abdichten) наблюдаемые локальные феномены усиленной демонстрацией интракультурной когерентности (что присуще некоторым тенденциям японского дискурса. – Д. Б. – М.), но сгущать (verdichten) их до состояния „дерзкого“ интеркультурного звена, чтобы запустить игру идентичностей и различий, которую, если описание будет успешным, ни одна из сторон не покинет, не претерпев изменений».[203] Этот кросскультурный, компаративный потенциал «насыщенного описания» следует развивать. Первые шаги в этом направлении были сделаны в других дисциплинах.

На науках о литературе особенно сказалась отсылка Гирца к «новой филологии». Она стимулировала антропологический поворот в литературоведении,[204] новое исследовательское направление литературной антропологии, которое с самого начала стремилось формировать связующие звенья между культурами. В науках о литературе это расширило понятие текста как никогда: вплоть до открытых текстов, до текстов, неотделимых от своего исполнения, – что в целом раскрепостило филологические науки культурологически, заставив их признавать также и межкультурные различия в понимании природы текста. Такой горизонт «открытых текстов» оказался плодотворен прежде всего для изучения «нестабильных текстов»[205] средневековой литературы. Но и в других отношениях текст рассматривается как символическая структура, которая наделяет действия значениями и сама выступает как структура интерпретирующая и участвующая в самотолковании общества (то есть которая не остается привязанной к смыслам, заданным авторской интенцией). Понимать «культуру как текст» означает также признавать культурную функцию литературы – как конструирующее реальность средство порождения (а не только оформления) смыслов.[206] При этом тексты не остаются просто объектами интерпретации, но сами становятся средством культурного самотолкования и формирования концептов, ориентированных на действия. В некоторых работах – особенно у Хорста Турка – предпринимается попытка осветить в литературных текстах «уровень конструирования практик» помимо привычного уровня «смысловой структуры».[207]

Подходы аналогичной направленности, отсылающие к Клиффорду Гирцу, обнаруживаются даже в отношении теологических текстов.[208] Активно реципируя интерпретативный поворот, теология также прочитывает новозаветные экзегезы как «насыщенные описания» и – по аналогии с литературными текстами – понимает их как сгущенные формы этнографического описания, требующие «разнообразия методов».[209] Здесь также полагается искать не некий единый смысл текста, но заложенные в самих текстах многоплановые самоинтерпретации. Филлис Горфэн продемонстрировал это в интерпретации «Гамлета», толкуя сцены театрального представления внутри самой пьесы, «игру в игре», как самоинтерпретацию драмы, в которой действие драмы комментируется в незавершенном процессе рефлексии и интерпретации.[210] Здесь не столько излагается собственно смысл пьесы, сколько наглядно демонстрируется процесс построения смысла как таковой. Одно это уже преобразует понятие текста – ввиду незавершенного процесса производства смыслов, который не устает насыщаться с различных культурных точек зрения, как демонстрирует это показательный текст этнолога Лоры Боэннон «Шекспир в саванне».[211]

Путем самотолкования текстов, обращаясь к идеям Гирца, идет и Габриела Брандштеттер в интерпретации новеллы Готфрида Келлера «Брелоки».[212] По ее мнению, сам рассказ задает рамки для трактования коллизий колониального дискурса. Так, столкновение европейских и неевропейских персонажей выстраивается не только как колониальное завоевание, но и как обратное отвоевание знаков собственной культуры, которые, отчуждаясь, возвращаются в процессе межкультурного обмена. Культура – это мир, в котором действия постоянно переводятся в знаки, так что, возможно, крупнейший вызов для культурного анализа представляют собой именно эти знаки, эта чуждость знаков в контексте различных систем репрезентации. И все же, при всех попытках путем интерпретации выйти на след литературных или культурных смыслов, «чужое» – к такому выводу приходит интерпретативный поворот – сохраняет свою плодотворность, пусть даже лишь в качестве стимула к познанию «очуждения».

Таким образом, в сфере интерпретативной культурной антропологии присутствует неизменный интерес к чуждости и тем самым к поиску горизонтов толкования, которые сами проявляют себя в литературе, рассказах, драме или – при анализе общественных/социальных феноменов – обозначаются самими членами (чужого) общества. В конечном итоге речь идет о смещении интерпретационной инстанции и авторитета. В этом плане «насыщенное описание» литературы помогает осмыслить литературные тексты как носители сгущенных форм этнографического описания и комментирования культуры, которые выражают ту или иную культуру в ее собственной понятийности, ее собственном вокабуляре самотолкования – к примеру, в ее специфическом понимании личности, эмоциональности, статусной иерархии: «литература как текст культуры»[213] или, если воспользоваться еще более близким к практике выражением, – «культура как текстура социального».[214]

То, как интерпретативный поворот понимает культуру, ориентируясь на смыслы, воплощается в этнологизации литературы. Да, такая оптика – на примерах литературных описаний культуры – наглядно показала, что в культурологическом литературоведении ведется определенная дискуссия; но эта же оптика привела и к тому, что подобная дискуссия до сих пор слишком односторонне фиксируется на темах, на поиске новых, необычных предметов литературоведческого анализа.[215] Выход из ситуации подсказывает другая линия развития, которая, преодолевая рамки контекстуального анализа значений, проявляет интерес скорее к взаимосвязям между «культурными текстами». Имеется в виду «поэтика культуры» в смысле нового историзма (new historicism), сложившаяся главным образом в русле концепций Стивена Гринблатта.[216]

«Поэтика культуры» ведет свое начало от интерпретативного поворота; вместе с тем она демократизирует его понимание текста, избавляя его от привкуса (европейской) художественной формы. Речь здесь идет не о «культуре как тексте», но о «культурных текстах». Обращает на себя внимание, как в насыщенном взаимодействии с другими «культурными текстами» произведения искусства и тексты литературы заметно лишаются своих привилегий. Но и при этом – что свойственно интерпретативному повороту – сфера «культурного» в искусстве и литературе расширяется до уровня практик, ритуалов, социальных отношений и т. д. Находясь в отношениях взаимообмена, «культурные тексты» в таком широком понимании раскрываются через оказываемое ими воздействие – подобно микроисторическим подходам к изучению истории, в которых, как пишет Ганс Медик, различные источники интегрируются в отношения взаимообмена в целях обогащения возможностей познания.[217] Интерпретативный поворот в этих случаях сыграл решающую роль: он расширил смысл текста от ментального, интенционального приписывания значений до позициональности текстов внутри какой-либо сети осуществляемых практик, элементами которых эти тексты и являются, – вместо того чтобы рассматривать подобные практики лишь в качестве контекста, как это было принято при использовании традиционного понятия текста.[218] Культура оказывается конфигурацией (культурных) текстов в отношениях взаимообмена. Это позволяет связать драмы Шекспира с сообщениями из колоний Нового Света или, допустим, с религиозными трактатами об изгнании дьявола. Решающим значением здесь обладает не целостное представление о «культуре как тексте», но динамика «культурных текстов», участвующих в моделировании чувств и в ориентировании поступков.

Новый историзм ведет к децентрированию текста и интерпретации. Определяющую роль здесь играет импульс доходить до самых границ текста, где может состояться обмен с другими текстами и где в то же время становится возможным контакт с материальным миром. Если центростремительная интерпретация Гирца, ищущая смысловые центры, пытается через ключевые тексты добраться до «внутренней сущности» культуры,[219] то новый историзм подчеркивает маргинальность и противоречивость текстов. Особое внимание здесь уделяется отношениям обмена, смешениям и переговорам – то есть категориям, которые отчетливее выйдут на первый план в ходе дальнейшей культурологической дискуссии.

Конечно, интерпретативного поворота на уровне соответствующей ему теории культуры недостаточно, чтобы, подобно Михаилу Бахтину, ввести в интерпретационный процесс понятия несхожести (Alterität) и «другоизации» («othering»).[220] Столь же мало внимания уделяется моделям диалогического и полифонического опыта (многозначность, многоголосие). Таким образом упускается шанс превратить интерпретацию в некую форму деятельности, которую можно было бы использовать в практике межкультурного исследования. Однако на уровне «насыщенного описания» все же намечаются пути для дифференцированного анализа культуры. В конечном счете интерпретативный поворот не выстраивает общей теории интерпретации культуры, не создает обобщающей теории. Напротив, здесь требуется открытое для интерпретации «обобщение в рамках единичного случая».[221] То есть необходима плотная фиксация культурного анализа на конкретных случаях, буквально микроскопический метод работы. Соответственно, все более проблематичным считается выстраивать анализ культуры или культурных явлений, опираясь на ставшие уже автономными ключевые понятия исследований общества – такие, как модернизация, индустриализация, интеграция и глобализация. Эффективнее было бы всякий раз перепроверять такие обобщения согласно отдельным эмпирическим наблюдениям и их интерпретативным погружениям вглубь предмета. Пытаясь с опорой на единичные случаи все же выйти на обобщающий уровень, следует постоянно переосмысливать отношение между отдельным исследованием и более общим контекстом. В таком случае перед научным трудом возникают следующие вопросы: о каком контексте идет речь в том или ином случае? какие устанавливаются рамки? какие предпринимаются ограничения? каким образом организуются взаимосвязи культурного анализа? какие аналитические понятия будут центральными? принадлежат ли они научной традиции или же они открыты для «автохтонных» понятий данных «объектов» исследования? что характерно для риторики изложения?

Историческая наука задалась такими вопросами лишь после того, как в 1970-х годах начала постепенно отказываться от крупных тем и линейных «великих повествований» в пользу многослойных конфигураций и синхронных смысловых и событийных витков истории. Такой критический уклон интерпретативного поворота на ранней стадии демонстрируют уже историко-антропологические эссе Роберта Дарнтона, в которых в этнологическом ключе анализируются конкретные примеры из ментальной и культурной истории Франции XVIII века, ставшие результатом совместного семинара с Клиффордом Гирцем.[222] Новый вектор заключается в том, чтобы «выявить чужую систему смыслов»,[223] по аналогии с чужой культурой, и, например, проинтерпретировать ритуальную многослойность, скажем, кошачьего побоища как чужеродного явления ремесленной культуры. Символический элемент социальных интеракций вновь обретает ценность по сравнению с количественным превосходством ментальной историографии.[224] Методологически на переднем плане здесь находится попытка как можно глубже вникнуть в позицию и точку зрения исторических субъектов, чтобы интерпретация исходила из наиболее загадочных моментов в исторических источниках.[225]

Однако основательнее всех концептуальные возможности интерпретативного поворота для исторической науки проработали Ганс Медик,[226] Линн Хант, Уильям Сьюэлл-младший,[227] а также – на конкретных примерах – авторы журнала «Историческая антропология. Культура – общество – повседневность»,[228] основанного на волне интерпретативного поворота. Внимание здесь сосредоточилось на смысловых и текстуальных измерениях, указывающих на то, что восприятие, осмысление и самотолкование субъектов представляют собой как минимум столь же важные «факты» истории, сколь и их социально-экономическое положение или принадлежность к сословиям и классам.[229] Интерпретативный поворот в исторических науках проявляет себя в «вопросе о „как“, который всегда является и вопросом о смыслах, образах толкования и символических измерениях».[230] Он же ведет и к цепочке междисциплинарных теоретических ответвлений: к культурно-историческим изменениям социальной истории, прежде всего к истории повседневности, к микроистории и к исторической антропологии. Последняя целенаправленно обращается как раз к такому уровню культурных самотолкований и субъективного опыта, не в последнюю очередь исходя из эго-документов исторических субъектов.[231] Разумеется, здесь – за пределами теории Гирца – прослеживается непосредственно социальное порождение и изменение культурных значений в исторических конфигурациях, обусловленных напряжением и противоречиями в рамках социума. С учетом процессов глобализации требуется конкретнее профилировать методологию этих подходов или же подвергнуть ревизии интерпретативные подходы к теоретически фундированной локальной и микроистории,[232] которая в свою очередь сталкивается сегодня со сложностью макропроцессов глобальной истории.

Насколько серьезно следует воспринимать параметры текста, демонстрируют образчики текстологически ориентированных гендерных исследований, представленных, например, в сборнике «Текст и гендер. Мужчина и женщина в брачных текстах раннего Нового времени».[233] Так, взаимосвязь между текстами (проповедью, трактатом, княжеским зерцалом и т. п.) и отношениями полов устанавливается не через утверждение, что, к примеру, смысл языковых обозначений гендерных ролей следует выводить из реальности, то есть что знаку мужчина/женщина соответствует некий референт в действительности. Напротив, гендерные исследования пришли к убеждению, что такое называние в языке уже всегда приписывает смыслы, следует некой стратегии дискурсивного производства реальности, то есть язык и тексты в значительной мере сперва сами конструируют и создают гендерную реальность, а не наоборот. Лишь кратко намеченное здесь выявление «„текстуальности“ пола»[234] предостерегает от того, чтобы поспешно ссылаться на отображающую функцию языка, не обращая внимания на то, как язык и тексты в своем потенциале символического созидания вообще сперва порождают и оформляют действительность.

В осмысленности построения мира, в его зависимости от языка как знако- и смыслогенерирующей системы, заключается также идея интерпретативной социологии: «создание описаний социальных действий влечет за собой герменевтическую задачу проникать в смысловые рамки, которые используют сами действующие лица для построения и воспроизводства социального мира».[235] Так, к примеру, институции тоже следует интерпретировать в аспекте закрепившихся смысловых структур. В своем обзоре школ интерпретативной социологии Энтони Гидденс показывает, как «мир до интерпретации» становится предметом такой социологии, которая опирается на философский идеализм и потому обнаруживает недостатки в собственной практике, не уделяя должного внимания материальным условиям действий и предпосылкам власти. Интерпретативный поворот и здесь оказывается не абсолютно новым «поворотом», но развивается на базе взаимодействия с актуальными на данный момент или прерванными традициями и школами.

Культурологический поворот коснулся и политологии – правда, довольно поздно, лишь в 1990-е годы. «Культура» в качестве новой категории отныне дополняет категорию «общества»; культурные коды, толкование и комментирование действующих лиц через символы, язык и ритуалы признаются основными чертами всякого действия, совершаемого в политическом поле. Политология здесь вполне может опереться на предшественников из собственных рядов, таких как Эрик Фогелин, отстаивавший позицию самотолкования обществ и необходимость внедрения понимающих методов и самоинтерпретаций в анализ. Особенно с точки зрения междисциплинарного взаимодействия здесь примечательны мысли о значении культуры и интерпретативных подходов для экономического анализа, которые также способствуют расширению теорий игры и концепций рационального выбора.[236] Очень рано для политологии в поле «международных связей» обнаруживается представление о «текстуальной политике международных отношений».[237] Это значит, в сфере международных отношений появляется новый взгляд на вопрос о дискурсивной и текстуальной структуре и тем самым на производство смыслов. Возникает чувствительное к тексту понимание политики, выдвигающее на передний план репрезентации и текстуальные средства международной политики (риторику, нарративность, стиль историко-специфических сценариев интерпретации). Упомянуть здесь можно, например, речи о безопасности, репрезентирующие дискурс авторитета и контроля, который касается прежде всего контроля над «чужой» угрозой в США. Примером аналогичных связей могут послужить спортивные метафоры как господствующие формы репрезентации в сфере конфликтологии, политики безопасности и военной политики.[238] Различные подходы к «культурным поворотам» в политологии обретают значимость и для профиля самих наук о культуре. Потому что они помогают теснее прежнего связать культурологический анализ с социальными процессами, действующими лицами, интересами и решениями.[239] Это дает возможность противостоять и опасностям культурализма, исходящим от злоупотребления понятием текста.

5. От интерпретативного поворота к «культурной критике»

«Подтолкнуть современную интерпретативную антропологию в сторону политически и исторически более чувствительной критической антропологии»[240] – с таким программным заявлением этнологи Джордж Маркус и Майкл Фишер попытались развернуть интерпретативный поворот в сторону «культурной критики» (cultural critique). Такой акцент заострил систематическое переопределение этнологии как критической, авторефлексивной науки о «чужом». Не ограничиваясь больше сугубо «региональными исследованиями» (area studies), она подтолкнула и другие культурологические дисциплины к интерпретативной переориентации. В качестве нового средства познания и посредника культурной критики должна использоваться в первую очередь практика «очужествления» (Fremdmachen). Интерпретативная культурная антропология наглядно показала, как интерпретативный поворот включает отдельные дисциплины в междисциплинарное поле «культурной критики».[241] С опорой на традицию американского прагматизма и литературную теорию Лайонела Триллинга здесь открывается рефлексивное поле, которое, исходя из «очуждения» собственной культуры, способствует моральной культурной критике и требует прилагать научные теории к критическим моральным и политическим задачам: будучи «интерпретивистами, как мы сами себя называли и понимали, мы были заинтересованы в работе, выходящей за узкие рамки четко систематизированного „научного метода“, в работе, сопряженной с моральными, политическими и духовными вопросами».[242] Тем не менее лишь под влиянием постструктурализма и деконструктивизма такой подход к «культурной критике» – словно некое дискурсивное ответвление – еще конкретнее обращается к проблеме власти и заостряется политически. При этом невозможно обойти стороной вопрос, как власть систем репрезентации определяет человеческие действия и создает символические структуры.[243]

Для развития «культурной критики» примечательны в этой связи прежде всего два предложения, если не сказать две «техники»,[244] которые выдвинули еще Маркус и Фишер и которые потом сопутствовали всем сменам вектора культурологической дискуссии. Новаторской оказалась, с одной стороны, «техника» «дефамилиаризации посредством эпистемологической критики».[245] Она побуждает переносить результаты познания «чужого», которые можно получить на периферии, на критику собственных, европейских основ мышления и понятий: на критику утилитаристских, материалистских предпосылок мышления (как это делает, например, Маршалл Салинз в книге 1976 года «Культура и практический разум»[246]) или также на ревизию западных концепций личности. С другой стороны, помимо таких отсылок к собственным концептуальным основаниям, «дефамилиаризация посредством кросс-культурного сопоставления»[247] создает условия для автокритического соположения конкретных культурных фактов. Однако этнографический взгляд на собственные культурные предпосылки полагается здесь также и условием научной работы. Ранний пример такого взгляда, согласно Маркусу и Фишеру, – это классический «Очерк о даре» Марселя Мосса, «где сравнения приводятся с целью задать вопросы о моральном преобразовании французской (и капиталистической) политической экономики».[248] Правда, подобные требования дефамилиаризации настолько обострили и политизировали склонность интерпретативной культурной антропологии Гирца к морализаторству, что следующие за ней культурологические исследования оказались под большим влиянием нормативности. Эта претензия на нормативность до сих пор свойственна наукам о культуре. Вместе с тем уже здесь – в поле интерпретативного поворота – обнаруживаются практические основания для сравнения культур, в которых – чем дальше, тем больше – будет нуждаться культурологическое исследование, чтобы отвечать требованиям глобализованного мира.

Через «культурную критику» интерпретативный поворот уже на ранней стадии вышел за рамки европейских предметов исследования и европоцентричных категорий социальных наук – по крайней мере в подходах, разработанных Джорджем Маркусом и Майклом Фишером. Но и Клиффорд Гирц в своем введении к синтезирующему ретроспективному обзору «школы» интерпретативных социальных исследований успел в общих чертах наметить такое интеркультурное расширение в сторону «депровинциализации» внеевропейских голосов: «Без сомнения, социальные науки – независимо от наших желаний или идеальных представлений – остаются в большинстве своем европейским и американским мероприятием, порожденным западной, просветительской и, как утверждают некоторые, колониальной моделью мышления и в ней же обитающим. Поэтому мы пытались включить в дискуссию азиатские, африканские и латиноамериканские – в любом случае не западные – голоса, чтобы это положение дел таким образом депровинциализировать».[249] Разумеется, заявление помещено в «ретроспективную преамбулу», а таковая – как и «повторное рассмотрение» – склонна к идеализациям. Зачастую то, что содержалось еще в самом зародыше, но не было эксплицировано или по-настоящему развернуто на ранней стадии «поворотов», начинает разрабатываться лишь со временем.

Приведенный общий обзор все же доказывает, что именно интерпретативный поворот первым заставил науки о культуре по-новому определить собственные объекты и методологические принципы. Возникает удивительная парадоксальность: с одной стороны, интерпретативный поворот способствовал размыванию границ между социальными и естественными науками – в настоящее время эта размытость может быть использована на благо сближения наук о культуре и естественных наук, причем в совершенно ином ключе, нежели в том, который предлагают исследования мозга. С другой стороны, интерпретативный поворот навел на мысль о необходимости – при всей размытости границ – разделять понятийную систему социальных и культурных наук и понятия наук естественных. Потому что зависимость добытого гуманитарными науками знания от ценностей, суждений и субъектов, от бессознательного и от истории должна оставаться неотъемлемой предпосылкой познания. Тем самым науки о культуре и обществе позиционируют специфику «культурного» как познавательную установку и как предмет исследования, собственные интерпретации которого тем не менее включаются в интерпретационный круг культурного самотолкования: «Пытаясь понять культурный мир, мы имеем дело с интерпретациями и интерпретациями интерпретаций».[250]

Возможно, этот круг интерпретаций и выливается в «интерпретативный универсализм»,[251] когда объекты представляются лишь следствием интерпретаций и приходится задаваться вопросом, не существует ли что-то и по ту сторону языка, текста и интерпретации.[252] Но если рассматривать этнологическое или научное описание в целом как интерпретацию интерпретаций, то уже оказывается недалеко до саморефлексии (этнологического) письма, которую постулирует рефлексивный поворот. И вновь интерпретативный поворот раздваивается: с одной стороны, на расширение категории текстуальности на уровне научной письменной практики, структуры текста и репрезентации, с другой – на перформативные, еще более близкие к практике процессы ускорения.

Что касается самого интерпретативного поворота, то, преодолевая границы, он постоянно форсировал дискуссию вокруг наук о культуре. Тем более удивляет, что центральным при этом стало не понятие интерпретации. Гораздо больше здесь впечатляет карьера понятий текста и текстуальности. Вообще, наблюдается интересный факт: создается впечатление, что interpretive turn, работающий на одной своей интерпретативной движущей силе, как бы застрял в тесном проеме герменевтики. Лишь в качестве «текстуального поворота» (textual turn) он продолжит реализовываться во множестве новых траекторий науки. Ибо лишь внедрение категории текста в практические взаимосвязи и медиаконтексты способно и дальше питать интерпретативный поворот.[253] В любом случае вывод, к которому приходит Моритц Баслер, подтверждает, что именно понятие текста устанавливает взаимосвязанность объектов культуры. Следует прислушаться и к его предложению – с новых точек зрения «возвращаться к теории текстуальности, теоретически и методологически максимально ее разрабатывать – в надежде, что она предложит солидный фундамент будущим культурным исследованиям».[254]

Избранная литература

Algazi, Gadi. Kulturkult und die Rekonstruktion von Handlungsrepertoires // L’Homme, Europäische Zeitschrift für Feministische Geschichtswissenschaft 11, 1 (2000), S. 105–119.

Bachmann-Medick, Doris (Hg.): Kultur als Text. Die anthropologische Wende in der Literaturwissenschaft. 2. Aufl. Tübingen, Basel, 2004.

Berg, Eberhard; Fuchs, Martin (Hg.): Kultur, soziale Praxis, Text. Die Krise der ethnographischen Repräsentation. Frankfurt/M., 1993.

Brandstetter, Gabriele. Fremde Zeichen. Zu Gottfried Kellers Novelle «Die Berlocken». Literaturwissenschaft als Kulturpoetik // Jahrbuch der deutschen Schillergesellschaft 43 (1999), S. 305–324.

Csáky, Moritz; Reichensperger, Richard (Hg.): Literatur als Text der Kultur. Wien, 1999.

Dolgin, Janet L.; Kemnitzer, David S.; Schneider, David M. (Hg.): Symbolic Anthropology. A Reader in the Study of Symbols and Meanings. New York, 1977.

Fischer, Michael M. Interpretive Anthropology // Reviews in Anthropology 4, 4 (1977), p. 391–404.

Geertz, Clifford. Dichte Beschreibung. Beiträge zum Verstehen kultureller Systeme. Frankfurt/M., 1983. [Рус. изд.: Гирц, Клиффорд. «Насыщенное описание»: в поисках интерпретативной теории культуры // Он же. Интерпретация культур. М., 2004. С. 9–42. – Примеч. пер.]

Geertz, Clifford. Local Knowledge. Further Essays in Interpretive Anthropology. New York, 1983.

Geertz, Clifford. Spurenlesen. Der Ethnologe und das Entgleiten der Fakten. München, 1997.

Geertz, Clifford. Available Light. Anthropological Reflections on Philosophical Topics. Princeton, 2000.

Giddens, Anthony. Interpretative Soziologie. Eine kritische Einführung. Frankfurt/M., New York, 1984.

Gottowik, Volker. Konstruktionen des Anderen. Clifford Geertz und die Krise der ethnographischen Repräsentation. Berlin, 1997.

Griesecke, Birgit. Japan dicht beschreiben. Produktive Fiktionalität in der ethnographischen Forschung. München, 2001.

Gunn, Giles. The Culture of Criticism and the Criticism of Culture. New York, Oxford, 1987.

Handler, Richard. An Interview with Clifford Geertz // Current Anthropology 32 (1991), p. 603–613.

Hiley, David R.; Bohman, James F.; Shusterman, Richard (ed.): The Interpretive Turn. Philosophy, Science, Culture. Ithaca, London, 1991.

Inglis, Fred. Clifford Geertz. Culture, Custom and Ethics. Cambridge, 2000.

Kramer, Jürgen. Geertz im Kontext. Anmerkungen zur interpretativen Anthropologie eines Merchant of Astonishment // Anglistik 11, 1 (2000), S. 97–127.

Kumoll, Karsten. «From the Native’s Point of View»? Kulturelle Globalisierung nach Clifford Geertz und Pierre Bourdieu. Bielefeld, 2005.

Marcus, George E.; Cushman, Dick. Ethnographies as Texts // Annual Review of Anthropology 11 (1982), p. 25–69.

Marcus, George E.; Fischer, Michael M. J. Anthropology as Cultural Critique. An Experimental Moment in the Human Sciences. Chicago, London, 1986.

Medick, Hans. «Missionare im Ruderboot»? Ethnologische Erkenntnisweisen als Herausforderung an die Sozialgeschichte // Alf Lüdtke (Hg.): Alltagsgeschichte. Zur Rekonstruktion historischer Erfahrungen und Lebensweisen. Frankfurt/M., New York, 1989, S. 48–84.

Musner, Lutz. Kultur als Textur des Sozialen. Essays zum Stand der Kulturwissenschaften. Wien, 2004.

Ortner, Sherry B. The Fate of «Culture». Geertz and Beyond. Berkeley, 1999.

Ortner, Sherry B. Theory in Anthropology Since the Sixties // Comparative Studies in Society and History 26 (1984), p. 126–166.

Rabinow, Paul; Sullivan, William M. (eds.): Interpretive Social Science. Berkeley, 1979.

Rabinow, Paul; Sullivan, William M. (eds.): Interpretive Social Science. A Second Look. Berkeley, 1987.

Reckwitz, Andreas; Sievert, Holger (Hg.): Interpretation, Konstruktion, Kultur. Ein Paradigmenwechsel in den Sozialwissenschaften. Opladen, Wiesbaden, 1999.

Ricœur, Paul. Der Text als Modell: hermeneutisches Verstehen // Walter L. Bühl (Hg.): Verstehende Soziologie. Grundzüge und Entwicklungstendenzen. München, 1972, S. 252–283 (или также в издании: Hans-Georg Gadamer, Gottfried Boehm [Hg.]: Seminar: Die Hermeneutik und die Wissenschaften. Frankfurt/M., 1985, S. 83–117). [Рус. изд.: Рикер, Поль. Модель текста: осмысленное действие как текст // Социологическое обозрение. 2008. Т. 7. № 1. С. 25–43. – Примеч. пер.]

Schlesier, Renate. Was ist Interpretation in den Kulturwissenschaften? // Querelles. Jahrbuch für Frauen- und Geschlechterforschung 8 (2003), S. 29–49.

Schwanitz, Dietrich. Dichte Beschreibung // Jürgen Fohrmann, Harro Müller (Hg.): Systemtheorie der Literatur. München, 1996, S. 276–291.

Scott, Joan W.; Keates, Debra (eds.): Schools of Thought. Twenty-Five Years of Interpretive Social Science. Princeton, Oxford, 2001.

Shweder, Richard A.; Good, Byron (eds.): Geertz by His Colleagues. A Colloquium. Chicago, 2005.

Spiegel, Gabrielle M. History, Historicism, and the Social Logic of the Text // Idem. The Past as Text. The Theory and Practice of Medieval Historiography. Baltimore, London, 1997, p. 3–28.

Steger, Florian (Hg.): Kultur – ein Netz von Bedeutungen. Analysen zur symbolischen Kulturanthropologie. Würzburg, 2002.

Stellrecht, Irmtraud. Interpretative Ethnologie: Eine Orientierung // Thomas Schweizer, Margarete Schweizer, Waltraud Kokot (Hg.): Handbuch der Ethnologie (Festschrift für Ulla Johansen). Berlin, 1993, S. 29–78.

Turner, Victor W.; Bruner, Edward M. (eds.): The Anthropology of Experience. Urbana, Chicago, 1986.

Wiechens, Peter. Das Prinzip Überschreitung. Clifford Geertz und die Konstitution der Interpretativen Anthropologie. Münster (Diss.), 2000.