Вы здесь

Культурные повороты. Новые ориентиры в науках о культуре. Введение. Культурные повороты: новые ориентиры в науках о культуре (Дорис Бахманн-Медик, 2006)

Введение. Культурные повороты: новые ориентиры в науках о культуре

1. Подходы к составлению карты наук о культуре

В эпоху постмодерна науки о культуре, как известно, провозгласили конец «метанарратива» эмансипации и прогресса. Но разве не были они при этом сами результатом «великого повествования»? В конце концов, и по сей день ведутся разговоры об определяющей роли «Культурного Поворота» (Cultural Turn), который парадигмальным скачком охватил социологические и культурологические дисциплины, все еще пребывая при этом во власти могущественного лингвистического поворота (linguistic turn). Да, лингвистический поворот представляет собой «мега» – поворот или даже революционную смену парадигм. Но действительно ли он до сих пор настолько доминировал в процессах формирования научной теории культуры, что держал под строгим контролем все последующие теоретические реорганизации?

В качестве альтернативы можно помыслить и изложить иную историю наук о культуре, руководствующуюся именно многообразием культурных поворотов. Лишь различные «повороты», которые приблизительно с 1970-х годов стали возникать в фарватере лингвистического, раскрывают дифференцированное и крайне динамичное поле исследований культуры. Им удалось изменить направление мысли и установить новые ракурсы исследовательской деятельности. Тем самым, пройдя через круг всех дисциплин, «повороты» позволили обнаружить в них не освоенные ранее исследовательские области и взломали устоявшийся теоретико-методологический канон целенаправленными исследовательскими усилиями. Речь идет о новаторских направлениях – таких, как интерпретативный поворот (interpretive turn), перформативный поворот (performative turn) и рефлексивный поворот (reflexive turn), – которые сначала сложились в сфере культурной антропологии, а затем в контексте смены ведущих дисциплин сформировали постколониальный поворот (postcolonial turn) наряду с пространственным (spatial turn) и иконическим / пикториальным поворотом (iconic / pictorial turn); с недавних пор к ним примыкает и переводческий поворот (translational turn). Дифференцирующие импульсы этих разнообразных cultural turns внедряются в «метанарратив» «Культурного Поворота». К тому же характерные для них смещения точек зрения лишают авторитета и сам лингвистический поворот, так как все они уводят от языковой и текстуальной нагруженности культурного анализа, от господства репрезентации, пустой автореферентности и «грамматики» поведения. Куда же они ведут? Именно богатый спектр новых фокусировок открывает широкие горизонты перед наукой о культуре после лингвистического поворота: на передний план выходят самотолкование и инсценировка, телесность и действие, а также политика социальных и межкультурных различий с практиками их перевода и преодоления, кроме того – визуальное понимание, восприятие образов и различные культуры взгляда, равно как и пространственность и соотношение пространства и социального действия, наконец, даже неотъемлемая материальность опыта и истории.

Другая история наук о культуре, прочерченная вдоль таких «поворотов», позволяет по-новому расценить общее убеждение, будто сборник «Гуманитарные науки сегодня»[1] спровоцировал у нас глобальный «Культурный Поворот» гуманитарных наук: науки о культуре, говорится там, берут свое начало в немецкой традиции истории духа. Между тем стало принято исходить из того, что науки о культуре в принципе заменили собой гуманитарные науки, в условиях определенной научной политики превратившись в «шифр модернизации».[2] Сначала в них видели интегративную перспективу, которая позволяла преодолеть разнонаправленность отдельных дисциплин и кардинальное разделение исследовательского труда, а также снять коммуникативные барьеры узкоспециальных понятийных систем. Но очень скоро модернизационный импульс наук о культуре перешел в русло усиливающейся авторефлексии и дифференциации. Этому способствовало стремление встроиться в контекст международных теоретических подходов, чтобы уже из их перспективы «модернизировать» гуманитарные науки. Такая позиция обнажила специфические недостатки традиционных гуманитарных наук: выделяя отдельные культурные объекты, в которых находит свое отражение духовная продуктивность, гуманитарные науки придерживаются скорее универсальной модели единого человеческого духа, порожденной, однако, сугубо европейской духовной историей. Науки о культуре же, напротив, обращают пристальное внимание на материальность, медиальность и формы деятельности «культурного», чтобы точнее понять, как и через какие специфические культурные процессы в том или ином обществе вообще производится духовное и культурное.[3] При этом они открываются навстречу давно уже не зацикленному на одной Европе плюрализму всего культурного, культурных процессов и форм выражения. Они отсылают ко «множественным модерностям» (Шмуэль Эйзенштадт) и поднимают проблему однолинейности понятия модернизации как понятия европоцентричного, не в последнюю очередь относящегося к самому проекту наук о культуре. Особенно все более частое обращение к проблемам за пределами Европы значительно стимулирует к тому, чтобы не ограничивать себя исключительно европейским каноном знаний, до сих пор не утратившим своих авторитетных позиций. Прежде всего эта тенденция наук о культуре к плюрализму, наряду с критической авторефлексией и (меж)культурной локализацией собственных теорий, была и остается питательной средой для формирования значимых культурных поворотов как в отдельных дисциплинах, так и на их пересечениях.

«Великое повествование» «Культурного Поворота», таким образом, подрывается дифференцирующими импульсами не менее весомых отдельных культурных поворотов. Тем более насущным остается вопрос, как в науках о культуре можно вести «повествование» об этой динамике или – применяя пространственный поворот к ландшафту теории – картографировать его. Важно подчеркнуть, что речь здесь пойдет не об истории наук о культуре[4] и не о реконструкции пересечений и различий между англо-американскими cultural studies и немецкими Kulturwissenschaften.[5] Тем более не преследуется здесь цель одним махом «предварительно завершить длящуюся уже больше десятка лет принципиальную дискуссию о переориентации литературоведения и / или / как культурологии».[6] Вместо того чтобы раскрывать здесь контраст между принципиальными дискуссиями, с одной стороны, и «собственно работой над текстами, в архивах и с культурной памятью»[7] – с другой, мы пойдем по иному пути: продуктивнее будет разместить культурологический дискурс на передних позициях карты, чтобы непосредственнее использовать его в рассмотрении предметов, субъектов или текстов исследований.

Картографические подходы к культурологическим исследованиям, их теоретическому ландшафту и дискуссиям уже имели место – но ни один не обращал свой взгляд на динамику теоретических изменений через призму «поворотов». До сих пор чаще всего рассматривают трансформации понятия культуры,[8] главным образом обращаясь к таким «дискуссионным областям», как культура повседневности и поп-культура, культурная идентичность, медиа и коммуникация, глобализация и транскультурная коммуникация,[9] или – к таким общепризнанным «методологическим системам», как новый историзм, культурная история, дискурс-анализ. Путеводной нитью выступает также и «расстановка смысловых акцентов»: история повседневности, историческая антропология, гендерная история, история поколений, история дискурсов и не в последнюю очередь теоретические системы отдельных адептов, предшественников, основателей. Комбинация таких звеньев реконструкции обнаруживается у историка Уте Даниель.[10] У Лоуренса Гроссберга, если взять его собственную «пространственно-временную карту текущего состояния культурных исследований»,[11] также можно натолкнуться на классификацию по «моделям» («модели культурных исследований»),[12] обнаруживающую ряд соответствий и со стороны немецких наук о культуре: культура как текст, культура как коммуникация, культура как различие, культура в отношении социополитического пространства, культура в отношении институций, культура как дискурс и повседневность.

В то же время все эти опыты картографирования и конкретизации по дискурсным сферам означают и существенное сужение до тематических комплексов. Настоящая книга предлагает пойти иным путем. Расхожим тематическим ориентациям здесь противопоставляется во многом методическая направленность «поворотов», вырабатывающих установки восприятия, оперативные подходы и концепции, а также аналитические категории. Их способность варьировать оптику и смещать акценты вкупе с более целенаправленной методологией позволяют не только испытать конкретные исследовательские подходы на степень их культурологической рефлексивности, но вместе с тем и локализовать их в определенном теоретическом дискурсе.

Следуя за различными «поворотами» в науках о культуре, необходимо в первую очередь вернуть в обращение и методологические подходы, потонувшие в гуле споров вокруг наук о культуре и позабытые. Они дают импульсы давно назревшему перепрофилированию наук о культуре, находящихся сегодня скорее в ситуации застревания. Под «застреванием» подразумеваются не только жаргонные тупики – как бы то ни было, одно упоминание глобализации, культуры, идентичности, межкультурности и т. д. открывает целый кладезь возможных ассоциаций и референций, создающих впечатление размытости и бесконтурности культурологических исследований. Кроме того, имеется в виду до сих пор открытая альтернатива: стоит ли разрабатывать науку о культуре в единственном числе как отдельный предмет или следует все же развивать науки о культуре во множественном – как перспективу, стягивающую вместе различные дисциплины, как «общедисциплинарную направляющую категорию»? Примечателен вектор этого вопроса в сборнике «Курс на культурологию», исходящий из институционализации наук о культуре: «В дебатах вокруг «науки о культуре» и модернизации гуманитарных наук довольно скоро обрела силу идея направить университетское образование в дисциплинарное русло, а исследовательскую деятельность – в междисциплинарное. <…> Культурология с такой точки зрения оказалась бы привилегией аспирантов, получивших солидные основы знаний в конкретной области и потому способных существенно расширить свой горизонт».[13] Стало быть, культурологически расширить свой горизонт можно лишь с опорой на дисциплинарное образование?

В то время как культурологи Хартмут Бёме, Петер Матуссек, Лотар Мюллер в качестве возражения выдвигают идею «культурологии как базового предмета»,[14] выходящая за дисциплинарные границы перспектива «поворотов» свидетельствует в пользу иной концепции наук о культуре. Эта концепция изначально мыслится как общедисциплинарная, пересекающаяся с компетенциями самих исходных дисциплин. Стоит только изолировать проект наук о культуре в отдельный самостоятельный предмет или начать насаждать его просто в качестве дополнительной квалификации, как это незамедлительно приведет к его самоликвидации. Возможно, науки о культуре тогда действительно стали бы лишь эпизодом, «пусть и важной, но вре́менной ступенью в обосновании гуманитарных наук»[15] – из чего в своих рекомендациях по положению «гуманитарных наук» в Германии в 2006 году характерным образом исходит Совет по науке.

Напротив, проект наук о культуре сможет утвердиться, только если перешагнет «размытость глобальных притязаний»[16] науки о культуре в единственном числе (культурологии), а именно – если он будет пониматься как выходящий за рамки одного предмета ориентир, сцепление которого с различными дисциплинами оказывается непременным условием.[17] Однако это также означает, что и специфические дисциплинарные концепции и сферы исследования, а также их объекты изначально требуют совершенно иного подхода, если рассматривать их культурологически. Неизбежно придется искать средства сопряжения отдельных дисциплин: продуктивное преодоление границ, открытость международным исследовательским направлениям, признание многообразия перспектив и обращение к исследовательским областям, общим для данных дисциплин. Науки о культуре в этом смысле, по выражению Хартмута Бёме и Клауса Шерпе, оказываются «средством взаимопонимания… чтобы «диалогизировать» гетерогенные, узкоспециальные, изолированные друг от друга достижения наук, указать на их структурные сходства».[18] Подобные культурологические импульсы не в последнюю очередь поддерживают робко начатый диалог между гуманитарными и естественными науками.

Взгляд, направленный на культурные повороты, не расставляет финальных акцентов. Всякий раз он вынуждает задаться вопросом (оставляя его открытым): что будет потом? С точки зрения культурных поворотов науки о культуре вовсе не выстраивают линейную цепочку теоретического «прогресса». Им присуща, напротив, большая вариативность развития, рождаемая тем или иным «поворотом» теоретической мысли – это вполне может быть поворот обратно или конструктивный обходной путь, смещение акцентов, смена перспективы или направления.

Что же понимать под «поворотами»? Не подчиняют ли они под знаком очередной новой «моды» – как внушает нам само выражение turn – познавательный процесс определенной необязательности и контингентности? Или же они как раз таки обретают познавательную ценность в качестве «способа историзации и трансформации кантовского a priori»?[19] В любом случае эти «повороты», вводя новые идеи и категории, меняя направления и модифицируя теории, являются знаменательным явлением – как в их собственных контекстуальных связях, так и с позиций реструктуризации «научного поля»[20] в науках о культуре и обществе.

«Поле» наук о культуре

Для контекстуализации культурологических «поворотов» прежде всего решительно важно, что толчок им дала принципиальная переориентация на «культуру» («Культурный Поворот»), благодаря чему они упразднили сциентистские, зачастую позитивистские и экономистские толкования социального и заставили в корне пересмотреть феномены символизации, языка и репрезентации. Язык и текст были осознаны как формообразующие и движущие силы социального действия и на уровне теории раскрыты в свойственной им двуликости: сначала в культурно-семиотическом плане «культуры как текста», затем в направлении социально и материально более насыщенного уточнения – «культуры как текстуры социального». В политико-экономическом контексте культура понимается здесь как «процесс трансфера», «который «переводит» социальное в символическое и накладывает на него таким образом некую текстуру, то есть накладывает на ткань социального присущие жизненному миру значения».[21] Такое «возвращение» социального уже на уровне самой культурной «текстуры» – на что указывает Лутц Муснер – означает вместе с тем уход от склонности постмодерна к рассеиванию «жестких» общественных измерений в «более мягкие» сферы культуры, смысла и дискурса. Это (постмодерное) размягчение обширного социального анализа всякий раз выводило культурологию на след, который скорее ведет в мир знаков, повышает значимость плюрализации и эклектизма, поощряет эпистемологическое мышление и вместо биполярных противопоставлений требует подчеркивать многообразие различий. Все это выливается в конечном счете в разложение «великих повествований» и смежных смысловых связей, которые уже не справляются с растущей фрагментацией в глобализованном модерне.

В свете такой эпистемологической систематики примечательна регенерация материально-экономической и социальной «изнанки» в самом центре культурологического дискурса. Уже только поэтому было бы заблуждением без конца ссылаться на «великое повествование» «Культурного Поворота» и возводить многогранность переориентаций наук о культуре к постмодернистской раздробленности. Такой же узостью было бы и «пришпиливать» теоретические изменения грубыми историко-политико-экономическими кольями, как это делает Фредрик Джеймисон, говоря о самом постмодерне как о «культурной логике позднего капитализма» или даже о «поворотах» как всего лишь об отголосках «постфордистской трансформации».[22] Изучение же отдельных «поворотов» позволяет гораздо более дифференцированно разъяснить, как те или иные этапы культурологического дискурса связаны с изменениями исторических, социальных и политических условий, а также как само отношение к реальности в свою очередь обретает ясные очертания лишь через ту или иную перспективу культурологического восприятия. Слишком общее сопряжение «Культурного Поворота» с распадом больших политических систем, старых границ и блоков в мировой политике – скорее лишь расфокусирует взгляд.

«Повороты» позволяют обратить внимание также и на внутренние условия «интеллектуального поля». Последние проявляют себя – если структурировать науки о культуре с помощью теории полей Пьера Бурдье – как «пространство игры, поле объективных отношений между индивидуумами и институциями, конкурирующими друг с другом за одни и те же вещи».[23] Применительно к интеллектуальному полю наук о культуре такая формулировка и здесь позволяет глубже вникнуть в поле интеллектуальных «мод», в случае которых хозяева этого поля применяют «стратегии консервирования», а конкуренты – «субверсивные стратегии»,[24] чтобы упрочить или для начала занять собственную позицию в данном поле. Конкуренцию за символический капитал, которая в овладении «поворотами» и исследовательскими направлениями, а также в избыточном производстве ключевых понятий становится все более плотной, определенно можно наблюдать эмпирически и ни в коем случае нельзя недооценивать с точки зрения политики науки. Научные моды, к понятию которых Бурдье пришел, проведя аналогию между высокой модой и «высокой культурой», доказывают лишь, насколько формирование самих наук о культуре обусловлено их собственным предметом анализа. Совсем необязательно выносить на этом основании глобальный вердикт, как это делает Лутц Муснер, для которого лишь одно может знаменовать конец метанарративов: «лихорадочная конъюнктура и не (само) критичная смена теоретических мод».[25] Гораздо вероятней, именно двуликость интеллектуальных мод в их инновационности и в сопутствующем ей гнете единообразия способна дать повод конструктивной критике. Ведь в конечном счете они оказываются не только новаторскими сдвигами, но и путевым указателем, который, как представляется, заставляет исследование приходить к консенсусу вопреки всей тяге к дискуссиям и теоретической конкуренции. Уже Бурдье сетовал на такой «бездонный конформизм» «господствующих направлений поля».[26]

Распространяется ли и на культурологические повороты подобный диктат моды, а вместе с ним и закон «тонких различий»? Справедлив ли и для «поворотов» намек Бурдье: «Если мини-юбка добралась до Тмутаракани, то все начинается сначала»?[27] Эти вопросы указывают не только на консенсусный характер «поворотов», но и на их оборотную сторону: формирование мейнстрима. Тем важнее помнить и об условиях самой возможности культурологических поворотов, которые – вопреки относительной автономии интеллектуального поля по отношению к полю социальному – ограничивают их габитусом, конкуренцией, борьбой, распределением позиций, зависимостью от традиции и ее формированием. Наконец, те или иные «повороты» всегда связаны также с разметкой и защитой академических полей, не в последнюю очередь в перспективе получения исследовательских средств в рамках ужесточившегося конкурса среди специальных исследовательских проектов, аспирантур и иных профильных университетских инициатив.[28] «Повороты» как таковые выходят далеко за рамки своей локализации и функции в ограниченном этими рамками поле культурологического самоутверждения и теоретического развития. Не являются ли они хотя бы поэтому не столько «исследовательскими парадигмами»[29] в смысле теории парадигм Томаса Куна, сколько «подходами»?

Трансформация теории как смена парадигм?

Почему здесь сразу не зашла речь о парадигмах и их соответствующей смене в смысле Томаса Куна? Научно-теоретическое и научно-историческое объяснение динамики развития науки ориентируется у Куна на понятие «парадигмы». Оно указывает на то «общее, что есть у членов одного научного сообщества – и только у них».[30] В случае новейших наук о культуре теории трансформируются скорее независимо от дисциплин, то есть игнорируя научные сообщества в образе обособленных научных групп и, что важно, не нацеливаясь на «профессиональное и эзотерическое исследование».[31] Культурологический анализ размечает себе, напротив, междисциплинарное поле, предмет которого – по выражению Ролана Барта[32] – не принадлежит никому. Тем самым он избегает претензии на монопольное представительство через отдельные дисциплины.

Именно расширение научных сообществ за счет преодоления дисциплинарных границ, как известно, характеризует современные науки о культуре. Тем самым эти науки открывают и проблематику трансдисциплинарных построений, на которую накладываются все новые интерпретационные подходы. Уже по одной этой причине куновская модель развития естественно-научных дисциплин с ориентацией на «прогресс наук»[33] оказывается в проигрышном положении. Потому что она исходит из того, что – не в силу эволюции, но одной внезапностью «проблеск[ов] интуиции, благодаря которым рождается новая парадигма»[34] – возникает цепочка скачкообразных, более того – революционных смен парадигм. Та или иная следующая «новостройка» рушит предыдущее, традиционное здание теории. Старая парадигма заменяется новой, если она больше не способна решать актуальные проблемы. Такие «поворотные пункты в развитии науки»[35] создают целенаправленную оптику анализа на фоне «прочного согласия в исследовательской работе».[36] В случае наук о культуре и обществе об этом не может быть речи уже потому, что сами их исследовательские предпосылки «построены на принципе полемики».[37] Проницательная мысль Мэрилин Стрэтерн улавливает самую суть проблемы парадигм: «Парадигмы снабжают нас правилами, позволяющими очертить природу проблемы и ее возможное решение. Тем не менее в социальных науках различия между теоретическими позициями, которые я затронула, корреспондируют с образованием различных социальных интересов».[38] От соперничающих теоретических позиций или даже «теоретических поколений»[39] в науках о культуре и обществе поэтому нельзя ожидать общей точки зрения на социальный и культурный мир.

В соответствии с отходом от «великих повествований» и «метапарадигм» «повороты» в науках о культуре нельзя назвать «коперниканскими». Гораздо более осторожно и экспериментально, поступательно, шаг за шагом, они помогают добиться признания новым точкам зрения и подходам. Поэтому невозможно говорить об одной определенной «картине мира» наук о культуре, которая скорее дробится – или как считает Ансгар Нюннинг – слагается из различных turns.[40] Даже если эти смены направлений нисколько не отличаются неясностью происхождения, а в своем развитии еще более решительны, то в современной исследовательской панораме наук о культуре «повороты» отнюдь не демонстрируют своей необратимости. Речь никогда не идет об абсолютном и глобальном переломе целой дисциплины – скорее о формировании и специализации отдельных «поворотов» и новых оптик, с помощью которых отдельный предмет или исследовательский подход обретает точки соприкосновения с другими дисциплинами. Движение направлено в сторону методологического плюрализма, преодоления границ, эклектичного взаимообмена методами – а не к образованию парадигмы, целиком и полностью заменяющей собой предыдущую. Поэтому, например, говорят об антропологическом повороте в литературоведении, а не всего литературоведения как такового.[41] В этом есть серьезное преимущество – можно с большей прагматичностью выявить приложимость самых разных «поворотов».

Стало быть, патетическим разговорам о научных «революциях», равно как и поискам культурологической парадигмы[42] нет места в поле наук о культуре. Этнологи Джордж Маркус и Майкл Фишер в книге «Антропология как критика культуры»[43] говорят даже скорее об антипарадигмах – хотя «повороты» пусть и не столь суровы, но и не столь робки, чтобы по принципу постмодерна «все сойдет» вертеться флюгером из стороны в сторону. Напротив, открывается возможность экспериментировать, «свободная от авторитетных парадигм игра идей», как выражаются Маркус и Фишер: «критические и рефлексивные взгляды на предмет исследования, открытость разнообразным влияниям, принимающая во внимание все, что кажется работающим на практике, и терпимость к неопределенности направления данной области и неполноты некоторых ее проектов».[44] Выдержать эту неопределенность перспективы, тем более сделать ее продуктивной – вот что составляет постоянные усилия наук о культуре, особенно если учесть их риск оказаться в «тупике»,[45] а также заложенный в них внушительный потенциал для нестандартных изысканий. «Повороты» в этом смысле представляют собой «относительно эфемерные и промежуточные стили исследования между периодами более устоявшихся и определяемых парадигмой стилей».[46]

Не обращая внимания на такие диагнозы противонаправленности «поворотов» по отношению к исследовательской деятельности, ориентированной на парадигмы, то есть на единую теорию, некоторые до сих пор смотрят через объектив смены парадигм.[47] Тем самым скорее умаляется значение «поворотов», зато – как у Андре Гингриха – переоцениваются «когерентные концепции» культурного релятивизма, функционализма, структурализма, постструктурализма.[48] Совершенно независимо от вопроса, представляют ли они собой парадигмы или все же лишь базисные исследовательские установки, «повороты» выходят далеко за пределы столь авторитетного методологического канона. Их методологические импульсы целиком подтверждают концепцию наук о культуре, которая, подчеркнем, стремится не к обоснованию отдельной дисциплины, но к методической плюрализации ее исследовательских установок: в качестве придания культурологической перспективы горизонту возможных в отдельных дисциплинах вопросов, чтобы осваивать междисциплинарное исследовательское поле «по краям» этих дисциплин.

Трансформация теории как смена парадигм?

Культурологические повороты отличаются не только тем, что осваивают междисциплинарные предметные области, но и тем, что вводят в исследование собственный инновационный словарь. Именно это Андреас Реквиц считает решающим моментом с точки зрения «трансформации культурных теорий», как и называется его книга: «Культурологический поворот знаменует в социальных науках то, что в терминологии Гастона Башляра можно назвать «эпистемологическим разрывом» – внедрение и распространение нового управляющего познанием словаря, открывающего аналитические перспективы нового типа».[49] Действительно, науки о культуре выделяются в первую очередь собственным понятийным аппаратом, благодаря которому им зачастую и удается открыть новое поле для исследований. Для примера, под влиянием культурологических подходов (скажем, в историографии) такие выражения, как прерывность, разрыв, порог, граница, различие и т. д., все чаще заменяют собой такие традиционные понятия когерентности, как автор, произведение, влияние, традиция, развитие, идентичность, ментальность, дух, – со значительными последствиями для совершенно нового восприятия проблемы, еще до всякого анализа и интерпретации. С другой стороны, появляются слова-сигналы, грозящие стать жаргонизмами: глобализация, модернизация, гибридность, транснациональность и т. д. Но и здесь не общий культурологический поворот, «Cultural Turn», формирует понятия. Скорее понятия, введенные в обиход отдельными «поворотами», начинают влиять на познание, балансируя на тонкой грани между аналитической категорией и жаргонизмом.

Вполне в духе Куна, но гораздо менее помпезно, чем его утверждение «научных революций» через преобразования парадигм,[50] Реквиц реконструирует общественную и в первую очередь внутреннюю теоретическую трансформацию наук о культуре и их специфических «словарей».[51] Для Реквица развитие наук о культуре определяется не сменой парадигм, но «трансформациями», переработкой теорий предшественников, нацеленной не на их категорическую замену, но на конвергенцию. Имеется в виду постулируемая им базовая конвергенция между двумя изначально антагонистичными исследовательскими направлениями – «„конвергентное движение“ между неоструктуралистским и интерпретативным словарями… переходящее в культурно-теоретическую „теорию практики“».[52] Происходящее при этом «концептуальное смещение»,[53] «смещение исследовательского интереса»[54] Реквиц, однако, сводит к отдельным авторам, ведущим представителям, научным школам и их предтечам. Данная же книга руководствуется совершенно иной логикой. Здесь мы исходим скорее из систематической классификации «поворотов», из трансдисциплинарных процессов перевода между теориями, методических установок и подходов к исследованию. В отличие от представления о целенаправленных или даже телеологических конвергентных движениях мы склонны полагать, что «повороты» различаются по процессам перевода. Тем самым они остаются открыты собственному развитию, будь то через перевод между дисциплинами, «путешествующие теории» («traveling theories», Эдвард Саид, Джеймс Клиффорд, Мике Баль)[55] или через перевод культурологических теорий в глобальные общественные контексты и их межкультурное освоение: перевод теории вместо ее «трансформации».

Такая точка зрения освобождает структурирование наук о культуре от опеки «систематической истории теорий».[56] Последняя сближает культурологическую трансформацию социальных наук с теорией практики. Но отдельные позиции при этом с неоправданной легкостью оказываются включенными в единую систематическую линию развития. Картографический горизонт наук о культуре, со своей стороны, простирается существенно шире, если исходить из того, что вместе со своими трансдисциплинарными словарями и концептуальными оптиками «повороты» подвергаются «переводу», а именно – в методы отдельных дисциплин. Таким образом, настоящая работа ни в коем случае не пытается продемонстрировать конвергенцию двух главных отраслей культурологии – структуралистско-семиотической и феноменологически-герменевтической, – чтобы, образно говоря, оказаться в финальном туре практических теорий. Если Реквиц прослеживает «трансформацию современного культурологического поля» вдоль обеих базовых линий, выявляя их начальные и конечные пункты,[57] то здесь мы, напротив, раскрываем грани многообразных «поворотов» – новых ориентиров, вытекающих друг из друга и в то же время продуктивно сосуществующих в ситуации напряженных взаимоотношений.

Таким образом, мы не стремимся дать ретроспективу исходных и конечных пунктов теоретического развития вследствие единого революционного «Культурного Поворота». Мы скорее пытаемся очертить поле культурологических исследований и дискуссий с учетом открытости их координат. Даже когда Реквиц решается прогнозировать будущее развития «Культурного Поворота» – например, разногласия с нейронауками, – он тем не менее не выходит за рамки европейских теоретических концепций и их предпосылок – таких, как понимание смысловых основ. Подход, которого мы придерживаемся в данной работе, напротив, дает больше простора для дальнейшего профилирования наук о культуре, для их межкультурного расширения и переосмысления их центральных категорий. Этому помогает и то, что «трансформация» культурологического дискурса закрепляется здесь не за определенными теоретиками и традициями мышления, но за систематическими ведущими представлениями, «поворотами», которые ввиду их теоретической открытости способны примкнуть и к неевропейским теоретическим и критическим подходам.

Рефигурация через «размытые жанры»

Реквиц раскрывал общие условия и ведущие теории наук о культуре через реконструкцию теоретических линий: структурализм, постструктурализм, функционализм, герменевтика, семиотика. Следуя иным путем, независимым от этих основных теоретических направлений, свою плодотворность обнаруживает, напротив, подход, исходящий непосредственно из «поворотов». Неслучайно он распространен в этнологии, равно как и развитие современной культурной антропологии ознаменовано «поворотами».[58] Так, Клиффорд Гирц – парадоксальным образом в историко-научной ретроспективе – возвестил об успехе таких «поворотов». Гирц относит развитие гуманитарных наук преимущественно 1960-х годов (особенно возникновение символической антропологии) к более широкой среде «интеллектуальных трендов», «получавших в гуманитарных науках в последующие десятилетия все больше влияния под такими ярлыками, как лингвистический, интерпретативный, социально-конструкционистский, ново-историцистский, риторический или семиотический „поворот“».[59] Обсуждение модности «поворотов» продиктовано здесь ироничностью автобиографического нарратива: Гирц реконструирует культурологическое поле из перспективы собственного опыта в качестве участника соответствующего дискурса и его адепта. Но реконструкция эта особенно выделяет два аспекта. С одной стороны, «повороты» исходят из «потрясений» и «философских ажитаций»,[60] точнее говоря, из «нарастающих потрясений интеллектуального поля»[61] переломных 1960–1970-х годов, которое затем подключило к развитию «поворотов» и другие науки о человеке. Но прежде всего этнология оказалась здесь перед новыми вызовами ввиду разрушения колониализма, деколонизации и переопределения независимых государств так называемого третьего мира. С другой стороны, описывая теоретико-исследовательскую динамику, Гирц представляет подход «эпизодический и ориентированный на опыт», а не, к примеру, на прогресс, хотя его подход и отсылает, подобно концепции Куна, к «дисциплинарным сообществам».[62]

В ключевых моментах Гирц идет, однако, дальше Куна. Особенно убедительно это прочитывается во введении к его книге «Локальное знание» и в опубликованном там же эссе «Размытые жанры».[63] «Повороты» представляют собой не академические школы, но определенные ракурсы исследования, смены перспектив, при которых основные вопросы содержания переходят в методически существенные установки к исследованию – этим положением Гирц продолжает линию конструктивизма Куна: исследование идет по путеводной нити самосотворенных «парадигм». Но, преодолевая Куна, Гирц понимает сам исследовательский процесс исключительно как меандрическую деятельность посредством «поворотов» – как активное отступление от старых и обращение к новым моделям объяснения. Например, в случае интерпретативного поворота это означает: «От попытки объяснить социальные феномены, вплетая их в „большие“ текстуры причины и следствия, обратиться к попытке интерпретировать их, помещая в локальные рамки понимания…»[64] Эту фигуру Гирц в дальнейшем развивает и метафорически. С ее помощью он обосновывает, как – у него самого – совершился интерпретативный поворот: «Сворачиваешь с дороги, идешь обходными путями…»[65] Этот поворот с дороги и экспериментальное брожение окольными путями обретают и соответствующую форму изложения – форму эссе: «Для того чтобы свернуть с дороги и пойти обходным путем, нет более удобной формы, чем эссе».[66] Именно эта открытость и неопределенность цели исследовательского движения – подчеркивает Гирц в решающем для «культурного сдвига»[67] сочинении «Размытые жанры» – существенно преобразили все исследовательское поле социальных наук. Они привели к знаменательной «рефигурации социальной мысли».

Такая рефигурация, говорит Гирц, разворачивается за счет типичных смешений жанров. Не только философские размышления обретают форму эссе, а тем самым и литературное облачение, но и социология использует в качестве аргументов метафору театра и ролевые модели. Главным образом, соответствующие аналогии игры, драмы или текста способствуют тому, что отдельные ученые формируют интеллектуальные сообщества. Эти и другие аналогизации и метафорические заимствования охватывают пространство вплоть до современного ландшафта науки. Они проявляются не в последнюю очередь и в актуальной генной инженерии, говорящей о чтении в книге жизни[68] и рассматривающей генетику как текст. Аналогичные приемы наблюдаются и в современных исследованиях мозга, которые заимствуют понятия духа, сознания, свободы воли и т. д. в прямом смысле слова, тем самым переводя их из сферы философии в материалистическую когнитивистику. Подобные аналогизации и метафорические заимствования между дисциплинами скрывают весомые проблемы освоения. Они подвергают испытанию границы «дисциплинарных сообществ», но предлагают также и большие возможности познания.

Новые ориентиры через «повышенное внимание»

Свою проблематичность практика метафоризации обнаруживает, видимо, тогда, когда перестает быть просто симптомом «размывания жанров» в социальных науках. Если прибегать к метафоризации еще и для того, чтобы «объяснить» появление и чередование самих культурологических поворотов, то перед лицом очевидности метафорического образа мы рискуем избавить себя от обязанности его объяснять. Такое может случиться, если использовать историографию как литературу, как в случае Карла Шлёгеля, который, взяв за пример пространственный поворот, метафорикой воды буквально размывает всплеск и затихание «поворотов»: они оказываются «подобны водам, которые вновь иссякают и какое-то время глубоко под землей, незаметно, текут дальше, чтобы однажды вновь подняться на поверхность – если этому вообще суждено произойти».[69] Поэтому неудивительно, что такой буйной органицистской метафорикой «всплывания», «созревания», «заката и восхода познания» или «линяющего знания» едва ли можно объяснить, как, собственно, возникает смена направлений, например пространственный поворот: «Повороты, бросающие новый свет на все известное прежде, невозможно декретировать. Они наступают, когда приходит их время, не раньше и не позже. <…> Если их время пришло, значит, завершилась некая монополия толкования, распалась, оборвалась, а ее место заняла другая, не оставив никаких следов предыдущих дискуссий, конфликтов».[70] «Когда дело свершилось», когда время «созрело», появляется «поворот», который, как только становится предметом разговора, по мысли Шлёгеля, оказывается вместе с тем уже и свершенным. Свершенным – да, но определенно не до конца. Обозначить начало и конец «поворота» едва ли возможно при помощи такого метафорического «объяснения», к тому же наполненного историзующими ретроспекциями и создающего неясность, которую обнаруживают и некоторые огульные попытки исторически локализовать процессы глобализации. Шлёгель, закутывая «повороты» в органицистское пальто из метафор – если выразиться опять-таки метафорически, – тем самым подтверждает свою сдержанность по отношению к «поворотам», которые он – сторонясь парадигм или методов, но все же говоря о сменах парадигм – считает обыкновенной сменой установки восприятия: «Очевидно, поворот сегодня требует повышенного внимания к различным сторонам и аспектам, которые обсуждались слишком кратко. <…> Он намекает, что возможно множество совершенно разных точек зрения на один и тот же предмет. Он несомненно знаменует обогащение зрения, восприятия, осмысления. Повороты, во множественном числе, представляют собой индикаторы того, что нечто происходит: открытие, расширение, плюрализация измерений».[71] Повышенное внимание, разумеется, – лишь одно из качеств, характеризующих тот или иной «поворот».

«Поворот» как переход от предмета к аналитической категории

Скепсис по отношению к метафорическому «объяснению» возникновения «поворотов» ни в коем случае не означает, что метафоры и аналогии в целом губительны для наук о культуре. Напротив, метафоры и аналогии – широко распространенное в науках о культуре и характерное для них средство познания и изложения. К тому же, как представляется, именно для наук о культуре типично, что метафорами становятся и сами категории анализа. Это проливает свет на характерную структуру динамики «поворотов»: сначала обнаруживаются и вычленяются новые, общие для отдельных дисциплин предметные области, на которых концентрируется исследование, – например, ритуал, перевод, пространство и т. д. На этом предметно-содержательном уровне прощупываются новые сферы для исследования. Но когда же поворот становится «поворотом»? Кажется, в ответах на этот вопрос до сих пор преобладает неуверенность: «В конечном счете у нас все еще нет критериев, позволяющих решить, когда можно говорить о «повороте», а когда нельзя».[72] И все же некоторые критерии вполне определимы.

Говорить о «повороте» можно лишь тогда, когда новый ракурс исследования «переходит» с предметного уровня новых областей исследования на уровень аналитических категорий и концепций, то есть когда он перестает просто фиксировать новые объекты познания, но сам становится средством и медиумом познания. Так, к примеру, в случае перформативного поворота суть не в том, чтобы анализировать ритуалы и уделять им «повышенное внимание». Напротив, инструментарий анализа ритуалов позволяет сначала вообще выявить социальные процессы (скажем, социальные драмы) и рассмотреть структуру их динамики. Такой «переход» от предмета к категории анализа не является процессом чисто количественного накопления, при помощи которого можно лишь достичь «критической массы», необходимой для этого перемещения, как утверждает Карл Шлёгель. Здесь скорее происходит решительная смена категориального уровня или даже концептуальный скачок. Так, к примеру, «ритуал», «перевод» или «пространство» из предметов исследования превращаются в категории анализа, позволяющие описать явления, первоначально не входившие в традиционную предметную область в узком смысле слова. «Перевод» здесь, выходя за границы языкового перевода текстов, становится обобщаемой категорией, которую затем можно применять и к переводу с одной культуры на другую. Такой обуславливаемый «поворотами» концептуальный скачок столь продуктивен потому, что в большинстве случаев сопровождает трансформацию изначально описательных понятий в оперативные,[73] то есть в концепты, меняющие действительность.

Более того, для динамики «поворотов» характерно, что аналитические категории в процессе своего формирования и распространения обретают метафорический характер. Метафора «культуры как перевода» является здесь удачным примером. Такая метафоризация наделяет «поворот» особой движущей силой. Его эффективность и жизнестойкость, в свою очередь, зависят от того, насколько его познавательный потенциал как аналитической категории в итоге превзойдет метафору в качестве своего «горючего», то есть насколько «поворот» способен применением собственных категорий контролировать тенденцию к метафоризации. В случае перевода это означает, что переводческая перспектива не только все больше насыщает собой понятие культуры («культура как перевод»). Лишь вовремя остановленная метафоризация превращает его в конкретную категорию, которая применима затем как для того, чтобы анализировать перенос опыта, а также связанных с жизненным миром и социальных результатов перевода в контекстах миграций, так и для того, чтобы методологически преобразовывать устоявшиеся механизмы сравнения культур.[74]

Представляется, что такой подход в любом случае продуктивнее органицистской модели «объяснения». Поскольку он демонстрирует, каким образом науки о культуре с их средствами изображения, в частности метафорами, способны как осмыслять сами процессы метафоризации, так и обнаруживать их. Органицистские же выводы – как в случае Шлёгеля – сами оказываются во власти метафор и застывают в ожидании, когда на горизонте «всплывут» новые «повороты». К тому же они фиксируются на перформативных поворотных пунктах. Но «повороты» не всплывают просто так со дна морского – решающее значение имеют способствующие формированию теории микрособытия, которые сначала лишь подготавливают какой-либо «поворот», а затем либо активно набирают силу, либо уходят в тень.

2. Спектр теоретических трансформаций в смене ведущих наук

Настоящая книга посвящена разносторонним полям напряженных отношений и тем рамочным условиям, из которых «повороты» черпают свои содержательно-концептуальные силы. На переднем плане, как бы то ни было, находится способность самих «поворотов» формировать инновационные концептуальные ракурсы исследований.

Цепочка «поворотов» была спровоцирована главным образом культурной антропологией / этнологией, особенно американской, существенно отличающейся от немецкоязычной традиции философской антропологии. Культурная антропология англо-американского образца, как известно, исходит не из антропологических констант и универсализируемых систем знания.[75] Ее исследовательский интерес произрастает больше из полемики вокруг культурных различий. В качестве интегративного мостика между дисциплинами культурная антропология разработала важные базисные представления и для других наук о человеке и обществе, направивших культурный анализ на признание культурной чуждости и плюралистичности, а также на анализ культурных различий в поведении человека. Именно она первой поспособствовала прорыву глобального «Культурного Поворота» в гуманитарных науках – хотя и здесь уже дифференцированно: в качестве «антропологического поворота». В общедисциплинарном разрезе «антропологический поворот» в социальных науках (Вольф Лепенис) идет параллельно «антропологизации знания» (Вольфганг Фрювальд) и антропологическому повороту в литературоведении, а также в исторической антропологии.

Наибольшая плодотворность культурно-антропологического обоснования заключается в направленности на интернационализацию и в акцентировании чуждости как методического принципа. При этом изыскания культурной антропологии, как известно, давно не ограничиваются чужими (племенными) культурами, но все больше ориентируются на отношения в рамках современных индустриальных обществ. Кроме того, они закладывают ключевые теоретические основы для культурной и межкультурной рефлексии в принципе. Аналогично развитию «поворотов», этнология тем самым покидает свою традиционную предметную область региональных исследований (area studies), чтобы обрести статус систематической дисциплины.[76] Лишь находясь в такой позиции, она может формировать общедисциплинарные категории анализа и стимулировать концептуализацию посредством «культурной критики»; она настаивает на развитии этнологического взгляда, который можно и нужно направить также на собственную культуру: на собственные социальные институты, нормы, ценности, привычки. Развитие такого этнологического зрения особенным образом провоцируется столкновением с «чужим». Это позволяет наблюдателю «извне» направлять дистанцированный взгляд на собственную культуру и «очуждать» ее так, чтобы проявилось не замечаемое в ней раньше.[77] Другие дисциплины могут научиться у этнологии этой плодотворной практике «очуждения». Она вовсе не остается сугубо упражнением в межкультурных компетенциях, но обладает тесной связью с реальностью. В американских «культурных исследованиях» – больше, чем в немецкоязычных науках о культуре, – ее приводят в действие сами социальные и этнические процессы, политика национальных меньшинств, движения за гражданские права в так называемых мультикультурных обществах, миграционные процессы и диаспоры в их гибридных переплетениях различных слоев культурного опыта и множественной культурной принадлежности. На фоне таких скачков невозможно утверждать, будто культурологические повороты – или, по выражению Реквица, трансформации культурных теорий – разыгрываются в некой теоретической лаборатории. Напротив, эти «повороты» явным образом обусловлены социальными и межкультурными процессами, в формировании которых они и сами участвуют за счет придания им своих концептуальных перспектив.

Уже этот «чужой взгляд» на собственную культурную реальность также и в современных исследованиях по-прежнему подталкивает к тому, чтобы проливать свет на не замечаемые до сих пор общедисциплинарные предметные области. Так, под влиянием культурологии в исторических науках буйно разрослись история безумия, скуки, отвращения, сновидений, памяти и т. д., то есть «мягкие» факторы «культуры как ополаскивателя», по выражению Уте Даниель.[78] Соответствующие исследования в сфере истории повседневности и исторической антропологии сыграли здесь роль новаторских направлений.[79] В литературоведении такими предметными областями выступают честь, кожа, фетиш, любовь, насилие и т. п. в литературе – а также, разумеется, есть расширенное понятие текста, включающее в себя медиа, устность, перформативность и тем самым разительно отличающееся от традиционной ориентации литературоведения на художественное произведение.[80] Логичным образом не заставил себя ждать и спорный вопрос, не теряет ли литературоведение собственный предмет – эстетическое своеобразие и индивидуальность того или иного литературного произведения.[81]

Даже без положительного ответа на этот вопрос очевидно, что активное расширение и экспансия предметных областей под влиянием культурологии – не только в исторических и литературных науках – является результатом устойчивого давления модернизации и инноваций. Привело это к вызывающей сомнения фиксации на тематических комплексах, которая преобладает в культурологических дискуссиях. Даже большинство описаний самого культурологического дискурса по сей день выстраивается тематически. В качестве примера можно снова привести «Краткий курс истории культуры» Уте Даниель, ориентирующейся на темы и ключевые фигуры в науке и концентрирующейся на «тематических акцентах»,[82] на микроистории и истории повседневности, исторической антропологии, гендерных исследованиях, истории дискурсов. Тематические профили подобного рода в большинстве своем заканчиваются разделением и дифференциацией исследовательского спектра внутри одной дисциплины, а не трансдисциплинарными пересечениями. Почему последние возможны только в случае «поворотов», показывает их «переход» от тематических блоков к аналитическим категориям. Именно этот качественный скачок не всегда в достаточной мере последовательно подхватывают науки о культуре. Так, «ключевые слова», которые раскрывает Уте Даниель, такие как «объяснение / понимание», «факт», «истина», «объективный / субъективный», «язык / нарративность» и т. д., отстают от динамики наук о культуре, под действием которой содержательно заряженные понятия превращаются в оперативные и служат методологически новаторскими категориями анализа.

Разбор «поворотов» в этой книге пытается вывести за пределы подобной тематической фиксации, преобладающей сегодня в культурологических исследованиях. Фиксируясь лишь на темах, так легко, к примеру, сжать литературные тексты до простых «обломков мыслей, формул и мотивов»,[83] вместо того чтобы, скажем, сместить взгляд на особые формы литературной репрезентации или раскрыть культурные категории восприятия как возможные координаты исследования.[84] Однако чтобы уберечь науки о культуре от такого самопоглощения в почти бескрайнем море их возможных предметов исследования и методически более точно очертить их контуры, следует реализовать продуктивный потенциал «поворотов». Так, следование различным исследовательским «поворотам» поощряет методологическое сознание и формирование теорий, с помощью которых можно переформулировать сами культурологические (например, литературоведческие или историко-научные) категории. Здесь обнаруживается больше конкретики в том, что можно понимать под «очуждающей» новой оптикой собственной дисциплины или культуры. Эта оптика не исчерпывается межкультурным расширением и ревизией традиционных европейских категорий. Более того, она ставит под вопрос сами эти категории – в их обусловленности европейской историей и с их претензией на обобщаемость или даже универсализируемость. К примеру, для литературоведения это означает критическую ревизию понятий эпохи и жанра, а также критериев литературной канонизации – не в последнюю очередь в контексте связи литературной истории с историей колониализма.[85]

Критика категорий и расширение методологии выводят культурологические исследования в целом на новый уровень: науки о культуре также обретают смежный горизонт своего применения, выходя за пределы переосмысления и расширения предметных областей и намечая новые перспективные направления в исследованиях. Именно это и сулят «повороты». Стимулируя критику категорий, они в конечном счете действуют и в обратном направлении, инициируя критическое обращение с культурологическим словарем; они затрагивают самосознание и возможную завышенную самооценку наук о культуре, равно как и их возможную недооценку (например, со стороны естественных наук). Сквозными в этом ключе оказываются вопросы: каких еще «поворотов» следует ожидать в рамках наук о культуре, а какие больше не поддаются интеграции этими науками? Фиксируют ли «повороты» только поверхностные явления научной моды или же они воплощают собой более стабильные исследовательские направления? Куда «поместить» их в международном ландшафте наук?

В немецких науках о культуре бросается в глаза, что о «поворотах» здесь практически всегда говорят с отсылкой к англоязычным, в особенности американским дискурсам. «Оксфордский словарь английского языка» передает все комплексное смысловое поле понятия turn, разносторонние прагматические оттенки которого слышны даже в более узком понятии исследовательского поворота.[86] В немецком же языке понятие Wende провоцирует тяжеловесные коннотации. Здесь скорее звучит финальная нота эпохального, кардинального изменения, «водораздела эпох»,[87] которая – аналогично хайдеггеровской концепции поворота как Kehre[88] – углубляет понятие «поворота». Уже только поэтому в случае культурологических поворотов имеет смысл в немецком языке сохранить английское понятие turn, примыкая к международной дискуссии. Разумеется, возникает вопрос, не существуют ли – как раз на волне возрожденной в начале ХХ века немецкоязычной традиции наук о культуре (Георг Зиммель, Эрнст Кассирер, Макс Вебер и др.)[89] – и в Германии собственные подходы к «поворотам», к которым стоило бы внимательнее приглядеться – прежде всего к «повороту», совершенному «парадигмой» памяти.[90] Однако данная книга концентрируется на важнейших «поворотах», которые, возникнув в международном контексте, по крайней мере частично вошли в немецкие науки о культуре и обрели в них свои собственные акценты.

Во французской же научной традиции, продвигающей исследования трансферов, такой трансфер теории культурных поворотов, похоже, не столь распространен. Развитие дискурсов идет там иными путями – науки о культуре,[91] или «культурные исследования» (cultural studies), во Франции не становятся предметом обсуждения, не в последнюю очередь по причине общей тенденции к дистанцированию от американских теоретических школ. После «гуманитарного поворота» вследствие структурализма[92] или же «лингвистического поворота», начатого Фердинандом де Соссюром и продолженного семиотикой Ролана Барта и Жаком Деррида, здесь меньше говорят о turns или tournants. Здесь, скорее, собственные центральные теоретические подходы проходят вдоль других дискурсивных осей, других разграничительных линий интеллектуального поля. Отчасти их можно локализовать там, где – как подчеркивает Ульрих Раульф, говоря об истории ментальностей, – «линии, следуя «поворотам», словно очерчивают круги»:[93] интертекстуальность (Юлия Кристева), ментальность / ментальная история (Марк Блок / Люсьен Февр и Школа «Анналов»), трансфер (Мишель Эспань / Михаэль Вернер / Ханс-Юрген Люзебринк), перекрестная история / Histoire croisée (Михаэль Вернер / Бенедикт Циммерман), научное / литературное поле (Пьер Бурдье), память / места памяти (Пьер Нора) и многие другие. Кажется, что после лингвистического поворота образовалось разветвление дискурсивного спектра, не ориентированное главным образом на повороты. Не в последнюю очередь это примечательное последствие характерных для каждой отдельной страны отклонений в самосознании наук о культуре. Так, для французского дискурса, несмотря на все же обнаруживаемый в нем культурологический поворот,[94] изначально характерна связь наук о культуре с социальными науками в sciences humaines. Поэтому вследствие «Культурного Поворота» теоретическим концепциям присущ более сильный «плюрализм в развитии науки и общества»,[95] благодаря чему во Франции не в последнюю очередь широкое распространение получила узкая тропинка лингвистического поворота.

Лингвистический поворот

Похоже, новые культурологические ориентиры в форме поворотов не миновали ключевого «мега» – поворота – лингвистического (liguistic turn). Именно он обусловил появление «Культурного Поворота», о котором – учитывая его универсальность – можно говорить как о стимуле динамического процесса культурной рефлексии. Лингвистическому повороту здесь намеренно не посвящается отдельной главы. Потому что он пронизывает все остальные «повороты» и знаменует собой все дальнейшие смены направлений и смещения акцентов, которые тем или иным образом отталкиваются от лингвистического поворота. В конечном счете он несет на себе функцию основания, которое считают даже сменой парадигм, как, например, Ричард Рорти, говорящий о «самой недавней философской революции – лингвистической философии».[96]

Лингвистический поворот уходит корнями в философию языка. Само понятие еще в 1950-х сформировал лингвофилософ Густав Бергман: «Все философы языка говорят о мире, рассуждая о подходящем языке. Это лингвистический поворот, фундаментальный прием – как метод, с которым соглашаются те, кто занимается философией обыденного и идеального языка».[97] Лингвофилософскому, лингвистическому повороту в философии важны не конкретные высказывания о реальности, но высказывания о языке, который был бы адекватен таким высказываниям о реальности. Однако в качестве лингвистического поворота этот подход нашел распространение лишь в 1967 году благодаря Ричарду Рорти и изданному им сборнику «Лингвистический поворот».[98] Убежденность в том, что границы языка – это границы мышления, в том, что «за пределами» или по ту сторону языка и его употребления нет сокрытой реальности, ведет к продуктивному заключению – всякий анализ «действительности» обусловлен языком и «фильтруется» приоритетом языка: «Если традиционная философия (как принято считать) главным образом пыталась, раскапывая недра языка, добраться до того, что язык выражает, то лингвистический поворот исходит из субстанционального утверждения, что с помощью таких раскопок невозможно ничего обнаружить».[99]

Уже в своих первых посылах концепция языка в лингвистическом повороте восходит к теории языка Фердинанда де Соссюра (1916), в особенности к его пониманию языка как (закрытой в себе) синхронической системе знаков (langue). Языковой знак обладает идентичностью не сам по себе, а лишь в отличиях от других знаков; как, например, яблоки определяются тем, что они не являются грушами, так «a» не является «m» и т. д. Таким образом, языковые знаки связаны между собой в единой системе различий, они образуют структуру. Примыкая к достижениям структуралистского языкознания, «языковой поворот» исходит из представления, что и действительность структурируется языком, что саму реальность, как и язык, можно рассматривать как систему знаков, как систему репрезентаций и различий.

Влияние лингвистического поворота распространилось далеко за пределы философии языка, транслировав идею о языковой зависимости и процессуальности текста и репрезентации как условиях познания в другие гуманитарные науки, а позже и в науки о культуре. Однако сначала он нашел наиболее отчетливое выражение в структурализме и уже с этих позиций спровоцировал развитие новых ключевых методов парадигматического характера в гуманитарных науках и культурологии. Решающим оказывается категорический отход лингвистического поворота от позитивизма, до 1960-х годов сводившего познание действительности к количественно выражаемым данным. В отличие от последнего, он исходит из того, что к «аутентичной» действительности нет доступа. Язык не описывает независимую от него, скрытую под ним действительность. Язык оказывается не инструментом описания действительности, но инструментом ее построения: всякое познание реального сформулировано языковыми высказываниями; не существует реальности, которая не была бы пронизана языком и не несла бы на себе его отпечаток. Этот «фильтр» языковости, на котором настаивает прежде всего французская теория текста в духе Ролана Барта и Жака Деррида,[100] для историографии, к примеру, означает, что и ей доступен лишь текстуальный, опосредованный языком мир. У нее нет возможности ознакомиться с «действительным» опытом человека – ей доступно лишь то, что сообщают о нем исторические источники. Это осознание языковой обусловленности и возможности опыта, а также исторических высказываний и «повествований» привело к тому, что лингвистический поворот сформировался в историографии главным образом как «нарративный поворот».[101] Не только исторические факты конструируются историками,[102] но и сами чувства и мотивы поступков, принадлежащие акторам Истории, следует понимать не как аутентичные артикуляции индивидуумов, но как результаты передаваемых в языке кодов чувств и поступков. Языковые коды всегда предшествуют интенциям самих деятелей (то есть якобы независимому внутреннему, ментальному миру). Таким образом, корни семиотического поворота конца 1960-х годов можно отнести к linguistic turn.

Выходит, всякое человеческое познание, включая научное, структурировано языком. Смена парадигм заключается в том, что язык проникает в традиционное для философии сознания отношение между субъектом и объектом. Менталистская парадигма философии сознания тем самым уступает языковой парадигме аналитической философии. Лингвистический поворот означает: осознание (основанной на языке) конструктивистского характера реальности. Естественно, это влечет за собой существенные последствия – с одной стороны, для определяющей роли репрезентаций: субъект становится точкой пересечения дискурсов, риторические трафареты вплетаются в научные описания, как это будет показано в главе о рефлексивном повороте. С другой стороны, из этого произрастает осознание, что реальность создается человеком – перерабатывается в символах и с их же помощью производится, так что культурному конструированию действительности всегда сопутствует потенциальная борьба за утверждение той или иной системы смыслов. Значит, репрезентации способны создавать реальность. Поэтому более глубокий подход к сферам культурных репрезентаций всегда оказывается продуктивным, поскольку позволяет рассмотреть символические стратегии, с помощью которых репрезентируются властные отношения в обществе. Одна эта перспектива выводит лингвистический поворот на новый уровень культурологического дискурса, освобождая его от однобокой фиксации на структуре языка (langue) и фокусируя больше внимания на недооцениваемой линии языкового события, актуальной речи, коммуникации и перформатива (parole).

Культурные повороты после лингвистического

Лингвистический поворот красной нитью проходит через все культурологические повороты. В этой смене направлений его власть неминуемо слабеет. Потому что новые ракурсы исследования знаменуют возврат вытесненного. Они постепенно возвращают те измерения культуры, жизненного мира, истории и прежде всего действий, которые были выключены, вытеснены языковой узостью лингвистического поворота. Кажется, это в недостаточной мере осознается и по сей день. До сих пор самым общим образом провозглашается или порицается господство лингвистического поворота,[103] слышны даже разговоры о «призраке лингвистического поворота»,[104] блуждающем в виде дискурс-анализа и будоражащем науки о культуре. При этом отдельные «повороты» формируют собственные подходы, позволяющие по-новому расставлять акценты в лингвистическом повороте, изменять и трансформировать его, и неустанно дают исследованиям новые ориентиры.

Одно из первых своих испытаний лингвистический поворот, без сомнения, прошел в рамках интерпретативного поворота, который в 1970-е годы совершила американская культурная антропология. Его «семиотическое понимание культуры»[105] и метафора «культуры как текста» олицетворяли собой в науках о культуре и обществе 1970-х годов разновидность лингвистического поворота. В конечном счете культурная антропология следовала тогда социально-антропологическим векторам и, обращаясь к инструментарию структурного функционализма, занималась скорее социальными структурами. Затем благодаря Клиффорду Гирцу произошел поворот к интерпретативной культурной антропологии и вместе с этим к переоценке культуры – не в традиционном смысле «всего образа жизни» (Эдвард Б. Тайлор), но более целенаправленно – в качестве системы знаков и символов, которая не только позволяет интерпретировать их значения, но и допускает самотолкование. Ибо каждое общество создает определенные формы выражения, в которых само себя интерпретирует – например, такие формы представления, как кино, театр, ритуалы, праздники. Именно общественные сферы изображения открывают доступ к смыслам культуры. Исходя из этого, интерпретативному повороту удается расширить герменевтику вопросом: «Что будет с пониманием, если не станет вчувствования[106] Ведь если, пытаясь понять связи чужой культуры, нельзя больше положиться на переживание (чужих) интенций и намерений, то следует искать более надежный объективируемый доступ к культурным смыслам – через знаки и символы: «культуру как текст». Для понятия культуры эта формула означает один из крупнейших вызовов последних десятилетий. Ведь даже действия она понимает как тексты. Именно это вызвало существенный дискомфорт от преобладания текстуальности, языка и дискурса – как если бы историческая реальность исчерпывалась одними текстами, словно бы искаженная культуралистской оптикой. Такая критика культурализма в конечном счете больше всего способствует праксиологическому уточнению и расширению текстуально-интерпретативного поворота.[107]

Первые шаги в этом направлении совершает перформативный поворот, который хоть и подхватывает текстуальный подход, но сообщает ему динамику. Переход от интерпретативного поворота к перформативному особенно продуктивен в методологическом плане. Потому что внимание здесь смещается с текста и значения на представление (Darstellung) и перформативную практику. Возвращаются не учитываемые концептом «культуры как текста» измерения: материальность, культурная динамика, ситуативные условия и диалогические процессы обмена. Главным образом поле этих категорий пошатнуло всемогущество лингвистического поворота. Телесность и невербальные сферы действия выдвигаются на передний план так же, как и пристальное внимание к историческим акторам, конфликтам, трансгрессиям и культурным диверсиям, – иными словами, происходит обращение к категориям, отсутствовавшим в сложившемся после лингвистического поворота дискурсном пространстве. Теперь же, исходя из этнологического анализа ритуалов Виктора Тернера и лингвистической теории речевых актов Джона Остина, «языковость» раскрывает себя как историческая, перформативная практика, концентрирующаяся в речевом действии, в перформативе. Это позволяет различным дисциплинам задаться вопросом, как производится и инсценируется действительность, какую структуру инсценировки обнаруживают действия – например, в форме праздников, карнавалов, в культурных медиумах представления, таких как спорт, в политической инсценировке и религии, а также, не в последнюю очередь, в драме и театре. Рассмотрение «культуры как представления» вынуждает различные дисциплины искать доступ к динамике социальных процессов, исходя из культурной сферы выражения. Материальность, медиальность и изобразительная сила социальной культуры инсценировок открывают доступ и к процессам культурной символизации. Насколько тесно создание символов связано с действиями и общественными практиками, нагляднее всего демонстрирует феномен ритуала. Отталкиваясь от него и обретая силу посредством трансфера через «размытые жанры», развитие получает более широкое ключевое культурологическое понятие лиминальности. Для анализа индивидуальных и общественных переходных процессов оно оказывается крайне продуктивным.

Уже этому повороту удается наделить перформативность, опыт и практику качествами исторических категорий, тем самым вытеснив основанную на языке и тексте «грамматику действия» как следствие лингвистического поворота.[108] И все же – в отличие от историка Габриэлы Шпигель[109] – не следует останавливаться на культуре как перформативной концепции. Потому что лишь дальнейшие повороты открывают культурологическим исследованиям пространство за рамками соотношения текста и практики. Лишь с их помощью можно преодолеть фиксацию на старых рельсах лингвистического поворота. Разумеется, этому сопутствует и смена ведущих наук. Культурная антропология стала во многих аспектах ключевой дисциплиной наук о культуре – об этом в очередной раз свидетельствует рефлексивный поворот, привнесший растущую (критическую) саморефлексию этнологии в другие дисциплины. Этот стимул культурологического исследования к самокритике исходит из попытки не просто обозначить «кризис репрезентации», но и преодолеть его: критическим анализом как процесса научного письма, так и связи репрезентаций со всем комплексом их контекстов. Этнографические монографии за всеми описаниями культуры обнаруживают стратегии изображения и повествования, связанные с воздействием: литературные образцы и сюжеты, использование метафор и иронии. Тем самым обнажается существенная способность авторов управлять и манипулировать, а также зависимость описания культуры от авторитета ученого или писателя. Неслучайно рефлексивный поворот называют также «риторическим» (rhetorical turn) или «литературным» (literary turn), и примечательно, что такая ведущая наука, как культурная антропология, при этом сама совершает литературный поворот и обращается к другой на тот момент «ведущей науке» – литературоведению.

Именно литературоведение спровоцировало в 1980-е годы появление постколониального поворота (postcolonial turn). Опираясь на явления деколонизации и их критическую репрезентацию новейшими литературами за пределами Европы, оно существенно обогатило теорию культуры новыми ракурсами концептуализации – в первую очередь критическим перераспределением вопросов идентичности и репрезентации в системе координат, заданной культурными различиями, формами несхожести и власти. В свете постколониального поворота еще больше политизируется саморефлексия этнографии. Уже в рамках рефлексивного поворота центральный вопрос, связанный с репрезентацией, включал в себя такие измерения, как власть, господство и культурное несоответствие. Сейчас эти явления все больше подвергаются рефлексии в мировом масштабе на фоне неравного соотношения сил, прежде всего вследствие колониализма и ввиду новых позиций европоцентризма. Постколониальный поворот тем самым становится первым новым культурологическим направлением, изначально помещающим собственный горизонт проблем и методов в глобальное измерение – в транснациональные исходные рамки асимметричных властных отношений. В самом начале постколониальный поворот складывался на основе конкретного опыта деколонизации, постколониальных освободительных движений и антиколониального противостояния. Однако благодаря проникновению в постколониальную теорию лингвистического поворота эта ангажированность сама все сильнее теряла свои позиции. Исходные историко-политические импульсы все больше переходили в критику дискурса, в критику сохраняющейся колониальной власти на уровне систем знаний.

Тем не менее лишь этот эпистемологический потенциал в конечном счете делает постколониальный поворот поворотом и обязывает науки о культуре в целом ставить под вопрос собственные предпосылки. Решающим значением здесь обладает его основополагающий принцип признания культурных различий и их обсуждение за рамками сущностно значимых систематизаций. Тем самым он одновременно подрывает дихотомичность познания и эпистемологическую власть, с помощью которой господствующий дискурс западного рационализма утвердился во всем мире. Этой эпистемологической критикой постколониальный поворот совершает прорыв в науках о культуре, раскрывая их и в другом, глобальном и транскультурном смысле: он вынуждает не только расширять применимый к Европе канон исследовательского репертуара в науках о культуре и обществе, но и переосмысливать европоцентристскую претензию научно-исследовательских категорий на универсализацию. То упорство, с которым здесь указывают на «кросс-категориальные переводы»[110] и на исследования реальных процессов перевода, уже в сфере постколониального поворота намечает поворот переводческий.

Действительно, активные позиции в последнее время занимает переводческий поворот (translational turn), выводящий категорию перевода за рамки языкового перевода текстов – в качестве основного понятия наук о культуре и обществе, которому до сих пор не уделялось должного внимания. Неугасающее стремление наук о культуре исследовать новые методы освоения «промежуточных пространств» за рамками бинарных установок познания и дихотомических разграничений обретает здесь эмпирический фундамент. Потому что именно промежуточные пространства культуры получают более ясные очертания, если осознавать их как «пространства перевода». Так, идентичность, миграцию, эмиграцию и другие ситуации интеркультурности следует рассматривать в качестве конкретных взаимосвязанных действий, сформированных процессами перевода и необходимостью самоперевода. С таких позиций переводческое переосмысление понимания культуры («культура как перевод»)[111] также обретает свои жизненные контексты. Связанные с этим прагматико-методологические сближения со сценариями интеркультурности между тем уже давно не идут центральной дорогой лингвистического поворота. Другие «повороты» также создают плодотворные ответвления и смежные пути исследований, отступая от лингвистического поворота.

Если гуманитарные и культурологические науки определялись преимущественно категорией времени, то в последние годы пристальное внимание стало уделяться «пространству». Пространственный поворот (spatial turn) был в особенности обусловлен опытом глобальной деспатиализации, а также постколониальными импульсами признать одновременность различных культур и взять курс на критическое переосмысление карты гегемонистских центров и маргинализованных периферий в зарождающемся мировом обществе. Именно в эпоху глобализации, тяготеющей к утрате конкретного места, на передний план решительно выступают проблемы локализации. «Локализация культуры» (Хоми Баба) отныне превращается в требование, также переосмысляющее пространство с целью изменить само понимание культуры. На другом же уровне «пространство» становится аналитической категорией, принципом построения социального поведения, измерением материальности и близости опыта, а также эффективной стратегией репрезентации. Нарративы этой стратегии проходят уже не по временно́й оси, тем самым освобождаясь из капкана эволюционизма, идеи развития и прогресса. Впервые современная культурная география берет здесь нити в свои руки и дает сильнейшие импульсы для фундаментального смещения ракурсов исследования. Уже только поэтому культурный анализ способен благодаря пространству преодолеть узость лингвистического поворота. Не все теперь представляет из себя знак, символ или текст, теперь это еще и субстанция, материя.[112]

Еще более решительно от «лингвистического поворота» в настоящее время отходит иконический / пикториальный поворот (iconic / pictorial turn), в 1990-е годы выдвинувший требование по-новому взглянуть на познавательную ценность изображений и тем самым выступивший против господства языка, языковой системы и логоцентризма западной культуры. В качестве «центральной науки» на передний план здесь теперь выдвигается история искусства с не так давно встроенными в ее здание колоннами медиатеории и науки об образах. Последняя анализирует исторические формы обращения с изображениями и изобразительностью вплоть до актуальных миров визуальности. При этом она охватывает также политические и медиальные сферы визуализации посредством электронных и цифровых изображений вплоть до камер наблюдения. Центральный вопрос направлен теперь не на изображения как объекты созерцания, интерпретации и познания – с недавних пор стали задаваться скорее вопросом, насколько изображения и другие формы визуального опыта способны в принципе формировать знание. Место познания самих изображений заняло познание посредством изображений и визуальности; понимание изображений сменилось пониманием мира в изображениях, а также посредством специфических культур оптики и взгляда. Как видим, здесь в очередной раз подтверждается характерный для «поворотов» переход с предметного уровня на уровень аналитических категорий. Именно отсюда в конечном счете проистекает продуктивная способность их включения в различные дисциплины, вплоть до новых техник визуализации и восприятия в естественных науках, медицине и исследованиях мозга.

При рассмотрении всей цепочки ведущих «поворотов» бросается в глаза явный конфликт между широтой гендерных исследований, с одной стороны, и склонностью «поворотов» к гендерной слепоте – с другой. «Гендерного поворота» читатель в этой книге не обнаружит. Но имеет ли на самом деле смысл выделять и без того всегда актуальный гендерный вопрос в отдельный «поворот»? При этом поворот в сторону «гендера» представляет собой весомый предмет разговора, особенно в работах историка Джоан Скотт, которая еще в 1985 году пыталась в ставшем уже классическим сочинении обосновать «гендер в роли аналитической категории» как модификацию феминистских исследований.[113] Но именно в качестве аналитической категории, выйдя за пределы своей родной предметной области отношений полов, «гендер» преодолел изначальную обусловленность своего обоснования контекстом интерпретативного поворота. Подобно языку, «гендер» регулирует социальные человеческие отношения в соответствии с культурными моделями[114] и становится – по определению Скотт – «главным способом обозначения отношений власти».[115] Здесь стоит предположить скорее смену ориентира, пронизывающую все «повороты» на уровне более фундаментальном, – тем более что категория гендера, исходя из критики гендерных полярностей, критически обнажает дихотомические модели (гендерных) идентичностей и социальный характер их структуры. Тем самым на ключевой эпистемологической оси направление гендерных исследований пересекается с культурологией и ее культурным конструктивизмом.

Перспективы влияния новых культурологических ориентиров

Из обзора «поворотов» можно увидеть, насколько тот или иной turn действительно устойчив и какой из них мог бы способствовать формированию новой парадигматической конфигурации. Что же означает цепь «поворотов» для предполагаемого установления господства linguistic turn? Все указывает на то, что лингвистический поворот пополняется отдельными «поворотами», что в происходящем поворот за поворотом процессе трансформации он изменяется и несомненно ослабляется. Как бы то ни было, в науках о культуре он уже давно стал частью более сложных исследовательских установок, которые постепенно преодолели изначальное сведение материала к языку и дискурсу. Подобная «разветвленная» культурология способна именно за счет сопряжения языка с другими измерениями восприятия и действия превратиться в комплексную «науку о жизни» – комплексную, ибо она всегда авторефлексивно мотивируема и применима к собственным понятийным предустановкам и в то же время связана с эмпирическим анализом больше, чем ее деконструктивистские предшественники. Между тем остается открытым вопрос, можно ли заходить так далеко, как это делает Карл Шлёгель, утверждающий, что «повороты мостят дорогу, которой вернется histoire total (тотальная история. – Примеч. пер.)».[116] Как бы то ни было, для «более богатого восприятия истории» или культуры понадобится еще целый ряд мостильных камней, роль которых могла бы исполнить череда будущих «поворотов» либо закладка совсем иного фундамента. Таким образом, нерешенным остается вопрос, не станет ли некий новый «мега» – поворот кульминацией практически неисчерпаемого самопорождения дальнейших «поворотов» и переориентаций в науках о культуре? Уже сейчас существуют аргументы, свидетельствующие о том, что отдельные «повороты» могли бы преодолеть культурные преувеличения единого утвердившегося «Cultural Turn». Предпосылкой здесь выступает то, что они открывают наукам о культуре такие трансграничные горизонты, как биополитика, экономика, исследования мозга и т. п., чтобы тем самым избежать культуралистской узости. Укоренившиеся уже в науках о культуре «повороты» и в этом ключе образуют своеобразный трамплин. Удастся ли им построить если не «тотальную историю», то хотя бы более комплексную науку о жизни,[117] которая своей широтой превосходила бы утвердившуюся сегодня так называемую «науку о жизни» с ее «(био)научной претензией на единоличное представительство»[118] – и в то же время нейробиологическим редукционизмом?

Именно напряженное взаимодействие различных «поворотов» следует всегда учитывать во всей его глубине для ответа на вопрос «что будет после лингвистического поворота?» или даже «что будет после самих культурологических поворотов?». Но не стоит и поддаваться искушению считать представленные здесь «повороты» абсолютным новшеством. Зачастую они оказываются лишь обновлением давно практикуемых векторов исследования, которые еще не были собраны в теоретически отрефлексированные ракурсы исследования. Следует также избавиться от иллюзии, будто «повороты» всегда следуют друг за другом по строгой линии или хронологии. Напротив, часто они возникали параллельно, однако в любом случае они находятся в единой аргументированной взаимосвязи, даже если и не являются, как полагает Рената Шлезиер,[119] конфигурацией различных и противоположных вариаций герменевтического дискурса. Многие «повороты» между тем совершенно определенно выходят за пределы герменевтики, рассматривая культуру уже не как объект интерпретации, но как поле социальной и межкультурной практики, требующее дифференциации новых категорий анализа. Прямое столкновение с культурой и межкультурная дискуссия все больше становятся исходным пунктом для развития теоретических подходов и исследовательских перспектив в науках о культуре. Даже если некоторые из этих смен направления произошли еще в 1970–1980-х годах, то лишь сейчас обнаруживается, насколько многогранной может оказаться работа с ними и как с их помощью использовать науки о культуре для решения проблем сегодняшнего глобализованного мира. Важные основные понятия и подходы, используемые отдельно в социологии, политологии, исторических науках, литературоведении и этнологии, в этом новом контексте были культурологически или культурно-антропологически дифференцированы и критически переосмыслены: культура, идентичность, текст, авторитет, перевод, чуждость, инаковость, репрезентация, самопонимание и понимание Другого (культурное понимание), интеркультурность, дихотомические образы мышления.

И все же ярче всего «повороты» демонстрируют свою эффективность в профилировании самого понятия культуры. Ведь как бы то ни было, коренные изменения в понимании культуры обнаруживают одну главную ось. Эта ось позволяет ориентированному на целостность пониманию культуры – которое основано на часто цитируемом определении культуры Эдварда Б. Тайлора (1871) и до сих пор влияет на интерпретативный поворот – переходить в другие перформативно-прикладные этнологические понятия культуры и в итоге намечает подчеркивающее различия понимание культуры, которое привил культурологии постколониальный поворот.

Влияние «поворотов» ощущается и в профилировании непосредственно дисциплин и самого стиля исследования. Поэтому для совершения культурологического «поворота» недостаточно простого поиска теорий в зыбких междисциплинарных пространствах. Принципиальнее здесь оказывается его закрепление в дисциплине. Потому что новые культурологические ориентиры вовсе не замещают собой дисциплинарную работу, хотя часто можно слышать предположения и критику подобного рода.[120] Напротив, они становятся основным условием междисциплинарной работы именно благодаря тому, что их питают и методически насыщают отдельные дисциплины. Даже если с недавних пор все чаще говорят о возвращении культурологических исследований в дисциплины, то особенно важной оказывается стимулирующая сила «поворотов», помогающая отточить узкоспециальные компетенции. Оттачивается при этом и междисциплинарная полемика, начинающаяся с вопроса о главенствующих дисциплинах. Который, однако, все больше уклоняется от необходимости именно в контексте вызовов глобализации стремиться к взаимодействию, делающему плодотворной обоюдную напряженность между дисциплинами в зонах контакта и перевода.

В сфере междисциплинарного контакта разветвление «поворотов» также необязательно ведет к ситуации бесконфликтного эклектизма, что соответствовало бы постмодерну, который, впрочем, не позволяет говорить о «постмодернистском повороте».[121] Напротив, разветвление и сосуществование «поворотов» ведет к сохранению напряженных отношений между ними. В контексте англо-американских cultural studies это напряжение становится особенно острым – ведь там в сторону общественных и социополитических дебатов о культуре смещаются не только границы дисциплин, но также и границы академического дискурса. Клиффорд Гирц формулирует этот переход с метафорической точностью и лаконичностью: «После поворотов пришли войны: культурные, научные, ценностные, исторические, гендерные, войны между „древними“ и „новыми“».[122] «Культурные войны» в США происходят не в последнюю очередь в форме споров между противоположными политическими группировками вокруг определения американских ценностей (религии, семьи). В последние годы эти войны были развязаны главным образом сторонниками консервативного направления – не в последнюю очередь как защитная реакция на критический познавательный потенциал культурных исследований, завоевывавших все больше публичного пространства. Примечательно, однако, что критические науки о культуре оказались бессильны в борьбе с текущими политическими решениями, которые нередко обнажают недостаточное осознание проблем в области культурных различий.

В Германии же «повороты» с самого начала оказались привязаны к академическим дисциплинам. Поэтому не так просто очертить общее поле прочного взаимодействия наук о культуре с внеуниверситетскими общественными процессами и их участниками – несмотря на то что с недавних пор ведется разговор даже о некоем конкретизированном «Культурном Повороте», к тому же на том уровне, на котором культурное измерение во всем мире превращается в арену межкультурных разногласий: «В эпоху „Cultural Turn“ люди воспринимают всё в категориях культуры, то есть и на политику реагируют культурально».[123] Аналитические ракурсы, которые дают культурные повороты, позволяют выяснять причины таких реальных культурных преувеличений, будь то опыт потерь от глобализации, неравенства властных отношений, неудачных процессов перевода или межкультурного непонимания. Критический инструментарий культурных поворотов необходим, уже хотя бы для того, чтобы верифицировать подобные утверждения о растущей культурализации (мировых) конфликтов и выявить содержащиеся в них проблемы понимания культуры.

При таком горизонте политической контекстуализации самих культурологических исследовательских подходов конфликтные аспекты «поворотов» дополнительно обостряются. Это позволяет, с одной стороны, избегать превращения «инновации» в академически-интеллектуальный конформизм (Бурдье), а с другой – бороться с типичными признаками усталости культурологических поворотов: в едва ли не афористическом тексте под названием «Скуччччччно!» американский этнолог Маршалл Салинз в своей сатирической книжке «В ожидании Фуко, и поныне»[124] соотносит теорию смены парадигм Куна с чередованием «поворотов» в науках о культуре и обществе. По Салинзу, меняются не только «повороты», но, очевидно, и сами предзнаменования меняющихся оптик: изначальная социальная ангажированность исследовательских «поворотов» все больше сближалась с соображениями экономической выгоды и в итоге оказалась на службе у гегемонной власти. Однако это не единственная динамика смены культурологических теорий и теоретических «режимов». Больше опасений внушает растущая инфляция в объяснении социологических и культурологических «поворотов»: «В социальных науках парадигмы не вышли из моды не потому, что они все меньше и меньше объясняют, но скорее потому, что объясняют все больше и больше, пока – преждевременно – не начинают объяснять все. В социальных парадигмах присутствует эффект инфляции, быстро их обесценивающий».[125]

Было бы легкомысленно думать, будто «повороты», как и вышедшие из моды платья, быстро оказываются снятыми. Разве не становятся они со временем скучными и именно поэтому – в соответствии с капиталистической экономикой потребления – поддерживают производство новых «поворотов»? Проявления усталости от таких «расхожих универсальных средств» все же можно остановить. Для этого необходимо методически профилировать последние и – как в настоящей книге – переводить их обратно в мотивирующие, стимулирующие импульсы к исследованиям. Включаясь в широкий спектр противоборствующих и взаимодействующих «поворотов» и обретая свое место в политике культуры, те или иные новые ориентиры культурных исследований в конечном счете обнаруживают собственную склонность к универсализации, что заставляет и их самих подвергнуть критической переоценке.

Благодарность

Я благодарю участников дискуссии на моих теоретических коллоквиумах для аспирантов – организованных по инициативе Клаудии Ульбрих и других коллег в сфере исторических и культурных наук – в Свободном университете Берлина, а также участников теоретических коллоквиумов в университетах Франкфурта-на-Одере и Цюриха. Международному культурологическому исследовательскому центру (IFK) я выражаю благодарность за четыре месяца интеллектуального гостеприимства в финальной стадии работы над этой книгой, а также моим коллегам-стипендиатам 2005 / 06 года за вдохновляющие беседы. Главные слова благодарности я обращаю к Гансу Медику, который сопровождал меня по всем «поворотам» и окрылял – не только как мой первый читатель и критик.