Вы здесь

Кровь на мантии. Документальный роман. Чистая суббота (В. К. Сергеев, 2017)

Чистая суббота

Глупость и безволие Ники стали притчей во языцех при дворе и все более раздражали русский народ. Вглубь страны летели похоронки, тысячи, десятки тысяч извещений о загубленных в бессмысленной войне жизнях. Матери, жены и дети погибших в этой бойне солдат и матросов рыдали во всех концах великой страны. Братья и отцы вышли на площади и улицы городов со стоном и слезами. Они требовали прекратить бессмысленную войну, вернуть еще живых мужиков в семьи. Возроптал весь рабочий люд, те, кто в тылу в поте лица своего трудился по четырнадцать и более часов в день на войну, на утративших чувство меры фабрикантов и заводчиков.

Так долго сдерживаемая ненависть к царю, а еще больше к его супруге-немке и всей камарилье трущихся у власти инородцев выплеснулась на улицы. Чашу народного терпения окончательно переполнили события, произошедшие девятого января 1905 года в Петрограде, – расстрел мирной манифестации рабочих, шедшей к Зимнему дворцу с требованиями мира, справедливости и защиты прав трудящихся под предводительством православного священника Георгия Гапона-Новых.

В эту ночь отцу Георгию долго не спалось. С вечера один из его телохранителей затопил печь, и теперь по дому разлилось приятное тепло. Отец Георгий подсел поближе к огню. Весь день он мотался по городу, выступая перед рабочими питерских заводов и фабрик. Вконец простудился, потерял голос, его знобило. Он сделал глоток обжигающего чаю и задумался.

Завтра трудный, можно сказать, решающий день. Ему предстоит возглавить выступление рабочих, решивших отправиться со своими требованиями к Зимнему дворцу, к самому царю. Чашу терпения переполнили события, связанные с несправедливым увольнением нескольких рабочих на Путиловском заводе. В знак протеста на заводе была объявлена забастовка, к которой присоединились и рабочие других предприятий Питера. Отказались выйти к своим станкам десятки тысяч людей. Обстановка в городе накалилась, запахло стихийным бунтом. В этой взрывоопасной ситуации только он, священник Георгий Гапон-Новых, призывал рабочих к мирному решению наболевших проблем, к переговорам с царем, к тому, чтобы высказать ему свою боль и свои требования в петиции, которую они предполагали вручить завтра самому самодержцу.

И теперь он думал о том, какая ответственность легла на его плечи. Накануне верные люди сообщили ему, что царь, узнав о стремлении рабочих встретиться с ним, дал указание стянуть в город войска и перекрыть все подступы к Зимнему. Видно, не входит в его планы разговор по душам со своими подданными. Не к добру это, ох, не к добру!.. Но теперь уже ничего нельзя изменить, рабочих не остановить. Значит, остается только одно – самому быть вместе с ними до конца, каким бы он ни был.

Стемнело рано, январь на дворе. В самом разгаре питерская зима с пронизывающими, холодными, промозглыми ветрами с моря. В этом городе и дни-то зимние темны, а уж ночи совсем непроницаемы, вязки и долги, кажется, до бесконечности. И утра приходят не с солнечными лучами, а с унылым хором заводских гудков, созывающих рабочий люд в прокопченные цеха, к бесконечным рядам мудреных станков, к тяжелой смеси запахов металла, машинного масла, водочного перегара и матерщины лениво переругивающихся между собой и с начальством рабочих.

Он не зажигал в комнате света. Долго сидел в темноте у открытой чугунной дверцы печи, глядя на трепещущие среди поленьев жаркие языки пламени. Минуты сменяли минуты, часы шли за часами, и ночь незаметно перетекала в утро под мерное пощелкивание маятника стареньких ходиков за его спиной.

Но фарфоровая кукушка часов не нарушала тишины комнаты и хода его размышлений. Механизм давно проржавел, и она замолкла навсегда, укрывшись за жестяной дверцей своего потемневшего от времени и густо засиженного мухами сказочного домика.

За стеклом незашторенного и оттого неуютного, словно голого окна, в тускло-желтом свете невидимого фонаря, откуда-то из бесконечно-черной глубины неба в медленном кружении проплывали крупные, похожие на куриный пух, хлопья снега, замирая на покатой крыше дома, что напротив, на выбитой временем и копытами лошадей брусчатке мостовой, на плечах случайного прохожего, нетвердой походкой прошествовавшего из конца в конец пустынного переулка.

Встать бы да зашторить окно. Но нет сил двинуться, прервать это оцепенение, ход тревожных размышлений…

«Этот проклятый город! – устало подумал он. Прикоснулся ладонью к горячему кафелю печи. – Это средоточие лжи, лицемерия, насилия, разврата и несправедливости, словно здесь резиденция самого дьявола, откуда правит он всеми силами зла по всей стране. Это царство несправедливости распростерлось от дремучей, неумытой чухони до суровых берегов великого океана, от продуваемого всеми ветрами безбрежья якутских земель до выжженных солнцем узбекских аулов. И я, Григорий Апполонович Гапон-Новых, призван дать бой этой злой сатанинской силе, подняв в священный поход тысячи обиженных, оскорбленных, обездоленных людей, тысячи еще не загубленных до конца душ».

Он подбросил поленьев в топку печи, и огонь благодарно с новой силой заплясал на них, обдав жаром лицо, грудь, колени…

«Злые силы, подлые людишки окружили трон самодержца, порвав нити, издревле связывавшие царские чертоги с каждой убогой хижиной, как бы далеко от столиц она ни находилась, в какой бы глуши, в дебрях лесов или безбрежье степей ни затерялась. Инородцы-аристократы, инородцы-министры, инородцы-гувернеры и аферисты со всего света слетелись и окружили трон плотным, непроницаемым кольцом, лишили царя воли, любви и веры в свой народ.

Но не все еще потеряно. Еще можно все исправить, спасти от позорной гибели и царя, и Россию. Но для этого царь должен услышать завтра голос своего народа, открыто взглянуть своим подданным в глаза.

Завтра… Нет, уже сегодня мы должны сказать ему всю правду о страданиях рабочих и крестьян, о бедах, нищете, беспросветности существования миллионов людей. Он должен знать, что терпению народному приходит конец, что если своим словом и делом он не улучшит положения своих подданных, не накажет виновных и не восстановит справедливость, то народ сам позаботится о себе. И бунт его будет страшен и гибелен не только для его мучителей, но и для всей страны. Но я верю, он выслушает, он поймет, он спасет нас от гибели, а страну от великих потрясений».

Такие мысли одолевали священника Георгия Гапона-Новых в эту долгую январскую ночь.

А в это время Ники и Аликс, прослышав о предполагаемом шествии рабочих и от греха подальше сбежав из ощетинившегося солдатскими штыками Петербурга в Царское Село, уже давно почивали сном праведников, утопая в пуховых перинах великодержавного ложа с вышитым золотом двуглавым орлом на шелковом балдахине.

– Тяжела… тяжела… тяжела ты, шапка… – быстро-быстро забормотал вдруг сквозь сон император и душераздирающе захрапел.

– Та уймись ви! Тоже мне, руссишь Мономах… – сквозь сон бесцеремонно ткнула его в бок своим крепким кулачком супруга. – Спать не даешь! Ви свой храп не только мне, но вся Россия разбудишь!

– Извини, дорогая, – не просыпаясь, пробормотал Ники. – Это проклятый сон… Что-то замерз я… – И повернулся на другой бок, натянув на голову пуховое одеяло.

Что снилось самодержцу в этот час, в то время, когда бессонница мучила отца Георгия, честного и бескомпромиссного служителя церкви, видевшего свой пастырский долг в служении сирым и убогим, простым, и отважившегося позвать их бить челом самому императору?..

Накануне вечером к Ники в Царское прибыли с докладом министр внутренних дел Святополк-Мирский и директор департамента полиции Лопухин.

Долго, нудно и невразумительно бубнили что-то о забастовках на питерских заводах, о разрастающихся волнениях в городе, о том, что рабочие подготовили какую-то петицию с безобразно крамольными требованиями, с которой собираются идти к нему в Зимний. Лопухин даже пытался зачитать эту петицию, но Ники остановил его жестом руки.

– Нет, нет, не стоит, не сейчас! У меня что-то ужасно разболелась голова. Положите вон на тот столик. Я на досуге непременно прочитаю…Что? Они требуют, чтобы я вышел к ним? К этим забастовщикам и бунтовщикам! Да к тому же еще выполнил какие-то требования?! Это что же возомнила о себе эта чернь! Прикажите им немедленно расходиться по домам и приниматься за работу! А иначе… Надеюсь, вы приняли все необходимые меры? – строго-вопросительно взглянул Ники на сидящих перед ним чиновников.

Святополк-Мирский и Лопухин молча, в замешательстве переглянулись. Каждый не решался первым взять слово, а значит и ответственность за сказанное.

Наконец неловкую паузу прервал Святополк-Мирский.

– Не извольте беспокоиться, ваше величество, – начал он, нервно заерзав на алом бархате кресла, – все надлежащие меры уже приняты. Под охрану взяты электростанции, типографии, банки, телеграф, телефон и винные склады. Петербургский гарнизон усилен переброшенными из Петергофа пятью эскадронами гвардейской кавалерии. Два батальона Беломорского полка, два батальона Двинского полка и батальон Онежского полка прибыли из Ревеля и еще пять батальонов из Пскова. Полицейским врачам приказано завтра неотлучно находиться на местах, больницам – быть готовым к приему раненых…

– Раненых? – встрепенулся Ники, до того довольно рассеянно слушавший доклад министра. – А что, вы думаете, может дойти и до кровопролития?

– Я полагаю, что этого нельзя исключить, – наконец вставил слово Лопухин.

– М-да… – неопределенно хмыкнул Ники. – Ну, вы уж там как-нибудь… того… не очень… Однако если надо, то, конечно… Пора показать всей этой сволочи кузькину мать! – вдруг с неожиданной злостью стукнул он по столу своим сухоньким кулачком, да так сильно, что сам сморщился от боли. – Ишь чего вздумали – самому царю какие-то требования выдвигать! Встретьте их так, чтоб надолго запомнили, чтобы впредь неповадно было! И вот еще о чем хотел вас спросить, а кто ж во главе-то этих бунтовщиков, кто заварил всю эту кашу?

– Да попик один – Гапон-Новых.

– Гапон-Новых… Не знаю такого, – явно думая о чем-то другом, пробормотал Ники. И больше ничего не сказал.

Когда за чиновниками закрылась дверь, он закурил папироску, с облегчением вздохнул, прошелся из угла в угол комнаты, что-то бормоча себе под нос и теребя рыжеватую бородку.

«Священник… Гапон… Какая наглость!.. Однако что за бумаги оставил мне этот Лопухин?»

Он подошел к столику, открыл оставленную чиновником папку и начал читать.

«Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице.

Знай, что рабочие и жители города Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в два часа пополудни к Зимнему дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.

Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.

Явись же завтра с мужественным сердцем перед народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию.

Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем неприкосновенность твоей особы.

Священник Г. Гапон».

Прочитав это письмо, Ники уже не стал читать самой петиции, вместе с тяжелой кожаной папкой он в бешенстве швырнул бумаги на стол. Но этого ему показалось мало. Он схватил этот листок бумаги, изорвал его и бросил на пол. Белые клочки разлетелись по ковру.

– Да кто он такой! Кто они такие, чтоб требовать от меня что-то! Чернь! Растоптать, утопить в крови! – в ярости бормотал император.

Наконец, немного успокоившись, он подошел к камину, думая о чем-то своем, долго с какой-то неживой полуулыбкой смотрел на огонь. В его прищуренных глазах зловеще плясали отраженные языки пламени.

Полуоткрылась дверь, и из нее неслышно выскользнула Аликс.

– Они уже ушель? – видя его состояние, осторожно спросила она.

– Ушли, – мрачно поправил ее Ники. – Лучше б не приходили! Теперь не уснуть.

– Твой разволноваль… – тронула она его за плечо.

– Надо говорить: ты разволновался, – уже с раздражением снова поправил ее супруг.

– Бедный, бедный Ники! Надо их проучить, надо бить сильный. Ну, думай, кто есть они и кто есть ты!.. Успокойся. И идем к сон, поздно уже.

– Нет, черт возьми, я вижу, что ты никогда не научишься хотя бы сносно говорить по-русски! – взвился самодержец. – Так не мучайся и не мучай меня своим произношением! Предлагаю впредь, когда мы одни, разговаривать на привычном тебе английском. Иди спать! – продолжил он уже на английском. – Я скоро приду…

– Как хорошо ты придумал, как это мило! – обрадовалась супруга. – Так я распоряжусь, чтобы тебе принесли чаю, – уже выходя из комнаты, послав воздушный поцелуй, уже по-английски проворковала она.

Ники открыл ключом один из ящичков резного, красного дерева секретера, извлек из его недр толстенную тетрадь в кожаном переплете и «вечную» ручку с золотым пером и витиеватым вензелем на округлом корпусе. Поудобней расположился в кресле, отхлебнул принесенного дежурным офицером чаю.

«А, черт с ними со всеми! Как-нибудь обойдется…»

И начал писать.

Итак:

«8 января. Суббота. Ясный морозный день. Было много дела и докладов. Завтракал Фредерикс. Долго гулял. Со вчерашнего дня в Петербурге забастовали все заводы и фабрики. Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в 120 000 ч. Во главе рабочего союза какой-то священник-социалист Гапон. Мирский приезжал вечером для доклада о принятых мерах».

Дописав последнюю строчку, Ники закрыл дневник, вернул его на прежнее место и, сладко зевнув, отправился на покой.

– Аликс, дорогая, а вот и я…

Великий князь Владимир Александрович, главнокомандующий войсками гвардии и Санкт-Петербургского военного округа, получивший от своего венценосного родственника санкцию на разгон демонстрации, выслушав доклад генерала Фуллона о приведении войск столичного гарнизона в боевую готовность, отдавал последние распоряжения.

– Государь император не намерен общаться с бунтовщиками и выслушивать их бредовые требования, подрывающие устои самодержавной власти и самого государства Российского. Он дал санкцию на принятие самых жестких мер к бунтовщикам. Поэтому мы должны продемонстрировать этим обнаглевшим забастовщикам твердость и силу. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?

– Толпу разогнать самым жесточайшим образом.

– Вот-вот! Зачинщиков арестовать! Или… Словом, действуйте по обстоятельствам. Готовы выполнять?

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – козырнул, вытянувшись в струнку, генерал. – Будет исполнено в лучшем виде!

– Не сомневаюсь. И, пожалуйста, держите меня в курсе.

…В ночные улицы Петербурга медленно и неумолимо вливались темные волны людей в солдатских шинелях, полночную тишину нарушал мерный скрип снега под тысячами сапог да редкие, вполголоса, окрики командиров.

– Левой, левой, левой! Правое плечо вперед… Прямо… Стой! Раз, два! Оружие к но-ге! Слуу-шай приказ!..

К утру весь центр Петербурга ощетинился штыками трехлинейных винтовок. Улицы и проспекты перерезали плотные шеренги солдат, за спинами которых в темных переулках слышался дробный перестук лошадиных подков. Бряцала стременами и шашками гвардейская кавалерия.

А в глухомани суровой Тобольской земли в этот самый час пьяница, бабник и конокрад Гринька Распутин гнал в своей баньке за огородом самогон. Он сидел у потемневшей от времени бревенчатой стены на длиннющей лавке, опершись локтями о грубо сколоченный стол, и, зажав кудлатую башку большими, похожими на рачьи клешни ручищами, вожделенно следил за тем, как капля за каплей мутноватая, едко пахучая жидкость, поблескивая в свете керосиновой лампы, медленно наполняет толстостенный стакан. Когда стакан заполнялся на треть, Гринька хватал его своей немытой ручищей и быстро опрокидывал в пасть. Делал он это с таким проворством, что очередная капля самогона падала точно в только что опустошенную и возвращенную на свое место склянку. Гриньку это чрезвычайно забавляло и радовало.

– Вот так! – каждый раз, крякнув, победно хряснув по столу кулаком, восклицал он.

Теперь можно было не торопясь закусить горячо разлившуюся по внутренностям жидкость. Он зацепил из деревянной лоханки своими заскорузлыми, с черными полосками грязи под ногтями пальцами добрую жменю квашеной капусты и, запрокинув голову, забросил в рот. С наслаждением зажмурил маленькие уже осоловевшие глазки, вытер ладонью просоленную от стекающих капелек рассола бороду. В глазах знакомо и приятно мутнело. Редкие мысли все больше путались.

«Эх, хороша, родимая!..»