Больше нет спасения от людей.
Ушли чудовища,
Ушли святые,
Ушла гордость.
Остались только люди.
Книга седьмая
Objet Trouvé[2]
Часть первая
«Крайне опасный яд»
Спустя несколько лет моей службы монстрологу я решился обратиться к нему с мыслью, что показалась мне достойной внимания: записывать, в интересах последующих поколений, наиболее выдающиеся эпизоды из его практики. Безусловно, я вынужден был дождаться сперва, пока его настроение станет чуть получше обычного. Ибо докучать Пеллинору Уортропу в момент, когда его успел настигнуть один из частых приступов меланхолии, было делом небезопасным для моего бренного тела. Однажды, когда я был настолько неопытен, что совершил, на свою беду, подобную ошибку, он запустил мне в голову томом шекспировских трагедий.
Вскоре мне представился случай завести разговор: с дневной почтой пришло письмо от президента Мак-Кинли[3], в котором он выражал Уортропу благодарность за преданную службу Отечеству, а именно – за удовлетворительное разрешение «особого случая в Эдирондексе». Доктор, чье эго было необъятно, как телеса силачей в цирке мистера П. Т. Барнума, трижды прочитал письмо вслух, прежде чем поручить его моей заботе как секретаря. (Да, помимо всего, я был и его секретарем… точнее сказать, служба секретаря также входила в понятие того самого «всего», что составляло мои обязанности.) Ничто, кроме разве что работы, не ободрило бы монстролога лучше, чем похвала от знаменитости; в такие мгновения, казалось, не только возвеселялся его увядающий дух, но и унималась более глубокая, страстная жажда.
– Воистину особый случай, не правда ли? – осведомился я.
– М-м… Да, полагаю, так, – монстролог успел уже погрузиться в свежий выпуск «Сэтердей Ивнинг Пост», что доставили вместе с почтой.
– И, несомненно, повесть о нем была бы интересной, если бы нашлось подходящее для нее перо? – осторожно продолжил я.
– Я подумывал написать на его основе заметку для Журнала, – бросил Уортроп. «Журнал Общества Развития Монстрологических Наук» был официальным печатным органом названного Общества и выходил раз в квартал.
– Я думал о статье для более… общеупотребительного издания. Взять вот хотя бы «Пост»…
– Интересная мысль, Уилл Генри, – отрезал доктор, – но в высшей степени недальновидная. Я обещал президенту, что дело в Эдирондексе останется строго конфиденциальным, и не питаю ни малейших сомнений, что, посмей я только нарушить эту клятву, как обнаружу себя в камере Форт-Левенворта. Не лучшее из возможных рабочих мест для меня, смею сказать.
– Но ведь стоит вам опубликовать в Журнале…
– Ах, это, – отмахнулся он, – да кто станет читать Журнал? Трудиться в безвестности, Уилл Генри, – вот в чем самая суть моего призвания. Я избегаю внимания прессы вовсе не из прихоти, я имею на то прекрасную причину: забота о людях и о моей работе. Вообрази только, что может натворить обнародование таких дел! Паника вспыхнет, как пожар, а вместе с ней – и новая охота на ведьм; право слово, половина штата Нью-Йорк бросит свои дома и побежит, как крысы с тонущего корабля, а другая половина явится вешать меня на ближайшем дереве.
– Некоторые, однако, могут посчитать вас героем, – возразил я. Отчаявшись воззвать к его разуму, я решил обратиться к тщеславию.
– Некоторые и без того так считают, – ответил он с явным намеком на письмо президента, – и мне этого достаточно.
Достаточно ли? Я знал, о чем говорит Уортроп. Не раз цеплялся он, лежа на кровати, за мою руку, пожирая меня жадным, ищущим взором горящих черным светом темных глаз, полубезумных от отчаяния и скорби; не раз умолял меня никогда не забывать, не позволить памяти о нем кануть во мглу могилы. «Ты – все, что у меня есть, Уилл Генри! Кто еще вспомнит обо мне, когда меня не станет? Я паду в бездну забвения, и мир и не заметит моей кончины, а если и заметит, ни одно сердце в нем не содрогнется!»
– Хорошо. Так, может быть, другой случай? Дело в Кампече или, например, дело в Калакмуле…
– Да что с тобой такое, Уилл Генри? – Уортроп бросил на меня испепеляющий взгляд поверх журнала. – Ты что, не видишь, что я пытаюсь развеяться?
– У Холмса есть Ватсон, – сказал я.
– Холмс – выдуманный персонаж, – напомнил доктор.
– Но прообразом ему послужил человек из плоти и крови.
– А, – Уортроп сухо улыбнулся мне, – Уильям Джеймс Генри, так ты не чужд литературных амбиций? Я поражен!
– Тем, что я не лишен литературных амбиций?
– Тем, что ты не лишен каких бы то ни было амбиций вообще.
– Что ж, – набрав побольше воздуха в грудь, сказал я, – выходит, что не лишен.
– А я-то тешил себя надеждой, что ты мог бы последовать моему примеру и взяться за изучение ненормативной биологии.
– Почему бы и нет? – возразил я. – Одно другому не мешает, мистер Дойль сам врач.
– Был врачом, – поправил меня Уортроп. – И не слишком преуспел в этом деле, – он отложил журнал: я наконец полностью завладел его вниманием. – Признаюсь, твоя мысль меня увлекает, и я не возражал бы против твоей пробы пера, но я оставляю за собой право просматривать все, что ты намереваешься направить в печать. Помимо собственной репутации, я должен заботиться и о репутации моей профессии.
– Само собой, – с готовностью уверил его я, – я никогда бы не посмел даже подумать о том, чтобы опубликовать что бы то ни было без вашего согласия.
– И не слова о… трудностях в Эдирондексе.
– Вообще-то, – проговорил я, – я думал о том деле несколько лет назад – о случае в Сокотре.
Лицо его потемнело, глаза вспыхнули и, наставив палец мне в лицо, он воскликнул:
– Нет, нет. Абсолютно, вне всякого сомнения – нет. Неужели ты не понимаешь? Ни при каких обстоятельствах ты не имеешь на это права. Безрассудство, Уилл Генри, даже заговаривать об этом!
– Но почему, доктор Уортроп? – изумился я, обескураженный его яростью.
– Ты и сам прекрасно знаешь. Разве что… О, как я мог быть так слеп! Как я сразу не понял! – он вскочил с кресла, дрожа от злости. – Теперь, мистер Генри, мне совершенно очевидна истинная цель ваших устремлений! Не прославлять, а высмеивать и опошлять!
– Доктор Уортроп, я бы никогда…
– Тогда почему, спрашиваю я тебя, из всех расследованных нами случаев ты выбрал тот, что представляет меня в наиболее скверном свете? Ха! Тут я тебя и подловил! И только одно могло подвигнуть тебя на это – жажда мести!
– Мести?! Мести за что?! – я не смог скрыть, как ошеломили меня эти обвинения.
– За дурное, по твоему мнению, обращение с тобой, за что же еще.
– Отчего же вы думаете, что дурно со мной обращаетесь?
– Очень умно с твоей стороны, Уилл Генри, – повторять и переворачивать мои слова, пытаясь укрыть за ними свое предательство. Я не говорил, что думаю, что дурно с тобой обращаюсь; я сказал лишь, что ты так думаешь.
– Очень хорошо, – устало сказал я. Переспорить доктора было почти невозможно; во всяком случае, мне этого так ни разу и не удалось. – Выберете дело сами.
– Не желаю я выбирать никакого дела! Хотя бы уже потому, что ты это затеял, не я. Но ты изобличил себя! И будь уж теперь уверен: что бы ты ни тиснул под предлогом заботы о моем наследии, я это опровергну. У Холмса был Ватсон, да! Но и у Цезаря был Брут!
– Я бы никогда не предал вас, – ровно произнес я, – я предложил Сокотру только потому, что думал…
– Нет! – закричал он, шагнув ко мне. Я отшатнулся, как от удара (хотя за все наши годы вместе он ни разу меня не ударил). – Я запрещаю! Я слишком долго, слишком тяжко трудился, чтобы вырвать с корнем и уничтожить все воспоминания об этом проклятом месте! Никогда больше не смей называть его в моем присутствии – ты понял? Никогда, никогда больше!
– Как пожелаете, доктор, – сказал я. – Никогда больше.
И я сдержал слово. Я оставил эту тему и никогда более не поднимал ее вплоть до сегодняшнего дня. Обессмертить же человека, отрицающего все, что о нем пишут, казалось мне чрезвычайно трудным – вернее, попросту невозможным делом. Но шли годы; и по мере того, как вместе с ними таяли и силы Уортропа, мои обязанности становились все шире, вплоть до ведения его бумаг и переписки. Я не ждал благодарности и не видел ее от монстролога, который, в свою очередь, нещадно правил мои записки, вымарывая все, от чего, по его мнению, разило поэзией. В науке, твердил он мне, нет места ни романтизму, ни размышлениям о природе зла; и то, что сам доктор в юности был поэтом, лишь делало его искусней на ниве надменности и насмешек.
Склонность Уортропа лишать себя именно того, что могло бы доставить ему наибольшую радость, нередко удивляла меня. Однако не буду первым, кто скажет, что любовь зла. Монстролог любил свое призвание – это правда; монстрология, кроме меня, была единственным, что составляло его жизнь, но при этом – всего лишь продолжением его самого, первым плодом от лозы его чудовищного честолюбия. Монстрология завела доктора на проклятый остров, о котором я еще поведу речь; но чуть не погубила Уортропа не она, а его собственное тщеславие.
История, которую я намерен поведать, началась ледяной февральской ночью 1889 года с прибытием в дом на Харрингтон Лейн посылки неожиданного, но привычного свойства. Будучи к тому времени учеником монстролога вот уже почти три года, я давно не удивлялся ни полночному стуку в дверь, ни воровато сунутой посыльному плате, ни доктору, пляшущему от счастья как малое дитя в рождественское утро. Разрумянившись от ожидания, он спешил унести свой подарок в подвальную лабораторию, и вскоре зловонное содержимое посылки представало перед нами во всем своем мрачном великолепии. Что отличало этот экземпляр от всех прочих – так это человек, доставивший его.
Само собой, за время службы монстрологу я повидал достаточно малоприятных личностей, персонажей того сорта, что за рюмку виски и доллар сверху продали бы Уортропу и собственных матерей – на все готовых наймитов на побегушках у естественной науки ненормативной биологии. Однако тот, кто на сей раз стоял в дверях, был не из таких: его подбитое мехом пальто, хоть и пострадало от долгой дороги, было явственно дорогим и открывало взорам сшитый по мерке костюм, а на левом мизинце гостя поблескивал перстень с алмазом. Однако, как бы необычно ни было для подобных обстоятельств его платье, манеры нашего посетителя были еще более необычны: бедняга чуть не сходил с ума от ужаса. Бросив ношу на произвол судьбы на крыльце, он ворвался в комнату, схватил доктора за грудки и требовательно осведомился – дом ли это номер 425 по Харрингтон Лейн и Пеллинор ли Уортроп перед ним.
– Я, – сказал доктор, – Пеллинор Уортроп.
– О, слава Всевышнему! Слава Всевышнему! – хрипло вскричал несчастный. – Я сделал это, вот оно – там! Возьмите его, возьмите. Я принес вам проклятую штуку; теперь дайте мне его! Он сказал – он сказал, оно у вас! Молю вас, пока не стало поздно!
– Мой любезный, – спокойно ответил доктор, – я с удовольствием заплачу вам, если только цена будет разумной.
Хоть Уортроп и был весьма зажиточен, его скупость достигала высот оперного сопрано.
– Цена? Цена! – посыльный истерически рассмеялся. – Не вам платить мне, Уортроп! Он сказал, что оно у вас. Он поклялся: вы отдадите его мне, если только я доставлю посылку. Теперь ваш черед сдержать его слово!
– Чье слово?
Незваный гость взвыл, как банши, и согнулся вдвое, хватаясь за сердце. Глаза его закатились; доктор поймал беднягу прежде, чем тот успел свалиться на пол, и усадил в кресло.
– Гореть ему в аду – слишком поздно! – проскулил несчастный. – Я опоздал! – он стиснул руки в мольбе. – Я опоздал, доктор Уортроп?
– Не могу ответить на ваш вопрос, – сказал доктор, – так как понятия не имею, о чем вы говорите.
– Он сказал, если я принесу это, вы дадите мне противоядие; но меня задержали в Нью-Йорке. Я опоздал на поезд, должен был ждать следующего… Потерял больше двух часов. О боже! Проделать такой путь – и только ради чего? Чтобы найти свою смерть!
– Противоядие? Но от чего – противоядие?
– От яда! «Хочешь жить – доставь от меня подарочек Уортропу в Америке», так сказал он мне, он, дьявол, Сатана в человеческом обличье! Вот я и доставил; теперь спасите меня! Ах, нет, безнадежно… Я опоздал, я чувствую – мое сердце… сердце…
Уортроп резко тряхнул головой и щелкнул пальцами. Слов не требовалось – я сломя голову бросился за чемоданчиком с медицинскими инструментами.
– Я сделаю для вас все, что в моих силах, – успел услышать я на бегу, – но вы должны собраться и рассказать мне просто и внятно…
К тому времени, как я вернулся, наш страдалец-посыльный уже впал в забытье; его глаза закатились, руки конвульсивно сжимались и разжимались на коленях, лицо утратило всякий цвет. Доктор вынул из чемоданчика стетоскоп и, широко расставив для равновесия ноги, склонился над дрожащим телом, прислушиваясь к биению сердца.
– Скачет как взбесившаяся лошадь, Уилл Генри, – пробормотал монстролог, – но никаких аномалий и неполадок не слышу. Стакан воды, живо!
Я ожидал, что доктор предложит воды страдальцу; вместо того Уортроп вылил все содержимое стакана на голову своему пациенту. Глаза мужчины раскрылись, рот округлился в немом вскрике изумления.
– Что за яд он вам дал? – безжалостно осведомился мой наставник. – Он назвал его? Отвечайте!
– Ти… типота… из серного дерева…
– Типота? – доктор поморщился. – Из какого-такого дерева?
– Серного! Типота – из серного дерева с Острова Демонов!
– Остров Демонов! Это… весьма необычно. Вы точно в этом уверены?
– Черт дери! Уж думаю, я запомнил бы, чем именно он меня отравил! – яростно огрызнулся страдалец. – И он сказал, у вас есть противоя… Ох! Ах! Вот оно! – Пальцы его вновь принялись тщетно царапать грудь. – Мое сердце вот-вот взорвется!
– Не думаю, – медленно проговорил доктор. Он отступил, пристально разглядывая пациента, с хорошо знакомым мне жутким огоньком в темных глазах. – У нас есть пара минут… но только пара! Уилл Генри, побудь с нашим гостем, пока я готовлю противоядие.
– Так я, выходит, не опоздал? – недоверчиво переспросил несчастный, словно не решаясь поддаться надежде.
– Когда вам дали яд?
– Вечером второго числа.
– Второго числа этого месяца?
– Да, да – этого, этого! Какого ж еще? Я был бы мертвее мертвого, отрави он меня в январе, не так ли?!
– Да, конечно, прошу извинить меня. Типота действует медленно, но все же не настолько. Ждите, я вернусь через несколько минут; Уилл Генри, зови меня немедленно, если вдруг состояние нашего друга начнет меняться.
Доктор ринулся по ступеням, ведущим в подвал, оставив дверь чуть приоткрытой. Слышно было, как чокаются друг о друга банки, бряцает и звенит металл, шипит горелка Бунзена[4].
– Что, если он ошибся? – стонал бедняга. – Что, если слишком поздно? Я почти ничего не вижу; разве не так оно бывает перед смертью? Сперва ты слепнешь, а потом сердце взрывается – прямо в груди разрывается на кусочки! Лицо, дитя, твое лицо… Я не вижу твоего лица! Оно во тьме… Тьма грядет! Боже, покарай его вечным огнем во глубинах геенны огненной, дьявола, Сатану, врага рода человеческого!
Тем временем доктор вбежал в комнату со шприцем, наполненным оливкового цвета жидкостью. Умирающий вскинулся в кресле и вскрикнул:
– Кто здесь?
– Это я, – отозвался монстролог, – Уортроп. Давайте-ка снимем с вас пальто. Уилл Генри, помоги ему, будь добр.
– Вы приготовили противоядие? – спросил больной.
Уортроп коротко и сухо кивнул, закатал гостю рукав и вонзил иглу в обнажившуюся вену.
– Вот так! – сказал доктор. – Уилл Генри, стетоскоп. Спасибо, – несколько мгновений он вслушивался в сердце пациента; и, вероятно, виной тому была игра света, но на лице монстролога промелькнуло нечто, весьма напоминавшее улыбку. – Да. Сердцебиение значительно замедлилось. Как вы себя чувствуете?
На щеках нашего гостя вновь заиграл слабый румянец, и дышал он теперь куда легче. Что бы Уортроп ему ни ввел, это вещество явно пошло больному на пользу; говорил он, впрочем, все еще нерешительно, словно не веря в свою удачу:
– Думаю, лучше. Во всяком случае, зрение прояснилось.
– Прекрасно! Возможно, вы рады будете узнать, что… – начал было монстролог, но тут же умолк, возможно, решив, что c незнакомца довольно волнений. – Это весьма опасный яд, неизбежно смертельный, медленно действующий и не дающий симптомов до самого конца; но его эффект полностью обратим, если только противоядие дано вовремя.
– Он сказал, вы свое дело знаете.
– Уж не сомневаюсь. Расскажите, как именно вы познакомились с доктором Джоном Кернсом?
– Откуда, – посетитель был явно изумлен, – вам известно его имя?
– Мне известен лишь один человек – во всяком случае, такой, которому был бы известен и я, – в чьем вкусе была бы столь злая шутка.
– Шутка?! Отравить человека, привести его на порог смерти, и все ради того, чтобы он доставил посылку, – это, по-вашему, шутка?!
– Ах да, – вскричал доктор, забывшись на миг – и забыв о том, что успел вынести его собеседник, – посылка! Уилл Генри – отнеси ее вниз в подвал и поставь чайник. Я уверен, что мистер…
– Кендалл. Уаймонд Кендалл.
– …мистер Кендалл, я думаю, не откажется от чашечки чая. А ну-ка, одна нога здесь, другая там, Уилл Генри. Что-то подсказывает мне, что всех нас ждет бессонная ночь.
Посылка – деревянный ящик, обернутый простой коричневой бумагой, – не была ни особенно большой, ни громоздкой. Я без промедления отнес ее в лабораторию, поставил на рабочий стол доктора и вернулся наверх. Кухня успела опустеть, и, пока я готовил чай, снизу, из гостиной до меня доносились их голоса: то повышавшиеся, то понижавшиеся. Мои мысли путались от жутких предчувствий и беспокойных воспоминаний: с того дня, как я познакомился с человеком по имени Джон Кернс – если то, конечно, действительно было его имя. Ибо имен у него имелось предостаточно: только на моей памяти он звался то Кори, то Шмидтом. Было у него и еще одно имя, взятое им себе осенью предшествовавшего года, то, под которым ему суждено было войти в историю и которое наиболее точно описывало его истинную природу. Он, в отличие от моего хозяина, не был монстрологом, и я затруднялся сказать, кем же он на самом деле был, кроме как экспертом по темнейшим из темных сторон животной жизни и человеческого сердца.
– Он снимал у меня квартиру на Дорсет-стрит в Уайтчепеле, – рассказывал Кендалл, и мне из лаборатории было прекрасно слышно. – Не самый типичный образчик жильца, которого ожидаешь найти в Ист-Энде[5], и явно мог позволить себе угол получше. Но он объяснил, что хочет поселиться поближе к Королевскому госпиталю, где служит. И знаете, он вроде был и впрямь очень предан своей работе. По его словам, он жил только ради нее. Забавно, но он мне и правда нравился; я находил доктора Кернса чрезвычайно приятным человеком. Отличный собеседник, с прекрасным, разве что чуть странноватым, чувством юмора, очень начитанный; и платы никогда не задерживал. Так что, когда он задолжал мне за два месяца, я, признаться, подумал, что с ним что-то случилось; в конце концов, это же Уайтчепел! К тому же доктор Кернс работал допоздна, вот я и опасался, что его подстерегли бандиты или кто похуже. Вот я и решил к нему заглянуть – больше из волнения за него самого, чем за деньги.
– Полагаю, – заметил доктор, – вы нашли его в добром здравии.
– О, да просто-таки лучившимся этим самым здравием – и отличным настроением к тому же! Старый добрый Кернс – пригласил меня на чашечку чая как ни в чем не бывало. Объяснил, что был увлечен сложным случаем: флотский писарь страдал от неизвестного науке вида тропической лихорадки. То, что я переживал за его благополучие, его несколько удивило – хоть и тронуло. Когда я заговорил об аренде, он очень сокрушался; винил во всем флотского писаря и его столь сложно диагностируемый недуг; и, само собой, уверил меня, что до конца недели выплатит все с процентами. Эти его медоточивые оправдания очень успокоили меня (к тому же мне было неловко, что я оторвал уважаемого джентльмена от важной работы), и я даже извинился за то, что явился истребовать принадлежащее мне по праву. Он будто плоть от плоти самого дьявола, этот доктор Джон Кернс!
– Язык у него, – согласился Уортроп, – неплохо подвешен, но это не единственный его талант. О, а вот и Уилл Генри с чаем.
Когда я вошел, монстролог стоял у камина, задумчиво обводя пальцем профиль бюста греческого мудреца Зенона[6]. Кендалл лежал на оттоманке, его худое лицо все еще было бледно от перенесенных мытарств; свою чашку чаю он принял дрожащей рукой.
– Чай, – пробормотал он. – Должно быть, это был чай.
– То, куда вам подмешали яд? – переспросил доктор.
– Нет! Яд он вколол мне, когда я пришел в себя.
– А, так вы о каком-то снотворном, которое он вам подсыпал?
– Полагаю, что да. Других объяснений я не вижу. Я поблагодарил его за чай – какой пикантной перчинкой, должно быть, показалась ему эта благодарность! – и до двери мне оставалось едва ли два шага, как комната пошла кругом и все вокруг почернело… Очнулся я много часов спустя – успело уже стемнеть. Кернс же сидел подле меня и скалился как мертвец.
«С вами был припадок», – сказал он.
«Боюсь, что так», – ответил я. Я чувствовал себя опустошенным и беспомощным, лишенным всякой жизненной силы. Даже повернуть голову, чтобы взглянуть на него, стало для меня испытанием на пределе телесных возможностей.
«Ваше счастье, что припадок случился, когда рядом с вами был врач! – заметил он невозмутимо. – С первого взгляда, Кендалл, я подметил, что с вами что-то не то. Скверно выглядите. Впрочем, давить последние медяки из бедных и обездоленных – дело утомительное; равно как и собирать ренту с несчастных, что вынуждены от ваших щедрот ютиться в норах, в которых и крыса постыдилась бы свить гнездо… Да вы, я вижу, надорвались от трудов праведных! Послушайте моего совета, Кендалл, скатайте-ка на время в деревню, подышите воздухом. То, чем дышат в ваших трущобах, воздухом уж точно не назовешь; эта гниль насквозь пропиталась запахом страданий и отчаяния. Передохните; вы и представить себе не можете, какие чудеса творит смена обстановки».
Я гневно запротестовал против брошенных мне оскорбительных обвинений. У меня не трущобы, доктор Уортроп; я все делаю как следует, и только раз или два за все годы я действительно выселял должника. Будь я в силах хотя бы на дюйм приподнять руку – о, Кернс с лихвой заплатил бы за свои отвратительные насмешки! Но мне оставалось лишь изводиться от ярости.
«Словами не передать, как я рад, что вы ко мне заглянули, – продолжал он все с той же сводящей с ума веселостью. – Вас мне, должно быть, сам бог послал – бог или нечто весьма на него похожее! Видите ли, у меня есть кое-что, что я не рискую доверить почте. Найти надежного посыльного я не успеваю – так сложились обстоятельства, что завтра я буду вынужден покинуть сей благословенный остров, а быстрее, чем за день, отыскать здесь надежного человека представляется невозможным. В этих трущобах никому доверять нельзя – впрочем, кому я рассказываю, не так ли, Кендалл? И тут вы валитесь мне на голову как манна небесная! Вы, можно сказать, идеальный подарок: инструмент, всецело подходящий мне для задуманного, и в то же время – совершенно нежданный. Я сказал бы, что молитвы мои были услышаны; вот только я отродясь ни о чем не молился, потому это совпадение и впрямь выглядит волей Провидения, не находите?»
Кендалл умолк, отхлебнул чаю и на мгновение вперился остановившимися глазами в пространство. Вид у него был как у человека, которого едва не задел крылом пролетающий ангел смерти; и так, в сущности, оно и было.
– Признаюсь вам, я не знал, что и думать, доктор Уортроп. А что прикажете думать в таком положении? Внезапно и в один миг я лишился всех своих способностей, вплоть до способности двигаться, и лежал парализованный, с кружащейся, полной тумана головой, а он знай косился на меня, будто зверь на кусок мяса. Что мне оставалось?
«Дело это нетрудное, – сообщил он тем временем, – сущая безделица. Но чем скорее она будет доставлена – тем лучше. Если это то, что я думаю, и если оно означает то, что означает, опаздывать не годится: промедление испортит ему всю игру, а уж этого-то он точно никогда мне не простит».
«Кто? – спросил я. Поймите меня правильно, к тому времени я был уже вне себя, так как сумел осознать, по крайней мере, что именно Кернс был причиной моему внезапному недугу. – Кто никогда не простит вам?»
«Уортроп, кто же еще! Монстролог. Только не говорите, что никогда о нем не слышали; он мой давний и добрый друг. Мы с ним братья – исключительно в духовном смысле, конечно же; хотя во всем остальном трудно найти людей более непохожих, чем я и Уортроп. Как минимум он чересчур серьезен и до смешного романтичен для человека, который мнит себя ученым. Если хотите знать мое мнение, так у него комплекс спасителя: хочет весь клятый мир спасти к чертовой матери от этого мира; а я всегда держался принципа «живи и жить давай другим». Однажды я раздавил огромного паука, не задумываясь; но стоило мне осознать это, как меня стала мучить совесть – в конце концов, что плохого сделал мне тот паук? Пускай я намного умнее и намного больше него ростом – но делает ли это меня лучше, чем был мой невинный восьминогий сосед? Я не выбирал родиться человеком, равно как и он не выбирал родиться пауком. Так не были ли мы оба равными исполнителями грандиозного плана, не играл ли каждый из нас своей собственной роли – пока я не убил его и не нарушил тем самым священного завета между нами и нашим общим Творцом? Сердце разрывается, стоит лишь об этом подумать».
«Да вы безумны», – проговорил я, не сумев сдержаться.
«Как раз напротив, мой дорогой Кендалл, – ответило мне это чудовище. – Вы пользуетесь удовольствием пребывать в обществе самого разумного человека из ныне живущих. Годами я уничтожал в себе всякое заблуждение и притворство, срывая защитный покров самопровозглашенного величия, под которым мы, люди, привыкли прятаться. С точки зрения истинного превосходства, а не гордыни, паук лучше нас. Он не пытается оспаривать свою природу. Он не обременен чувством самости. Зеркало для него – просто кусок стекла. Он чист и невинен, как Адам до грехопадения. Даже Уортроп, этот неисправимый моралист, здесь бы со мной согласился. У вас не больше права судить меня, чем у меня – убить паука; на этом безумном чаепитии Мартовский заяц, сэр, вы, а я – как раз Алиса».
Он ушел ненадолго, а я лежал, едва дыша, как придавленный двухтонным валуном. Когда он вернулся, в его руке был шприц. Сознаюсь вам, доктор Уортроп, мне в жизни никогда не было так страшно; голова у меня вновь пошла кругом, но не от снотворного, а от чистого ужаса. Я мог лишь беспомощно смотреть, как он щелкает по стеклу, как вдавливает поршень. Одинокая капля, показавшись на острие иглы, сверкнула в свете ламп, как безупречный алмаз.
«Вы знаете, что это, Кендалл? – мягко спросил Кернс, прежде чем рассмеяться – сдавленно, тихо и долго. – Ну конечно же, нет! Это был риторический вопрос. Так вот, знайте – это очень редкий яд, который готовят из очищенной живицы пиритного дерева, любопытнейшего образчика наиболее зловещей флоры. Дерево это растет на одном-единственном острове в сорока морских милях от Галапагосского архипелага, более известном как Остров Демонов. Я просто без ума от этого названия; а вы? Так и пробуждает воображение… Но, кажется, я ударился в поэзию».
Он склонился ко мне – так близко, что я мог видеть свое отражение в темных, пустых омутах его глаз. Ох, эти его глаза! Я даже через тысячу лет не смог бы взглянуть в них без дрожи! Чернее черного, пустые как сама пустота… Ни человечьи, ни звериные, доктор Уортроп; пустые, мертвые.
«Яд называется «типота», – прошептал он. – Запомните это, Кендалл! Когда Уортроп спросит, что я вам вколол, скажите ему: «Типота. Он отравил меня типотой!»
Мой наставник тем временем мрачно кивал; но мне показалось, что я уловил в его взгляде отблеск смеха. Но что, подумал я, мог монстролог найти смешного в этой истории?
– Он сунул мне в карман записку – да! Вот! Она все еще при мне, – воскликнул Кендалл, подавая доктору обрывок бумаги. – Ваш адрес – и название яда, на случай, если я вдруг его забуду. Забуду! Как бы я мог забыть это проклятое слово, даже если бы захотел! Он сказал – у меня десять дней. «Плюс-минус, дорогой Кендалл». Плюс-минус! И все это время он не уставал вещать – размахивая своей жуткой иглой в дюйме от моего носа, – о том, как якобы ужасен и знаменит был яд, который он вот-вот мне вколет; как русский царь хранил флакон этого яда в своей сокровищнице; как его ценили древние («Говорят, именно им на самом деле и отравилась Клеопатра») и любили ассасины: медленное действие позволяло отравителю убраться прочь и быть далеко от жертвы к тому моменту, как в груди той разрывалось сердце. Свою отвратительную лекцию Кернс старательно уснащал подробными описаниями симптомов: потеря аппетита, бессонница, беспокойство, спутанность мыслей, учащенное сердцебиение, параноидальные галлюцинации, повышенное потоотделение, запор или понос в зависимости от…
Доктор сухо кивнул – ему явно наскучило слушать. Я знал, в чем дело: посылка. Посылка звала его и манила; что бы Кернс ни вручил говорливому англичанину, оно было достаточно ценно (во всяком случае, с точки зрения монстрологии), чтобы его успешная доставка Уортропу стоила человеческой жизни.
– Да-да, – сказал Уортроп, – мне известен эффект типоты. Не столь подробно, как вам, но…
Но на сей раз не он прервал Кендалла, а Кендалл – его; душой и разумом англичанин все еще был в Лондоне, беспомощно распростертый на постели Кернса, в то время как безумец, склонившись над ним, скалился в свете лампы. Не думаю, что бедолага когда-либо выбрался оттуда в полном смысле слова; до самой смерти он оставался пленником этого воспоминания, покорным рабом доктора Джона Кернса.
– Пожалуйста, молил я его, – продолжал Кендалл, – пожалуйста, во имя любви Христовой! И как неправ я был, избрав эти слова, знали бы вы, доктор Уортроп! Стоило мне помянуть имя Господа, как Кернс весь преобразился, словно я оскорбил Пресвятую Деву. Омерзительная улыбка угасла, рот приоткрылся, глаза сузились.
«Во имя чего-чего? – жутким шепотом переспросил он. – Любви Христовой? Так вы, Кендалл, веруете во Христа? И это ему сейчас молитесь? Очень странно. Не мне ли следует вам молиться, раз именно я держу в руках вашу жизнь и смерть – в самом буквальном смысле слова? И у кого сейчас над вами больше власти – у меня или у Господа? Прежде, чем вы скажете «у Господа», хорошенько подумайте, Кендалл. Если вы правы, а я, тем не менее, уколю вас – подтвердит это или опровергнет ваши слова? И чего бы вам больше хотелось? Если вы правы и бог превыше, то он явно благоволит мне больше, чем вам; по существу, он должен презирать вас за ваши грехи, и я в таком случае – всего лишь его орудие. А если превыше – я, то вы молитесь пустоте. Пустоте!» – он чуть не ткнул мне иглу в лицо и рассмеялся! – Здесь Кендалл разразился рыданиями, словно в противовес собственному рассказу. – И затем он сказал… он сказал, мерзкое чудовище… «Для чего люди молятся богу, Кендалл? Никогда этого не понимал. Господь любит нас. Мы венец его творения, как мой паук; мы – возлюбленные его… И все же пред лицом смертельной опасности мы молим его пощадить нас! Но не стоит ли нам молить о пощаде не бога, а того, кто с самого начала желал нам зла и уж точно не поступится возможностью нас уничтожить? Не молимся ли мы… не тому? Нам следует искать милосердия дьяволова, а не божьего. Не поймите меня неверно; я вовсе не диктую вам, к кому обращать свои молитвы. Я лишь указываю вам на ваши заблуждения – и, возможно, изобличаю причину столь примечательной тщетности вашей мольбы».
Кендалл перевел дух, с силой утер лицо и продолжил:
– Вы, полагаю, догадываетесь, что он сделал затем.
– Вколол вам типоту? – предположил Уортроп. – И через мгновение вы потеряли сознание, а когда очнулись, Кернса и след простыл.
– Именно. А вместо себя он оставил эту посылку.
– И вы, конечно же, не стали мешкать с билетом на пароход в Америку.
– Я, признаться, подумывал было обратиться в полицию…
– Но усомнились, что в ваш экстравагантный рассказ кто-либо поверит.
– …или в больницу.
– Где для столь редкого яда могло бы и не найтись противоядия.
– Поэтому у меня не было выбора, кроме как делать все, как он сказал, и надеяться, что Кернс не солгал; и, судя по всему, не солгал, коль скоро я все еще жив. Ох, не могу и передать, какой адской мукой были для меня последние восемь дней, доктор Уортроп! Что, если бы я не застал вас? Что, если бы та двухчасовая задержка в Нью-Йорке оказалась бы вопросом жизни и смерти? Что, если бы он ошибся, и вы не знали бы противоядия?
– Что ж, я был дома, с задержкой все обошлось и с противоядием – тоже. И вот вы здесь, живы, здоровы и только слегка потрепаны, – здесь доктор обернулся ко мне и продолжил, – Уилл Генри! Ты останешься с нашим гостем, а я пока взгляну на эту… безделицу, что прислал доктор Кернс. Мистер Кендалл, возможно, проголодался после выпавших ему испытаний; позаботься о нем, Уилл Генри. А теперь прошу простить меня, мистер Кендалл, но Джон сказал, что промедление может испортить всю игру.
С этими словами монстролог поспешно покинул комнату. Я слышал, как он сбегает по лестнице вниз, скрип подвальной двери и грохот его шагов по пути в лабораторию. Затем между мной и моим вынужденным товарищем воцарилось неловкое молчание; мне было несколько стыдно за доктора, так неожиданно и грубо отбывшего. Уортропа, впрочем, никогда особенно не заботила строгая викторианская учтивость.
– Не желаете ли отужинать, сэр? – спросил я.
Кендалл тяжело вздохнул (на скулах его успел выступить румянец) и сообщил:
– Я одолел всю Атлантику и только и делал в дороге, что срал да блевал. Нет, отужинать я не желаю.
– Еще чашечку чаю?
– Чаю?! Господи помилуй!
Так мы и сидели какое-то время, внимая лишь тиканью часов на каминной полке, пока он, наконец, не задремал – ибо, в самом деле, кто знает, когда этот человек в последний раз спал? Я попытался – тщетно – вообразить себе тот неописуемый ужас, что, должно быть, снедал его при осознании, что каждый «тик-так» часов на шаг приближает его к последнему порогу, к дороге без возврата, к пучинам забвения, когда каждая помеха опасна, а каждый упущенный миг может оказаться смертельным. Что думал он теперь о своей удаче – или, может быть, считал ее чудом божьим? И тут я вспомнил, что он так и не ответил Кернсу на вопрос, кому следует молиться; и, содрогнувшись, задумался – кому же Кендалл молился в итоге… и кто же ему ответил.
Часть вторая
«Все, что мне нужно, у меня имеется»
На цыпочках я прокрался из гостиной к двери в подвал, рассудив, что буду пусть и непрошеным, но более полезным помощником доктору, чем спящему Кендаллу. Из лаборатории снизу бил яркий свет, а до моих ушей доносились тихие, нечленораздельные восклицания монстролога. Признаюсь, что даже я, – хотя каждый божий день замышлял бежать из дома на Харрингтон Лейн со всей доступной моим тринадцатилетним ногам скоростью, хотя не раз мечтал очутиться где угодно, только бы не рядом с монстрологом у секционного стола, хотя каждую ночь молился тому святому существу, чью власть и само существование кощунственно высмеял богохульник Кернс, чтобы каким-нибудь чудом мне была бы дарована жизнь, хоть чуточку больше похожая на внезапно оборвавшуюся почти три года назад… – даже я испытывал сейчас на себе странное притяжение коробки, охваченный уже знакомым мрачным восхищением всем отвратительным, всем ужасным, всем, что по праву обитает в наших самых черных кошмарах. Что же в этой посылке? Что нынче ночью вошло в наш дом?
Я солгал бы, если соврал, что спускаюсь в подвал с горячим желанием; но шел я не мешкая и не только из чувства долга. Я искренне хотел заглянуть в коробку и узнать, что в ней такое, страшился этого зрелища и в то же время желал его. Этот страх и это желание – вот что я унаследовал от Уортропа в первую очередь. Наконец, спустившись, я расслышал возглас: «Восхитительно!». Доктор склонился над рабочим столом спиной ко мне, и вскрытую коробку я не видел. Бечевка и коричневая упаковочная бумага, явно сорванные с нее в спешке, валялись скомканные. Пол отозвался на мой последний шаг слабым, печальным скрипом, и Уортроп обернулся, поспешно прижавшись спиной к столу и растопырив руки – так, чтобы я уж точно не мог взглянуть на то, что он готовил к вскрытию.
– Уилл Генри! – хрипло вскричал он. – Какого дьявола ты здесь делаешь? Я же велел тебе остаться с Кендаллом!
– Мистер Кендалл заснул, сэр.
– Уж конечно заснул! Если получил десятипроцентный раствор морфина.
– Морфина, доктор Уортроп?
– И немного пищевого красителя для пущей зрелищности. Совершенно безвредного.
Я попытался уразуметь то, что слышал.
– То есть это было не противоядие?
– Не существует противоядия от типоты, Уилл Генри.
Я ахнул. Уортроп солгал: но никогда прежде на моей памяти он не лгал, ни разу. В сущности, ничего не осуждал он так яростно, как осуждал ложь, клеймя ту худшим сортом бравады и глупости, – а уж в терпимости к глупцам монстролога можно было заподозрить меньше всего на свете.
Что же могло заставить его солгать? Желание успокоить обреченного? Подарить ему душевный мир в его последние минуты на Земле? Так, выходит, ложь Уортропа была жестом милосердия?
Доктор коротко обернулся на то, что лежало на столе, и вновь наградил меня ледяным взглядом.
– Что? – мрачно бросил он. – На что ты уставился?
– Ни на что, сэр. Я только подумал, может, вам нужна по…
– Все, что мне сейчас нужно, у меня имеется, благодарю. Немедленно возвращайся к мистеру Кендаллу, Уилл Генри; его нельзя оставлять одного.
– Сколько ему еще осталось?
– Сложно сказать – слишком много переменных. Лет тридцать, может, сорок…
– Лет! Но вы же сказали, противоядия не су…
– Да, сказал, и нет, не существует. Потому что не существует и типоты, Уилл Генри. «Типота» в переводе с греческого означает «ничего».
– Правда?
– Нет, неправда; на самом деле это значит «тупой ребенок». Да, «типота» по-гречески – «ничего», и пиритного дерева не существует; пирит еще называют «золотом дураков». И никакого Острова Демонов возле Галапагосов тоже нет. Когда Кернс сказал Кендаллу, что вкалывает ему типоту, он это и имел в виду. Буквально.
– Так это что… была шутка?
– Скорее уж уловка. Кернсу необходимо было, чтобы Кендалл искренне верил, будто отравлен: только так он мог быть уверен в том, что жертва в самом деле доставит посылку. А теперь, если ты уже устал стоять там с отвисшей челюстью как самый мерзкий из кретинов, будь так любезен, сделай, что я велел, и пойди присмотри за нашим гостем.
Однако я не двинулся с места: изумление во мне пересилило верность.
– Но его симптомы…
– … всего лишь продукт психического потрясения – которое, в свою очередь, произвела вера Кендалла в то, что его отравили.
– Так вы с самого начала знали? Но почему вы ему не…
– …не сказал? Так ты, видимо, думаешь, что бедный глупец поверил бы, скажи я ему правду? Он знать меня не знает. Разве он не решил бы, что я – часть коварного плана Джона, и не получил бы сердечный приступ от ужаса при крушении последней надежды на жизнь? Шансы на это были весьма немалые, и Кернс наверняка их учитывал – отчего его зловещая игра делалась еще тоньше. Ты только вообрази себе, Уилл Генри: ложь гонит его сюда, а правда под конец убивает его! Нет уж, я сразу разгадал этот план и поступил единственным моральным с моей точки зрения образом. И вот уж воистину, из всякого зла Господь способен произвести благо! А теперь, – он указал на лестницу, – пошевеливайся, Уилл Генри.
И я не заставил себя ждать, хотя шевелился не больно-то живо. Уортроп крикнул мне вслед:
– Закрой дверь за собой и больше сюда не спускайся!
– Да, сэр. То есть закрою, доктор Уортроп, и не буду, – сказал я.
И хотя бы насчет двери не солгал.
В гостиной, в обществе нашего обморочного гостя, я маялся скукой и тревогой. Я до тошноты успел наслушаться от Уортропа о своей якобы незаменимости – и вот, пожалуйста, вышвырнут за дверь как ненужная вещь! Это серьезно уязвило мою гордость. К тому же я опасался, что Уортроп мог и ошибаться насчет яда; а если типота и впрямь была отравой, то Кендаллу вот-вот предстояло умереть на моих глазах от разрыва сердца, и уж об этом зрелище я никак не мечтал.
Однако минуты шли, но Кендалл все дышал, а я продолжал мариноваться в собственном соку. Почему монстролог отослал меня так поспешно? Что лежало в коробке такое, что он не желал мне показывать? Уортропа никогда особенно не беспокоила необходимость демонстрировать мне наиболее отвратительные и пугающие биологические феномены и издержки их жизнедеятельности; в конце концов, как бы он к тому ни относился, я был его подмастерьем, и разве не он сам говорил не раз, что мне следует как можно быстрее к такому привыкнуть?
Десять минут. Пятнадцать. Затем раздался грохот распахнувшейся подвальной двери, и тут же – гром поспешных шагов; еще мгновение – и в комнату ворвался Уортроп. Он прямиком бросился к оттоманке и схватил Кендалла за грудки.
– Кендалл! – завопил он прямо в лицо англичанину. – Очнитесь!
Веки Кендалла на миг приподнялись, но тут же вновь сомкнулись. Я заметил, что доктор успел надеть перчатки.
– Вы ее открывали, Кендалл? Кендалл! Вы дотрагивались до содержимого?
Он взялся за запястья Кендалла, осмотрел его ладони с обеих сторон, потом склонился и обнюхал его пальцы. Затем Уортроп оттянул веки Кендалла и вперился в невидящие глаза.
– Что стряслось? – спросил я.
– Того, что внутри, касались минимум трое. Вы один из них, Кендалл? Один из них?
Кендалл отозвался слабым стоном – он все еще был полностью погружен в наркотический сон. Уортроп фыркнул с досадой, повернулся на пятках и промаршировал вон из комнаты, задержавшись на пороге лишь затем, чтобы рявкнуть мне: стой где стоишь.
– Следи за ним, Уилл Генри, и как только очнется – сразу зови меня. И ни при каких обстоятельствах до него не дотрагивайся!
Я думал было, что он вновь кинется в подвал, но доктор устремился в противоположную сторону, и теперь мне было слышно, как Уортроп срывает с полок древние истрепанные тома и с грохотом швыряет их на внушительный стол. Он еще и бормотал себе под нос в возбуждении, но слов я различить не сумел.
Я подкрался к двери в библиотеку; монстролог стоял ко мне спиной, склонившись над книгой в кожаном переплете. Тут он выпрямился, почуяв мое присутствие, и резко обернулся.
– Что?! – вскричал он. – Да что тебе теперь-то надо?
– Вы не… могу ли я…
– Что я – не? Можешь – что?
– Могу ли я вам как-нибудь помочь, сэр?
– Да, и я уже сказал тебе, как. И тем не менее, ты здесь. Что тебе тут надо, Уилл Генри?
– Я подумал, может, я мог бы…
– Мешать мне работать? Бесить меня сопливым подхалимством? Я что, велел тебе изобрести вечный двигатель? Или, может, отправил жонглировать чайными чашками, стоя на этой твоей мелкой остроконечной голове? Я совершенно уверен, что оставил тебя наблюдать за мистером Кендаллом, – только это и ничего кроме этого! – но ты, видно, даже столь простому приказу последовать не в состоянии!
– Простите, сэр, – сказал я, разрываемый желанием не то сбежать прочь, не то броситься наземь в припадке ребяческого гнева. Пятясь, я отступил от двери и вернулся в гостиную. Кендалл лежал безмятежно, как мертвый; обо мне же такого нельзя было сказать, и в особенности недоставало безмятежности моему лицу.
– Ненавижу его, – шепнул я своему обморочному соседу, – ох, как же я его ненавижу! Шагом марш, бегом марш… Сам бы ты шел бегом марш, Уортроп, прямиком к черту в пекло, да поживее!
Все, что творилось со мной, было несправедливо – несправедливо! Я не выбирал себе такой жизни, и если мой отец служил монстрологу с радостью и по доброй воле, то этого нельзя было сказать обо мне – жертве трагических обстоятельств, с которыми в свои тринадцать лет я все еще не сумел полностью примириться. Если бы не человек, что только что прочел мне несправедливую и жестокую отповедь, мои отец и мать все еще были бы живы, и сам бы я не знал ничего о темных и пыльных комнатах дома 425 по Харрингтон Лейн. Возможно, этот конкретный монстролог и не был напрямую в ответе за их смерть… но вот о монстрологии в целом такого сказать нельзя было. О, эта проклятая «философия»! О, эта вредоносная «наука», ставшая злым роком моих родителей – и вот теперь моим!
Едкий запах гниющей плоти… незрячие глаза очередной мерзости, вытаращившейся на меня с секционного стола… невыразимо ужасное зрелище Пеллинора Уортропа, который, влюбленно насвистывая, вычищает ошметки человечьей плоти из окровавленных клыков…
Мальчик, что достался ему в наследство, мальчик, видевший, как его родители заживо сгорают в огне, что в каком-то смысле запалил сам Уортроп… этот мальчик всегда с тех пор был при нем, верный, незаменимый спутник, ледяные ноги в заляпанных кровью туфлях – на ледяном каменном полу…
И мало-помалу душа этого мальчика, его человеческая суть, леденеет, немеет… умирает.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Знаете, что это значит?
Я знаю.
Год за годом, месяц за месяцем, день за днем, час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, пока вы рядом с монстрологом, душу словно что-то сжирает, как пенящийся прибой подтачивает берег, смывая песок с доисторичеких костей, обнажая скелет, что прячется под нашим чувством человеческой исключительности.
Когда я только поселился у монстролога, в протокол вскрытия, как неотъемлемая часть, вошло ведро, поставленное у секционного стола, дабы я мог облегчить свой желудок, как только возникнет такая необходимость; а возникала она неизбежно. Однако прошел год, и ведро покинуло свой пост: я рылся в зловонных внутренностях гниющего трупа с легкостью девицы, собирающей цветочки на лугу.
И пока я стоял на своем посту в гостиной, что-то накрепко стянутое внутри меня словно ослаблялось: освобождение, что несло и восхищение, и ужас. Я не знал, что это за пружина раскручивается внутри меня, – не тогда, не в тринадцать. Это была часть меня самого, возможно, самая важная, и все же она была отделена от меня, и напряжение между ними, «я» и «не-я», казалось, способно разорвать пополам весь мир.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Я не намерен говорить загадками. Я старик. Прерогатива стариков – говорить прямо.
Если бы я говорил прямо, я назвал бы это чудовищем. Но это всего лишь имя для «я»/«не-я», для той раскручивающейся пружины, что и притягивала меня, и отталкивала, для той вещи во мне – и в вас тоже, – что громовым шепотом шепчет: «АЗ ЕСМЬ».
Вы можете звать его по-другому.
Но вы его знаете. Нельзя быть человеком и не видеть его, не чувствовать его притяжения, не слышать его громового шепота. Можно бежать от него – но это и есть вы, и далеко ли вы убежите? Можно пытаться принять его – но это не вы, надолго ли вы его удержите?
Видите ли, сильнее, чем умирающий от голода алчет хлеба, я жаждал увидеть, что же в коробке – чем бы оно ни было. И это желание делало меня больше сыном своего наставника, чем сыном своего отца; я был перевоплощением Пеллинора Уортропа, вот только поэтические сожаления меня не терзали. Во мне жил лишь чистый голод – страсть, не тронутая банальностями жалкой человеческой морали.
Однако внутри этого раскрывающегося чудовища также жило и отвращение – сила, отчаянно молившая меня остаться в гостиной с Кендаллом.
Прошел уже почти час, а мой подопечный не шелохнулся, и было непохоже, чтобы в ближайшее время он пришел в себя. И если бы я задержался еще хоть на миг, у меня бы разорвалось сердце: я просто обязан был посмотреть на подарок Кернса. У меня не было выбора.
Я тихо прошел к двери в библиотеку и заглянул внутрь: монстролог сидел за столом, положив голову на скрещенные руки. Я негромко позвал его – Уортроп не шевельнулся.
Что ж, подумал я, или он спит, или умер. Если спит – я не рискую его будить. Если умер – то в любом случае не проснется!
Быстро и бесшумно проскользнул я к двери в подвал, колеблясь, но все еще не решаясь спуститься…
И внутри меня сидело чудовище.
Только один разочек взгляну, пообещал я себе. В конце концов, раз уж мой наставник так тщательно оберегает эту тайну, она должна того стоить. И, говоря начистоту, гордость моя была задета. Я воспринял его скрытность как знак недоверия – и это после всего, что мы пережили вместе! Если уж он не мог довериться мне, единственному человеку, который его терпел, кому он вообще мог верить?
Рабочий стол монстролога был накрыт черной тканью. Под ней находилась добыча доктора Джона Кернса: я видел очертания уже знакомой коробки. Зачем же монстролог ее прикрыл? Чтобы спрятать от жадных глаз, очевидно, – и только одному человеку в этом доме могли принадлежать такие глаза.
Гнев и стыд во мне вспыхнули с двойной силой. Да как он посмел! Разве я не проявлял себя с лучшей стороны раз за разом? Разве я не был образцом нерассуждающей верности и непреклонной преданности? И вот какова моя награда – очередное выражение его злобы!
Я не поднял робко уголка ткани и не стал смотреть на то, что таилось под ней, украдкой. Я решительно отбросил полог; в холодном воздухе резко и зло отозвался звук падающей ткани.
Часть третья
«Ответ на невознесенную молитву»
Я ахнул, ибо ничего не мог с собой поделать. Быть может, я и испытывал извращенную гордость по поводу своего преображения из наивного мальчика в уставшего от жизни подмастерья монстролога, и был омерзительно счастлив, что мои нежные чувства успели обрасти панцирем, но это вскрыло меня, как труп, и то, что открылось моему взору, обнажило первобытного проточеловека, который живет в каждом из нас и с ужасом встречает глубины ночного неба и застывшее око бездушной луны. «Великолепно!» – сказал, увидев это, доктор; я бы так не сказал.
С большего расстояния и в более слабом свете оно могло бы показаться ископаемым образчиком древней керамики – большой глиняной миской или чем-то вроде того, – но вышедшей из-под рук слепца или подмастерья. Миска была, за неимением лучшего слова, бугристой: комковатые бока, неровная кромка и чуть выпуклое днище, неустойчиво кренившее ее набок.
Однако расстояние было не таким уж большим, а свет – не таким и слабым, и потому я мог видеть, из чего сделан этот странный сосуд, близко и ясно. Я успел достаточно обучиться у Уортропа анатомии, чтобы определить некоторые из останков, из которых было свито, с ошеломительной искусностью, это гнездо: вот проксимальная фаланга[7], вот переломленная пополам нижняя челюсть… – однако большая часть их оставалась так же загадочна – и почти бессмысленна – как были бы кусочки головоломки, разбросанные по всей комнате. Разорвите человеческое существо на части, нарежьте его на кусочки не длиннее вашего большого пальца и поглядите, сколько вы сумеете в нем опознать! Что это – клок волос или сухожилие, почерневшее со временем? А вот этот лиловый комок – кусок его сердца или ломоть его печени? Переплетение различных частей еще больше усложняет эту задачу: вообразите себе гигантскую малиновку, свившую себе гнездо не из сучков и листьев, а из человеческих останков.
Да, точно, подумал я. Не миска. Гнездо. Вот что это мне напоминает.
Сперва меня удивило, как чудовищный искусник, кем бы – или чем бы – он ни был, сумел изготовить такое. Мертвая плоть, беззащитная перед стихией, гниет быстро, и без некоего связующего вещества весь этот кошмарный мешок, вне всякого сомнения, рассыпался бы в беспорядочную кучу. Штуковина поблескивала в беспощадном электрическом свете, как обожженная глина: возможно, именно это и определило мое первое впечатление о ней, поскольку она была покрыта полупрозрачным, желеобразным слоем какой-то слизи.
Спеша, как сумасшедший, допросить Кендалла – «Вы открывали ее, Кендалл? Вы не касались того, что внутри?» – доктор бросил неприбранными свои заметки. Вверху страницы красовалась надпись:
Лондон, 2 февраля 89 года, Уайтчепел, Джон Кернс. Магнификум???
Строчкой ниже шло слово, которого я не знал, поскольку обучение меня латыни и греческому при Уортропе сошло на нет. Он написал его большими печатными буквами, занявшими едва ли не всю страницу:[8]
Дальше страница была пуста, как если бы, начертав на бумаге одно это слово, доктор больше не знал, что написать.
Или, подумал я, знал и не отважился.
Это меня встревожило – намного сильнее, чем то, что обнаружилось под черным покровом. Будучи еще мальчиком, я мог, как я уже говорил, стоически перенести самые гротескные образы злодейской ипостаси матери-природы; но это было куда хуже – это потрясло самые основы моей преданности Уортропу.
Человек, с которым – для которого – я жил, ради которого не раз рисковал жизнью и рискнул бы снова без малейшего сомнения, как только бы это понадобилось; которого я про себя называл не просто монстрологом, а Монстрологом с большой буквы, вел себя не как ученый, а как соучастник преступления.
Оставалось еще кое-что, что я мог сделать прежде, чем благополучно покинуть подвал. Я не хотел этого делать и вовсе не обязан был; фактически всякое доброе побуждение во мне призывало немедленно бежать оттуда. Однако есть вещи, которые мыслит сам наш разум, а есть те, что принадлежат его животной части, помнящей ужасы открытой саванны ночью, той, что была прежде даже доисторического голоса, впервые сказавшего: «АЗ ЕСМЬ».
Я не хотел видеть, что это там, в поблескивающем мешке. Я должен был видеть.
Оперевшись на край стола, чтобы не упасть, я привстал на цыпочки и потянулся заглянуть внутрь. Если содержание следует форме, то только одно могло находиться в таком странном – и странно прекрасном – вместилище.
– Уилл Генри! – резко окрикнули меня из-за спины. В два шага Уортроп навис надо мной, отдернув меня назад как от пропасти и развернув к себе – словно ударом бича. Глаза его горели яростью и – что было редким зрелищем – страхом.
– Какого черта ты творишь, Уилл Генри? – заорал монстролог в мое вскинутое лицо. – Ты его касался? Отвечай! Ты касался его? – Он сгреб мои запястья, как до того запястья Кендалла, и поднес кончики пальцев к носу, шумно и беспокойно принюхиваясь.
– Н-нет, – пробормотал я с запинкой. – Нет, доктор Уортроп; я его не касался.
– Не лги мне!
– Я не лгу. Клянусь, не касался; я не касался его, сэр. Я просто – просто – простите, сэр; я заснул, потом проснулся, подумал, что услышал, как вы тут…
Его темные глаза впились в мои еще на несколько мучительных мгновений. Постепенно страх в них начал сходить на нет; он опустил руки, его плечи расслабились.
Доктор шагнул мимо меня к столу и сказал сухо, более-менее своим прежним голосом:
– Ну, что сделано, то сделано. Ты это видел, а значит, можешь и помочь. Что же до твоего вопроса…
– Моего вопроса, сэр?
– Которого ты не задал. Там ничего нет, Уилл Генри.
Он уже вернулся к методичной работе, и возбуждение монстролога выдавал только взгляд. О, как плясали в этих темных глазах огоньки восторга! Уортроп полностью погрузился в свою нечестивую стихию. То был смысл его жизни: полный тени и крови мир, который и есть монстрология.
– Подай мне лупу и подержи, пожалуйста, лампу, Уилл Генри. Теперь можешь подойти поближе – но не слишком! Вот, надень перчатки. Всегда работай только в перчатках, не забывай.
Он надел наглазную лупу и крепко затянул ремень. Толстая линза заставляла глаз казаться непропорционально большим для его лица. И, как только я направил свет на посверкивающую неровную поверхность, Уортроп склонился над «подарочком» Джона Кернса.
Он не дотрагивался до объекта нашего исследования, так что мы кружили вокруг стола. Несколько раз Уортроп прерывал эту карусель, опуская лицо опасно близко к таинственному предмету, зачарованный деталями, невидимыми моему невооруженному глазу.
– Прекрасно, – пробормотал он, – как прекрасно!
– Что это? – не удержался я. – Что это за штука, доктор Уортроп?
Монстролог выпрямился, уперевшись ладонями в поясницу, и потянулся – в конце концов, почти час он стоял сгорбившись.
– Это? – переспросил он подрагивающим от восторга голосом. – Это, Уильям Генри, ответ на невознесенную молитву.
Хоть я и не понял, о чем он, я не стал уточнять. Монстрологи, как я успел усвоить, молятся не тем же богам, что и все.
– Пошли, – окликнул он меня, повернувшись на каблуках и бросаясь вверх по лестнице. – И захвати лампу. Морфин скоро перестанет действовать, а мы обязаны снять с мистера Кендалла подозрения.
Подозрения, подумал я. Интересно, подозрения в чем?
В гостиной доктор припал к навзничь лежащему Кендаллу, который теперь стонал, скрестив руки на груди и слепо вращая глазами, закатившимися под дрожащие веки. Уортроп прижал затянутые в перчатку пальцы к шее больного, послушал его сердце и приоткрыл оба века, чтобы заглянуть в тревожные незрячие глаза.
– Подойди-ка ко мне. Вот так, Уилл Генри.
Я опустился рядом с Уортропом на колени и направил свет лампы Кендаллу в безумные глаза. Доктор склонился над ним так низко, что их носы чуть не соприкоснулись в абсурдной пародии на прерванный поцелуй. Монстролог пробормотал что-то вроде бы на латыни: «Oculus Dei!»
– Что вы ищете? – прошептал я. – Вы же сами сказали, что его не травили.
– Я сказал только, что Кернс его не травил. На слюнном коагуляте три разных набора отпечатков пальцев. Кто-то держал его, – трое, по видимости, – и сильно сомневаюсь, чтобы одним из них был Джон. Он для этого слишком сведущ.
– Оно ядовитое?
– Мягко сказано, – ответил доктор. – Если, конечно, хоть что-то из рассказов о нем правда.
– Рассказов о чем?
Он не стал отвлекаться – но тяжело вздохнул. Хотя бы в этом Пеллинор Уортроп был похож на нормального человека: равно предаваться двум занятиям одновременно он не умел.
– Рассказов о гнездовище, Уилл Генри, и о пуидресере. Теперь ты спросишь, что за гнездовище и что за пуидресер. Но молю тебя придержать пока что расспросы при себе: я пытаюсь думать.
Спустя мгновение он выпрямился, еще недолго поглядел на своего нежданного пациента и повернулся ко мне.
– Да, сэр? – робко спросил я. Тяжелое молчание и нечитаемое выражение лица Уортропа действовали мне на нервы.
– У нас нет выбора, Уилл Генри, – сухо сказал он. – Я не знаю точно, дотрагивался он до гнезда или нет, и все рассказы об этом могут оказаться всего лишь суеверными побасенками, но лучше нам исходить из худшего. Беги наверх и сними все с кровати в гостевой комнате. К тому же нам понадобится сколько-то крепкой веревки… да, и я должен, верно, вколоть ему еще морфина.
– Веревки, сэр?
– Да, веревки. Двадцати четырех или двадцати пяти футов[9] будет достаточно, если что – обрежем. Ну, и чего ты ждешь? Одна нога здесь, другая там, Уилл Генри. Ах да, – крикнул он мне вслед, – еще одна вещь!
Я остановился у двери.
– На всякий случай… захвати мой револьвер.
Часть четвертая
«Оборачиваться – свойство человеческое»
Спустя полчаса дело было сделано. Уаймонд Кендалл, раздетый до белья, лежал как распятый на голом матрасе – его ноги и руки были привязаны к четырем столбикам кровати, а рядом сидел монстролог, решивший отложить укол морфина, – но, тем не менее, державший шприц под рукой на случай, как он признался, если его вера в человеческую честность окажется поруганной.
Кендалл придушенно застонал и резко раскрыл глаза. Уортроп поднялся из своего кресла, как бы невзначай опустив руку к карману сюртука – где, как я знал, лежал револьвер. Растерянный Кендалл мог лицезреть типичную «улыбку по Уортропу» – тонкогубую, неловкую и больше похожую на гримасу, нежели на усмешку.
– Как себя чувствуете, мистер Кендалл?
– Мне холодно.
Он попытался сесть. Тот факт, что он не может, доходил до Кендалла медленно, так что все стадии осознания отражались у него на лице – почти забавном в постепенном переходе от шока к беспримесному ужасу. Кендалл изо всех сил рванулся из веревок: кроватные столбики затрещали, а рама затряслась.
– Что это значит, Уортроп? Выпустите меня! Выпусти-те меня немедленно!
Для бедняги это было слишком. Не успело пройти неполных две недели, как он очутился в том же положении, что и в начале своего нежданного кошмара. Должно быть, ему казалось, что он бежал от одного безумца только затем, чтобы угодить в лапы к следующему.
– Я не собираюсь причинять вам никакого зла, – попытался уверить его монстролог. – Я делаю это для вашей же безопасности – и для моей в том числе. Я с радостью отпущу вас, как только буду уверен, что никто из нас ничем не рискует.
– Рискует? – завизжал объятый страхом несчастный. – Но вы же дали мне противоядие!
– Мистер Кендалл, от того, о чем я говорю, противоядия не существует. Вы должны сказать мне правду. Все лгут, и большинство лжет чаще, чем следует – и чаще даже, чем это им нужно, но только правда сейчас может вас освободить. В буквальном смысле этого слова.
– Что вы несете? Я сказал вам всю правду, в точности как я все запомнил! Боже Всемогущий, да разве я мог бы выдумать такое?
С его губ сорвалась капля слюны. Уортроп сделал шаг назад и поднял ладонь, ожидая, пока Кендалл успокоится.
– Я обвиняю вас не в том, что вы лжете, Кендалл, – продолжил он, – а в том, что недоговариваете. Скажите мне правду: вы до него дотрагивались?
– До него? До чего? До чего дотрагивался? Я ничего не трогал!
– Он велел вам не трогать его, я уверен. Он не потерпел бы, чтобы посыльный коснулся его – и оно пропало бы или испортилось. Он должен был вас предупредить.
– Вы о посылке? Думаете, я вскрывал ее? Но зачем бы мне такое делать?
– Вы не могли вынести неведение. Зачем бы Кернсу заходить так далеко, чтобы всего лишь отправить мне посылку? Что в ней было настолько ценного, что он скорее бы совершил убийство, чем допустил, чтобы она не добралась до адресата? Вы были напуганы до смерти и не хотели открывать ее, но должны были. Ваше желание понятно, мистер Кендалл: это человеческое, слишком человеческое: посмотреть через плечо, покидая Аид, или в лицо Медузе Горгоне, привязать себя к мачте, лишь бы послушать песнь сирен, обернуться, как жена Лота… Я не сержусь на вас за то, что вы в нее заглянули. Но вы заглянули. Вы коснулись его.
Кендалл заплакал. Голова его моталась туда-сюда на голом матрасе, он выкручивал себе руки и ноги, и я слышал, как скрежещет веревка, раздирая его плоть.
Монстролог выхватил у меня лампу и приблизил вплотную к лицу несчастного. Кендалл отшатнулся; его правая рука дернулась, когда он инстинктивно попытался прикрыть глаза.
– Вы чувствительны к свету, не так ли, мистер Кендалл?
Уортроп вернул мне лампу и схватил Кендалла за указательный палец правой руки – все еще не снимая перчаток. Страдалец скорчился от боли, глубоко закусив нижнюю губу, чтобы заглушить рыдание.
– Этой рукой, не правда ли? Вот этой рукой вы коснулись того, что было в коробке и чего человек касаться не должен, – Уортроп покрутил пальцы Кендалла в руке. – Суставы болят ужасно, да? Во всем теле, но в особенности тут. Вы убеждаете себя, что дело в холоде или в типоте, или в них обоих… но нет. Ни в одном из них.
Он сжал в кулаке костяшки пальцев Кендалла и продолжил:
– Немеют, правильно? Онемение пошло с кончиков тех пальцев, которыми вы дотронулись до него, но затем стало распространяться. Вы пытаетесь поверить, что это веревка нарушает кровообращение или что в комнате очень холодно. Нет и нет, – Уортроп выпустил его руку. – Я не могу утверждать с какой-либо степенью уверенности, насколько сильные вам предстоят страдания, мистер Кендалл. Видите ли, насколько я знаю, ваш случай – первый достоверно известный науке.
– Случай, вы говорите? Случай чего?
– Валлийцы называют это «пуидресер». Звездная гниль.
– Гниющие звезды? Это что еще за чертовщина?
– Весьма поэтическое описание субстанции, которая не является ни звездной, ни гнилью, – ответил доктор сухим лекторским, с ума сводящим тоном, который я уже слышал тысячу раз. – На самом деле это часть пищеварительной системы вроде нашей слюны, однако, в отличие от слюны, она чрезвычайно токсична.
– Хорошо! Хорошо, будьте вы прокляты, да, да, я его касался! Залез в эту чертову коробку и потыкал его, и все! Все! Я его не вынимал и не тетешкался с ним – только слегка потрогал, чтобы поглядеть, из чего это сделано! Все!
Уортроп мрачно кивнул; на его лице было выражение искреннего сочувствия.
– Выходит, этого оказалось достаточно, – заключил он.
– Почему вы привязали меня к кровати?
– Я вам уже сказал.
– Зачем вы меня раздели?
– Чтобы осмотреть вас.
– Что это за штука была в коробке?
– Она именуется nidus ex magnificum[10].
– Что она такое?
– Ровно то, чем ее называют.
– Откуда она взялась?
– Загадка, мистер Кендалл, не правда ли? Что вам рассказывал Джон Кернс?
– Ничего.
– Он та еще гадюка, не спорю, но слюна у него вроде бы не ядовитая и даже не слишком липкая. Гнездо свил не он. Не упоминал ли он случайно, где может находиться… создатель?
– Нет. Нет, не упоминал. Я сказал вам… все, что он мне… А, Господи, свет! Свет жжет мне глаза!
– Вот, я накрою лампы. Так лучше?
– Да. Пожалуйста, развяжите меня.
– Если бы я только мог. Принести вам что-нибудь поесть?
– О боже, нет. Нет. Желудок. Болит.
– Мистер Кендалл, я сейчас возьму немного вашей крови. Всего один укол… Хорошо. Уилл Генри, еще флакон, будь добр. А где второй? Неужели потерял? А, вот он… Дышите поглубже, помедленнее, мистер Кендалл. Вколоть вам еще морфину, чтобы вы успокоились?
– Чтоб я успокоился, отвяжите меня от этой чертовой кровати.
– Уилл Генри, не будешь ли ты так добр выключить свет? И закрыть дверь, – доктор снял с ламп покрывала. – Мистер Кендалл, откройте глаза. Вы ясно меня видите?
– Да. Да, я вас вижу.
– Правда? А я вас нет. В комнате темно как в могиле. Скажите, сколько пальцев я поднял?
– Три. Зачем все это?
– Это называют Oculus Dei, мистер Кендалл. Не знаю уж, кто впервые придумал столь красочное прозвание.
– Что это значит?
– «Очи бога».
– Это я знаю, в школе в меня вбили немного латыни, доктор Уортроп. Я спрашиваю, что это значит?
Ответа монстролог не знал – или же не хотел давать. Он выволок меня в холл и захлопнул дверь.
– Необычайное развитие событий, Уилл Генри, и не лишенное иронии. Он был отравлен не Кернсом, а своей собственной рукой… в буквальном смысле этого слова!
– Он умрет?
– Понятия не имею, – сознался Уортроп. – Мы здесь плывем без руля и ветрил, Уилл Генри. Ни одной жертвы пуидресера ex magnificum[11] до сих пор не было обнаружено – и тем паче изучено, – хотя его лицо было мрачно, голос монстролога выдавал восторг. – Он может умереть, а может полностью выздороветь. Какая-никакая надежда есть. В конце концов, его контакт с ядом был минимален, а некоторые рассказы намекают, что со временем пуидресер слабеет. Вероятно, это зависит от возраста гнездовища.
– Не следует ли нам… Позвать доктора, сэр?
– Чего ради? Мистер Кендалл не насморк подхватил, Уилл Генри. Несчастному дураку и так небывало повезло, что он попал к единственному человеку, в полной мере понимающему серьезность его беды. Ха! А теперь я должен взглянуть на его кровь. Оставайся при нем, пока я не вернусь, Уилл Генри. Не уходи. Ни при каких обстоятельствах не оставляй мистера Кендалла одного. И не вздумай задремать или задуматься! Я должен знать все, что он сделает и скажет, пока меня не будет. Не касайся его и не позволяй ему касаться тебя. И смотри в оба, Уилл Генри. На твоих глазах творится история!
– Да, сэр, – самым ответственным тоном ответил я.
– Я ненадолго. И вот, на всякий случай, возьми-ка это.
И в руку мне лег его револьвер.
– Кто там? – закричал Кендалл, когда я вновь вошел в комнату. Доктор перед уходом вновь прикрыл ему глаза и включил свет.
– Это я, – сказал я, – Уилл Генри.
– Где доктор? Где Уортроп?
– Внизу в лаборатории, сэр.
– Он ищет лекарство?
– Н-не знаю, мистер Кендалл.
– Что значит «не знаю»? – завопил он. – Он врач, в конце концов, или нет?
– И да, и нет.
– Что? Что ты говоришь? И да, и нет?
– Он доктор, но не врач.
– Не врач? Тогда каких наук он доктор?
– Он монстролог, сэр.
– Монс…
– Монстро…
– Монстро…
– …лог.
– …лог?
– Монстролог, – повторил я.
– Монстролог! Большей чуши в жизни не слышал. Что это еще за ерунда?
– Он ученый, – сказал я, – доктор натурфилософии.
– О, Христос Всеблагой! – громко застонал Кендалл. – Меня похитил философ! – грудь его вновь дернулась вверх. – Зачем вы привязали меня к кровати? Почему не отправите в больницу?
Я промолчал. Как мне представлялось, скажи я Кендаллу правду, вряд ли бы из этого вышел толк. Я нервно погладил барабан револьвера. Зачем Уортроп привязал Кендалла к кровати? Зачем дал мне пистолет?
– Эй? – позвал Кендалл.
– Я тут.
– Я ни рук, ни ног не чувствую. Будь хорошим мальчиком и помоги мне.
– Я… мне нельзя вас развязывать, мистер Кендалл.
– Я что, просил меня развязать? Только ослабь немного узлы, будь добр: веревка в кожу врезается.
– Я спрошу у доктора, когда он вернется.
– Вернется? Откуда? Куда он ушел?
– В лабораторию, – напомнил я.
– Я британский подданный! – пронзительно закричал он. – Мой дядюшка – член Парламента! Твой так называемый «доктор» еще поплатится за нападение, избиение, похищение, удержание силой и пытки иностранного подданного! Вздернут его как пить дать и тебя на той же веревке!
– Он пытается вам помочь, мистер Кендалл.
– Помочь? Раздев донага и связав? Не пуская меня к настоящему врачу?
Револьвер холодил мне пальцы; когда же, наконец, рассвет, думал я. Скоро, уже скоро; солнце просто обязано скорее взойти.
– Я замерз, – прохныкал Кендалл. – Может, хотя бы накроешь меня чем-нибудь?
Я закусил губу. Больного и в самом деле трясло, зубы у него так и клацали. Что мне оставалось делать? Укрыть его доктор не запрещал, но я был уверен: если бы Уортроп хотел, чтобы Кендалла укрыли, он бы сделал это сам. Однако это, вне всякого сомнения, облегчило бы страдания несчастного, пусть и самую чуточку, – и разве не в этом состояли мой долг и требования человечности?
Я отложил револьвер и вытащил из шкафа одеяло. Расправляя его поверх дрожащего тела, я вдруг учуял слишком хорошо мне знакомый запах: докучливо-сладкий аромат гниющей плоти.
Я поднял голову и увидел, что кожа на правой руке Кендалла из розовой стала светло-серой – почти прозрачной. Можно было вообразить себе даже, что сквозь нее просматриваются кости.
Рука, которой Кендалл дотронулся до «звездной гнили», которую Уортроп счел «прекрасной», начала разлагаться.
– Я умираю.
Я сглотнул и промолчал.
– Я чувствую, будто меня выдавливают. Как будто великан давит меня в кулаке, дюйм за дюймом, до сухих костей.
– Доктор сделает все, что сможет, – пообещал я.
– Я не хочу умирать. Пожалуйста, не дайте мне умереть. – Гниющие пальцы беспомощно царапнули воздух.
Часть пятая
«Странное лекарство»
Он погрузился в забытье – полубодрствование-полусон.
Рассвело, а доктор все не возвращался. Явился он только через час; когда дверь открылась, я аж подпрыгнул в кресле – таковы были мое изнеможение и расстройство моих нервов.
– Зачем ты его укрыл? – резко осведомился он.
– Я его не касался. И он мерз, – добавил я в свою защиту.
Уортроп сорвал с Кендалла одеяло и швырнул его на пол.
– Это принадлежало моей матери. А теперь мне придется его спалить.
– Простите, сэр.
Он отмахнулся от моих извинений.
– Просто мера предосторожности: точная степень токсичности пуидресера пока неизвестна. Как долго он без сознания?
– Около полутора часов.
– «Около»? Ты что, не записывал?
– Я… мне не на чем было писать, сэр.
– Я полагал, Уилл Генри, что сумел донести до тебя всю важность данного случая, едва ли не самого главного открытия в области биологии, причем как ненормативной, так и общей. Мы должны быть предельно тщательны и не позволять ошибкам и предубеждениям влиять на наши наблюдения… Когда начало проявляться посерение?
– Вскоре после того, как вы ушли, – ответил я, горя от стыда, потому что даже времени не отметил. – Началось с руки…
– С которой руки?
– С правой, сэр.
– Хм-м. Звучит разумно. В таком случае, распространяется оно быстро.
Еще как, сказал я ему. Сланцеватая серость засасывала, как болото, сперва кисти рук, затем руки, затем торс, пах, ноги и стопы. Лицо Кендалла было теперь словно тонкая, как бумага, серая маска, туго, что кожа на барабане, обтянувшая проступившие кости.
– Что он говорил?
– Что позаботится о том, чтоб вас арестовали и повесили.
Уортроп громко вздохнул.
– О симптомах, Уилл Генри. Его симптомах, – монстролог, склонившись над кроватью, слушал сердце Кендалла через стетоскоп.
– Он сказал, что замерз и что его как будто давит в кулаке великан.
Доктор велел мне поднести лампу ближе. С чрезвычайной осторожностью он медленно снял с глаз Кендалла повязку и приподнял одно веко. Глаз заметался в глазнице, словно свет доводил его до безумия.
– Зрачок чрезмерно расширен, радужки совершенно не видно, – констатировал Уортроп.
Он прижал пальцы в перчатке к щеке Кендалла и слегка нажал. Кожа от прикосновения разошлась, обнажив темно-серую кость. Густое месиво гноя и крови засочилось из раны; навязчивое зловоние разложения окутало нас.
– И дермис[12], и эпидермис[13] активно разлагаются, ткани начали разжижаться… Ранняя стадия несовершенного остеогенеза[14] скуловой кости, – выдохнул Уортроп. – Формируются бессуставные остеофитные структуры[15]…
Руки монстролога пробежались по лицу, рукам, груди и животу Кендалла, затем по ногам. Уортроп усвоил урок и больше не давил: касания его были легкими, как шепот.
– Еще костные выросты в локтях, запястьях, костяшках пальцев, коленях, бедрах… Надо нам будет замерить их, Уилл Генри… Везде признаки острого миозита… – он покосился вниз, на мои заметки. – М-и-озит, Уилл Генри, не м-е-озит… Миозит – то самое воспаление, которое мы можем наблюдать здесь в скелетной[16], она же произвольная, мускулатуре. Такими темпами наш мистер Кендалл через несколько часов будет похож на циркового силача – разве что без кожи.
Он поглядел на правую руку Кендалла, затем на левую.
– Обрати внимание на необычную толщину и темно-желтый цвет ногтей, – сказал Уортроп и постучал по одному из них собственным ногтем, укрытым перчаткой. – Твердые как сталь! Такое состояние именуется «онихауксис», – сжалившись, он продиктовал это по буквам и обернулся ко мне с горящими тревожным черным светом глазами.
– Точное соответствие тому, что мы знаем из книг, Уилл Генри, – прошептал он. – Он… превращается. И быстрее, чем я сперва предполагал.
– И вы полагаете, в больнице ему не…
– Даже если бы я и думал, что ему могут помочь в больнице, ближайший отсюда госпиталь – в Бостоне. Пока мы туда доберемся, все уже будет кончено.
– Он умирает?
Уортроп покачал головой. Что это значило? Что Кендалл умирает? Или что монстролог с большой буквы и сам не знает, что ждет нашего гостя?
– Оно лечится? – спросил я.
– Если верить моим источникам, которым не слишком-то стоит доверять, – не лечится. Если, конечно же, ты не о последнем средстве, безотказном против всякого недуга.
Только монстролог, подумал я, может говорить о смерти как об избавлении от недугов или чего бы то ни было. Я глядел, как Уортроп берет полный шприц морфина и задумчиво перекатывает тот в ладони. Укол облегчил бы страдания несчастного и принес тому малую толику покоя; но, с другой стороны, наркотик мог бы повлиять на ход метаморфозы и нарушить чистоту эксперимента.
Иными словами, осквернить храм науки.
Не сказав ни слова, монстролог отложил шприц. Уортроп, казалось, футов на десять возвышался над корчившимся на кровати телом, и тень доктора тяжело лежала на груде костей, едва обернутой полупрозрачной кожей.
Доктор велел мне передохнуть; на часах, сказал Уортроп, он какое-то время постоит сам.
– Ты ужасно выглядишь, – бесстрастно констатировал он. – Тебе нужно поспать. И, возможно, поесть.
Я покосился на кровать.
– Я не слишком голоден, сэр.
Монстролог понимающе кивнул.
– Где мой револьвер? Ты его не потерял, надеюсь? Спасибо, Уилл Генри. А теперь марш в кровать, но сперва позаботься об этом.
Он протянул мне клочок бумаги – записку, нацарапанную его обычным, практически нечитаемым почерком.
– Письмо доктору фон Хельрунгу, – пояснил Уортроп. – Можешь переписать его своей рукой, если хочешь, Уилл Генри. А затем отправь экспресс-почтой с пометками «лично» и «конфиденциально».
– Да, сэр.
Я направился было к выходу; Уортроп окликнул меня:
– Туда и обратно, и побыстрее, если хочешь сегодня поспать! – он двинулся к кровати. – Кажется, оно ускоряется.
Письмо главе Общества Развития Монстрологических Наук было сугубо кратким и сугубо деловым:
«ЛИЧНО И КОНФИДЕНЦИАЛЬНО
Фон Хельрунг,
мне удалось, при самых необычайных обстоятельствах, завладеть экземпляром подлинного nidus ex magnificum посредством доктора Джона Кернса, с которым Вы, полагаю, знакомы. В течение недели прибуду в Нью-Йорк. Пока же прикажите нашим друзьям в Лондоне с максимальной точностью установить местонахождение Кернса. Он служит – или служил – в Лондонском Королевском госпитале в Уайтчепеле и проживал в том же районе, в квартире на Дорсет-стрит, принадлежащей г-ну Уаймонду Кендаллу, эсквайру.
Я немедленно направился на почту, противостоя всем встретившимся на моем пути искушениям, в особенности аромату свежих булочек, теплой волной изливавшемуся в ледяной воздух из лавочки мистера Таннера. Ветер грыз мои щеки, ясный и морозный день сиял безупречно, головокружительно белым светом, незапятнанным и чистым. И как же снег меня манил!
Я помедлил – но лишь один раз и лишь на мгновение. Белая на белом, в благородном снегу, стояла моя бывшая школа, и в сугробах играли дети. За самый высокий сугроб шла битва: защитники крепости визжали, обрушивая поспешную канонаду на головы атакующих. Чуть поодаль на насте словно отпечатался легион падших ангелов, а рядом с ними красовался снежный директор школы – весьма точный портрет, снабженный, для пущего сходства, снежной шляпой, снежным шарфом и снежной тростью.
Тонкие детские крики, пронзительный истерический смех разносились на яростном ветру.
Один из мальчишек кричал что-то с вершины сугроба, скорчившись за стенами снежной крепости, поддразнивая осаждающих – и я его узнал. Немного вздернутый, как у мопса, нос, растрепанные белокурые волосы, россыпь веснушек на щеках. Я вспомнил все: высокий голос, щелочку между зубами, цвет глаз, то, как он всегда улыбался сперва лишь глазами, и его улыбка становилась ясна задолго до того, как отображалась на лице. Я помнил, где он живет, как выглядят его родители. Но я забыл, как его зовут. Как же его звали? Он был моим другом, моим лучшим другом, а я и имени его вспомнить не мог.
Когда я вернулся, доктор был на кухне и стоял, грызя яблоко.
– Ты опоздал, – сказал он беззлобно: вовсе не стремясь поддеть, как обычно, а лишь рефлекторно отмечая мое появление. – Ты где-то задержался?
– Нет, сэр. Прямо на почту и обратно.
Тут до меня дошло, и, с сердцем, замершим в непристойном сплетении ужаса и надежды, я спросил:
– Он умер?
– Нет, просто надо же мне было что-нибудь поесть. На, и тебе неплохо бы.
Он бросил мне яблоко и кивком пригласил следовать за ним наверх. Я сунул яблоко в карман куртки; аппетита не было.
– Склеротическая костная дисплазия обострилась[17], – сообщил Уортроп через плечо, перескакивая через ступеньку. – Но сердце у него как, лошади, легкие чистые, кровь перенасыщена кислородом. Отек мышечной ткани не спадает, и… – здесь он вдруг замер и резко обернулся, так что я едва не ткнулся головой ему в грудь. – И это самое необычайное здесь, Уилл Генри. Хотя его кожа разлагается и отслаивается, он потерял не больше чайной ложки крови: в основном у запястий и щиколоток, так что я позаботился несколько ослабить путы.
Вслед за ним я вошел в комнату и тут же зажал нос: запах стоял невыразимый и, казалось, выжигал легкие. Почему Уортроп не открыл окно? Сам монстролог, казалось, вовсе не чувствовал зловония. Он продолжал хрустеть яблоком, хоть выжатые вонью слезы самовольно заструились по его щекам.
– Что? – бросил он. – Что ты на меня уставился? Не на меня смотри, а на мистера Кендалла.
Он не подталкивал меня к кровати. Я шагнул сам.
Он не хватал меня за подбородок и не заставлял смотреть.
Я посмотрел, потому что хотел этого. Я смотрел во имя тугой пружины, распрямлявшейся во мне, Чудовища, я/не-я, танталова виноградника, неназываемого, изведанного, но невозможного к пониманию; понятного – но непознаваемого.
Я успел выбежать из комнаты и даже сделать дюжину неверных шагов по направлению к гостиной, прежде чем упасть. Все внутри меня рухнуло; я чувствовал себя пустой тенью, жалкой скорлупой, порожней оболочкой, некогда мнившей себя живым человеческим мальчиком. На меня легла тень; я не поднял головы, потому знал: тот, кому она принадлежит, не утешит меня.
– Он умирает, – сказал я. – Мы должны что-то сделать.
– Я делаю все, что в моих силах, Уилл Генри, – мягко отозвался монстролог.
– Вы ничего не делаете! Вы не пытаетесь его лечить!
– Я же сказал тебе, что лекарства не существу…
– Так придумайте! – заорал я. – Вы сами сказали, никто ему не поможет, кроме вас! Вы избранный. Вы монстролог! Если вы ему не поможете, то никто не поможет, а вы не хотите! Потому что хотите, чтобы он умер! Хотите посмотреть, как работает этот яд!
– Можно напомнить тебе, что не я отравил его? Он сам навлек на себя все это, – сказал Уортроп, присел рядом и положил руку мне на плечо. Я отпрянул.
– Вы такой же, как он сейчас снаружи. Только внутри, – бросил ему я.
– Есть только один способ прекратить его страдания, – сказал он – больше не дружески; теперь его голос был резок, как контуры его тени. Уортроп вынул револьвер из кармана и ткнул мне под нос. – Вот, прошу тебя. Желаешь сделать это сам? Потому что у меня рука не поднимется. Если Кендалла не спасти, то на мне еще рано ставить крест.
– Крест пора ставить на вас обоих.
Уортроп бросил револьвер на пол. Так они и лежали между нами – револьвер и его тень.
– Ты устал, – сказал Уортроп. – Отправляйся в кровать.
– Нет.
– Что ж, очень хорошо. Спи на полу. Мне плевать!
Он подобрал револьвер и оставил меня наедине с моими страданиями. Я не знаю, как долго я лежал там, в гостиной; для меня это имело не больше значения, чем для монстролога. Я не помню, как поднялся по лестнице, но помню, как бросился на кровать, не раздеваясь, и как смотрел на тяжелые снежные тучи, что ползли по небу в окне над моей головой. Тучи были цвета гниющей кожи мистера Кендалла.
Я закрыл глаза. И во тьме внутри собственной головы увидел его – серокожего, черноглазого, с провалившимися щеками и острыми костями, прорезавшимися сквозь бумазейную кожу, как бивни: труп, сердце которого отчего-то отказывается прервать свой галоп.
В животе у меня громко заурчало. Когда я ел в последний раз? И не вспомнить. Я вытащил из кармана полученное от монстролога яблоко: оно было цвета окровавленных зубов Кендалла.
С тех пор, когда я вижу серый, я думаю о гниющей плоти.
И красный для меня – цвет не яблок, не роз и не летних платьев хорошеньких девушек.
Вовсе не они – по-настоящему красного цвета.
Часть шестая
«Примечательный феномен»
Чуть позже рука Уортропа вновь легла на мое плечо. Надо мной было окно – а над окном облака тяжело несли свои полные снега чрева.
– Уилл Генри, – сказал монстролог. Голос был надтреснутый и хриплый, как будто он сорвал его, крича во всю глотку. – Уилл Генри.
– Который сейчас час? – спросил я.
– Четверть четвертого. Я не хотел тебя будить…
– Однако разбудили.
– Хотел показать тебе кое-что.
Я перекатился на бок, отвернувшись от него.
– Не хочу снова на него смотреть.
– Это не мистер Кендалл, а вот, – я услышал, как в руках Уортропа захрустели бумаги. – Трактат французского ученого Альбера Кальметта из Института Пастера. Посвящен теоретической возможности разработки противоядия на основе принципов вакцинирования Пастера. Эта теория применима к ядам ряда змей и паукообразных, однако возможно, что сработает и в нашем случае – в случае мистера Кендалла, я имею в виду. Полагаю, стоит попробовать.
– Так попробуйте.
– Да, – он прочистил горло. – Наш главный враг здесь – время, и у мистера Кендалла его немного.
Я перевернулся на спину, и Уортроп предстал моему взгляду. Вид у него был измотанный; монстролог пошатывался, как человек, пытающийся удержать равновесие на ненадежной палубе судна.
– Тогда вам лучше бы приступить к делу побыстрее.
– Я хотел сказать, что тебе придется посидеть с мистером Кендаллом.
Я сел, свесил ноги с кровати и сунул их в башмаки.
– Значит, посижу.
Прежде, чем впустить меня в комнату Кендалла, доктор открыл небольшой флакон с густой и прозрачной жидкостью и смочил носовой платок несколькими ее каплями.
– Вот. Повяжи это на лицо, – велел он и сам завязал узел. Я чуть не задохнулся от сладкого мускусного аромата, похожего на запах спирта для растирания – только без острой терпкости.
– Что это? – спросил я.
– Ambra grisea, она же серая амбра, выдержанная регургитация китовой спермы, – сообщил монстролог. – Расхожий парфюмерный ингредиент. Нередко, впрочем, задаюсь вопросом, был ли ингредиент столь расхожим, если бы общество – в особенности дамская его часть – знало наверное, откуда он берется. Видишь ли, серая амбра, как правило, исторгается через анус кита вместе с фекальными массами, однако…
– С фекальными массами? – меня замутило.
– С дерьмом. Однако бывает так, что количество амбры слишком велико, чтобы пройти через сфинктер, и тогда кит срыгивает ее через рот.
– Китовая блевотина?
– Можно сказать и так. В Древнем Китае ее называли «слюной дракона», а в Средние века люди носили шарики амбры повсюду с собой, веря, что запах защитит их от чумы. Пахнет, впрочем, неплохо, не так ли?
Тут я согласился. Доктор удовлетворенно улыбнулся, как будто бы только что преподал мне важный урок.
– Хорошо. А теперь тихо, Уилл Генри.
Мы вошли в спальню. Даже сквозь аромат выблеванного китового дерьма я чуял запах разложения, исходивший от Кендалла: глаза слезились от вони, а на языке оседал привкус. Я ожидал этого – но был подготовлен не слишком тщательно. Однако, к моему изумлению, то было единственное мое оправдавшееся ожидание.
Во-первых, Уортроп вновь уложил одеяло своей матери туда, где нашел: мистер Кендалл был укрыт от шеи до ног.
Но этим дело не ограничилось: сам мистер Кендалл переменился. Я ожидал судорог агонии, рыка сквозь зубы и гортанных стонов – в общем, всего того, что принято ожидать от людей, находящихся в эпицентре духовных и телесных мук. Вместо того он лежал так неподвижно, так тихо, что на краткое мгновение я подумал было, что он наконец скончался; но нет. Кендалл был жив. Покрывала приподнимались и опадали, и при более близком рассмотрении я заметил, как глазные яблоки Кендалла бешено вращаются под полузакрытыми веками. Но удивительнее всего в этих и без того удивительных обстоятельствах была улыбка: Уаймонд Кендалл улыбался, словно видел прекрасный сон!
– Мистер Кендалл… он что…
– Улыбается? Да, можно это и так назвать. Легенды гласят, что на заключительных стадиях заболевания жертва испытывает периоды сугубой эйфории – всепоглощающее чувство блаженства. Это интересный феномен; возможно, всосавшись в кровь, пуидресер высвобождает химическое соединение, по структуре схожее с опиатами, – он прервался, мягко рассмеялся – самому ли себе? – и затем продолжил: – Мне следует заняться антитоксином. Если его состояние изменится, зови меня тут же.
И с этим монстролог оставил меня наедине с Кендаллом. Он бы не сделал этого, говорил я себе потом много раз за свою долгую жизнь, если бы знал, во что Кендалл превратился, – если бы знал, что Кендалл больше не Кендалл и уже не больше человек и разумное существо, чем манекен в витрине дешевой лавки.
Так я себе говорил.
В комнате холодно, и свет сер. Ровное дыхание существа, некогда бывшего человеком, на кровати – единственный звук, что доносится до ушей мальчика: метроном, тиканье человечьих часов, усыпляющее его.
Он так устал! Мальчик поникает головой и говорит себе, что не заснет. Только прикроет глаза на секунду-другую…
В сером свете холодной комнаты, под мерное дыхание преображающегося чудища – спи.
Спи, Уилл Генри, спи.
Видишь ее? В белом, брезжущем сквозь серое, в тепле, брезжущем сквозь холод, в тишине, что слышна сквозь тиканье часов – она печет пирог, твой любимый – яблочный. А ты сидишь за столом, с высоким стаканом молока, и болтаешь ногами – слишком еще короткими, чтобы достать до пола.
Пусть он сперва остынет, Вилли. Пускай остынет.
Вот прядь волос, выбившаяся из прически и изящно спадающая на ее тонкую шею, вот новый фартук, вот мазок муки на щеке, и какими же длинными кажутся ее руки, погруженные в духовку, и весь мир словно пахнет яблоками.
«Где папа?»
«Снова уехал».
«С доктором?»
«Конечно, с доктором».
«Я хочу с ними».
«Сам не знаешь, чего хочешь».
«Когда он вернется?»
«Надеюсь, что скоро».
«Папа говорит, однажды я поеду с ним».
«Так и говорит?»
«Однажды я с ним поеду!»
«Но если и ты уедешь, кто же со мной останется?»
«Ты тоже можешь поехать со мной и с папой!»
«Там, куда ездит твой отец, у меня бывать нет желания».
Пламя, охватившее ее, не греет, а ее вопль беззвучен. Мальчик сидит на стуле, болтая ногами, со стаканом молока, и смотрит, как огонь пожирает ее, и смеется, пока его мать сгорает заживо, и мир по-прежнему пахнет яблоками.
А затем отец зовет его:
– Уилл Генри! Уилл Генри-и-и-и!
Я пулей вскочил из кресла, пошатываясь, сделал пару шагов к кровати, повернулся и бросился вниз по лестнице. Меня звал не отец – не голос из сна, – а доктор, как и сотню раз прежде, когда ему вдруг оказывались срочно необходимы мои незаменимые услуги.
– Иду, сэр! – крикнул я, с грохотом сбегая по ступенькам на первый этаж. – Я иду!
Мы столкнулись в прихожей: пока я бежал вниз, он бежал вверх. И мы оба имели вид взвинченный и слегка безумный, глядя друг на друга с одинаковым выражением комического недоумения.
– Что стряслось? – запыхавшись, спросил Уортроп.
– Что стряслось? – одновременно с этим спросил я.
– Почему ты спрашиваешь у меня, что стряслось да что стряслось?
– Что, доктор Уортроп?
– Это я у тебя спрашиваю – что стряслось?
– Что стряслось, что вы спрашиваете, доктор Уортроп?
– Да что стряслось-то – вот что я спрашиваю! – взревел он. – Что случилось, зачем ты меня звал?
– Но – но это вы звали меня, сэр.
– Я тебя не звал. С тобой все в порядке?
– Да, сэр. Наверное… наверное, я уснул.
– Не советовал бы сейчас спать, Уилл Генри. Вернись наверх, будь добр. Мы не должны оставлять мистера Кендалла без присмотра.
В комнате по-прежнему было очень холодно, а свет был сер. И снег шелестел, падая на оконное стекло.
Вот только кровать была пуста.
Кресло; резной гардероб в стиле Луи-Филиппа; погасшие угли в камине; маленькое кресло-качалка; кукла-пигмей в нем и ее крохотные, немигающие глазки из черного фарфора; и мальчик, замерший на пороге как громом пораженный, тупо глядя на опустевшую постель.
Я медленно попятился в гостиную. Там было теплее, чем в комнате, но далеко до моего собственного жара: мои щеки горели как огнем, хоть руки и онемели.
– Доктор Уортроп, – прошептал я, не громче шороха падающего снега. – Доктор Уортроп!
Он, наверное, упал, подумал я. Как-то высвободился из пут и свалился с кровати. Он лежит с другой стороны кровати, только и всего. И пусть доктор его и поднимает. Я к нему не притронусь!
Я повернулся. Это движение заняло у меня будто тысячу лет. Ступени простирались передо мной на тысячу миль вперед.
До лестничной площадки. Еще тысяча лет. Сердце мое колотилось, горячее дыхание надувало самодельную маску, разило серой амброй. И наверху, за моей спиной, робко скрипнула верхняя ступенька.
Я замер, прислушиваясь. Третья тысяча лет.
Я охлопал пустые карманы в поисках пистолета.
Где пистолет? Уортроп забыл мне его вернуть; или, как он сам, вне всякого сомнения, сказал бы, я забыл его об этом попросить.
Я знал, что надо продолжать идти. Инстинктивно я понимал, где лежит мое спасение. Однако привязать себя к мачте, обернуться, как Лотова жена, – вот какова человеческая природа.
Я обернулся.
Часть седьмая
«Хочешь жить?»
Оно кинулось на меня с верхней ступеньки, зловонный мертвец с выпирающими костями, содранной кожей и алыми, сочащимися гноем мышцами, разинутый рот оторочен неровными зубами, глаза черны как бездна.
То, что когда-то было Кендаллом, рухнуло на меня, ударив плечом в грудь, и черные глаза завращались в глазницах, как у нападающей акулы в экстазе убийства. Я вслепую стукнул его кулаком в лицо и ободрал костяшки о выпиравшие из лохмотьев плоти острые костяные наросты, кость стукнулась о кость, и вся моя рука зашлась в песне боли.
Чудовище схватило меня за запястье и сбросило вниз, к подножию лестницы, с той же легкостью, с какой мальчишка кидает палку. Я приземлился лицом вниз практически без звука – падение вышибло из меня весь воздух. В промежутке меж двух ударов сердца я перевернулся на спину – и чудовище тут же очутилось на мне, так близко склонившись к моему лицу, что я увидел свое отражение в его лишенных души глазах. Я много раз с тех пор глядел в это лицо; я храню это воспоминание в особой комнатке своей мысленной кунсткамеры, и время от времени, когда день в зените, солнце греет и до сумерек еще далеко, я извлекаю его на свет Божий. Я вынимаю его и держу, и чем дольше держу, тем меньше, видите ли, я боюсь его. Большей части кожи уже нет, она сорвана или слезла, как змеиная, и обнажает мышцы, чудесно сложный – и волшебно прекрасный – фундамент. Заостренные рога из кальцинированной[18] ткани выпирают из черепа во множестве, как взрывшие землю корни кипарисов: из скул, изо лба, челюстей и подбородка. У чудища нет губ. Языка у него тоже нет – язык разложился и отпал, только корень его остается во рту, и когда ко мне близится разинутая пасть, я вижу, как судорожно сокращается бурый волокнистый обрубок. Остаток языка чудовище проглотило, как и губы; в желудке мистера Кендалла обретался исключительно мистер Кендалл.
В последний миг перед тем, как Кендалл приземлился на меня, я вскинул руки. Они легко прошли сквозь плоть, и мои пальцы запутались в его ребрах. Если бы я был в состоянии мыслить, я бы сообразил нажать чуть сильнее, добраться до его сердца и давить то, пока не лопнет. Возможно, впрочем, дело было в скорости, а не в остроте ума: времени сообразить у меня не было.
Пока я осознавал, что это нечеловеческое лицо станет последним лицом, что я вижу в своей жизни, пуля вошла в затылок чудовища, прорвав дыру размером с яблоко в его лбу и уйдя в ковер – меньше, чем в четверти дюйма от моего уха. Тело, нанизанное на мои руки, содрогнулось. Я почувствовал – или, во всяком случае, подумал, что почувствовал, – сопротивление его сердца, злобный толчок в обвившие ребра твари пальцы, словно отчаявшийся узник бросился на прутья своей решетки, прежде чем сердце Кендалла все же остановилось. Свет в глазах его не угас: он и прежде не теплился. И я все еще был в плену его незрячего взора – иногда я думаю, что я до сих пор у него в плену.
Уортроп оттолкнул тело – как только высвободил его из моей безумной хватки, – отбросил прочь пистолет и опустился рядом со мной на колени.
Я потянулся к нему.
– Нет! Нет, Уилл Генри, нет!
Он отшатнулся от моей руки; окровавленные кончики моих пальцев лишь царапнули по фалдам его сюртука.
– Ничего. Не. Трогай! – как бы показывая пример, он вскинул руки. – Ты не ранен?
Я помотал головой. Я все еще был лишен дара речи.
– Не двигайся. Держи руки подальше от тела. Я сейчас вернусь. Понимаешь, Уилл Генри?
Он поднялся на руки и бросился к кухне. Но человеческой природе свойственно искушение совершать именно то, от чего вас только что предостерегли. Платок был все еще повязан мне на лицо. Я чувствовал себя так, будто меня медленно душат, и все, о чем я мечтал, было сдернуть его вниз.
Мгновение спустя Уортроп вернулся, в свежих перчатках, и сдвинул маску вниз, словно без слов узнал о причине моих страданий. Я глубоко, с дрожью вдохнул.
– Не двигайся, не двигайся, пока еще нет, – зашептал монстролог. – Осторожно, осторожно. Он ранил тебя, Уилл Генри? Укусил или поцарапал?
Я отрицательно потряс головой.
Уортроп внимательно изучил мое лицо и покинул меня так же внезапно, как только что вернулся. Гостиная постепенно заволакивалась серым туманом. Шок начал оказывать воздействие на мое тело, и я почувствовал ужасный холод.
Где-то вдали до меня доносится жалобный крик паровозного свистка. Туман расступается, и на платформе стоим мы с матерью: мы держимся за руки, и я вне себя от счастья.
«Это он, мама? Это тот поезд?»
«Думаю, да, Вилли».
«Как ты думаешь, папа привез мне подарок?»
«Если нет, то это не твой папа».
«Хотел бы я знать, что это!»
«Хотела бы я не знать, что это».
«Папы в этот раз долго не было».
«Да».
«А сколько, мам?»
«Очень долго».
«В прошлый раз он привез мне шляпу. Дурацкую шляпу».
«Ну, ну, Вилли. Это была очень славная шляпа».
«В этот раз я хочу что-то особенное!»
«Особенное, Вилли?»
«Да! Что-нибудь чудесное и особенное, как те места, куда он ездит».
«Не думаю, чтобы ты нашел их такими уж чудесными или особенными».
«А я нашел бы! И я найду! Папа говорит, когда я достаточно вырасту, он возьмет меня с собой».
Сжимает мою руку. А вдали – рык и пыхтенье локомотива.
«Ты никогда не вырастешь настолько, Уильям Джеймс Генри».
«Однажды он меня возьмет. Он обещал. Однажды я увижу места, которые другим только снятся».
Поезд – живое существо; он злобно визжит, жалуясь на рельсы. Черный дым угрюмо валит из его трубы. Поезд бросает презрительный взгляд на толпу, на важничающего проводника, на носильщиков в аккуратных белых куртках. И он огромен – в нем дрожат сила и сдерживаемая ярость. Это пыхтящий, рычащий, разъяренный монстр, и мальчик зачарован им. Какой мальчишка не был бы зачарован?
«А теперь гляди, Вилли. Ищи своего отца. Посмотрим-ка, кто первый его увидит!»
«Я вижу! Я его вижу! Вон он!»
«Нет, это не он».
«Нет, это… Ох, нет, это правда не он».
«Ищи дальше».
«Вон он! Это он! Папа! Папа!»
Он похудел; его пропыленная одежда, обтрепавшаяся в путешествии, свободно висит на сухощавом теле. Он не одну неделю не брился, и глаза у него усталые, но это мой отец. И я всегда его узнаю.
«А вот и он! Вот мой Уилл. Иди ко мне, сынок!»
Я взлетаю на тысячу футов вверх; руки, что поднимают меня, худые, но сильные, и лицо его на миг оказывается подо мной, а затем я утыкаюсь ему в шею и сквозь копоть рельс вдыхаю его запах.
«Папа! Папа, что ты мне привез?»
«Привез! С чего это ты взял, что я что-то тебе привез?»
Смеется; и зубы его очень белы на небритом лице. Он нагибается поставить меня на ноги, чтобы обнять жену.
«Нет! Понеси меня, папа».
«Вилли, твой отец устал».
«Понеси меня, папа!»
«Все в порядке, Мэри. Я понесу его».
Пронзительный, жуткий вопль чудища, последний злобный клуб выдохнутого им дыма, и, наконец, я дома, в объятиях своего отца.
Уортроп поднял меня на руки, скривившись от мышечного усилия, потребного, чтобы удержать мое тело как можно дальше от его собственного.
– Подними руки, Уилл Генри. И не вздумай ими пошевелить!
Он отнес меня на кухню. Таз для мытья стоял на полу у очага, до половины заполненный дымящимся кипятком. Я заметил на плите чайник и понял, с внезапным уколом грусти, что слышал свисток чайника – а вовсе не поезда. Мои отец и мать вновь исчезли, скрылись в сером тумане.
Монстролог усадил меня на пол перед тазом и сам сел рядом, тесно прижавшись ко мне. Он обнял меня и крепко ухватил за руки, чуть ниже локтей.
– Готовься, Уилл Генри. Обожжет.
Он наклонился вперед, притиснув меня к дымящейся воде, и затем погрузил мои окровавленные руки в раствор – в смесь кипятка и карболовой кислоты.
Тут-то ко мне и вернулся голос.
Я орал; я пинался; я бился; я толкал его изо всех сил, но монстролог не сдавался. Сквозь слезы я видел, как алый туман крови Кендалла заволакивает прозрачный раствор, расползаясь в нем змеиными кольцами, покуда я наконец уже не мог разглядеть в нем свои руки.
Доктор яростно прошептал мне в ухо: «Хочешь жить? Тогда держи! Держи!»
В глазах у меня зацветали черные звезды, превращались в сверхновые, взрывались и гасли. Когда силы мои иссякли, в тот самый миг, когда я замер, колеблясь, на грани обморока, монстролог вытащил мои руки из таза. Обожженная кожа на них стала ярко-красной. Уортроп поднял их, повернул туда-сюда, и я почувствовал, как напряглось его тело. Он тихо ахнул.
– Что это, Уилл Генри? – Доктор указал на маленькую ссадину на средней костяшке указательного пальца левой руки. Свежая кровь выступила у нее в середине. Когда я не ответил немедля, Уортроп слегка встряхнул меня.
– Что это? Он укусил тебя? Или оцарапал? Уилл Генри!
– Я… я не знаю! Я упал с лестницы… не думаю, что это он.
– Подумай, Уилл Генри! Вспомни!
– Я не знаю, доктор Уортроп!
Он встал, а я рухнул, слишком слабый, чтобы подняться, и слишком перепуганный, чтобы сказать еще хоть слово. Я взглянул в его лицо – и увидел человека, зажатого в убийственные тиски нерешительности, вынужденного выбирать из двух равно неприемлемых путей.
– Я не знаю. Прости мне Бог, не знаю!
Стоя надо мной, он казался высоким как великан, как кто-то из «детей Божьих» – племени гигантов, что обитали на допотопной Земле. Его взгляд заметался по комнате, как будто он искал ответа своей невозможной дилемме, словно где-то в кухне скрывалось знамение, способное указать ему путь.
Затем монстролог замер, и его беспокойный взор остановился на моем запрокинутом лице.
– Нет, – сказал он мягко. – Не Бог.
Он быстро шагнул в сторону, и прежде чем я повернул голову, чтобы посмотреть, куда он пропал, монстролог вернулся с мясницким ножом.
Он склонился надо мной, потянулся к моей левой руке, схватил за запястье, вздернул меня с пола, подтащил к кухонному столу, швырнул на стол мою руку, закричал «Растопырь пальцы!», крепко прижал мою руку своей левой, занес нож – и с силой опустил.
Часть восьмая
«Все, ради чего я остаюсь человеком»
Хочешь жить?
Запах сирени. Звук воды, каплющей в таз. Прикосновение теплой, влажной ткани.
Тень. Присутствие. Призрак в моих померкших очах.
Хочешь жить?
Я парю под потолком. Подо мной – мое тело. Я вижу его ясно и четко, и рядом с ним, у моей кровати, монстролог выжимает полотенце.
Затем он укрывает меня. Он стоит спиной ко мне, потому что смотрит в мое другое, смертное лицо, принадлежащее мальчику на постели.
Он вновь садится. Теперь я вижу его черты. Я хочу сказать ему что-нибудь; хочу ответить на его вопрос.
Он потирает глаза. Пропускает сквозь волосы свои длинные пальцы. Наклоняется вперед, уперев локти в колени, и закрывает лицо руками. Так он сидит лишь мгновение – и тут же снова вскакивает, вышагивает вдоль кровати туда и обратно. Его тень мечется по полу в свете лампы, ползет по стене, когда он приближается, и волочится за ним, когда он отходит. Уортроп падает в кресло, и я вижу, как он тянет руку – и кладет ее мне на лоб. Жест кажется рассеянным, как если бы прикосновение ко мне помогало ему думать.
Сверху я вижу, как он дотрагивается до меня. Внизу я это чувствую.
Свет, что ярче тысячи галактик, глубоко впивается мне в глаза. А за ним – глаза Уортропа, темнее самой темной пропасти.
Его пальцы на моем запястье. Холодный стетоскоп, прижатый к моей груди. Моя кровь, стекающая в стеклянные сосуды.
Свет, вгрызающийся в мои глаза.
«Что ты привез мне, папа?»
«Я привез тебе семечко».
«Семечко?»
«Да, золотое семечко с Острова Блаженства, и если ты посадишь его и будешь поливать, оно вырастет в золотое дерево, на котором растут леденцы».
«Леденцы!»
«Да! Золотые леденцы! И мятные, и лакричные конфетки, и лимонные. Почему ты смеешься? Посади его и увидишь».
Я вижу монстролога в дверях. У него что-то в руке.
Веревки.
Он бросает веревки на кресло. Сует руку в карман.
Револьвер.
Он кладет револьвер на столик возле кресла. Кажется мне, или его рука дрожит?
Осторожно он вынимает мою руку из-под одеяла, берет веревку – одну; всего их три, – и обвязывает вокруг моего запястья.
Я парю над ним и не вижу его лица. Он смотрит вниз, на лицо мальчика.
Он отшатывается от кровати; свободный конец веревки свешивается с края постели.
Затем он оборачивается, смахивает веревки с кресла на пол и садится. Довольно долго не двигается.
А затем монстролог берет свободный конец веревки, привязывает его к собственному запястью, откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и спит.
«Где ты был в этот раз, папа?»
«Я же сказал тебе, Вилли. Я был на Острове Блаженства».
«А где он, Остров Блаженства?»
«Ну, сперва тебе понадобится лодка. И не всякая лодка тут пойдет. Тебе придется отыскать самую быструю лодку на свете, корабль о тысяче парусов, и плыть на нем тысячу дней, и вот тогда-то ты увидишь такое, что бывает раз в тысячу лет. Тебе покажется, будто солнце упало в море, потому что каждое дерево на том острове из чистого золота, и каждый листик на них из чистого золота и сияет сам по себе, так что даже в самую темную ночь остров светится, как маяк».
– Я почему-то все думал о твоем отце, – сказал монстролог мальчику. – Он как-то раз спас мне жизнь. Не думаю, что я тебе когда-либо об этом рассказывал.
Комната казалась такой пустой; я ушел туда, куда ему путь был заказан. Не имело, в сущности, никакого значения, могу я слышать его или нет – слова монстролога предназначались не мне одному.
– Аравия, зима семьдесят третьего… или, может, семьдесят четвертого; не помню. Глубокой ночью на наш лагерь напала стая хищников, злобных и чрезвычайно жестоких, – и я имею в виду представителей вида «человек разумный». Разбойники. Мы потеряли трех носильщиков и проводника – очень славного бедуина по имени Хиляль… Его мне было жаль – он очень высоко меня ставил. Даже пытался выдать за меня одну из своих дочерей – замуж или в рабство, я так и не понял точно, потому что так и не успел выучить их язык как следует. В любом случае, вот только что он говорил со мной, улыбался, смеялся – он был очень веселым человеком. Редкий кочевник бывает угрюм, Уилл Генри; и если ты поразмыслишь, ты поймешь, отчего так. И вот – в следующий миг голова его начисто слетает с плеч… Потом я сказал его вдове: «Ваш муж умер, но, по крайней мере, он умер, смеясь». Думаю, это ее хоть немного утешило. Это вторая из лучших смертей, Уилл Генри.
Какая была самая лучшая смерть, он не упомянул.
– В любом случае, твой отец спас меня. Я бы сражался до последнего, хотя бы ради того, чтобы отомстить за Хиляля, однако меня ранили в бедро, и я истекал кровью. Джеймс перекинул меня через седло своего пони и гнал всю ночь – до ближайшей деревни. А когда лошадь упала замертво, остаток пути он нес меня на плечах.
«Я хочу с тобой, папа. Возьмешь меня на Остров Блаженства?»
«Это очень, очень далеко отсюда, Уилл».
«Неважно. Мы найдем корабль о тысяче парусов и доплывем!»
«Ну, ну. Такие корабли не на каждом шагу, сынок».
«Но ты же нашел такой!»
«Да, нашел. Я такой нашел».
– Две недели я был прикован к постели – в рану попала инфекция, – то выходя из забытья, то вновь впадая в беспамятство. И все это время твой отец не отходил от меня ни на шаг. Однажды, впрочем, я увидел Хиляля у моего ложа – смутно, словно сквозь вуаль или туман, – и знал до мозга костей, что дошел до порога смерти. Я не удивился, узнав его, и нисколько не испугался. Если уж на то пошло, я был счастлив, что он пришел. Он спросил, чего я хочу. «Чего вы хотите, шейх Пеллинор Уортроп? Вам стоит лишь пожелать, и да исполнится». И из всего, что я мог бы загадать, я попросил его рассказать мне анекдот. И он рассказал. И подвох оказался в том, что я его не помню. Я до сих пор мучаюсь – это был очень смешной анекдот. Но я плохо запоминаю шутки – есть у меня такой недостаток. Моя память в этом направлении… не работает.
Он теребил узел у себя на запястье; его слабая улыбка померкла, и вдруг его охватила злоба – яростная злоба.
– Это… неприемлемо. Я такого не потерплю. Не потерплю, понял? Тебе запрещается умирать. Ты не желал смерти своих родителей и не просился ко мне в дом. Это не твой долг, и не тебе должно его платить.
«Ну, ну, полно. Не плачь. Ты еще очень юн, у тебя впереди годы и годы, чтобы найти его. А до той поры я буду твоим кораблем о тысяче парусов. Свистать всех на плечи, юнга, и уж я отвезу тебя на твой сказочный остров!»
– Я не потерплю, чтобы ты умер, – яростно сказал Уортроп. – Твой отец умер из-за меня, и еще и твоей смерти я не могу себе позволить. Долг меня раздавит. Если ты уйдешь, Уилл Генри, ты и меня за собой утянешь, – натянув веревку.
«Пап, я его вижу! Остров Блаженства! Он горит, как солнце в черной воде».
– Довольно, – закричал он. – Я запрещаю тебе оставлять меня. А теперь – шагом марш, быстро, а ну, поднимайся и кончай с этими глупостями! Я тебя спас. Так что шевелись, ты, глупый, тупой мальчишка!
Он занес руку, привязанную к моей, и с силой ударил меня по щеке.
– Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар, удар, удар!
– Хочешь жить? – заорал он. – Тогда выбирай жить! Выбирай жить!
Задыхаясь, он упал назад в кресло, соединявшая нас веревка сползла вниз по его руке. Излив горесть в воплях, Уортроп высвободил запястье из узла и бросил веревку лежать на моем теле.
Силы оставили его. А вместе с ними – весь страх, вся злость, вся вина, весь стыд, вся гордость – все. Уортроп ничего не чувствовал; он был пуст. Возможно, бог ждет, чтобы мы опустели, чтобы тогда и наполнить нас собой.
Я так говорю, потому что вот что сказал монстролог:
– Пожалуйста, не оставляй меня, Уилл Генри. Я этого не переживу. Ты был почти прав. Я всегда на грани того, чтобы стать как мистер Кендалл. А ты – я не пытаюсь понять как или хотя бы почему, – но ты тянешь меня прочь от края пропасти. Ты – все… ты все, ради чего я остаюсь человеком.
Часть девятая
«Итоговая расстановка сил»
«Ты все, ради чего я остаюсь человеком».
В последующие месяцы – или, если уж быть совершенно точным, годы – монстролог ни разу не поколебался в своем твердом отречении от этих слов. Я, должно быть, бредил; он никогда ничего подобного не говорил; или же – мое любимое – он сказал что-то совсем другое, а я не расслышал. Это куда больше походило на того Пеллинора Уортропа, которого я знал, и почему-то я предпочитал уже знакомую мне его версию. Знакомый Уортроп был предсказуем – и оттого утешителен. Моя мать, благочестивая, как всякая пуританка из Новой Англии, любила говаривать о «днях, когда лев возляжет подле агнца». Хотя я понимаю теологическую мысль, стоящую за этими словами, этот образ не кажется мне умиротворяющим: мне жаль льва, который лишен своей сущности, основы своего бытия. Лев, не действующий подобно льву, не лев, он даже не противоположность льву. Он – насмешка надо львом.
А над Пеллинором Уортропом, как над тем львом – или над Творцом того льва! – не насмехаются.
– Я не отнимаю подтверждения тому, что я нередко утверждал, Уилл Генри, а именно тому, что, в общем и целом, твои услуги показали себя более незаменимыми, чем напротив. Я никогда не утверждал иначе и твердо убежден в необходимости признавать за собой долги там, где действительно находишься у кого-либо в долгу. Однако не следует экстраполировать это на что-либо… на что-либо кроме, за неимением лучшего выражения, – и затем он резко менял тему.
«Я запрещаю тебе оставлять меня».
Моя молчаливая отзывчивость на его приказ была для меня самого внезапна. В один и тот же миг я мог видеть и себя, и его, и комнату – и больше того, куда больше. Я видел наш дом на Харрингтон Лейн; наш город – Новый Иерусалим; всю Новую Англию. Я видел океаны и континенты, и Землю, вращающуюся вокруг Солнца, луны Юпитера и Млечный Путь, и непостижимые глубины космоса. Я видел всю Вселенную. Я держал ее на ладони.
А в следующее мгновение я уже был в постели, голова у меня раскалывалась, левая рука тряслась. А Уортроп чутко спал в кресле у моей кровати. Я прочистил горло; во рту у меня было сухо, как в пустыне.
Монстролог тут же очнулся и уставился на меня дикими глазами – словно ему явилось привидение.
– Уилл Генри? – прохрипел он.
– Пить хочу, – сказал я.
Сперва он промолчал. И сверлил меня взглядом, пока мне не стало не по себе.
– Ну что ж, Уилл Генри, тогда я принесу тебе воды.
Когда я попил воды и еле теплого бульона, он поставил поднос на прикроватный столик (ни пистолета, ни веревок там уже не было) и сообщил, что должен сменить мне повязку.
– Можешь не смотреть, если не хочешь. Работа чистая – с учетом всех обстоятельств, поистине выдающаяся ампутация.
– Если вам все равно, доктор Уортроп…
– Конечно. Ты будешь рад узнать, что нет никаких признаков инфицирования. Операция была проведена не в самых стерильных условиях, как ты помнишь. Я ожидаю полного выздоровления.
– Я его чувствую.
– Это нормально.
– Что нормально?
– Хм-м-м, – осматривая свою работу. – Да, заживает прекрасно. Нам очень повезло, что это твой левый указательный палец, Уилл Генри.
– Повезло?
– Ты ведь правша, разве нет?
– Да, сэр. Полагаю, это везение.
– Ну, я не утверждаю, что тебе следует испытывать благодарность…
– Но я благодарен, доктор Уортроп. Вы спасли мне жизнь.
Он закончил перевязку в молчании. Казалось, мои слова его обеспокоили. Затем он сказал:
– Хотелось бы так думать. Голая правда в том, что все это могло быть зря. Ты не знаешь, поранил ли тебя именно мистер Кендалл, и я не знаю, что случилось бы – да и случилось ли вообще, – если это был он. При встрече с неизведанным лучше всего придерживаться наиболее консервативного подхода. Все это очень хорошо, пока речь идет в теории; но в конечном итоге это привело к тому, что я взялся за мясницкий нож и оттяпал тебе палец.
Он неловко похлопал меня по колену и встал, дрожа и потирая поясницу.
– Теперь, если ты извинишь меня, я пойду приму ванну и переоденусь. Не пытайся пока вставать. Если понадобится облегчиться или опорожнить мочевой пузырь, воспользуйся ночным горшком. Чему это ты улыбаешься? – раздраженно спросил он. – Ты что же, думал, я позволю тебе валяться в собственных испражнениях?
– Нет, сэр.
– Тогда не вижу, что такого забавного в ночном горшке.
– Ничего, сэр. Я подумал о том, как вы будете его выносить.
Он выпрямился и ответил с большим достоинством:
– Я естествоиспытатель. Нам не в новинку иметь дело с дерьмом.
На закате он вернулся, спросил, как я поживаю, и сообщил, что неплохо бы мне было попробовать выбраться из кровати.
– Голова у тебя будет кружиться и рана – болеть, но чем скорее ты перейдешь на амбулаторный режим, тем лучше. У нас много дел перед тем, как мы отбудем в Нью-Йорк.
– Каких дел, доктор Уортроп? – Я подумал, что он имеет в виду сборы в дорогу: обязанность, что всегда падала на меня.
– Я бы уже это сделал, но не хотел… подумал, что лучше бы, когда ты придешь в сознание… В общем, не могу же я быть в двух местах одновременно! – нетерпеливо закончил он.
А я могу, чуть было не сказал я ему, но прикусил язык. Рассказ о моей бестелесной душе, взирающей на него с потолка, Уортроп высмеял бы весьма жестоко.
– Что вы уже сделали бы?
– Мистера Кендалла, Уилл Генри. Мы должны… – он помолчал, как бы подбирая слово, – решить вопрос с мистером Кендаллом.
«Мы должны решить вопрос с мистером Кендаллом».
Под этим монстролог подразумевал вовсе не уведомление родни о его кончине и не приготовления к отправке тела в родную Англию для погребения.
Не знаю, почему я подумал на мгновение именно так. Как можно было бы объяснить близким Кендалла, – или, в данном случае, британским властям – сильно разложившийся труп со свежим пулевым ранением в голову? Также оставался щекотливый вопрос потенциальной заразности недуга. Как выразился Уортроп, «эта искра может разжечь такой пожар, рядом с которым эпидемия чумы покажется походным костерком».
Первый вечер после того, как я выздоровел, мы провели в подвальной лаборатории, расчленяя Уаймонда Кендалла.
Монстрологу нужны были препараты всех главных органов, включая мозг (он был в восторге от возможности заглянуть мистеру Кендаллу в мозг), который он полностью изъял, спилив для этого крышку черепа. Мне пришлось держать препарат – весьма неловкое положение, с учетом толстой повязки на моей левой руке, – пока доктор отделял продолговатый мозг[19]. Я никогда раньше не держал человеческого мозга. Его изящество удивило меня; я думал, он будет куда тяжелее.
– Вес среднего человеческого мозга составляет примерно три фунта[20], Уилл Генри, – сообщил доктор, взглянув на мое изумленное лицо. – Сравни это с общим весом нашей кожи, около шести фунтов[21], и сможешь сделать захватывающие выводы, от которых, впрочем, не по себе.
Он принял из моих рук трехфунтовую обитель кендаллова сознания и продолжил:
– Взгляни на лобную долю[22], Уилл Генри. Извилины – вот эти глубокие борозды, что испещряют остальной мозг, – полностью исчезли. Мыслящая часть его мозга гладкая, как бильярдный шар.
Я спросил его, что это значит.
– Ну, мы можем предположить, что это не врожденный дефект, хотя покойный и не показался мне чересчур сообразительным: больше завитков, чем извилин… прости, небольшой и не слишком удачный патологоанатомический каламбур. Можно предположить, что это результат воздействия токсина. Это в точности соответствует литературным источникам, согласно которым жертва на финальных стадиях болезни превращается в зверя, неспособного прислушаться к голосу разума, но более чем способного на ярость, убийства и людоедство. В некоторых племенах Лакшадвипского архипелага[23] рассказывают о целых деревнях, обезлюдевших после единственного контакта с пуидресером – последний выживший в буквальном смысле пожирает сам себя.
Доктор сухо рассмеялся, рассеянно поглаживая гладкую плоть кендаллова мозга, и добавил:
– Я имею в виду, он ест сам себя, пока не умрет. Когда все остальные мертвы или бежали, он принимается терзать свое собственное тело и поедать свою плоть, пока не истечет кровью или не подхватит инфекцию. Ты ведь видел содержимое желудка мистера Кендалла; не думаю, чтобы он проглотил свой язык случайно.
Он приказал мне наполнить формальдегидом большую банку для препаратов, куда затем с осторожностью опустил мозг. Когда я вдвигал банку на полку, я обратил внимание на соседний сосуд, которого прежде не видел. Мне немного потребовалось времени, чтобы узнать плавающий в янтарной жидкости предмет.
– Это…
– Да, – ответил он.
– Вы сохранили его?
– Ну, мне не хотелось вот так вот запросто выбросить его вместе с помоями.
– Но зачем… что вы собираетесь с ним делать?
– Да вот, подумывал выдрать страницу из книжки миссис Шелли и собрать себе другого мальчишку, который не мучил бы меня вопросами, воздерживался бы от получения серьезных телесных повреждений в самое неподходящее время и не считал бы делом всей своей жизни судить каждое мое решение, словно сам Господь Бог назначил его моей совестью, – он улыбнулся коротко и невесело. – Это важное вещественное доказательство. Прости. Я думал, это само собой разумеется. Когда у меня будет время – которого сейчас у меня, вне всякого сомнения, нет, – я проведу тщательный анализ, чтобы определить, был ли ты в самом деле заражен.
Я надолго уставился на свой палец, плавающий в растворе. Очень странно видеть собственную часть оторванной от тебя.
– Если не был, я не хочу этого знать, – сказал я.
Уортроп хотел было что-то ответить, но оборвал себя. Он коротко кивнул:
– Понимаю.
Затем монстролог вскрыл торс мистера Кендалла, чтобы удалить основные органы. Он обнаружил многочисленные мешковидные наросты – «сальниковые кистозные поражения», как он их назвал, – на внутренней поверхности желудка. Он осторожно нажал на один из них кончиком скальпеля, и мешок вскрылся с едва слышным лопающимся звуком, выплеснув прозрачную, густую жидкость, по консистенции похожую на слизь.
После того, как органы были законсервированы и снабжены ярлыками, настало время, по выражению Уортропа, «итогового решения вопроса».
– Пилу для костей, будь добр, Уилл Генри. Нет, вон ту, большую.
Он начал с отпиливания вылущенной головы мистера Кендалла.
– Земля слишком твердая, чтобы мы могли его похоронить, – сказал монстролог, перепиливая шею. – И я не могу позволить себе ждать до весны, когда она оттает. Нам придется его сжечь, Уилл Генри.
– А что, если кто-то приедет его искать?
– Кто? Он бежал в крайнем ужасе и, скорее всего, никому не сказался. Но предположим, что все же он уведомил кого-то о своем отъезде. Что им известно? Они знают, что он должен был приехать; но у него не было ни средств, ни возможности сообщить им, что случилось по его прибытии. Если власти начнут задавать вопросы, я всегда могу сказать, что знать не знаю этого человека, и что, если он имел целью встретиться со мной, этого ему не удалось.
Он бесцеремонно бросил отрубленную голову в пустой умывальный таз у секционного стола, тот самый, в который он погружал мои окровавленные руки. Голова приземлилась с жутким лязгом и перекатилась на сторону: правый глаз был открыт (левый монстролог удалил, чтобы изучить) и, казалось, пялится прямо на меня.
– Есть кое-что хорошее в этом неприятном повороте событий, – высказался доктор, отделяя от торса правую ногу мистера Кендалла. – Мы больше не имеем ни малейшего сомнения в подлинности «подарка» от доктора Кернса. В нашем распоряжении, Уилл Генри, второй из величайших трофеев монстрологии.
– А какой же первый? – спросил я.
– «Первый»? Ну, в самом деле, Уилл Генри.
– Штука, которая его сделала? – догадался я. – Этот… магнификум?
– Очень хорошо! Typhoeus magnificum, названный в честь Тифея – отца всех чудовищ, и также известный как Невиданный.
– А почему его так называют?
Монстролог оторвался от работы и уставился на меня так, будто все мои извилины превратились в завитушки.
– Его называют Невиданным, Уилл Генри, – сказал он очень медленно и раздельно, – потому что никто и никогда его не видел.
– Практически все о нем находится под покровом тайны, – рассказывал он, пропиливаясь сквозь плечевой сустав, соединявший плечевую кость мистера Кендалла с лопаткой. Мое участие в этой стадии «решения вопроса» состояло в том, чтобы в буквальном смысле слова держать труп за руку – чтобы та оставалась перпендикулярной обезноженному торсу. – От класса до вида, от брачного поведения до ареала обитания, от жизненного цикла до точного облика. Мы даже не уверены в том, что это хищник. Рассказы – а это не более, чем рассказы, сказки, передающиеся из поколения в поколение, – гласят, что это очевидно хищник, но это всего лишь рассказы – побасенки и сказки, а не достойные доверия наблюдения. Единственное подлинное свидетельство существования магнификума, находящееся в нашем распоряжении, это nidi – его гнезда, и пуидресер, первоначально считавшийся его пометом, но в настоящее время рассматривающийся, как я говорил присутствующему здесь мистеру Кендаллу, – Уортроп кивнул на таз у своих ног, – как часть пищеварительной системы, слюна или яд, вырабатывающиеся в пасти или в ином гландулярном органе[24], – здесь монстролог вытянул пилу и продолжил: – Готово, Уилл Генри! Потяни его за руку и поглядим, отойдет ли. О, вот славно! Подай-ка мастеру Генри руку!
Он рассмеялся. Я – нет. Жутковатые попытки Уортропа шутить действовали мне на нервы.
– Ну, не стой тут с ней просто так. Брось в таз к остальному. У нас мало времени. Думаю, распилю торс пополам, по седьмому грудному позвонку. Что скажешь?
Я сознался, что не имею на сей счет никакого мнения; мне исполнилось всего лишь тринадцать, и это было мое первое расчленение.
– Твоя правда, – кивнул монстролог.
Мы рассортировали останки мистера Кендалла, отделяя более крупные части (например, ляжки) от меньших (таких, как кисти рук). Первым предстояло сгореть в переулке, вторым – в камине в библиотеке.
– А что же кости? – спросил я. – Что мы с ними сделаем?
– Оставим себе, конечно. Когда у меня появится немного времени, я хотел бы восстановить скелет. В идеале нам следовало бы очистить их кислотой, но не успеем – это дольше, чем выжигать огнем. Время для нас сейчас важнее всего, Уилл Генри, если только мы надеемся выследить магнификум.
Мы стояли в переулке у бочки для сжигания мусора, по щиколотку в четырех дюймах свежего снега. Снежная буря по большей части уже миновала, однако несколько пышных снежинок все еще лениво планировали вниз в янтарном свете уличного фонаря – как золотые листья острова, о котором рассказывал мне отец и который он обещал мне показать – чего так никогда и не сделал.
Уортроп полил останки керосином. Он зажег спичку и держал, пока пламя не опалило ему пальцы, затем бросил ее на землю.
– Что ж, полагаю, следует что-то сказать. Несколько подобающих слов. Я знаю, что некоторые сочли бы, что Уаймонд Кендалл что посеял, то и пожал, что любопытство кошку сгубило, что следовало ему печься о собственных делах и не совать носа в монстрологические. Однако не меньше найдется и тех, кто счел бы его невинной жертвой злобного безумца, трагическим последствием человеческой бесчеловечности. А что скажешь ты, Уилл Генри?
– Никто такого не заслуживает, – ответил я.
– А. Думаю, ты добрался до сути, Уилл Генри. Полмира молится, чтобы получить то, чего они заслуживают, а полмира – чтобы не получить по заслугам! – он глянул вниз, на путаную кучу частей тела, заготовку для гнездовища… Смотреть на это можно было только так.
– Я не знал вас, Уаймонд Кендалл, – сказал монстролог расчлененному трупу, набитому в мусорный бак. – Я не знаю, была ли ваша жизнь счастливой или несчастной, любили ли вы кого-то больше себя самого, интересовались ли вы театром, книгами или политикой. Я не знаю, были ли вы добродушны или сварливы, великодушны или злопамятны, благочестивы или безбожны. Я о вас практически ничего не знаю, а ведь я держал в руках самый ваш мозг. Я надеюсь, что прежде, чем вы лишились сознания, вы примирились со своим прошлым, простили должникам вашим и, что самое важное, простили самому себе.
Он зажег вторую спичку и бросил ее в бак. Пламя взметнулось ввысь, дымное и темное по краям, и нас обдало волной жара и едкого запаха горящих волос; шипела вода, испаряясь из плоти, плясал золотистый снег. Мы с монстрологом бездумно придвинулись ближе к баку: ночь была очень морозной, а пламя – теплым.
Часть десятая
«Я избранный»
Следующим утром мы отбыли в Нью-Йорк. В поезде я уснул и проснулся, уже когда мы прибыли на Центральный вокзал: с кружащейся головой на локте доктора, дезориентированный и мучащийся тошнотой. Мне снился кошмарный сон, в котором монстролог демонстрировал школьникам, как правильно изымать мозг из трупа – из моего собственного трупа.
Мы оставили багаж в отеле «Плаза» (за исключением черного саквояжа, куда Уортроп с исключительным тщанием упаковал «гнездовище магнификума») и немедля направились в штаб-квартиру Общества. Пока нанятый нами двухколесный экипаж грохотал, катясь по Бродвею на юг, монстролог баюкал саквояж на коленях, как беспокойная мать – новорожденное дитя. Он бранил возницу даже за самое незначительное промедление и с подозрением косился на всякого встречного прохожего, тележку и экипаж, как если бы все они были разбойниками, твердо намеренными разлучить его с бесценным грузом.
– Все мое существо протестует против расставания с ним, Уилл Генри, – сознался он. – Во всем мире есть лишь еще один такой – Лакшадвипское гнездовище, названное по месту своего обнаружения в 1851 году: Лакшадвипские острова у побережья Индии. Если с ним что-то случится… – его передернуло. – Это будет трагедия. Мы должны охранять гнездовище любой ценой, и если я не смогу доверять этому человеку – значит, вообще никому нельзя доверять.
– Доктору фон Хельрунгу? – попробовал догадаться я.
Уортроп покачал головой:
– Профессору Айнсворту.
Смотритель Монстрария был очень стар, большую часть времени – очень зол и к тому же еще и очень туг на ухо. Также он был довольно тщеславен: недостаток, не позволявший ему признать полуглухоту, из-за которой, в свою очередь, его характер и стал настолько отвратительным. Постоянная неспособность прийти к согласию насчет того, что же было на самом деле сказано, отучила старика соглашаться с чем бы то ни было. У Айнсворта была привычка потрясать навершием своей трости (сделанным из выбеленного черепа давно вымершего существа, шумной маленькой зверюги вида Ocelli carpendi; череп этот он прозвал Эдипом), тыча Эдипом в лицо всякому, кто осмеливался поднять на профессора голос. А поскольку иначе докричаться до Айнсворта было нельзя, не осталось ни одного монстролога – включая Уортропа, – который не испытал бы на себе то, что некий остроумец именовал «полным Адольфусом». Тяжелый подбородок выезжает вперед; кустистые седые брови сходятся над луковицеобразным розоватым, изрытым оспой носом; такие же бакенбарды топорщатся и пушатся, как шерсть загнанной в угол кошки; и, наконец, взмывает вверх сучковатый кулак, в котором зажата трость из орешника, а на конце трости, раскачиваясь в дюйме от вашего носа, пляшут двухдюймовые клыки зверя рода carpendi, и огромные пустые глазницы незряче пялятся вам в лицо.
Мы нашли профессора Айнсворта в его пропахшем плесенью подвальном кабинете, примостившимся, как на жердочке, на высоком стуле за массивным столом; а на столе до половины высоты комнаты вздымались Эвересты бумаг. Мы прокрались узкой, извилистой тропкой меж книг, коробок и ящиков – поставок, ожидавших каталогизации и помещения в кунсткамеру Общества на углу Двадцать второй улицы и Бродвея. На стене за спиной у гневливого старика висел герб Общества с начертанным на нем девизом Nil timendum est – «Ничего не боюсь».
– Детям запрещается входить в Монстрарий! – без предисловий проорал он моему наставнику.
– Но это же Уилл Генри, Адольфус, – громко, но уважительно ответил Уортроп. – Вы помните Уилла Генри.
– Невозможно! – завопил Адольфус. – Не позволяется вступать в Общество прежде достижения восемнадцати лет. Уж это я точно помню, Пеллинор Уортроп!
– Он мой ассистент, – запротестовал монстролог.
– Попробуйте поговорить здесь в таком тоне, доктор! Ему придется немедленно уйти, – он погрозил мне тростью. – Немедленно!
Уортроп положил руку мне на плечо и сказал голосом, лишь немногим мягче вопля:
– Это Уилл Генри, Адольфус! Помните – в прошлом ноябре. Вы спасли ему жизнь!
– О, помню, прекрасно помню! – закричал старый валлиец. – Из-за него-то и ввели это правило! – Он замахал у меня перед лицом сучковатым пальцем. – Совался, куда детям соваться не следовало, так ведь, человечек?
Пальцы доктора стиснули мой загривок, и я быстро кивнул в ответ, как марионетка.
– Я буду в высшей степени пристально за ним наблюдать, – пообещал Уортроп. – Он ни на дюйм от меня не отойдет.
И прежде, чем профессор Айнсворт успел разразиться новыми возражениями, Уортроп поставил на стол черный саквояж. Адольфус заворчал, щелкнул застежками, приоткрыл крышку и заглянул внутрь.
– Неплохо, неплохо, – сказал он. – Неплохо, неплохо!
– Да, Адольфус, – пояснил доктор. – Nidus ex…
– Ох-хо, вы и вправду так думаете, доктор Уортроп? – перебил смотритель, прищелкнув зубами. Он натянул на свои узловатые руки пару перчаток и запустил их в сумку. Доктор рефлективно напрягся, возможно, опасаясь, что изуродованные артритом руки могут повредить его бесценный груз.
Адольфус отпихнул локтем пустую сумку и осторожно опустил кошмарное гнездо на стол. Из кармана сюртука он выудил большую лупу и приступил к осмотру штуковины вблизи.
– Я уже тщательно обследовал образец на… – начал было доктор, прежде чем Айнсворт его оборвал.
– Да неужто обследовал! Хм-м. Да. Неужто обследовал? Хм-м-м…
Глаз Айнсворта, до смешного увеличенный линзой, блуждал, осматривая образец. Вставные зубы старика снова щелкнули – как и всегда, когда профессор нервничал. Адольфус весьма гордился своими вставными челюстями и был до известной степени привязан к ним душевно – равно как и телесно. Сырьем для них послужили зубы его собственного сына, Альфреда Айнсворта, служившего в армии Союза в чине полковника и павшего при Антьетаме. Его зубы удалось сохранить после смерти и отправить Адольфусу, который впредь гордо щеголял улыбкой героя – в прямом смысле слова.
– Конечно же, я не привез бы его вам для хранения, не будь я совершенно уверен в его подлинности, – сказал монстролог. – Нет никого, кому бы я более доверял или же кем бы я восхищался…
– Прошу вас, доктор Уортроп! От вашей непрестанной стрекотни у меня голова болит.
Я пригнулся в ожидании взрыва. Но его не последовало. Рядом со мной Уортроп улыбался с добротой Будды, ничуть не взволнованный. Никто еще на моей памяти не говорил с моим наставником так дерзко, снисходительно и презрительно – короче говоря, так, как он обычно сам говорил со мной. Много раз я был свидетелем взрывов, не уступавших в буйстве извержению Кракатау[25], причиной которым мог послужить просто неудачно брошенный взгляд, так что, если можно так выразиться, я ожидал «полного Уортропа».
Смотритель защипнул немного липкой смолы двумя пальцами и, отделив ее от гнезда, скатал в крохотный шарик и понюхал – поднеся ее опасно близко к кончику своего носа.
– Неплохо, – высказался он. – Неплохо, почти то, что надо. Более – как бы это сказать – едкий, чем у Лакшадвипского гнездовища, но этого следовало ожидать… Но что это? Тут отпечатки пальцев! – он поглядел на Уортропа через стол. – Кто-то касался его голыми руками! – затем его взгляд переместился к повязке на моей левой руке. – Ну да, конечно! Я мог бы и догадаться.
– Я его не трогал, – запротестовал я.
– Тогда что стряслось с твоим пальцем? – он обернулся к монстрологу. – Я удивлен и разочарован, доктор Уортроп. Из всех, кто жаждет у вас стажироваться, а таких, я знаю, немало, вы выбрали лгуна и труса.
– Я его не выбирал, – ответил доктор с обычной жестокой честностью.
– Вам следует отправить его в приют. От него никакой пользы ни вам, ни ему самому. Рано или поздно из-за него вас обоих убьют.
– Я готов рискнуть, – тускло улыбнулся в ответ Уортроп. Он кивнул на лежащее между ними гнездовище; не позволять профессору Айнсворту отклоняться от темы было задачей непростой. – Вы увидите, что оно во всех отношениях – за исключением разве что запаха – практически идентично Лакшадвипскому гнездовищу. Впрочем, запах я и не намеревался сравнивать.
– Да знаете ли вы, что он пытался всучить мне взятку! – возопил вдруг старик и потряс тростью.
– Кто? Кто пытался? – испуганно спросил монстролог.
– Мистер П. Т. Барнум! Этот старый мерзавец предложил мне за него семнадцать тысяч долларов – только за то, чтобы взять в аренду на полгода и выставлять между Мальчиком-с-пальчик и Русалкой С Островов Фиджи!
– Лакшадвипское гнездовище?
– Нет, Уортроп, обрезки моих ногтей! Ха! А когда-то вы были довольно сообразительны; что, во имя Господа, с вами случилось?! – Зубы его сына так и защелкали: щелк, щелк, щелк. – Конечно же, я отказался. Сказал, что знать не знаю, о чем он вообще говорит. Как он о нем прознал – вот загадка. Барнум все якшался с тем сомнительным русским монстрологом. Как там его звали?
– Сидоров, – сказал мой наставник. Судя по всему, чтобы знать ответ, ему достаточно было лишь двух слов – «сомнительный» и «русский».
– Шиш-кебаб? Нет, нет…
– Сидоров! – заорал Уортроп, наконец потеряв терпение.
– Сидоров! Да, точно. Тупы как ворюги, они оба, да тем они и были – я имею в виду ворюгами. Подозреваю, что именно Сидоров рассказал ему о гнезде. Это вообще-то была моя идея.
– Извините, профессор. Ваша идея?
– Вышвырнуть его! Выбить его из Общества прямо пинком под жадную, двуличную задницу!
– Чью двуличную задницу? Барнума?
– Сидорова! «Он мошенник, – сказал я фон Хельрунгу. – Замышляет дурное. Исключите его! Лишите его мандата!» Я из надежного источника знал, что Сидоров – агент охранки, – Адольфус поглядел на меня, бакенбарды его дрожали. – Тайная царская полиция. Держу пари, такого ты не знал, вот потому-то я и говорю, что монстрология – не детское дело! В самом деле, Уортроп, постыдились бы. Если вам одиноко, могли бы попросту завести собаку. В любом случае, трудно его винить.
– Винить… Уилла Генри?
– Царя! Будь я на его месте, я бы тоже не отказался от монстролога в тайной полиции! В любом случае, я думаю, вот так до Барнума и дошел слух о гнезде. Вы, к слову, не знаете, что с ним стало?
– С Барнумом?
– С Сидоровым!
– В последний раз я слышал, что он вернулся в Санкт-Петербург, – сказал доктор и настойчиво и торопливо продолжил: – Профессор Айнсворт, клянусь, я не друг ни мистеру П. Т. Барнуму, ни Антону Сидорову, ни царю. Я явился сегодня…
– Без записи!
– Без записи…
– И без уведомления!
– И да, без уведомления… чтобы поручить вашей заботе это редкое и в общем и целом невероятное пополнение нашей – вашей – коллекции выдающихся находок и незаменимых редкостей. Короче говоря, для меня была бы честь, если бы вы поместили его в Комнату с Замком к его родичу, Лакшадвипскому гнездовищу, которое вы самоотверженно оберегаете на протяжении многих лет от Барнума, Сидорова и им подобных, а также коварной русской тайной полиции.
Глаза старого Адольфуса сузились. Он щелкнул зубами, сморщил губы и разгладил свои бакенбарды.
– Да вы, никак, пытаетесь мне льстить, доктор Уортроп?
– Бессовестно, профессор Айнсворт, но совершенно искренне.
Мы следовали за Айнсвортом по узким, полуосвещенным залам Монстрария, мимо темных келий, где содержались тысячи чучел, артефактов и магических предметов, как-либо связанных с областью монстрологии. Монстрарий был главным из подобных ему исследовательских учреждений, сокровищница редчайших диковинок с каждого континента – диковинок того свойства, что леди должного склада ума при их виде зальется румянцем, а взрослый мужчина – упадет в обморок. Само название этого места в буквальном переводе означало «дом монстров», и таковым оно и было. В Монстрарии нашлось бы довольно гротескного, чтобы заполнить пятьдесят палаток шоу П. Т. Барнума – вещей, представлявшихся невозможными или возможными лишь в самых худших кошмарах. В пропахших плесенью комнатах хранилось все то, чего, по словам ваших родителей, не существовало на свете: плавало в банках с формальдегидом, висело мумифицированное за толстым стеклом, лежало расчлененное в ящиках, свисало с крюков без кожи и конечностей, будто трофеи с сафари в аду.
Во всем Монстрарии была лишь одна комната с замком. Особого наименования у нее не было; большинство монстрологов звали ее просто Комнатой с Замком. Некий остряк-богохульник окрестил ее «кадиш хадокашим» – «святая святых», – ибо там хранился раздел собрания слишком драгоценный – или слишком опасный, чтобы находиться в свободном доступе. Были твари – и все еще есть, как вы знаете, твари, – что некогда ускользнули от взора Создателя, спешившего сотворить мир за краткие шесть дней. Иные причины их существования попросту немыслимы.
Доступ в Комнату с Замком был открыт лишь двум классам живых существ: наиболее опасным для человеческой жизни – и глупцам, что на них охотились.
Я стыжусь этих слов; не следовало бы называть доктора глупцом. Вне всякого сомнения, он был умнейшим человеком из всех, кого я знал, и многие потомки тех, чью жизнь он некогда спас, могли бы заявить, что труд Уортропа отнюдь не являлся глупостью. Однако мудрости и самоотверженности монстрологу всегда было мало. Он жаждал признания, наибольшего уважения со стороны людей (то было единственное бессмертие, в которое он верил), но, по трагическому стечению обстоятельств, его профессия для этого не годилась. Кто-то должен трудиться во мгле, чтобы прочие могли жить при свете.
– Он вас недолюбливает, – сказал я потом монстрологу в кэбе[26].
– Адольфус? Ах, не меня. Он недолюбливает людей в принципе, потому что ждет от них разочарования. Довольно мудрая позиция, Уилл Генри.
– Это поэтому он такой злобный?
– Адольфус не злобный, Уилл Генри. Адольфус просто говорит прямо. Старики и должны говорить прямо; такова их прерогатива.
Когда мы постучали в дверь роскошного особняка фон Хельрунга на Пятой авеню, отворил нам великий человек собственной персоной – и без предисловий заключил моего наставника в кольцо пухлых коротких рук. Снежинки порхали и суетились вокруг них в хаотическом танце – подходящая метафора сложных отношений двух монстрологов.
Фон Хельрунг был больше, чем бывший наставник Пеллинора Уортропа в темных искусствах монстрологии; он был другом, человеком, заменившим Уолтропу отца, и иногда – соперником. За три месяца до того ссора по поводу будущего монстрологии почти положила конец их дружбе. Если бы фон Хельрунг был менее великодушен, эти двое могли бы не разговаривать друг с другом до конца дней, но наставник любил своего ученика как сына. Не скажу, что Уортроп любил его в ответ как отца – слишком уж топкая это почва, рассуждать о таком! – но фон Хельрунг ему нравился, да и к тому же Уортроп уже так много успел потерять. Не считая меня (а я думаю, доктор меня, скорее всего, не считал), старый монстролог был единственным оставшимся у него другом.
– Пеллинор, mein Freund[27], как чудесно видеть вас снова! А вот и Уильям – милый, храбрый Уилл Генри! – Он прижал меня к груди и стиснул так, что последний воздух вылетел у меня из легких.
Наклонившись, он шепнул мне на ухо:
– Каждый день я молюсь за тебя, и Господь в милости своей да услышит. Но что это? – фон Хельрунг заметил мою перевязанную руку.
– Несчастный случай, – коротко сказал Уортроп.
– Доктор Уортроп оттяпал мне палец мясницким ножом.
Фон Хельрунг непонимающе вздернул бровь.
– Нечаянно?
– Нет, – сообщил я, – как раз нарочно.
Старик обернулся к моему наставнику, который нетерпеливо тряхнул головой и сказал:
– Можно нам войти, фон Хельрунг? Мы продрогли и измучены заботами, и я предпочел бы не говорить о таких вещах, стоя на пороге.
Фон Хельрунг проводил нас в хорошо обставленную гостиную, искусно, хотя и беспорядочно оформленную в викторианском стиле: комоды и шкафы ломились от безделушек, всюду стояли мягкие стулья, пуфики и диваны, а каминной доски было и вовсе не видно из-под горы старинных вещиц. Доктора уже ждал чай, а для меня фон Хельрунг заботливо приготовил стакан восхитительной настойки мистера Пембертона – приторного шипучего восторга под названием «кока-кола». Первым глотком я насладился особо – ах, эта щекотка в самом кончике носа!
Фон Хельрунг устроился в вольтеровском кресле, срезал кончик гаванской сигары, сунул ту в рот и погонял туда-сюда по широкому языку.
– Позвольте-ка угадаю обстоятельства несчастного случая с юным Уиллом, – его лицо было сурово: старый монстролог явно не одобрял, что мой наставник позволил такой беде случиться. Ярко-голубые глаза фон Хельрунга так и сверкали под кустистыми седыми бровями. – Вы позволили ребенку подержаться за особую посылку от доктора Кернса.
– Не совсем так, – ответил Уортроп. – За ребенка подержался тот, кто подержался за посылку.
И он рассказал все с самого начала – от полночного явления Уаймонда Кендалла и поразительного подарка, что он привез из Англии. Фон Хельрунг не перебивал, хотя время от времени ахал, вздрагивал от отвращения или чуть не плакал от изумления и жалости.
– Пуидресер – звездная гниль! – тихо сказал он, когда доктор умолк. – Так, выходит, сказки оказались правдой. Я никогда в них не верил по-настоящему – потому что не желал в такое верить. Чтобы Тот, через Которого все сотворено, создал такую тварь! Разве это не невыносимо, Пеллинор, даже для нас, посвящающих жизни подлинному смыслу этого труда? Что за бог мог создать такое? Враг он нам или сошел с ума?
– Предпочитаю воздерживаться от заведомо риторических вопросов, мейстер Абрам. Возможно, он не безумен и не враг нам, а всего лишь равно любит все свои творения – или равно безразличен ко всем из них.
– И ни одна из этих вероятностей не кажется вам отвратительной?
– Они отвратительны лишь с позиции человеческого высокомерия. Жду, что вы скажете, мол, нам дана власть над землей и всеми тварями земными – как будто это отделяет нас от того самого творения, частью которого мы являемся. Скажите это Уаймонду Кендаллу!
Монстролог вернулся к цели нашего визита. Философские дискуссии вроде этой он находил безвкусными – не то что бы всецело ниже его достоинства, но бесполезными в том смысле, что вопросы, не имевшие ответа, не стоили затраченного на них времени.
– Что вы узнали о Джоне Кернсе? – спросил он.
Фон Хельрунг покачал головой.
– Исчез, Пеллинор. Квартира брошена, кабинет в больнице выметен подчистую. Никто не знает, куда бы он мог податься.
Теперь головой покачал Уортроп.
– Невозможно. Он должен был кому-то сказаться.
– Мои источники уверяют меня, что он никому не сказался. Служащие больницы, его бывшие пациенты, соседи – все они ничего не знают. Или, иными словами, они знают только, что еще вчера герр Кернс был здесь, а вот сегодня его уже нет. Похоже, единственного человека, которому он открылся, вы спалили в своем камине.
– Кернс не сказал Кендаллу, где он приобрел гнездовище; я спрашивал.
– И я ему верю. Кернс не рассказал такого бы несчастному мистеру Кендаллу.
Доктор кивнул.
– Вот за чем нам надо охотиться. Источник гнездовища ценнее его самого. Как Кернс его заполучил? Кто-то ему его передал, и если да, то кто? И почему?
Огонек сигары старого монстролога потух. Фон Хельрунг отправил погасший окурок в стоявшую рядом пепельницу и мрачно обратился к моему наставнику:
– Что-то здесь нечисто, mein Freund. Кернс не монстролог, в гнездовище магнификума ему нет никакого научного интереса, но он не дурак. Он не может не знать, сколько оно стоит.
Уортроп вновь кивнул. Его голова качнулась, словно в противовес нервному постукиванию ноги по ковру.
– За гнездовище предложена не одна награда, – сказал он. – Я слыхал, что османский султан Абдул Хамид обещает за него двадцать тысяч дукатов.
Не в силах сдержать чувств, младший монстролог вскочил и заходил по комнате.
– Только подумайте, фон Хельрунг! Впервые за поколение обнаружено подлинное гнездовище! И в идеальном состоянии – на мой взгляд, не старше нескольких месяцев. Вы понимаете, что это значит? Мы ближе, чем когда бы то ни было! – он понизил голос до шепота. – Typhoeus magnificum, мейстер Абрам – Невиданный – награда из наград – Святой Грааль монстрологии! И он, возможно, почти в моих руках…
– В ваших руках? – мягко прервал его фон Хельрунг.
– В наших руках. Конечно же, я хотел сказать «в наших».
Фон Хельрунг медленно кивнул, и когда он заговорил, я отметил печаль в его глазах.
– Многие званы, дорогой Пеллинор, но немногие избраны. Сколько погибло, рыща за нашей ипостасью Зверя Рыкающего[28]? Знаете? – мой наставник нетерпеливо отмахнулся от вопросов, но фон Хельрунг не отставал. – И сколько возвратилось поверженными и униженными, погубив свое имя и разрушив карьеру?
– Не вижу, какое это может иметь значение, – зло отозвался Уортроп, – но да, так уж вышло, что я в курсе. Шестеро, считая Леброка.
– А, Леброк. Совсем про него забыл; Armes Schwein[29]. А кто был тот болтливый маленький шотландец, который все пришепетывал?
– Биссет.
– Ja[30], Биффет, – фон Хельрунг хохотнул. – Косая сажень в плечах, а голос как иерихонская труба!
– Любитель, – пренебрежительно бросил Уортроп. – Остальные – донкихотствующие искатели приключений.
– Но не Леброк.
– Особенно Леброк. Он допустил, чтобы тщеславие ослепило его…
– С тщеславием такое бывает, – согласился фон Хельрунг. – Бывает даже и хуже. – Он поднялся и подошел к моему наставнику, положив ему на предплечье коротенькую пухлую руку и мягко прервав беспокойное метанье.
– Но вы утомляете своего старого учителя. Прошу вас, Пеллинор, присядем, чтобы поразмыслить вместе и решить, что нам делать.
Доктор высвободился из рук старика и заявил:
– Я уже знаю, что делать. Завтра я отплываю в Англию.
– В Англию? – этого фон Хельрунг не ждал. – Зачем же вам отправляться в Англию?
– За Джоном Кернсом, за чем же еще.
– Растаявшим как туман, не оставив после себя и следа. Как вы его найдете?
– Сперва поищу под самым здоровенным камнем в Британии, – мрачно ответил доктор.
– А если его там нет? – хихикнул фон Хельрунг.
– Переключусь на камни поменьше.
– А что, если, когда вы его отыщете – если отыщете, – он откажется сообщать вам то, что вы желаете знать? Или вдруг, что еще хуже, он и сам ничего не знает?
– Знать, знать, знать, – яростно передразнил его Уортроп. – Желаете знать, что я знаю, мейстер Абрам? Я знаю, что Джон Кернс хотел, чтобы гнездовище попало ко мне. Он пошел на крайние меры, чтобы удостовериться, что попадет оно ко мне быстро. Он также хотел, чтобы я знал, что он покидает Англию – и покидает ее тоже быстро. Объяснение этому может быть только одно: он знает, откуда взялось гнездовище. И вот почему он выпустил его из рук. Есть только одна вещь на свете ценнее подлинного гнездовища магнификума – и это сам магнификум. Гнездо – великая награда, но Невиданный – Награда с большой буквы, – Уортроп бешено закивал. – Это единственное объяснение.
– Но зачем ему вообще что-то вам посылать? Уж конечно, он стремился бы скрыть ото всех, что награда из наград почти в его руках, и в особенности – от Пеллинора Уортропа.
– Это меня слегка беспокоило, – кивнул Уортроп. – Зачем он это сделал? Единственная разумная версия тут разумна только в том случае, если вы знаете Джона Кернса.
Фон Хельрунг ненадолго задумался.
– Он дразнит вас?
– Полагаю, что так. И к тому же, на жесточайший манер из всех возможных. Вы знаете Кернса, мейстер Абрам. И знаете, как и я, до каких пороков он способен опуститься.
Здесь мой наставник отмахнулся от собственных мыслей. Он не желал тратить время на рассуждения о Джоне Кернсе или о том, что тем двигало; слишком крепко в Уортропа вцепились его собственные демоны.
– Кернс жестокий человек, – сказал он. – Кто-то, может быть, скажет, чудовище в шкуре человека. Но мне до этого дела нет.
– Только послушайте себя! И это – мой бывший ученик! Отче наш, сущий на небесах, прости мне прегрешения мои, ибо я подвел Тебя – и моего самого дорогого студента! Пеллинор, мы прежде всего люди – и только потом ученые; до чудовищ в шкурах людей нам должно быть дело прежде, чем до всех прочих чудовищ!
– С чего бы это? – резко спросил доктор. – Что мне до чудовищ в шкурах людей? Ничего скучнее этого я и придумать не могу. Нисколько не сомневаюсь, что, как только человечество изобретет для этого способ, оно тут же сотрет себя с лица земли. Это не тайна, это сама человеческая природа. О, конечно, можно углубиться и в частности, но в самом деле – что сказать о биологическом виде, который изобрел убийство? Что о нем вообще говорить?
– Вы говорите, как он, – забывшись на миг, сказал я.
Уортроп вихрем налетел на меня.
– Что ты сказал?
– То, что вы говорили… Похоже на то, что сказал бы доктор Кернс.
– Если человек – маньяк-убийца, это еще не значит, что он не прав, – огрызнулся монстролог.
– Нет, – мягко сказал фон Хельрунг, но глаза его опасно блестели, – это значит только, что он грешен.
– Мы ученые, фон Хельрунг, и подобными категориями не оперируем. В Индии считают грехом убийство коровы. Значит ли это, что мы, европейцы и американцы, все грешники, потому что убиваем коров?
– Люди, mein Freund, – ответил фон Хельрунг, – не коровы.
На это у Уортропа не нашлось заготовленной отповеди, и он молчал, пока старый друг тщетно пытался уговорить монстролога изменить планы. Мчаться сломя голову в Англию было слишком рано. Кернс уехал, да и искали мы, в конце концов, не Кернса, а место создания гнездовища.
Уортроп почти не слушал. Он мог прохаживаться по комнате, как лев в клетке, но его страсть ничто не в силах было удержать.
– Некоторые всю жизнь прозябают в невежестве, – завопил он в испуганное лицо своего бывшего наставника, – без намека на цель существования, и под угрозой смертной казни они не скажут, зачем они родились на белый свет. Многие званы, говорите вы. Святая правда, и многие глухи! А большинство – еще и слепы! Я не глухой и не слепой. Я слышал зов и знаю, что делать. Я избранный.
Горячечная страсть захлестнула его. То был зов его собственного рока, ради которого он так много принес в жертву, столько выстрадал и потерял. То была судьба не верившего в судьбу, и спасение для не веровавшего ни в какое личное спасение. То было искупление человека, которому сама идея искупления казалась бесполезной мистической чушью.
Ах, Уортроп! Как часто вы предостерегали меня властвовать над своими страстями, чтобы они не властвовали надо мной. И что же теперь? Огонь служит вам или вы служите огню? Теперь-то мне все ясно – но тогда я не вполне это понимал.
Фон Хельрунг, впрочем, понимал и был бессилен против этого адского пламени. За все годы, что он провел как искуснейший наставник в области монстрологии, у него не было ученика лучше Уортропа. Доктор был его шедевром – монстролог, свободный от всех душевных терзаний, ученый, начисто лишенный предубеждений и робости. И все же, все же! Порой наша главная сила – также наша главная слабость; пламень, которым сиял гений Пеллинора Уортропа, был одновременно и геенной огненной, что гнала его в бездну.
Фон Хельрунг видел эту бездну и боялся.
Часть одиннадцатая
«Что вам известно о моих делах?»
Он прекрасно понимал, где притаилось подлинное Monstrum horribalis[31], и потому сказал:
– Что ж, вы слышите зов и должны на него явиться; но вы не обязаны идти на него в одиночку.
– Само собой. Уилл Генри едет со мной.
– Само собой, – эхом отозвался фон Хельрунг. Его сверкающие синие глаза вперились в меня. – Уилл Генри.
– Уилл Генри… что? Не недооценивайте его, фон Хельрунг. Один Уильям Джеймс Генри, как по мне, стоит дюжины Пьеров Леброков.
– Нет, нет, вы неверно меня поняли, Пеллинор. Мальчик доказал, что незаменим для вас, преждевременная кончина его отца стала, по сути, трагической удачей. Однако ваша правая рука, если можно так выразиться, тяжело повредила свою левую…
– Он потерял палец. Палец! Если уж на то пошло, однажды в Гималаях меня вел шерп, у которого тонкий кишечник висел из живота наружу – и это зимой!
– Есть много достойных монстрологов, что с радостью ухватились бы за возможность…
– Вне всякого сомнения! – хрипло рассмеялся Уортроп. – Я совершенно уверен, что набрал бы добровольцев достаточно, чтобы задавить всю популяцию магнификумов числом десять к одному. Вы что, думаете, я круглый дурак?
Конец ознакомительного фрагмента.