Вы здесь

Кристалл в прозрачной оправе. Рассказы о воде и камнях. Часть первая. Вода (Василий Авченко, 2015)

Отцу – геологу, рыбаку, таёжнику


Часть первая

Вода

Около двадцати первых лет моей жизни я не замечал моря и не мог сказать, люблю ли я его. Как можно любить или не любить воздух, которым дышишь, воду, из которой, если верить школьным учителям, в основном состоишь? Море всегда было рядом, и мне казалось, что любой город должен находиться у моря – разве не везде так?

Только побывав в городах, лишённых моря, я заметил его. Представьте город, лишённый дорог или домов, – и вы меня поймёте.

Море было привычным и обязательным. Рыба – не только готовым блюдом, консервными банками или морожеными брикетами, но живым существом, знакомым мне в лицо и живущим рядом со мной. Может быть, тем же, чем для деревенских жителей является корова, с той разницей, что рыба – животное не домашнее.

Отец ходил на рыбалку всегда. Осенью ловил селёдку, зимой – корюшку, весной – камбалу. Когда ехать далеко не было желания или возможности, шёл пешком «на залив» – Амурский залив, который плещется с западного бока нашего Владивостока. Брал меня с собой – то на Русский остров, то подальше, на реки Суйфун или Лефу (после великого антикитайского переименования 1972 года они зовутся Раздольной и Илистой, но старожилы не признают новых названий). А то ещё дальше – в геологическую экспедицию, где рыбы было не меньше, чем камней. Мы таскали золотистых карасей из полусолёного озера Лебединого у китайской границы, боролись с гигантскими сомами и атлетичными змееголовами Лефу, извлекали из льдистой морской воды гроздья огуречно пахнущих корюшек, ловили жирных ленивых камбал на мидию, за которой надо было предварительно нырнуть с маской, добросовестно ободрав пальцы о камни и о сами раковины. Но быть рыбаком – значит вести особый образ жизни, который я не веду, предпочитая от случая к случаю увязаться на рыбалку с кем-нибудь из настоящих.

В остальное время я существую около. Мои окна выходят на Амурский залив. На том берегу – синие сопки, куда (это уже почти Китай) каждый вечер обречённо и стремительно, как катящаяся с гильотины голова огненного великана, зарывается раскалённый грейпфрутовый шар. Когда встаёт лёд, сахарная поверхность окаменевшего моря покрывается дорожной сетью – тёмными извивающимися ниточками на белом панцире. На этих ниточках завязываются узелки-парковки – теперь у рыбаков много машин. Если смотреть на залив утром, до рассвета, цепочки красных и белых огоньков на ещё не видимом льду напоминают загадочные «блуждающие огни» или секретный фарватер из советского фильма. Скоро на заливе возникнут пробки. Как-то я попал в настоящую пробку на льду магаданской бухты Гертнера. Отчаянный рыбак на легковой «пузотёрке» Nissan Sunny не мог перебраться через торос, отделяющий море от берега. Железному потоку люксовых японских «крузаков», пафосных американских «тундр» и военно-колхозных отечественных УАЗов пришлось ждать – в других местах выбраться на берег было невозможно даже им.

Когда лёд уже «не айс», праворульные «таун айсы» и «крауны», подобно торпедированным пароходам, уходят под лёд. Дно бухт, окружающих Владивосток, – стоянка (или парковка) человека новейшего времени, человека моторизованного. Иногда за выезд на лёд пробуют штрафовать, но это всё равно что штрафовать за выход на улицу. Кроме машин, на дне толстым культурным слоем лежат блёсны, черпалки, буры (бур в районе скалы-островка Уши утопил и мой отец, когда ломало лёд и приходилось спасаться, прыгая через расходящиеся трещины), теперь – и мобильники. У сегодняшних рыбаков есть интернет с популярным форумом ulov.ru, где они делятся опытом: как вчера ловилось «в Воеводе», «на Майхе» или «на Амбе». Какую снасть предпочитает в этом сезоне зубарь, какую – малоротка и какое расстояние между крючками на самодуре оптимально. Где достать лучшего морского червя, где безопасно передвигаться по льду на «дэлике», как проехать «на Зелёнку» или на «дэ-эр» (место бывшей дисциплинарной роты). В Амурском заливе в черте Владивостока есть остров Скребцова, который все зовут Коврижкой. Подальше – другой островок, он называется Речным, но все зовут его Второй Коврижкой. Пространство между первой и второй Коврижками недипломированные филологи в просоленных тулупах снайперски прозвали Межковрижьем.


В бухте Гертнера. Магаданцы едут с рыбалки


Из моего окна видны манёвры групп рыбаков по льду залива, вызванные локальными изменениями динамики клёва. Стоит кому-то вытащить несколько рыбёшек подряд – и его моментально «обу́ривают» соседи. Затем срываются со своих мест рыбаки, стоявшие поодаль. Здесь работают законы психологии или даже социологии; очень похоже на движение птичьих стай или рыбьих косяков.

С какого-то времени потребность не в частой, но в регулярной рыбалке появилась – или проявилась – и у меня. В этой потребности есть что-то важное для так называемого современного человека. Она демонстрирует неявную, но прочную связь с чем-то огромным и не очень познаваемым: природа? космос? бог? Ту связь, которая долго была мне, городскому ребёнку, неочевидна. Теперь я точно знаю, что она есть. Рыбалка – чуть ли не единственное, что связывает меня, живущего химерами и условностями, с Настоящим.

Рыбы

…И какой-нибудь молодой рыбак удивлялся, зачем же Бог наградил такими прекрасными расцветками рыбу, всю жизнь проводящую в кромешной тьме глубин.

Александр Кузнецов-Тулянин[1]. «Язычник»

Рыба была прекрасна. Она горчила и таяла на языке. Она отдавала сладостью и травой. Нигде я такой рыбы не ел и есть, конечно, не буду.

Олег Куваев[2]. «Правила бегства»

Рыба тоже люди, – закончил Дерсу… – Его тоже могу говори, только тихо. Наша его понимай нету.

Владимир Арсеньев[3]. «Дерсу Узала»

Я не рыбак, но житель прибойной полосы, перенаблюдавший, переловивший и переевший немало рыб. Именно поэтому я не возражаю, если они – не сейчас, но когда-нибудь потом – съедят и моё уже не нужное тело.

Нашу рыбу не рисуют в детских книжках, как загадочных западных речных «окуней» или «плотву». Эти слова мне кажутся чуждыми – то ли искусственными, то ли иностранными, то ли безнадёжно устаревшими, как отмершие говоры старой русской деревни. Наша рыба – простая, суровая, тихоокеанская. В основном – северная (у северных рыб – сдержанная цветовая гамма, зато они жирные и холодоустойчивые: треска, навага, минтай, селёдка, лосось, камбала…). Но есть и более теплолюбивая, а то и совсем южная, тропически-яркая. Север и Юг во Владивостоке взаимопроникаемы. Одни рыбы живут здесь постоянно, другие, как сезонные гастарбайтеры, приходят на время. Северные и южные рыбы не похожи друг на друга, как работяга в ватнике не похож на легкомысленного туриста.

Мне хочется сказать не об экзотических разноцветных рыбах, а о плебеях моря, с которыми мы кормимся друг другом. (Эпиграмма на одного из околокриминальных кандидатов в мэры Владивостока, легализовавшегося в «социально ответственного» рыбного промышленника, заканчивалась так: «Раньше рыбу кормил он народом, а теперь этой рыбой – народ».)

И первой назову любимую мою камбалу – плоскую, как айпад, с вечной невесёлой ухмылкой перекошенного рта и скептическим взглядом мутноватых, как с похмелья, меланхоличных глаз. Кажется, простодушнее рыбы не отыщешь. Поэтому и ловить плоских несложно. Камбала неприхотлива. Достаточно любой наживки и самой простой удочки-донки, потому что эта ленивая дауншифтерша предпочитает лежать на дне, для чего принимает плоскую форму и перетаскивает оба своих глаза на спину. Камбала рождается нормальной, но становится инвалидом и живёт до конца жизни с кривым позвоночником, причём бывают камбалы правосторонние и левосторонние, как левши и правши у людей. Физическая патология возведена камбалой в норму.

Ка́мбала (ударение на первый слог – по другому варианту опознаётся чужак, недальневосточник) вписана в библейскую историю. По легенде, своей необычной формой она обязана Моисею, который, уводя евреев из Египта, раздвинул воды Красного моря и случайно рассёк камбалу по осевой линии. Отсюда, возможно, старое русское название камбалы – полурыбица.

Камбала чужда рисовки, ничего не строит из себя и, если поймалась, не очень сопротивляется судьбе. Она гибнет спокойно, мирясь с неизбежностью и чужой волей, как призванный на войну крестьянин. Этим она мне нравится, а ещё – ромбовидностью, пьяно-осоловелыми незлыми глазами и сколиозным позвоночником.

При всей своей беспретенциозности камбала умеет мимикрировать, повторяя цвет и орнамент той поверхности, на которой лежит. Если вам интересно, какое дно под вашей лодкой – песчаное или каменистое, – выловите камбалу и рассмотрите камбалистические знаки на её спине. Шахматисту Карпову подарили камбалу, специально для него принявшую вид шахматной доски. В своём камуфляже камбала напоминает прячущегося в засаде разведчика или, скорее, подводного Диогена, не желающего покидать бочку. Видимо, мимикрия развилась у камбалы от лени – чтобы не избегать опасностей другим, более обыденным, но энергозатратным способом. Она, говорят, даже выделяет вещество «пардаксин» для отпугивания акул.

Плавает камбала плохо, предпочитая созерцательную неподвижность. Лежать на дне – не самое плохое занятие. Добродушная и покладистая камбала-шамбала не выдвигает миру требований. Мне симпатична камбала, как симпатичны лягушки с их большими улыбками. Доброе нелепое лицо камбалы напоминает морду советских бензиновых трудяг – «шишиги» и «буханки». Я благодарен камбале за то, что она была, есть и, надеюсь, ещё долго будет в моей жизни.

Редкая рыба сравнится по вкусу со свежей жирной весенней камбалой. Люблю её жарить и наблюдать за тем, как кожа камбалы подрумянивается и становится солёно-хрустящей, а мясо остаётся мягким, сочным, чистого белого цвета. Её приятно даже чистить: камбала лишена чешуи. (Не люблю чистить рыбу с чешуёй – она летит во все стороны, липнет к одежде и рукам, забивает раковину.)

Иногда, ныряя с маской (под водой почему-то часто раздаётся тихое потрескивание, я не знаю отчего; мне представляется, что это трещат ниточки, которыми крепятся к камням мидии, но на самом деле – Нептун его знает), я вижу камбалу на дне. Если протянуть к ней руку – камбала вспорхнёт и улизнёт, прямо на животе, плашмя. Живот у неё светлый. У нас ловится камбала нескольких подвидов – «желтобрюшка», «каменушка»… У некоторых – наждачно-шершавые пятнышки на спине.


После камбалы надо назвать минтай – «морской хлеб» или «морскую пшеницу». Из него сейчас делают всё вплоть до «крабовых палочек», в которых от краба ничего нет. В моём позднесоветском детстве минтай вообще не считался за рыбу – разве что «для кошки». (Хотя были дальновидцы – например, капитан дальневосточного рыбного промысла Шалва Надибаидзе уже в пятидесятые предрекал минтаю большое будущее.) Минтай слыл не «пищевым», а «кормовым» – шёл на тук, на еду для каких-нибудь норок, которых разводили на каждом углу.

«Изобилие на прилавках минтая – отнюдь не свидетельство благополучия в рыбных делах», – сурово гвоздил толстый журнал «Дальний Восток» в перестроечном 1988-м. Дискуссию продолжали читательские письма: «Пока в руководящих органах будут сидеть конъюнктурщики, люди некомпетентные, не будет у нас ни речной рыбы, ни озёрной – будет один минтай». Ещё письмо: «Глубоко возмутило нас рассуждение товарища, которому нравится вяленый минтай! Так говорить могут только недруги».

«Минтай не рыба, химка не наркотик, Суйфэньхэ не заграница», – говорят приморцы. Лишь когда стало не до жиру, мы оценили минтай, забыв о его мнимом неблагородстве, – и поняли, что ничего не понимали.

Что минтай – даже сочная камбала не сразу полюбилась русским, переборчивому речному континентальному народу. «Что же делать с камбалой?» – так называлась статья профессора П. Ю. Шмидта, опубликованная хабаровской «Тихоокеанской звездой» в 1932 году; она начиналась со слов: «Камбала совсем уж не такая отвратительная рыба, какой её преподносят потребителю наши рыбные организации».

У минтая длинное, почти до метра, сильное серебристо-синеватое тело и неожиданно большие круглые глаза. Однажды мы с отцом ловили камбалу, но вместо неё подошла минтайная стая. Минтай кидался на крючки остервенело, забыв об осторожности. Тем, кто успевал заглотить железо слишком глубоко, приходилось рвать пасти и жабры, резать «на живую» ножом.

Минтай дёшев, прост, полезен, ненавязчиво вкусен. Его можно есть каждый день – в отличие от слывущего благородным лосося, который быстро приедается. Минтай занимает в моей пищевой иерархии место, какое в традиционной русской кулинарии занимали хлеб или каша. Печень минтая хорошо идёт на бутерброды. Корейцы называют эту рыбу «мёнтхэ», и слово это как-то связано с «праздником». Может, у них мы его и взяли. Глава Росрыболовства Андрей Крайний предложил переименовать минтай в европейский «поллак»; по-моему, на этом он и погорел, тут же лишившись должности.

Возможно, именно минтай спас дальневосточников в девяностые – вместе с китайскими шмотками, корейскими «дошираками» и японскими тачками. Когда сошедшая с ума Москва забыла о пограничных окраинах, нам помогало наше русское Японское море, которое умоет, обогреет и накормит. Мы вылавливали в нём праворульные иномарки и минтай.

Я люблю минтай, вообще люблю плебейские блюда и напитки. Это один из основных элементов пищевой таблицы Менделеева – вроде тех же злаков или попавшей к нам позже, но быстро обрусевшей картошки; морской хлеб-черняшка. «Русскую кухню корейцы считают нездоровой: много жира, сахара, мяса, а вот минтай, который очень полезен детям и взрослым, готовят редко», – слова журналиста и корееведа из Владивостока Ольги Мальцевой, прославившейся тем, что танцевала вальс и пила на брудершафт с Ким Чен Иром.

Только в Охотском море в год ловят миллион тонн минтая (и гонят на экспорт – соседям-азиатам). Мне всегда казалось, что минтай неисчерпаем, как воздух. Оказывается, это не так: минтай часто добывают ради икры, а тушки выбрасывают за борт. Если раньше он считался рыбой сорной, то теперь запасы, говорят, подорваны «переловами». Не удивлюсь, если доживу до времени, когда минтай станет деликатесом. Но не удивлюсь и в том случае, если он переживёт всех нас.


Есть ещё навага – увесистое, мужское, от сохи слово. (Ввести бы рыбацкую награду – «За навагу»; и ещё должность следователя по особо наважным делам, причём его могли бы звать Алексеем Наважным.)

Говорят, и «навагу», и «камбалу» мы взяли у финнов, но теперь это всё уже не важно. Свежая – из ледяной лунки – жареная навага особенно бела, рассыпчата и вкусна.

Продавщица на одном из рынков Владивостока со сдержанным возмущением заявила: «Вы что, нашу навагу от сахалинской по морде не отличаете? Вы просто не приморский!» Это уже какой-то следующий level, пока мне не доступный; я могу отличить корейское письмо от китайского и японского по кружочкам, зубатку от крупной малоротки – по волевой челюсти, но не различаю наважьих лиц. Мне ещё расти и расти.


Чтобы сварить из морской рыбы уху, берите краснопёрку (впрочем, морская она – только до известной степени; относясь к классу «река-море», «краснопа» чувствует себя одинаково хорошо и в пресной воде, и в солёной). Тянуть краснопёрку из воды особенно интересно – серебристая, мускулистая, костистая, злая, яростная рыба сопротивляется, скачет, рвёт леску, не смиряясь до самого конца. В отличие от благодушной обывательской камбалы с кривым вялым ртом, это рыба-воин. Складывая их в один садок или пакет, каждый раз отмечаю разницу в поведении. Хищная, снарядно заострённая серебряная краснопёрка – и бурая склизкая камбала, которую всю жизнь плющит. Если бы рыбы проводили митинг против рыболовства, камбала бы на него не пошла – сказала бы: «Всё равно ничего не изменится». Краснопёрка зажигала бы с трибуны инертные рыбные массы. Из камбал выходят толстые телевизорно-пивные обыватели – но и добряки; из краснопёрок – революционеры, но и преступники.

Тут следует заметить, что названия рыб часто лукавы. Наши краснопёрка, окунь, касатка, бычок, даже корюшка с селёдкой – не совсем те или совсем не те рыбы, что известны под такими же именами на Западе (Запад для меня – всё, что за Байкалом). Разным рыбам часто давали одинаковые имена. Придёшь в чужом городе в магазин и смотришь: «зубатка» – но на вид совсем другое; «кальмар» – но что ж он так бессовестно растолстел. Всё это – родственники из разных океанов.

С касаткой – отдельная проблема. Говорят, рыбы и дельфины – это «косатки», а «касатки» – ласточки. Не знаю; мне больше нравится называть и небольших скрипалей из Лефу, и огромных океанцев «касатками» – так поэтичнее, так мы уходим от «косости» и «косности»; да и серию подлодок назвали именно «касатками».

* * *

Рыбу у нас ловят на всё подряд: на червя, на мидию, на кальмара. Червей – морских или речных – выкапывают собственноручно или покупают по дороге на рыбалку «на трассе». Неформальная граница города и пригорода обозначена обочиной трассы за остановкой «Фабрика “Заря”», где на одном пятачке тусуются инспекторы ДПС, проститутки-«подорожницы» и суровые мужики с червями. Обычно на задних стёклах их поцарапанных микроавтобусов – «хайсов» или «ларго» – написано, какие черви есть в наличии. Один из червячных сортов – «майха». Так по старинке зовут речку Артёмовку – бывшую Майхе.

Когда ловишь рыбу – с лодки летом или из-подо льда зимой – чайки летают вокруг и кричат кошачьими наглыми голосами, требуя свою долю. Они похожи на «юнкерсы» из фильмов про войну, особенно когда перед посадкой выпускают шасси лап. Сходство усиливается за счет ярко раскрашенных клювов и раздражённо-тревожных, недобрых голосов.

Морские птицы не поют

Ни за полночь, ни спозаранку.

Им предначертан неуют

Большой, как счастье наизнанку, —

писал Геннадий Лысенко, рабочий Дальзавода, хулиган, пьяница, великолепный поэт, покончивший с собой в 1978-м.

Наши чайки соседствуют на городских площадях с голубями, а на загородных озёрах – с лотосами. Чаек порой презрительно называют «гидроворонами». Несмотря на красивую легенду о морячьих душах, моряки не любят этих птиц, по-хичкоковски выклёвывающих утопающим глаза.

Чайкам от рыбаков перепадает некондиционная рыбья мелочь – наважата, бычки, камбалы размером с почтовую марку. Клювы чаек устроены таким образом, что из них никогда не выпадает даже самая скользкая рыба.

Мелких оголтелых наважат в своё время прозвали «самураями» (за самоубийственно отчаянные броски на крючки?), а позже, с середины девяностых, – «чубайсами». Наверное, за наглость и прожорливость, хотя по типажу отец российской приватизации – совсем иной: скорее крупная хищная рыба, нежели неумный и суетной наважонок. Или же дело в ржавом оттенке гладкой бесчешуйной наважьей шкуры? Раньше таких не брали, разве что для кошки. «Одолели самураи, – жаловался какой-нибудь рыбак, – толкаешь его в лунку, а он, зараза, наверх карабкается». Теперь начинают брать и их, и даже огромноротых колючих жадных бычков.

Наш бычок отличается от черноморского, который «в томате», – это другая рыба, её не продают на рынках. Наши бычки – жадные и никчёмные создания с колючками повсюду. Главный орган этой монструозной рыбы – пасть, я бы даже сказал – «головопасть» или «головопастебрюхо». Даже у самого завалящего бычка рот больше, чем у актрисы Джулии Робертс; жабры он растопыривает так, что становится похож на небольшую палатку. Крючок он заглатывает так, что его приходится вырывать изнутри с мясом. Внутри выловленного бычка можно найти непереваренную камбалу среднего размера или крабика, проглоченного живьём и целиком – с панцирем и клешнями. Главное – совершить заглот, а дальше как-нибудь переварится, рассуждает бычок. Как рассуждает краб, вдруг оказавшись внутри бычка, я не знаю.

Когда настанет большой голод, нас спасут бычки и устрицы. Мы уйдём в сопки и в море, будем ловить рыбу и заготавливать папоротник с черемшой.

* * *

Одна из главных рыб моего детства – корюшка, естественно, подлёдного лова. Корюшка так же прочно ассоциировалась с зимой и Новым годом, как мандарины и ёлочная хвоя. Все владивостокцы знают: только что извлечённая из ледяной воды корюшка пахнет огурцом. Те, кто познакомился с огурцом значительно позже, нежели с корюшкой, уверены, что, напротив, это огурец пахнет корюшкой. Для меня открытием было узнать, что не только корюшка пахнет свежим огурцом – у неё есть немало огуречных родственников, в том числе и в реках.

Геодезист Григорий Федосеев[4] писал в книге «Смерть меня подождёт»: «…Он принёс с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов – так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах».

А вот из дальневосточника Владимира Илюшина:

«– Свежо! – крикнул он. – И огурцами пахнет.

– Это уёк, – буркнул лысый» (уёк – это мойва).


Амурский залив: корюшка пошла. Фото Ю. Мальцева


Чехов писал, что на Сахалине корюшку называют огуречником.

Корюшку едят жареной или вяленой (вяленую нужно уметь различать: прошлогодняя ржавеет, как старый Nissan, свежего вылова – первозданно серебряная). Наша корюшка бывает трёх видов: «писуч» (самая маленькая, с палец), «малоротка» (покрупнее) и «зубатка», она же «зубарь». Эта может доходить сантиметров до тридцати, а главное, отличается выдвинутой вперёд и широко открывающейся нижней челюстью с ощутимыми иголочками зубов. «Зубаткой» также зовут седан Toyota Corona года примерно 90-го – из-за характерного дизайна радиаторной решётки; «зубарями» иногда называют (по созвучию) автомобили Subaru. Слишком мелкие экземпляры корюшки полупренебрежительно именуют «гвоздями» (сравните с «лаптями», как на реках зовут крупных карасей; а небольших камбал прозвали «заплатками»). Крупные зубари приближаются по габаритам к селёдке, но если для корюшки сравнение с селёдкой – комплимент, то для селёдки – наоборот (по крайней мере для нашей – тихоокеанской, гренадерской).

Если названия «зубатка» и «малоротка» говорят сами за себя, то происхождение термина «писуч» непонятно. Интересно и само слово «корюшка», оно произошло от финского (ох эти рыбаки-финны – сколько мы взяли от них) «куоре», превратилось у русских поморов в «корех» – и итоговую ласковую «корюшку», так похожую на «колюшку» и «крошку» с примесью русского «горюшка». Это слово – всегда уменьшительно-ласкательное, как «подушка», и отражает наше к корюшке отношение (минтай или треска такой любовью не пользуются). Леонид Сабанеев еще в XIX веке писал: «В северной России – корюшка, корюха; на Онежском oзepe также – кереха, в Архангел. губ. – корешок… Эта небольшая рыбка, бесспорно, самая популярная в северо-западной России: в Петербурге она потребляется в громадном количестве менее зажиточным классом населения… Тщательно сличая между собой корюшек и т. н. снетков из очень многих озер, наш известный ихтиолог пришел к убеждению, что нет возможности удовлетворительно отличать их между собою… Снеток есть не что иное, как выродившаяся корюшка – первоначально исключительно морская рыба, что доказывается ее наибольшим ростом в Финском заливе».

Жители Санкт-Петербурга, считающие, что у них тоже водится корюшка, просто не пробовали тихоокеанской. Каждый приморец точно знает, что в Питере корюшки нет (впрочем, это уже почти религиозная, а значит, опасная тема). Не случайно даже Сахалин, самый большой русский остров, выполнен в форме вяленой корюшки (по другим вариантам, впрочем, его рисовали с лосося, а Чехов высказывался в пользу стерляди). И недаром именно на Дальнем Востоке в ходу выражения вроде «мозгов как у корюшки» (иногда с добавлением «…на два заплыва»).

Ловят корюшку на льду морских бухт или в устьях рек, куда эта рыба заходит, – на острове Русском, в заливе Посьет, в Амурском заливе, в устье Суйфуна… В 2012-м построили мост на Русский, и когда начал вставать лёд, на острове впервые образовались автомобильные пробки. Кому неохота ехать на Русский – идут на полуразрушенный пирс возле спорткомплекса «Олимпиец» в самом центре Владивостока. Рыбалка – часть жизни обитателя приморского города, столь же естественное занятие, как чаепитие или курение сигарет. Даже в ржавых дебрях судоремонтного завода в Славянке на юге Приморья я заметил двух работников, совмещавших перекур с рыбалкой. Они опускали леску в тёмную воду прямо с железного крашеного борта плавдока, в котором в это время залечивал раны пограничный катер. Не знаю, что у них там ловилось, но зря бы сидеть не стали. Ну и конечно, важен сам процесс… В другой раз на режимном предприятии, перерабатывающем радиоактивные отходы, сами «ядерщики» рассказали, что выращивают в близлежащей бухточке гребешков и трепангов: удобно, территория и акватория закрыты, чужие здесь не ходят.

Улов укладывается в ящики, служащие одновременно стульями; в последние годы активно используют «терраковские вёдра» – пластмассовые ёмкости из-под корейской шпатлёвки Terraco, ставшие местной мерой объёма.

«Полтерраки. Пара мамок, остальная средняя. Фишка в суйфунском черве», – ответит местный на вопрос об улове (под «мамками» понимаются крупные корюшки-икрянки).

Морские рыбы покорили континенты, как китайские товары – Европу и Америку. Мы начнём наступление на Москву с залповых атак корюшкой. Западным людям нечем будет парировать эти атаки. (Сами они называют себя «жителями центральной России», хотя подлинная центральная ось страны проходит не по Уралу, а по руслу Енисея или вообще по Транссибу, образующему с Енисеем тот самый «русский крест»; настоящий центр России – где-то севернее Красноярска, и недаром официальным центром Российской империи когда-то считалась часовня в центре Новониколаевска-Новосибирска.)

Иногда местное кажется всеобщим, и удивляешься: как, у вас нет мидий и камбалы? Порой, напротив, велик соблазн выдать всеобщее за чисто местный эндемик-бренд. Чеченец удивлённо спрашивал меня: и у вас есть черемша? Питерец удивлялся тому, что у нас «тоже есть» корюшка, а беломорец – тому, что и у нас, на противоположном конце евразийской диагонали, водится навага.

В моём детстве считалось, что верный способ оскорбить отца – это купить на рынке корюшки. Отец ловил её то где-нибудь в Посьете, то на Русском, а то прямо у дома – спускался с сопки, переходил Транссиб, выходил на лёд и сверлил лунки.

Ловля корюшки похожа на ловлю солнечных зайчиков – сверкание тоненьких серебристых телец заметно издалека. Корюшку принято ловить на самодуры (конструкция этого старого слова указывает, что раньше к ловле на такую снасть относились пренебрежительно; в наше время самодур для иных стал средством добычи пропитания), на «махалки» или же на «комбайн» с блёснами. «Комбайном» называются две короткие удочки, от каждой отходят по две лески. Таким образом, лунок для комбайна требуется четыре; когда корюшка клюёт, «комбайнер» вытягивает нужную леску из воды при помощи обеих удочек, наматывая её ровными кольцами на концы удилищ и разводя руки чуть в стороны, чтобы намотанная бухта лески не слетела на лёд и не перепуталась на ветру. Такой способ позволяет не снимать рукавиц, что ценно на морозе, и экономит время, драгоценное при стремительном проходе косяка.

Блёсны настоящие рыбаки исстари делали самостоятельно. Так всегда поступал и отец. Вытачивал их из латуни на абразивном круге с моторчиком, впаивал иголки, полировал до золотого блеска. Никто не объяснит, почему на одну блесну зубарь или навага идут, а на другую – нет. Почему от сезона к сезону предпочтения рыбы – хочется сказать «эстетические» – меняются, вынуждая и рыбаков менять свои приёмы. Рыбаки и рыба находятся в вечном соперничестве.

«Повёлся, как корюшка на поролон», – местная поговорка. В каждом сезоне неуёмные любители подлёдного лова изобретают новую приманку для корюшки: то нитяные «бороды», на которые распускают банты школьниц, то заколки для волос, то подкормку крилем. На рубеже восьмидесятых и девяностых рыбаки совершили открытие: корюшке нравятся кусочки зелёных презервативов. Седовласые рыбаки с бурами и ящиками толпами осаждали аптеки, вскрывали купленные пачки и выискивали в них заветные зелёные изделия.

Постороннему не понять, как можно целый день сидеть на льду – на морозе и ветру. Я открыл для себя, что кроме «второго дыхания» есть ещё и «второе кровообращение». Ты провёл на льду уже сколько-то часов, уже почти отморозил руки – стучишь потерявшими чувствительность конечностями по бёдрам и ожидаешь боли как признака жизни. Но вдруг наступает миг, когда ты сбрасываешь рукавицы и ловишь голыми руками, на ветру, снимая рыбу с крючка и ополаскивая потом ладонь в тёплой (около нуля) воде лунки. С руками ничего страшного не происходит, потому что твой внутренний термостат уже переключился на особый режим, на «малый круг». Правда, руки распухают и не хотят влезать в перчатки и даже карманы, но это быстро проходит. Холода не замечаешь вовсе, когда извлекаешь рыбку из лунки – полупрозрачную, серебристо-хрустальную, изящную, – и она некоторое время трепыхается на льду, пока сама не превратится, погаснув, в твёрдую матовую ледышку. Мне кажется, что она умирает (о рыбах принято говорить «засыпает») не от отсутствия воды, а от холода, ведь вода всегда сравнительно тёплая.

Зимой 1992–1993 годов мы продавали корюшку на рынке: я, подросток, и отец – геолог, доктор наук. Сначала он практиковал бартер, меняя корюшку на китайскую тушёнку в коммерческих ларьках, потом решил, что лучше продавать. Интересные были времена: семья моего одноклассника держала на балконе двенадцатиэтажного дома козу, и дети её по очереди пасли во дворе. Отец мой, помню, ещё вытачивал брошки из агатов, которые добывал самостоятельно. Примерно тогда же мы продали саблю, доставшуюся нам от прадедов. Её купили за 10 тысяч рублей возродившиеся непонятно откуда уссурийские казаки. Сложно сказать, что тогда значили эти деньги; вроде бы – не очень много. Мне саблю было жалко. Но таким образом мы спасались – нашим морем и нашим прошлым.

Однажды я разглядывал корюшку на рыночном лотке – люблю шибаться по рынку и смотреть на рыбу, покупать не обязательно. Рыбки, сваленные в замёрзший ворох, заледенели в искривлённом, полусогнутом виде. Мужик-покупатель скептически уронил:

– Чё кривая такая?

Тётка-продавец парировала моментально:

– Вам с неё стрелять, что ли?

Некоторое время назад я оценил прелесть сырой корюшки – выловленной днями раньше в бухте Перевозной и сразу же замороженной. Теперь глубоко уверен: современные городские европейские люди, мы обкрадываем себя, забыв сыроедение. Неестественность нашей жизни – не только в гиподинамии или отравленном воздухе, но и в выхолощенной, искусственной еде, лишённой живого привкуса моря или тайги. Это понимают не только могикане-удэгейцы, уважающие талу – блюдо из сырой рыбы (признак не отсталости – напротив); это понимают и серьёзно вестернизированные японцы. Пытаемся понимать и мы – русские приморцы, поедающие икру морских ежей сырой и уважающие корейское «хё».

Вяленая корюшка, «корюхан» – лучшая закуска под пиво. Неплохо идёт кальмар. Недавно в магазинах появились и сушёные пираньи, но это всё баловство.

В России пиво раньше закусывали мочёным горохом (впрочем, и раками тоже – соображали всё-таки наши предки). Потом додумались до, прости господи, воблы с таранью. Но всё это было не то, пока не встретился с тихоокеанской корюшкой европейский ячменный напиток, который сейчас прекрасно варят в Китае, Кореях, Японии («Тэдонган», «Хайт», «Кирин», «Хапи»…). Так же удачно когда-то встретились, с ходу обрусев, американская картошка и европейская селёдка. Отметив встречу русской водкой, без которой картошку с селёдкой есть грешно.

Корюшка – вот что идёт под пиво лучше всего. Воблу, воспетую русскими классиками, у нас не едят. Во-первых, её нигде нет. Во-вторых, те, кто её пробовал, утверждают: «не то». Пиво тоже должно быть нашим, не каким-нибудь там «будвайзером». К корюшке я беру местное разливное пиво – сучанское, уссурийское, тавричанское. Пойдёт и харбинское.

В погоне за корюшкой в город заглядывают нерпы. Иногда они плещутся прямо в бухте Золотой Рог, между свинцовыми тушами больших противолодочных кораблей, высовывая наружу умные усатые мордочки.

В последние годы корюшки, особенно зубаря, стало у нас меньше. Отец считает, что виноваты дешёвые китайские сети, которыми перегородили нерестовые речки.

* * *

В реках Приморья нерестится и лосось, хотя нам далеко до Сахалина и Камчатки; основная и самая ценная красная рыба пасётся севернее. С нашими горбушей, кетой и симой мы смотримся достойно, но скромно.

«Красной рыбой» сегодня называют лососёвых, а когда-то называли осетров – слово «красный» применяли не для обозначения цвета, а в смысле «красивый, ценный, лучший» (отсюда же – устаревшие выражения «красная дичь», «красный зверь»). Само понятие «лосось» столь же расплывчато, как и просторечное «красная рыба». Кто что понимает под лососями – всякий раз надо разбираться отдельно, тем более что родичами «настоящих» лососей числятся хариусы, корюшки, сиги…

Красная рыба никогда не была моей любимой. Ещё Арсеньев справедливо писал о кете: «Сперва мы с жадностью набросились на рыбу, но вскоре она приелась и опротивела». Самое интересное, что так же происходит и с икрой. Это я открыл для себя, отмечая свое двадцатилетие на нересте горбуши в компании учёных, браконьеров, удэгейцев и большого количества спирта. Было это на реке Кеме, неподалёку от названного в честь французского адмирала посёлка Терней. (Одноимённую бухту Приморья открыл и назвал в 1787 году Лаперуз; говорят, не успели французы бросить якоря и удочки, как на крючки начала кидаться крупная треска.) Горбуша шла из океана в устье реки, как Александр Матросов на пулемёт. Ползла по камням, высовывая серебристые спины из воды. Мы вынимали её и поедали икру, чуть присаливая, – получалась «пятиминутка». Икру, извлечённую из брюха только что пойманной рыбины, на несколько минут помещают в раствор соли, освобождают от ястычных плёночек и едят. Не понимаю тех, кто кладёт икру на хлеб с маслом: икра самодостаточна. Ладно ещё хлеб – он не столько играет самостоятельную гастрономическую роль, сколько выполняет функцию подложки, но зачем портить вкус свежей икры сливочным маслом? Хотя, признаюсь, сам люблю смешать икру с чёрным молотым перцем, нерафинированным подсолнечным маслом, покрошенным чесноком – и так есть.

Россыпь икринок заставляет задуматься о вечном. Икра – множество потенциальных жизней, судеб, сюжетов, различных вариантов действительности, зародышей чего-то потенциально более полноценного. Каждый человек – икринка, которой невероятно повезло.

Икра по определению избыточна. Чтобы несколько икринок стали рыбинами, должны появиться тысячи икринок, каждая из которых ничем не хуже и не лучше других. В человеческом обществе подобное происходит с так называемыми гениями: чтобы возник один гений, нужны тысячи так называемых посредственностей и десятки так называемых талантов.

Язык тоже избыточен, как и икра. Иногда я не могу понять, зачем нужно столько дублирующих друг друга слов: звучат они по-разному, но чем отличаются по смыслу – порой непонятно. Для чего языку столько страховочных конструкций – для надёжности, для красоты? Или – просто исторически сложилось: зародились какие-то параллельные корни – и остались, как остались в истории Великой Отечественной конкурировавшие между собой советские истребители «МиГ», «Як» и «ЛаГГ», зачатые в нервах и поту предвоенной конструкторской лихорадки? Какие-то слова отмирали, какие-то оставались, успешно дублируя друг друга и деля сферы влияния.

Икра – «икура» – редчайший пример заимствования японцами русского слова. Случай столь же нетипичный, как и заимствование японских слов русским языком – разные «самураи» и «гейши» не в счёт, потому что они сохраняют иностранное гражданство, даже получив разрешение на работу в русском языке за неимением местных аналогов; это заимствованные из японского слова, обозначающие японские же понятия, тогда как «иваси» и тем более «вата» давно стали понятиями нашими, русскими, подвергшись «разъяпониванию».


Как-то я был на рыбоводном заводе в Барабаше, где красную икру искусственно оплодотворяют, выращивают мальков и потом выпускают в реку.

– Мы их кормим, доводим до массы примерно полтора грамма каждый и выпускаем в реку. Кета спускается к морю, но через четыре года возвращается сюда, в родные места, – рассказывал директор, эталонный дальневосточник – кореец с русским именем-отчеством и украинской фамилией. – У них свой «глонасс» в голове…

Потом мы везли самок-икрянок в город, остерегаясь попасться патрулю. Теоретически нас могли наказать как браконьеров. Практически – по обочинам через каждый километр стояли хмурые пареньки с прозрачными пластиковыми баночками, просвечивающими оранжевым.

Погуляв в море, лосось возвращается на родину, как гастарбайтер с заработков (предки нынешних лососей были рыбами сугубо пресноводными, чем всё и объясняется; примерно как с нами, русскими, – мы были речными, а стали теперь и морскими). У лосося – пресное детство и пресная старость, но солёная зрелость. Речка, где он появился на свет и куда возвращается, чтобы выстрелить молоками и умереть сгорбившимся, подурневшим, измученным и израненным, – это роддом. В пресной колыбели можно рождаться и умирать, но жить нужно в море. «Смерть красных рыб» – написать бы такой роман.

«О быстроте хода и о тесноте можно бывает судить по поверхности реки, которая, кажется, кипит, вода принимает рыбий вкус, вёсла вязнут и, задевая за рыбу, подкидывают её. Все эти страдания, переживаемые рыбой в период любви, называются “кочеванием до смерти”, потому что ни одна из рыб не возвращается в океан, а все погибают в реках», – писал Чехов в своих сахалинских записках. Здесь же он цитирует Александра Миддендорфа – русского географа и ботаника, основоположника мерзлотоведения: «Неодолимые порывы эротического влечения до издыхания…; и такие идеалы в тупоумной влажно-холодной рыбе!» (И это задолго до Фрейда.)

Названия лососей выразительны, экзотично-грубоваты, обильны на ассоциации. Нерка, кижуч, горбуша, мальма, нельма, сима, кунджа, чавыча, кета… «Кета» у нанайцев значит просто «рыба». Впрочем, далеко не просто рыба. Это примерно то же, что «хлеб» по-русски. Рыба наша насущная. А для чукчей то же – морские звери. «Кит давал чукче всё», – писал Рытхэу[5], фамилия которого созвучна с именем чукотского кита – «ръэу».

К сёмге я отношусь с предубеждением, как ко всему атлантическому.

Другое дело – чавыча. «Чавычей» назывался первый пароход первой в мире lady-captain Анны Щетининой[6]. Что-то есть язычески уважительное к природе в том, чтобы называть суда именами водяных обитателей. Если именем чавычи нарекли пароход, значит, рыба – больше чем еда и объект промысла. Это своего рода молитва богу рыболовства, заговаривание природы: пароход, названный именем рыбы, не должен утонуть.

Странно, что в раннем футуристическом (и безбожном лишь внешне) СССР именами рыб не называли людей.

* * *

Пока не поздно, сделаю необходимое пояснение. У меня нет никакого уникального опыта. Это я не только признаю – я настаиваю на этом, подчёркиваю это. Я не заядлый рыбак и вообще, наверное, не рыбак; я не «дайвер», не путешественник, не спортсмен, не сплавщик, не биолог и тем более не ихтиолог. У любого из названных – больше информации, совершеннее методика её осмысления, да и просто больше опыта. Я всего лишь человек, живущий у моря. Будь я учёным или рыбаком-профи – я был бы перегружен специальной информацией, перенасыщен впечатлениями, потерял бы ощущение причастности к чуду, которое меня посещает всякий раз, когда я гляжу на морду камбалы – свежевыловленной или уснувшей на рыночном прилавке. Хочется верить в то, что мой восторженный дилетантизм – это преимущество. Я не делюсь экзотическим опытом – я говорю о повседневности. По крайней мере, так я оправдываюсь, когда думаю о том, что, возможно, вообще не имею права писать о рыбе и море. Почти любой из моих земляков знает о рыбах куда больше, чем я, – не в разы, а на порядки больше, и на порядки же больше имеет опыта. Но никто из них не пишет о том, о чём мне хотелось бы читать. Молчит и сама рыба. Поэтому говорить приходится мне.

Заранее попросив извинения за любительство и самоуверенность, продолжаю.

* * *

Несправедливо забыл про селёдку – нашу самую жирную и крупную тихоокеанскую селёдку. Словарное «сельдь» чересчур академично и не отражает интимной близости нашего человека к селёдке, которую никто у нас не называет сельдью ровно по той же причине, по которой картошку не называют картофелем.

К морской рыбе жизнь приучала речных русских долго и непросто, примерно как когда-то Пётр – к картошке, а Никита – к кукурузе (лучше бы он взялся за минтай или кальмара).

И селёдка, и картошка прописались в русском рационе сравнительно недавно, придя соответственно из Европы (из Голландии – селёдочной страны, или из Швеции, подарившей нам само слово «сельдь»; хотя есть и другие версии – исландская, например, есть и ортодоксальная русская – мол, рыбу прозвали сельдью, поскольку она любит холодную воду и её ловили со льда) и Америки. Они быстро и навсегда обрусели, как потомки эфиопов и шотландцев Пушкин и Лермонтов, и даже приняли несомненное участие в формировании и развитии русской нации, как те же Пушкин с Лермонтовым. Селёдка к тому же и гастрономически, и фонетически зарифмовалась с водкой (тоже вроде бы не русское, а польское изобретение, только кто в это сейчас поверит). Теперь уже невозможно представить себе более континентально-среднерусское блюдо, чем «селёдка под шубой» (я эту «шубу» никогда не ел – отбрасывал презрительно и поедал саму селёдку).

А вот, скажем, какая-нибудь репа – наоборот: это уже давно не национальная русская еда. Зато русской остаётся гречневая каша, которую не найти за границей. А как обрусели евразийские пельмени!

Чай стал русским напитком, а кофе – нет. Судя по книгам, на русском Севере все – от чукчей до геологов – пьют чай, порой даже лагерный, фирменный русский его вариант – чифирь. И спирт, само собой. Джеклондоновские старатели – те и на Юкон тащили кофе и виски…

«Сельдь» – одно из моих любимых слов, сразу с двумя мягкими знаками, означающими два редуцированных, усечённых слога. В сельди слышится мужественное, северное, поморско-приморское, просоленное. Как твердь, суть, плоть, Пермь, смерть, спирт (хочется и сюда приставить мягкий знак, потому что спирт – русский северный напиток: «спирть»). «Сельдь» по своему звучанию родственна финифти, меди, нефти. Это слово похоже на найденный археологами наконечник копья. Слова при грамотном обращении с ними хранятся куда дольше, чем предметы материальной культуры, но при неиспользовании пропадают совершенно, без следа. Язык – тем более драгоценный исторический документ, что он постоянно обновляется, стирая старые файлы. Иные слова кажутся безнадёжно устаревшими по конструкции, но цепко держатся в языке, как винтажные «кэйбл-кары» – экзотические трамвайчики – на сопках Сан-Франциско. Такие слова хочется смаковать и обсасывать, как тоненькие капроновые селёдочьи косточки. Другие быстро исчезают. Со словами надо обращаться так же бережно, как со старыми ломкими фотографиями.

«Сельдь» – слово строгое, аскетичное, веское в отличие от освоенной, обрусевшей, родной, но и легкомысленной, вульгарной «селёдки». Когда говорили «сельдь», еду уважали как средство поддержания жизни и результат тяжёлой работы. «Сельдь» теперь никто не говорит – только «селёдка», так что впору менять лексические нормы: снабжать «сельдь» инвалидными пометками «уст.» или «офиц.» и ставить на первое место «селёдку», ибо язык живёт своей жизнью. Это улавливают чуткие маркетологи, нанося на консервные банки народные слова «тушёнка» и «сгущёнка» вместо неупотребительных «говядина тушёная» или «молоко сгущённое с сахаром». Ведь под словом «сгущёнка» мы имеем в виду именно эту сладкую штуку из банки, а не кем-то и для чего-то сгущённое молоко, точно так же как и под «тушёнкой» понимаем консервированное мясо – и ничего больше.

Академик-лингвист Зализняк говорит, что «сельдь» мы взяли у шведов. Особенно удивительно выглядит сросток «сельдь-иваси»: в нём объединились бесконечно далёкие друг от друга шведы и японцы. И объединили их – мы. Язык – альтернативный мировой океан.

…Как, интересно, зовут селёдку на самом деле.

В детстве отец брал меня с собой «на селёдку». Весь залив Петра Великого, в котором огромным авианосцем торчит Владивосток, кишел разнокалиберными судёнышками – от моторок и компактных катерков-«горбачей» до океанских судов. Мы выходили на «Берилле» из научно-исследовательской флотилии, тогда ещё не отданной в аренду автокоммерсантам. У продвинутых капитанов имелись эхолоты, позволявшие встать точно над косяком и черпать из воды чешуйчатое мускулистое серебро. С бортов десятками, перепутываясь, свешивались лески, заканчивавшиеся тяжёлыми свинцовыми или бронзовыми грузилами-цилиндрами, напоминавшими гирьки старинных часов. Однажды на крючке оказалась селёдочья голова – остальную рыбину, уже попавшуюся на удочку, успела отхватить прожорливая «сельдевушка» – сельдевая акула. Судёнышки толпились на акватории, соприкасались бортами, их можно было потрогать рукой и даже оттолкнуть.

Серебряная селёдка, жирная, тихоокеанская, осыпается крупной прозрачной плотной чешуёй, отливающей перламутром. Зимой мы вырубали её, окоченевшую, прямо изо льда, куда она по не очень понятным мне причинам вмерзала. Мы находили её по желтоватому пятнышку, видимому сквозь толщу льда, – это была кровь из замёрзших и разорвавшихся жабр.

Куда всё это делось потом – я не знаю. То ли флота не стало, то ли селёдки.

Я с удовольствием поддерживаю и культивирую дальневосточный миф о том, что у нас всё самое большое и лучшее. Наши тигры – самые пушистые и сильные, кедровые орехи – самые крупные, так что их приходится разгрызать пассатижами (сибиряки говорят, что их орешки зато вкуснее и щёлкаются как семечки; пусть говорят). «Таких громадных лопухов, как здесь, я не встречал нигде в России», – писал Чехов о Сахалине, а о Владивостоке сообщал: «Устрицы по всему побережью крупные, вкусные» (недаром тихоокеанская устрица имеет второе название «гигантская» – и так у нас всё). Писатель и партизан Фадеев[7], тоскуя в столице, вспоминал об «особенном, неповторимом – от обилия водорослей – запахе тихоокеанской волны». По сравнению с нашей полуметровой селёдкой рыбка, которую называют атлантической сельдью, – недоразвитый малёк-дистрофик. Как будто рыбе для того, чтобы вырасти полностью, во всю задуманную рыбьим богом величину, необходим простор самого большого в мире океана.

Селёдку люблю слабосолёной, без всяких там маринадов или горчичных заливок. Она кажется приготовленной просто в морской воде, сохраняет вкус моря и самой рыбы – чего ещё желать. Все эти «специальные» и «пряные» посолы – неуважение к рыбе, её настоящему вкусу; или попытка скрыть несвежесть продукта.

Сначала рыбу нужно почистить: одним движением ножа отделить голову и вытянуть селёдочные внутренности, потом порезать туловище на ломти и наслаждаться. Отделить ногтями тончайшую, невесомую плёночку, под которой – миллиметры прозрачного, нежнейшего, сладкого жирка. Под ним начинается само селёдочье мясо – плотное, масляное, пронизанное тоненькими, похожими на рыболовную леску гибкими рёбрышками.

Когда селёдку заворачивают в газету – это честь прежде всего для газеты. Не всякие человеческие слова достойны того, чтобы в них заворачивалась Рыба.

«Не мясо же на Колыме сохраняет белковый баланс. Это сельдь подбрасывает последние поленья в энергетическую топку доходяги. И если доходяга сохранил жизнь, то именно потому, что он ел сельдь, солёную, конечно», – писал в «Колымских рассказах» Шаламов[8]. И ещё: «Селёдкой живет Колыма заключенных. Это её белковый фонд. Надежда. Ибо для доходяги нет надежд добраться до мяса, масла, молока или какой-нибудь кеты или горбуши». Селёдка кормила и спасала не только колымских зэков; есть столь же проникновенные воспоминания ветеранов Второй мировой и Гражданской. Труднее найти мемуары, в которых селёдка не упоминается. Вклад селёдки в нашу победу огромен – почему до сих пор нет памятника селедке? Музыкант Илья Лагутенко[9] предлагал назвать одну из владивостокских улиц проспектом Трепанга, и я искренне не понимаю, почему подобные идеи не для всех очевидны. Или, скажем, Проспект Иваси… Есть же, в конце концов, остров Сардиния.

Моё перестроечное детство было украшено нежнейшим миниатюрным «ивасём» – то есть сельдью-иваси, хотя на самом деле это никакая не сельдь, а дальневосточная сардина, прозванная сельдью из-за внешнего и вкусового сходства. «Иваси» (ivashi, что и значит «сардина») – одно из редких слов, взятых нами у японцев. (Говорят, «вата» и «хаки» – оттуда же.) В России японское слово «иваси» получило французистое ударение на последний слог и даже мужской род, превратившись в «ивася».

Ивась – одна из самых загадочных рыб нашего моря. Она берётся ниоткуда и исчезает в никуда, причём никто не может сказать, чем вызваны её приходы и уходы.

В 1930-е годы ивась в Японском море считался промысловой рыбой номер один. «Комсомольский кавасаки рыболовецкого колхоза «Посьет» за один день выловил 83 центнера иваси…», «Завод на о. Попова начал выработку ивасёвых консервов», – сообщала главная дальневосточная газета «Тихоокеанская звезда». Для нее очерки об ивасе охотно писали Павел Васильев и Аркадий Гайдар (а Рувим Фраерман, автор «Дикой собаки Динго», сочинял о ловле иваси рассказы; представим, чтобы сегодня о промысле рыбы писали Пелевин или Сорокин).

В сороковые ивась пропал. Николай Пегов, руководивший Приморьем в военное время, писал об этом бедствии: «Планы лова, а следовательно, и переработки рыбы оказались под угрозой катастрофического невыполнения… Иваси составляла почти половину общего улова приморских рыбаков». Перешли «на снабжение населения китовым мясом… Оно у кита чёрное, волокнистое, жёсткое, его считали несъедобным… Пришлось проконсультироваться со специалистами. Они заверили, что мясо кита хотя и не говядина, но вполне съедобно… В газетах начали публиковать рецепты, как лучше приготовлять китовое мясо. Традиционное предубеждение – а это сила огромная – против китового мяса преодолели… Это мясо выручило нас в Приморье». Что бы мы делали без него, без моря?

Следующий пассионарный взрыв пришёлся на семидесятые. Добыча ивася вновь пошла на миллионы тонн. Специально под ивася на Дальнем Востоке строились целые флотилии и сети береговых заводов. Однако ивась исчез одновременно с Советским Союзом, и его промысел прекратился. На приморском побережье и сегодня в самых неожиданных местах натыкаешься на раскрошившиеся бетонные соты – солильные чаны.

Мы не видели ивася около двадцати лет, пока в 2011-м он не появился вновь – на Сахалине, в Приморье. Откуда, почему? Я вдруг стал натыкаться на него, порядком подзабытого, на рынках. Вспомнил эти крапинки на боках, изящное тельце и вкус, который, казалось, навсегда остался там, в восьмидесятых. Обонятельные и вкусовые ощущения куда сильнее напоминают о прошлом, нежели аудиовизуальные, их нельзя вообразить, записать на плёнку или на флешку. Можно только вновь пережить – по-настоящему.

Почему ивась вернулся? Сейчас учёные изучают его численность и решают, стоит ли возобновлять полномасштабный промысел. Пока склоняются к тому, что скорого возвращения «большого ивася» ждать не стоит. Но, может, они ошибаются.

* * *

Водятся у нас торпедоподобные пиленгасы, родичи которых известны западным людям как кефаль. Вообще наша картина мира безнадёжно искажена евроцентризмом, и мало кто знает о пиленгасе, о касатке-скрипале, или, к примеру, о сахалинском древнем ящере десмостилюсе, прекрасно плававшем и нырявшем.


Полёт пиленгаса


В «пиленгасе» – загадочная нерусскость. Его часто пишут через «е», видимо, связывая с навигационным «пеленгом», хотя лучший штурман, безусловно, не пиленгас, а лосось, умеющий не заблудиться в океане и вернуться к родной речке. По правде говоря, никто толком не знает, как правильно писать слово «пиленгас».

Пиленгас столь же необычен, как и его имя. Питается он непонятно чем – какой-то травой, и поэтому его не ловят удочкой. Может жить и в реке, и в море и к тому же любит выпрыгивать из воды, совершая по десятку прыжков подряд. Однажды при мне отдыхающие на пляже близ Находки оглушили пиленгаса, опрометчиво прыгавшего вокруг них, ластом и вытащили на берег. Из него готовят прекрасное заливное и уху.

…Корюшка, селёдка, минтай, камбала, навага – сколько же в нас сформировано ими.

Порой слышишь о том, как местным рыбакам попадается нечто совсем странное, только при помощи ихтиологов определяемое как спинорог, или рыба-лапша (натуральная прозрачная лапша-фунчоза с еле заметными чёрными точками глаз), или бокоплав, или летучая рыба, или японская собачка, лицом действительно похожая на пекинеса. Есть «зубатка дальневосточная» – метровое страшилище, не имеющее никакого отношения к корюшке-зубатке; какие-то особые бычки с фосфоресцирующей синим, как камень лабрадорит, чешуёй; лисичка сахалинская, паллазина бородатая, безногий опистоцентр, длиннобрюхий маслюк (не подумайте, что я бранюсь), рыба-лягушка, малоголовый ласточкокрыл, волосатая рогатка, раздувающаяся шаром, люмпен Павленко, элегантный керчак, японский гипероглиф – всё это официальные термины. Не обязательно смотреть на изображения этих рыб – достаточно произнести их названия, и всё станет примерно ясно. Эти рыбы взялись словно из бредового видения; и всегда найдётся человек, который расскажет тебе о создании, не виденном тобой ни разу, хотя и ты всю жизнь прожил у того же самого моря.

После аварии на японской АЭС «Фукусима-1» стало проще: появление любой странной рыбы можно списать на радиацию.

В последнее время модной стала рыба лакедра, но я ещё не узнал её в лицо. Ничего – впереди ещё полжизни.

Честное слово, я не очень удивлюсь, если завтра увижу в море русалку. По-моему, даже учёные не знают всего, что водится в наших морях. Обитатели наших – таких домашних, казалось бы, глубин – напоминают инопланетян, «чужих». Больное воображение человека создаёт новые миры, и что привидится ему в горячечном кошмаре, то и зарождается в море.

* * *

Будучи человеком приморским, я уважаю и речную рыбу – в отличие от многих моих земляков, считающих, что всё пресноводное «пахнет илом». Может, тут дело в неизбежной лёгкой снисходительности, с какой морские люди относятся к «сухопутным» и к любой воде, у которой можно разглядеть противоположный берег; в приморском географическом и даже гастрономическом шовинизме. Но тут я с земляками не соглашусь. Предубеждение у меня только против ненашей рыбы – то есть западной, странной, чужой.

Во Владивосток привозят рыбу с реки Лефу и с озера Ханка – змееголовов, сомов, сазанов, толстолобиков. В Ханке, самом крупном пресноводном водоёме Дальнего Востока, водятся редкий китайский окунь «ауха», дальневосточная черепаха, рыба «амур». Ханка – озеро трансграничное, частично китайское. Интересно, какой национальности рыба в речке Туманной (Туманган по-корейски, Тумэньцзян по-китайски), протекающей на самом юге Приморья, в месте смычки сразу трёх госграниц.

Помню огромных усатых сомов реки Лефу-Илистой. С особым чувством вспоминаю касатку-скрипаля. Это буроватая, гладкая (без чешуи), вкусная в ухе рыбка, усатая, похожая одновременно на сомёнка и на маленькую акулу, а то на крылатую ракету из позднесоветских карикатур про американскую СОИ. На спине и по бокам – три крепких и острых (похоже, ядовитых – уколы от них болезненны и долго не проходят) колючки с особыми зазубринами. Из-за колючек её боятся есть другие рыбы, но сама она ест всё. Даже выпотрошенная касатка способна некоторое время плавать; однажды я наблюдал, как отрезанная голова долго дышала жабрами. Касатка, вынутая из воды, громко и возмущенно скрипит своими колючками, сжимая их и разжимая, за что и получила прозвище «скрипаль» или «скрипун». Есть ещё другая касатка, покрупнее, зовущаяся плетью.

Дед мой, в пятидесятые и шестидесятые руководивший в Приморье то районами, а то всем сельским хозяйством края, как-то встречал в Черниговке vip-гостей – писателей из Москвы, возвращавшихся из поездки по Китаю. Они рассказали, как китайцы угостили их чудо-рыбой, которая водится будто бы только в одном секретном озере Поднебесной. Дед понял, о чём идёт речь, пошёл на Лефу и за полчаса наловил скрипалей: «Эта?» – «Она…».

А змееголов – пресноводная рыба длиной под метр, которая может обходиться без воды несколько суток, дыша воздухом и хрюкая, и переползать по суше из одного водоёма в другой? Некоторые источники указывают, что змееголов способен и охотиться на суше (или, по крайней мере, умел во времена Янковских и Бринеров, заставших дикое Приморье). Он славится светлым вкусным некостистым мясом, из него готовят прекрасное заливное, хорош он также в ухе, в жарёхе, запечённый в фольге и т. д. В корейских преданиях, записанных Гариным-Михайловским в конце XIX века, фигурируют плавучие не то удавы, не то крокодилы, под которые, возможно, маскировались именно змееголовы, достигающие двух десятков килограммов.

В Амуре водится калуга – осетровая рыба, никакого отношения к одноимённому городу не имеющая, – и собственно амурский осётр.

Великолепные северяне – муксун, чир, голец – достойны отдельных романов и фильмов.

Благородные рыбы холодных чистых рек – таймень, ленок, хариус.

Таймень – название явно нерусское, но такое понятное: стремительная, хищная, холодная, жестокая рыба.


Таймень. Амурская область, верховья реки Ток


Хариус (тут слышится изящество, несмотря на «харю») – невзрачная, казалось бы, серебристая рыбка с вдруг разворачивающимся оперением попугайской яркости. Слово «хариус» имеет псевдолатинскую конструкцию, как какой-нибудь «архивариус», но в обиходе экзотическое окончание смазывается: хариусы одомашнились до «харюзов», «харюзков».

Где-то в верховьях Колымы есть высокогорное озеро Джека Лондона, названное так романтичными советскими геологами 1930-х. Протокой Вариантов это озеро соединено с озером Танцующих Хариусов. Никогда там не был – и побывал бы куда охотнее, чем на курортах Египта, Турции или Таиланда, где я тоже никогда не был. И не стремлюсь.

Иные

Часто ценные продукты мало употребляют в пищу… Люди вынуждены были приспосабливаться к окружающей их природе и употреблять доступные им продукты. Постепенно к этим продуктам вырабатывалась привычка, со временем перешедшая в инстинкт… Важно, чтобы население освободилось от традиционной антипатии к тому или иному виду пищи, которая прививается с самого раннего детства… Употребление морских продуктов полезно для здоровья человека.

«Двести блюд из морепродуктов». Дальиздат, 1968

Морская жизнь разнообразнее речной и озёрной: червяки, моллюски, губки, трепанги, ёжики, звёзды и всевозможное чёрт-те что. Речная подводная жизнь похожа на чёрно-белую документальную ленту, морская – на фантастически-наркотический мультфильм.

Звёзды чаще всего попадаются двух видов: патирии – коротколучёвые сюрикэны, густо-тёмно-синие с ярко-оранжевым, и амурские – нежно-фиолетовые, с длинными лучами, покрытыми светлыми наждачными колючками с наружной стороны и крошечными шевелящимися присосками с внутренней. К Амуру последние не имеют никакого отношения. Амур протекает чуть ли не в тысяче километров к северу, просто на юге Дальнего Востока когда-то было принято всё нарекать «амурским» или «уссурийским». Сильнее всего от этого пострадал окрещённый столь опрометчиво Амурский залив. Когда капельмейстер 11-го Восточно-Сибирского полка Макс Кюсс во Владивостоке, тоскуя от несчастной любви к чужой жене Вере Кириленко, написал свой знаменитый вальс, он назвал его «Залива Амурского волны». Потом, когда Кюсса уже убили в Одессе фашисты, вальс переименовали в «Амурские волны», и появились слова, окончательно разорвавшие связь вальса и Владивостока: «Плавно Амур свои волны несёт…». Так произошёл рейдерский захват вальса хабаровчанами.


Крабы. Фото В. Воякина


Звёзды, как и ежи (звёзды с ежами – близкие родственники), встречаются повсеместно, стоит только зайти в море хотя бы по пояс. Больше всего патирий. Как правило, они пятиконечны, но нередко встречаются и шестилучёвые мутанты – в точности звёзды Давида. И звёзд, и ежей учёные называют смешным словом «иглокожие», хотя если у ежей эти самые иголки могут быть довольно длинными и острыми, то у звёзд они напоминают корундовую обсыпку наждачной бумаги.

Поразительно, как морские звёзды – такие медлительные и мягкие – умудряются поедать защищённых крепчайшей раковиной мидий и гребешков.

Звёздное небо надо мной и звёздное дно подо мной; море можно понимать как отражение неба. Может быть, я не хватал звёзд с неба, зато со дна насобирал их изрядно. Морские звёзды доступнее небесных. Если их подбросить, желание можно загадать наверняка.

Для военных моряков я бы учредил орден Морской звезды.

Морские звёзды напоминают, что количество форм в природе ограничено – по крайней мере, на этой планете. В иных мирах могли бы, наверное, возникнуть и другие, но у нас даже рукотворные автомобили слишком похожи на представителей так называемой живой природы. Мы не в силах придумать ничего нового. Даже расширившие сознание фантасты попросту сочетают реальные черты общеизвестных существ и механизмов: присоски, глаза на ниточках, когти-клешни, усики, панцири, антенны…

Всё на Земле подобно всему. Почти неразличимы оперение акулы и крылатой ракеты; паутина и пулемётный прицел; начинка мидий и женские половые органы; медузы, церковные купола и парашюты; кристаллики граната-камня и зёрнышки граната-фрукта; нефтяные плёнки на воде и небесная радуга; звёзды морские и погонные; речные дельты, ветвящиеся кровеносные сосуды и деревья; кораллы и капуста брокколи; планеты и скелеты морских ежей… Окружающий мир именно потому даёт такой простор для метафор, что всё в нём похоже на всё. Есть рыба-молот, рыба-меч, рыба-пила, ёж-рыба, и даже странно, что нет рыбы-стамески, рыбы-экскаватора или рыбы-ксениисобчак; впрочем, может быть, они просто ещё не открыты. Всё в мире повторяет несколько общих форм, начиная с атома и заканчивая галактикой. На самом деле ни атомом это не начинается, ни галактикой не заканчивается; заканчиваются только наши жизнь и попытки познать мир.

Морских ежей у нас едят зеленовато-бурых, тех, что с щёткой коротких иголочек. Их раскалывают камнем или ножом, достают мягкую сырую оранжевую внутренность, именуемую икрой, и поедают её в сыром виде. Говорят, раньше её возили в Москву – для омоложения стареющих членов Политбюро ЦК КПСС. Ежей чёрных, с длинными иголками, не едят. На них лучше не наступать – иголки имеют свойство обламываться и застревать под кожей, откуда их непросто выковырять. Бывает, обломок иголки выходит наружу только зимой, вдруг напомнив о давно прошедшем и кажущемся уже почти невозможным лете.

Морские ежи – наша дальневосточная йога. Кажется, что и сами слова «ёж» и «йога» состоят в родстве.

Есть ещё плоские ежи – шершавые красноватые твёрдые диски. После шторма их десятками выносит в прибойную полосу, где эти беспомощные создания мотыляются туда-сюда. Есть их невозможно – «мяса» нет совсем, один скелет. Зато дальневосточные учёные делают из них «гистохром» – препарат для лечения глаз.

Сухопутных ежей я видел считаные разы. Морских видел, кажется, миллионами, ел десятками, много раз наступал и даже играл в садо-мазо-пятнашки. Блогер Yasinkov, житель острова Русского, отделённого от материкового Владивостока проливом, как-то опубликовал фотосессию «Чайка, пытающаяся съесть морского ежа». Птица притащила колючий шарик к берегу, где попробовала заглотить его целиком, но лишь царапалась и давилась. Она долго мочалила несчастного ёжика, пока клюв не провалился в мягкое – в ахиллесово отверстие, находящееся в нижней части ёжика, обычно прижатой ко дну. После этого ёж был успешно расколот и съеден.

Бакланы от нормальных водных птиц отличаются тем, что их крылья, лишённые водоотталкивающей пропитки, намокают. Из-за этого бакланы подолгу стоят на ветру, выбравшись на камень, и сушат крылья, растопырив их, словно российский гербовой орёл на монете. Баклан съедает рекордное количество рыбы, из-за чего в советское время за отстрел этого пищевого конкурента человека давали премию.

Трепанг – тоже иглокожий, как ежи и звёзды. Старое китайское название Владивостока (вернее, того места, где он был основан русскими моряками в 1860 году или чуть раньше) – Хайшеньвэй, что означает «залив трепанга». (Если изъять из этого составного слова азиатскую сердцевинку «шень», останется вполне английский highway.) Трепанг – странное слово и существо не менее странное. Эта беспозвоночная резиновая на ощупь плотная губка бурого оттенка лежит на дне моря и всю жизнь фильтрует через себя воду. У людей трепанг зовётся то морским огурцом (из-за формы – даже огуречные пупырышки присутствуют), то морским женьшенем – из-за целебных свойств (хотя на вкус напоминает варёную автомобильную покрышку марки Yokohama), то вообще «морской кубышкой»; в дореволюционных источниках находим и «морского червя». Говорят, китайцы называют нашего приморского трепанга «русским красным трепангом» и ценят его куда выше своего – даляньского, культивированного (как и русский дикий лосось дороже домашнего норвежского, «инкубаторского»).

Это добродушное, беззлобное существо начисто лишено мозга. Обладает развитыми регенерационными способностями. В брачный период самец и самка, указывают бесстрастные учёные, «прикасаются друг к другу околоротовыми щупальцами, синхронизируя одновременный выпуск икры и спермы». После нереста трепанги, «истощённые и худые, забираются в укрытия и отлёживаются до октября».

* * *

Когда к августу вода прогревается как следует («температура воды в Амурском заливе – 25 градусов», – довольно передают утром по радио), приходится купаться в липко-жгучем окружении медуз. Медузы бывают разные: от крошечных прозрачных крестовичков и натуральных луковиц до огромных студенистых ропилем, солёным желе оккупирующих наши пляжи. Медуза похожа на сгусток уплотнившейся морской воды; на студень (отличное поэтичное слово, доставшееся – чему? Какому-то скучному блюду); на женскую грудь и на пакет с китайской палёной водкой моей юности девяностых. Её продавали из-под полы по бросовой цене в полулитровых полиэтиленовых пакетах – «медузах», по-другому – «грелках», «ацетоновках», «капельницах». Из угла пакета торчала пластмассовая трубочка, у которой отрезался кончик, после чего водка цедилась в стакан или прямо в рот. Пахла она отвратительно.

Какое красивое, похожее на клочок морского тумана, слово – «медуза». И сама она – куполообразная неторопливая красавица. Потому и нужно было испортить восприятие этого нежного существа мерзкой «Горгоной», что просто «медуза» никак не тянула на роль злой опасной силы. Медуза – что-то медовое, прозрачное, растворяющееся, невесомое. И – «узы», конечно.

Бывают медузы светлые, почти прозрачные, удобно ложащиеся упругой круглой спиной в ладонь, – ими хорошо играть в пятнашки (это не опасно, но на теле остаются зудящие красные пятна). Кажется, они зовутся «аурелиями». Бывают злые крошечные крестовики, способные своими стрекательными щупальцами вызвать у человека обморок (говорят, на пьяных их разряды не действуют, но врачи это скрывают, так как не должны поощрять пьяное купание). Встречаются медузы огромные, красноватые, жуткие, с несколькометровыми жгутами, липкой угрозой свисающими из-под парашютных размеров купола. Они вызывают брезгливый страх, если натыкаешься на них, но от них вроде бы никто ещё не пострадал. Страдают сами медузы – их прибивает к берегу и выбрасывает на пляж, в них кидаются камнями пацаны. Медуза и в глубокой спокойной воде не очень маневренна, а в прибойной полосе беспомощна, как лишившийся рук и ног человек.

Некоторые медузы обладают способностью самоомолаживаться и в этом смысле почти бессмертны. Так океан говорит нам, смертным, что вечная жизнь в принципе возможна.

Медуза дана человеку как пример того, во что он может превратиться, если станет бесхребетным. Есть выражение «размедузило», означающее крайнюю степень расслабленности, за которой начинается разложение. Если человек не поддерживает форму – и физическую, и интеллектуальную, и моральную, и таланную, потому что дар могут и забрать (его обычно забирают, когда он тебе самому становится не нужен), и просто человеческую – он становится медузой, хотя имеет позвоночник. Это всё, что я могу добавить к известному платоновскому определению человека как «двуногого существа без перьев».

В Китае медуз едят и называют «хрустальным мясом». В Китае вообще едят всё, собственным животом (в русском языке «живот» означает и «жизнь») постигая единство мира.

Отрыв современного человека от природы, который я пытаюсь преодолеть пристальным вглядыванием в камни и рыб, привёл к тому, что вторичное стало для нас первичным, виртуальное стало более реальным, нежели настоящая реальность. Сложно вообще сказать, что такое реальность, если телевизионная картинка куда убедительнее, чем незримая действительность, происходящая где-нибудь далеко «в оффлайне». И уже совершенно спокойно воспринимается то, что мы называем медуз желеобразными созданиями, а не желе – медузообразной субстанцией, это было бы куда логичнее и уважительнее по отношению к медузам.

* * *

«Моллюски», глотательно-скользкое слово. Обычно моллюски – это ракушки, хотя, например, кальмар тоже считается моллюском – головоногим.

Самые массовые, усеивающие чёрными гроздьями целые подводные поля моллюски, – мидии. Пришившиеся пучками прочных чёрных ниток к камням, они полуоткрываются, втягивая мутноватую воду и чувствуя блёклый солнечный свет. Почувствовав приближение ныряльщика, намертво смеживают створки. Мидии приходится выковыривать из тёмных межкаменных щелей, обдирая пальцы в кровь; разрывать капроновой крепости нитяные связки (кажется, они называются «биссус»), которыми примитивные существа держатся за дно и жизнь. Усиленно работаешь ногами, чтобы удержаться на глубине. Воздух, набранный в лёгкие на поверхности, становится всё беднее. Пора всплывать, но жалко всплывать, не успев оторвать хотя бы одну, а если повезёт – несколько чёрных пузатых скорлупок. Благо, в целебной йодистой морской воде порезы на руках быстро заживают и даже не болят. Море – целебный физиологический раствор, не какое-нибудь гнилое пресное болото. Ещё в семидесятых под Владивостоком работали санатории и грязелечебницы, где для лечения желудочно-кишечных заболеваний морскую воду давали пить, как при посвящении в подводники.

Мидии содержат секретный, не внесённый в менделеевскую таблицу металл «мидий». Попробовав мидии, становишься мидийной персоной.

Мы начали есть их только в конце девяностых, когда на мелководье стало мало гребешка. Когда я впервые ел мидию, на зубах захрустел жемчуг – серый, неювелирного качества, но всё-таки жемчуг.

Мидии или устрицы для меня – не ресторанный деликатес европейских гурманов, а обитатели моря; существа, а не блюда. «Люди», если пользоваться терминологией великого Дерсу – человека из прошлого и будущего. Но первое место в моей (и не только моей) гастрономической иерархии моллюсков занимают гребешки, из которых в провинциальных приморских гостиницах делают пепельницы и которые выбраны символом нефтяной компании Shell. Внутренности этого двустворчатого плоского моллюска с рифлёной светлой раковиной, несколько похожей на гребень для волос, подразделяются на «пятак» (толстый кругляк, нежная большая белая мышца) и «мантию» (оборочки, белковые кружева по периметру раковинки). Всё это можно чуть поджарить, а можно есть в сыром виде с соевым соусом прямо из раковинки. Чудотворный эффект – на лицо и на другие органы. При переедании, говорят, возможно белковое отравление, но оно фиксируется только у сухопутных людей – «с материка». Отдыхая в 2002 году под Владивостоком, приморский гребешок по достоинству оценила семья президента Путина.

Запасы гребешков вокруг Владивостока на общедоступной глубине (два-четыре метра) подисчерпались, из-за чего местное население переключилось на широко распространённые даже на мелководье спизулу (песчанку) и мидию, поглощение которых ещё недавно уважающий себя дальневосточник считал унизительным. Что там – даже гребешок, моллюсковую элиту, новоприморцы – переселившиеся к Тихому океану обитатели среднерусских равнин и украинских степей – длительное время использовали лишь как наживку. Потом стали есть. Помню времена, когда гребешков можно было достать с трёхметровой глубины. Один из них, самый здоровенный, чуть не откусил мне палец, не вовремя захлопнувшись. Спизулу же я оценил уже в достаточно зрелом возрасте. В отличие от мидии она любит не каменистое, а песчаное дно, в которое зарывается полностью, выставив наружу чуть заметные трубочки. По этим трубочкам их опознаёт плывущий на бреющей высоте ныряльщик, после чего опускается (трубочки тут же скрываются в песке, а сама спизула пытается уйти по подземным ходам) и выкапывает замаскировавшуюся ракушку. Потом спизулу можно чуть обжарить или сделать уксусное «хё».

Устриц – европейский фетиш – у нас почти никто не ест до сих пор, хотя устричных банок на мелководье полно. Не знаю, почему; скорее всего, из-за нежелания резаться при добыче – кромки раковин наших огромных устриц остры, как новые бритвенные лезвия, я много раз ранился о них. Вскрывать их непросто.

Когда в 2014 году из-за Крыма и Украины в России заговорили о «холодной войне» с Западом и о «санкциях», мы только пожимали плечами. Запретили ввозить в Россию устриц из Европы? У нас есть свои, и даже гораздо крупнее, и никому они здесь особенно не нужны, пока в море имеются моллюски повкуснее и попроще. Устрицы достанем свои, мидии – тоже, дикий тихоокеанский лосось – не чета одомашненной, как скот, норвежской сёмге, а всё остальное завезём из Китая и Кореи (вот ещё одно неожиданное следствие тех же «санкций»: ВНИРО, главный «рыбный институт» страны, предложил рассмотреть вопрос о промышленной добыче тюленей – ради еды). Придётся обойтись разве что без какой-нибудь пармезанщины…

Моя глубина погружения – скромные четыре метра, поэтому приходится доставать только мидий, спизулу и ежей.

В августе 2012-го, когда Владивосток задело крылом тайфуна «Болавен», на Шаморе – пригородном, почти городском пляже – вынесло на берег тонны разнообразных моллюсков. Такого я не видел никогда. Тем более на Шаморе, где, казалось нам, всё живое давно вычерпано и съедено. Мы не знаем моря, у которого живём: вместо песка пляж покрывали кучи спизулы, мидии, гребешка, анадары, устрицы, звёзд, ежей и черт-те чего. Люди вёдрами собирали кальциево-белковое великолепие и тут же раскочегаривали мангалы. Всё это напоминало «культуру раковинных куч» – так учёные назвали археологические находки в Приморье, связанные с моими древними земляками. Последние активно поедали разнообразных моллюсков и оставили потомкам настоящие курганы из белых ракушечных обломков. Мы немногим, как выяснилось, отличаемся от тех первых приморцев.

Кальмары, чудесные головоногие моллюски кальмары; разве не красавцы – глазастые, с авиабомбным стабилизатором, пучком липких щупалец, голубой кровью и тремя сердцами. Кальмара ловят ночью на «кальмарницы», привлекая, словно наивного мотылька, светом прожекторов. Так же ловят и сайру («сайрой» в Приморье называют и стремительное спорткупе Toyota Soarer, в облике которого есть стреловидность сайры-рыбы). А как умирает кальмар! Агонизируя, он меняет цвета (есть ещё особые кальмары-светлячки), переливается, белеет, розовеет и в конце концов, мертвея, становится белым уже насовсем, как будто выключаясь из розетки. Перед этим он обвивает твою руку щупальцами, в отчаянии выпуская облако безобидных чернил (говорят, слово «кальмар» и происходит от латинского calamarius – «писчее перо»). Кальмары этим похожи на осьминогов, я несколько раз видел, как ловят осьминогов. И переливаются так же. Арсеньев, наблюдая, как китайцы ловят в заливе Св. Владимира осьминога, писал: «Окраска его постоянно менялась: то она была синеватая, то красно-бурая, то ярко-зелёная и даже желтоватая… Особенно интересны были его глаза. Трудно найти другое животное, у которого глаза так напоминали бы человеческие».

Есть старые гравюры с гигантскими осьминогами, обвивающими щупальцами мачты кораблей и утаскивающими их на дно. Мне казалось, что это сказки, но Пришвин в приморских очерках начала 1930-х всерьёз приводит рассказ местного об одном егере – бывшем «белочехе», – которого на хасанском побережье осьминог утащил в море. А в нескольких десятках километрах к югу, на севере Северной Кореи, мне рассказали о 78-килограммовом кальмаре, посланном рыбаками в подарок Ким Чен Иру.

Чем дольше я живу у моря, тем проще мне поверить во всё, что о нём рассказывают. В гигантских чуть ли не стометровых кальмаров, оставляющих следы своих наждачных щупалец на мордах кашалотов. В доживших до наших дней драконов. В Ктулху, спящего на океанском дне.

Кальмары имеют органы реактивного движения и перемещаются подобно ракетам. Внутри кальмара – какие-то пластиковые детали. Говорят, это «внутренняя раковина» головоногого моллюска. Если скелет может быть внутренним, а может быть внешним; если даже раковины у моллюсков могут скрываться под плотью, то и сюжет литературного произведения не обязательно должен торчать наружу. Успокоив себя так, продолжаю.

Моллюск проще, чище, белее и белковее, совершеннее человека в силу примитивности своей конструкции. Моллюски почти не нервничают – им нечем. Им не так больно умирать, как нам – насквозь пронизанным нервами существам. Поэтому я раздражаюсь, когда близкие говорят мне из лучших чувств: «Ты не нервничай». Как я могу не нервничать – я ведь не моллюск, а человек. Был бы я моллюском – о, как бы я не нервничал!

Когда ловишь камбалу, на крючки иногда лезут раки-отшельники – одинокие существа, которые всю жизнь озабочены квартирным вопросом и вынуждены жить в съёмных раковинах. Мидии дом даётся с рождения, рыбе или тигру он вообще не нужен – нужен только ареал. Отшельнику приходится искать подходящую пустую раковину от скончавшегося моллюска-донора, а потом, по мере вырастания, покидать её и искать новую – расширяться. В моменты переездов он вынужден перемещаться в голом уязвимом виде. В это время его может съесть любое встречное злобное существо, коих в море множество.

Если в ясный день найти мелкое место, раков-отшельников можно рассмотреть и без маски. Вытащив рака из раковины, видим, как его тело мягко и беззащитно. Ему, должно быть, очень страшно остаться без домика. Но будь он двухметрового размера, думаю я, вглядываясь в его инопланетное, жуткое лицо с глазками-антеннами и усиками, – мы бы обмирали от ужаса, встретив под водой этого монстра. Рыбы почему-то не выглядят страшными – может быть, потому, что они больше похожи на людей.

Мёртвую ракушку, куда заползает рак-отшельник, не имеющий собственной раковинки, напоминает мне современная Европа.

* * *

Крабы ходят боком, как заднеприводная Toyota Mark II («марк», «маркушник», «марковник»…) в заносе. Это своего рода морская буква «Г», «траектория краба» вместо «хода конём». Не у крабов ли японцы подсмотрели дрифт, основанный на скольжении машины в заносе? Или дело в том, что в Японии не хватает территории для протяжённых трасс, вот и решили изобрести автоспорт, требующий всего лишь компактного кольца-клумбы – «паддока»?

Ещё в начале XX века Арсеньев писал: во Владивостоке цена крабов поднялась более чем вдвое. Представитель любого поколения скажет, что раньше всего было больше, и я – не исключение. В детстве мы покупали в магазине огромных крабов «в сборе» и потом варили их в вёдрах или тазах. Высший пилотаж – вытянуть из длинной лапы цилиндр варёного, подсоленного морем крабьего мяса целиком, до тоненького кончика, не разрезая хитиновый материал клешни. Потом мы с сестрой играли опустевшими жёсткими конечностями краба. Одни оканчивались чёрным когтем, другие – суставом-клешнёй с зубчиками и пучочками тёмных волос… В Магадане я узнал, что у краба есть икра – тёмная, почти чёрная.

Маленькие крабики живут у самого берега и по ночам толпами выходят на сушу. Им свойственна крабрость – я видел, как крабик размером с детскую ладонь отважно бился с лайкой, пока не остался без конечностей и не погиб.

Пауки почему-то кажутся мне омерзительными и устрашающими, крабики – совсем нет. Огромные крабы могут внушать страх, но не отвращение. Казалось бы, и крабы, и кальмары, и креветки выглядят не менее отталкивающе, чем какие-нибудь тараканы, даже страшнее; но мы привыкли к их облику – а вот к поеданию тех же тараканов или кузнечиков относимся по-прежнему брезгливо. Ничего, когда-нибудь распробуем и их.

Был «краб» на фуражке, приветствие «держи краба»; есть и новые выражения – «краб на галерах», «Путин – краб».

Крабов, говорят наши продума́ны, нужно ловить в те месяцы, в названиях которых есть буква «р». В другие месяцы крабы – полупустые, мясо их пресное и безвкусное. Обсуждается идея переименовать месяцы с мая по август включительно, снабдив их буквой «р».

Крабы ногоруки и многоруки, как индийские боги, причём одну пару ног они прячут. Крабы имеют «головогрудь». Интересно, как бы крабы назвали столь же нелепое по форме с их точки зрения человеческое тело, возникни у них такая необходимость? Сплюснутая головогрудь краба похожа на плоскую башню танка «Т-90» (танки тоже эволюционируют – взгляните для сравнения на высокую башню «Т-34»). Крабы всегда в бронежилете и водолазном костюме, поэтому они не боятся дикого внешнего давления. Каким мир видится крабу? Над ним – несколько километров океана, воспринимающегося крабом так же, как мы воспринимаем океан воздушный, но что выше? Изучая обитателей моря, можно получить новые сведения о людях.

В новое время краб – как и икра – стал ассоциироваться с криминалом. Не случайно приморский «варяг»-губернатор москвич Владимир Миклушевский, сменивший в 2012-м Сергея Дарькина – человека местного и, как считалось, связанного с «определёнными» кругами, – заявил: «Мы занимаемся ребрендингом. Приморье больше не должно ассоциироваться с образом “краб, икра и криминал”». Кстати, в Хабаровском крае в девяностые и нулевые был известен авторитет Краб.

К началу XXI века краба у приморских берегов стало мало. После нескольких лет запрета крабового промысла в подзоне Приморье краб вновь расплодился – буквально как таракан – и в 2013-м началось настоящее крабовое нашествие. Крабы стали цепляться на крючки рыбаков, вышедших в море на камбалу и краснопёрку; рыбацкие форумы запестрели сообщениями о том, где особенно много «пауков». Хотя до XIX века, когда крабов попросту выбрасывало на берег, нам всё равно далеко.

Теперь место крабов заняли «крабовые палочки». Их делают из минтая – симптоматичное блюдо для эпохи, в которой всё стало поддельным. Но кто с детства ел настоящих крабов – не спутает их вкус ни с чем.

Ещё вспоминаются корейские чипсы непонятно из чего, сделанные в виде крабиков. Когда мы хотим вернуться в детство, мы их покупаем, но – «уже не те»…

Однажды мне в руки попала «Справка по вопросу о мерах для устранения финансово-экономического кризиса в Приамурье», датированная 1913 годом. «Крабовый промысел ещё недавно был всецело в руках китайцев, теперь же стали заниматься им и русские, причём промысел этот быстро возрастает, – говорится в ней. – Так, в 1910 г. было поймано в юго-западном смотрительском районе 355 000, а в 1911 г. – 504 000 крабов, которые частью поступили на Владивостокский рынок, частью, в сушёном виде, вывезены в Китай. Начинает также прививаться к русскому населению и промысел морской капусты, которой добыто в 1911 г. 25 500 пуд. Вся она также пошла на китайский рынок…» То есть добывать крабов и морскую капусту тогда уже начали, но есть ещё брезговали – так, пробовали с опаской.

Жеглов в вайнеровской «Эре милосердия» рассуждал: «Конечно, краб – это не пища… Так, ерунда, морской таракан. Ни сытости от него, ни вкуса. Против рака речного ему никак не потянуть. Хотя если посолить его круто и с пивом, то ничего, всё-таки закусочка. Но едой мы его признать никак не можем…». События романа происходят в 1945 году, время не то чтобы очень сытое, и тем более показательно здесь снисхождение русского – консервативного и речного – человека к «морским гадам», доходящее до презрения. То же заметил в 1954 году писатель Фадеев, сам тихоокеанец, когда в Челябинске зашел в местный продуктовый: «…Консервы рыбные (а особенно много крабов, которых, я заметил давно, русский простой человек не уважает)…». Крабов приходилось навязчиво рекламировать: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы!» Вводить «рыбные дни», продолжая дело Петра – оморячивание русских. Вот как вспоминал конец 1950-х военный строитель генерал Виктор Манойлин, тогда работавший на Дальнем Востоке: «Рядом с нашей стройкой был консервный заводик, куда сейнера сгружали пойманных крабов. На причале образовывалась гора метра в три высотой из живых шевелящихся крабов. Как-то я принёс домой живого краба, пустил его по комнате ползать, мой сын Серёжа испугался и быстренько забрался на диван спасаться от этого страшного зверя. А пугаться было чего – размер краба с клешнями был как раз под размер большого таза, в котором мы его потом и сварили. Это было время, когда в продовольственных магазинах было пусто, а чтобы они не выглядели уж слишком тоскливо, все полки были заставлены консервами из крабов… Это было время, когда про нынешнюю мудрёную телевизионную кошачью еду никто ничего не слышал, а кошек кормили по-простому – крабовыми консервами».

«Два-три десятилетия назад в нашей стране очень трудно было внедрить в рацион питания краба. Сейчас натуральные крабовые консервы пользуются большим спросом у покупателей. Чем выше будут культурный уровень и сознание людей, тем меньше будет сказываться “пищевой консерватизм”», – говорится в выпущенной Дальиздатом в 1968-м солёной, йодисто-белковой кулинарной поэме «200 блюд из морепродуктов». В семидесятых в «Иронии судьбы» Лукашин-Мягков уже признаётся в любви к крабам, успевшим стать деликатесом. А вот как упражнялись раскомплексованные перестроечные фельетонисты: «Краб – существо дефицитное… Он водится в валютных магазинах “Берёзка”… Самки краба… не имеют ни декретного отпуска, ни облегчённого труда, ни бюллетеней по сохранению беременности. Только забота человека может уберечь крабов от сокращения популяции».

«Трепанги, гребешки и морские ежи во Владивостоке были всегда. Но в моём советском детстве нам в голову не приходило, что их можно есть, – вспоминает главный рок-акын Дальнего Востока Илья Лагутенко. – И мы стояли в очередях за колбасой привозной, когда на городском пляже под ногами были те самые деликатесы, за которыми некоторые летают в другие страны» (последняя фраза применима не только к Владивостоку и морепродуктам, но вообще ко всей стране).

Советские кулинарные пособия соблазняли сухопутного обывателя постмодернистскими рецептами, сочетавшими морских азиатских «гадов» с традиционной русской кухней: суп из каракатицы с фасолью, помидоры, фаршированные трепангами (трепангу помидор не мог привидеться и в страшном сне), винегрет с мидиями, варенье из морской капусты… Нам понадобилось немало времени, чтобы распробовать морских обитателей. Процесс этот продолжается. Приморцы – в авангарде.

* * *

Вэдовый дизельный грузовичок «Мазда Титан» стоял на пляже, у прибойной полосы. Парни с вилами забрасывали в кузов пучки вынесенных морем водорослей теми же движениями, которыми поколения русских мужиков скирдовали сено. Грузовик катился задним ходом к следующей куче, и приятный женский японский голос монотонно предупреждал всех о том, что включена задняя передача…

Морскую капусту правильно звать ламинарией, это звучит как имя экзотической страны или женщины. Когда плывёшь с маской, видишь целые подводные леса из ламинарии. А то она валяется после шторма на берегу, когда прибойная полоса превращается в толстый мягкий ковёр – широкие, кожистые, бурые листы («слоевища»). Считается, что море именно благодаря ламинарии пахнет йодом, а йод выводит из организма радиацию. После аварии на японской АЭС «Фукусима-1» в меню владивостокских кафе появился одноимённый супчик с морской капустой. Если цвет моря – не столько цвет воды, сколько цвет неба, то запах моря – запах водорослей, разлагающихся на берегу. Этот сладковатый гнилостный запах мне приятен. Владивосток находится на полуострове, из-за чего водорослевый запах неожиданно возникает в, казалось бы, глухих каменных джунглях, между офисным и торговым центрами, откуда и моря-то не видно. И сразу становится хорошо от мысли о том, что море – с нами, город его не убил, не подавил (кто ещё кого подавит).

Вообще само название – «морская капуста» – выдаёт сухопутного человека, крестьянина, не придумавшего ничего лучше, как сравнить морскую траву с капустой. Так ему было проще и спокойнее. Возможно, он побаивался всего морского и поэтому предпочёл видеть в этой траве знакомую безопасную капусту, хотя по виду заросли ламинарии не имеют ничего общего с капустной грядкой. И на вкус, естественно, тоже. Материковские вообще относятся к морской капусте полупрезрительно. Ругая «проклятые советские времена», могут сказать: «на полках ничего не было, кроме морской капусты». Это отношение к ламинарии не основано ни на чём, кроме невежества. Если для русских слово «хлеб» стало синонимом «еды», то для приморских народов роль хлеба выполняла рыба и вообще всё морское.

«Вывоз морской капусты за границу составляет пока единственный источник материального благосостояния в экономическом быте Владивостока», – писал в 1878 году городской голова Михаил Фёдоров военному губернатору Приморской области. Вскоре тот издал приказ «о введении теперь же на один год взимания пошлины с добываемой морской капусты», хотя Владивосток тогда считался порто-франко. Именно на экспорте морской капусты «поднялся» первый гражданский житель Владивостока Яков Семёнов.

Морская капуста – наша градообразующая водоросль. (А кроме неё, сколько ещё их – разных грацилярий, тихокарпусов, грателупий, турнерелл, полисифоний… Кто придумывает эти слова, какой анонимный Кручёных?)

* * *

Летней ночью прибой светится планктонным зелёным пламенем. Если войти в воду, планктон фосфорическим блеском чётко обрисовывает очертания ног и рук. Смотришь на это таинственное свечение, в котором не различить отдельных «планктонов», и никак не можешь поверить, что огромные киты питаются вот этой странной невидимой пищей.

Кита во Владивостоке в 1890 году видел Чехов, это подтверждено его письмом Лазаревскому, цитирующимся местными экскурсоводами по случаю и без случая. Кит – млекопитающее. Поскольку он дышит лёгкими, рожает китят и кормит их молоком, в праве называться рыбой киту отказано. Но в обиходе мы относим его к рыбам: живёт в море и похож на большую рыбу.

Тюленей к рыбе уже никак не отнесёшь. Однажды я присутствовал при выпуске на волю тюленей, оставшихся без мам и выхоженных под Владивостоком, в морской деревне Тавричанке, в реабилитационном центре Лоры Белоиван, рисующей удивительных рыб с человечьими глазами. То, как тюлени двигались по суше, напоминало попытки сильно пьяного человека доползти до дома. Попав в воду, тюлени мгновенно преобразились. Жир, кажущийся на суше лишним, в воде стал необходим, как позвоночник и мышцы. Он, оказывается, не только помогает не мёрзнуть в ледяной воде, но и придаёт тюленьим телам идеальную гидродинамическую форму, до которой далеко даже нашим подлодкам.

В советское время, когда промысел китов ещё не был закрыт, пирожки с китятиной продавались на каждом углу то ли по три, то ли по пять копеек.

Именно здесь, у нас, родился отечественный китобойный промысел – вместе с первой флотилией «Алеут», вышедшей в первый рейс из Владивостока к Алеутским островам в 1933 году (но ещё раньше, со второй половины XIX века, китов здесь добывали «вольные шкиперы», самый, может быть, знаменитый из которых – выходец из Финляндии Фридольф Гек). Потом была Вторая Дальневосточная (Курильская) флотилия, вооружённая десятком китобойцев, – бывших тральщиков американской постройки. Их называли «дивизионом плохой погоды» из-за присвоенных им имён: «Буран», «Пурга», «Тайфун», «Ураган», «Шторм», «Шквал» и так далее. Ещё позже во Владивостоке базировалось сразу несколько флотилий – «Владивосток» (в неё вошла Вторая Дальневосточная), «Дальний Восток», «Советская Россия». Они развернули промысел в Тихом океане, затем и в Антарктике.

О тех временах – документалка Олега Канищева «Полтора часа до объятий» 1969 года. Она – о крупнейшей в мире флотилии «Советская Россия», встреча которой в порту была народным праздником. В 13-минутной ленте нет ни китов, ни торжественных речей – лишь лица горожан, бегущих к причалу (кажется, среди стоящих на причале – мой дед), и лица моряков. Несколько лет назад я попал на ретроспективный показ этой ленты. В зале сидели пожилые люди, пришедшие посмотреть на свою молодость, когда Владивосток был столицей китобойного промысла.

Из многомесячных экспедиций возвращались не все. Однажды матрос-раздельщик выпал за борт и, пока китобаза разворачивалась, его заклевали альбатросы. Погибших (выпили по ошибке формалин) гарпунёров похоронили прямо в море – завернули в брезент, привязали 70-килограммовые гарпуны и опустили в трёхкилометровую глубину где-то на траверзе Перу.

В другой раз китобоец в поиске китов попал в «роддом» посреди Тихого океана. Китята появлялись на свет в воде и стремились к поверхности, чтобы выпустить свой первый фонтан. Суровый капитан китобойца распорядился уйти, продолжив поиск в другом месте.

Из воспоминаний профессора Верёвкина, в шестидесятые работавшего на «Советской России»: «Меня всегда восхищали у китов хвостовые плавники. Это образец совершенства даже с эстетической точки зрения, и было жалко видеть, как это совершенство исчезало в горловинах жиротопенных котлов».

Китобойный промысел – занятие не только по-мужски жёсткое, но и жестокое. Если раньше Владивосток жил морем и оборонкой, то теперь – офисной имитацией деятельности и перепродажей импортного барахла. Это занятия более мирные, но вредные для души.

Уже к семидесятым китов в океане стало мало. Не сразу, но присоединившись к мораторию Международной китобойной комиссии, СССР окончательно прекратил промысел китов в 1987 году. Дальневосточные китобои зачехлили свои орудия ещё раньше – к рубежу восьмидесятых, дав прощальный салют из гарпунных пушек. Китобазу «Советская Россия», переименованную в «Альбатроса», в 1997 году продали на металлолом в Индию. Примерно то же шестью годами раньше произошло с Советской Россией без кавычек.

Профессии «китобой» больше нет. Есть только ветераны ушедшей профессии – морские артиллеристы мирного времени. Есть их полукустарно изданные воспоминания – хорошо, что успели. На презентации одной из этих книжек мэр Владивостока путал понятия «китобой» (профессия) и «китобоец» (судно), чего нельзя было представить раньше. И это не в упрёк континентальному происхождению мэра – просто пришли другие времена. А от прежних времён остались вырезки, наивные стихи, пафосно-героические очерки из газеты «Дальневосточный китобой», выходившей на флотилии «Советская Россия» (у каждой флотилии была своя газета: «Гарпун», «Труженик моря», «Приморский китобой»)… Они сейчас кажутся смешными, но в них пульсировала настоящая жизнь. А пафосная подача свидетельствовала о серьёзном отношении к серьёзным вещам, так же отличаясь от сегодняшней «свободной» репортёрской манеры, как реализм, пусть даже соц-, отличается от насмешливого постмодернизма.

Японцы, исландцы и норвежцы как били китов, так и бьют, никого не стесняясь. Китятину я пробовал именно в Японии, и уже не за пять копеек, а куда дороже. Только в 2013 году правительство Японии признало, что разрешает охоту на китов ради пищи, а не в научных целях, как стыдливо говорилось раньше («научное» мясо в итоге всё равно оказывалось в ресторанах). Министр рыбного хозяйства г-н Хаяси сказал, что австралийцы охотятся на кенгуру, корейцы поедают собак, но Япония не требует у них отказа от своих традиций; такая же традиция для японцев, продолжил он, добыча китов.

Недавно на острове Русском кита выбросило штормом на мель. Он погиб от собственной тяжести, став похожим на беспомощно раскорячившийся в узкости большегруз. Пока снаряжали учёных, островитяне кита съели – как нормальные первобытные люди, по разумению которых всё встречающееся мясо можно и нужно есть. Научные интересы, экология и гуманизм появляются позже, на следующем уровне.

От крабов моего детства остался «вкус краба» в палочках, чипсах, сухариках и прочей дряни. От китов не сохранилось ничего. И хорошо – пусть они остаются в своём океане.

* * *

Морские формы жизни причудливее, чем в фантастических романах. В море живут не только рыбы и тюлени, в общем напоминающие человека, но и какие-то несуразные губки («морской каравай», например), полипы, «гелевые гребневики», черви – на любой вкус, брюхоногие (в том числе трубач, «дело – трубач» – воспел его Лагутенко), головоногие и двустворчатые моллюски (в том числе каракатица под названием «Россия Тихоокеанская»), «морские жёлуди», странные крабы и раки («рак-крот Исаева», «краб стыдливый», «краб-паук медвежонок»…), иглокожие и ещё морской чёрт знает какие.

Конец ознакомительного фрагмента.