Я съезжаю с пути истинного
Знакомьтесь, пожалуйста. Вот этот подросток с вечной неуместной ухмылкой – это я. А этот, слева, в свитере и серых брюках, заправленных в сапоги – это Ратц. На самом деле никакой он не Ратц, он Хомяков, но «хомяк» по-немецки – Ratz и есть, а мы учимся в немецкой спецшколе («Миттельшуле мит эрвайтертем Дойч-унтеррихт», средняя школа с расширенным изучением немецкого языка, так это официально называется). Наличие же в организме Хомякова одной восьмой части тевтонской крови закономерно определяет тот факт, что товарищ мой примерно с восьмого класса, то есть с тех пор, как вступил в период подросткового самоосознания, носит арийскую стрижку, одежду строгого вида (желательно, чтобы строгие серые брюки были заправлены в сапоги), плюс то и дело глубокомысленно произносит длинные фразы на языке Гейне.
Кстати, о Гейне. Попробуйте при Ратце произнести эту фамилию. Широкое светлое лицо его омрачается, он поднимает палец и, чётко им помахивая, раздельно произносит:
– Не Генрих Гейне. Нет. Неправильно. Хайнрихь Хайнэ! Запомните: по-немецки это произносится – Хайнрихь Хайнэ!
Двухнедельная поездка от школы в Лейпциг (Ратц произносит «Ляйпцихь») после девятого класса – пик и звёздный час его жизни. По возвращении он ещё примерно месяц смотрит поверх голов и говорит исключительно по-немецки, с отвратительным лейпцигским акцентом, кстати – в самой Германии непроницаемым ни для кого, кроме самих жителей Лейпцига. Накупив в ГДР местных грампластинок, он крепко «задвигается» на том, что именует «нойе дойче Велле» («новая немецкая волна»). Он искренне считает, что именно так называется прогрессивная и лучшая в мире рок-музыка социалистической Германской Демократической Республики – хотя на самом деле так называется вовсе никакая не прогрессивная, а совсем даже реакционная рок-музыка капиталистической Федеративной Республики Германия, но об этом Ратцу почему-то никто не говорит.
Мы с Ратцем сидим за одной партой, но у меня совершенно другие склонности. Я живу (мысленно, понятно) исключительно в Ливерпуле, год у меня постоянно тысяча девятьсот шестьдесят первый, я ношу волосы неопределяемой длины (потому что они вьются и никак не опускаются желаемым битловским «шлемом»), зачитываюсь статьями рок-критика Афанасия Двоицкого в журнале «Сверстник» и никогда не застёгиваю форменный школьный пиджак, за что имею неприятностей.
Мы с Ратцем вообще всё время имеем неприятностей. На химии мы сидим на последней парте, для развлечения сливаем все жидкости ящика для опытов в одну колбу, в результате чего из колбы бурно лезет пена, воняет, заливает наши тетради с контрольной за четверть, и мы имеем неприятностей. На литературе мы пишем нашей зловредной Вилке (Виллоре Евгеньевне, то есть) сочинение про то, что Базаров – первый настоящий панк, нас вызывают на педсовет и громят цитатами из свежего выступления К. У. Зерненко на июньском пленуме ЦК КПСС по идеологии, и мы имеем неприятностей.
Виллора наша Евгеньевна (имечко её сложным, почти магическим образом составлено из кусочков заклинания тёмной магии «Владимир Ильич Ленин и Октябрьская революция») вообще нас недолюбливает, но не может связно объяснить, почему. Мы просто вызываем у неё глухое раздражение, регулярно прорывающееся острыми приступами ненависти, желательно – публичными, но, как правило, малосодержательными. Неприятностей у неё мы имеем все время.
После уроков мы через пол-Столицы тащимся ко мне на Забыловский или к Ратцу на Заводный, и там до одурения играем его и мои самодельные песни на гитарах производства деревни Пыхово Двоенцовского района. Моя гитара – светлой расцветки, звонкая, пахнет мебельным клеем и вся – посредством тонкого фломастера – исписана ранними стихами Маяковского. Ратцева гитара тёмная, глуховатая, с чёрным грифом, на котором у пятнадцатого лада красным лаком для ногтей написано загадочное: ВИА «Лончель».
Результаты мы записываем (стерео!) на кассетный магнитофон второго класса «Весна-211». Одна из этих кассет жива до сих пор, но слушать её без содрогания невозможно, да и не нужно.
Летом следующего года жизнь нас разносит в разные стороны – меня в Универ, Ратца в Авиаторский. В следующий раз мы встретимся только лет через пять.
В Универе я остро чувствую свою особенность. Вся моя группа – двадцать человек – либо рабфакеры-стажники, лет на десять старше меня, либо мажорные-размажорные девочки в густом, по моде тех времён, радужной расцветки макияже на лице и розовых «бананах» (это такие брюки) на толстых попах. Один я брожу по Универу в незабываемой коричневой куртке из югославского кожзаменителя.
Быстро находится и способ свою «особенность» усугубить – то, что называлось тогда «студенческая научная работа». После первой же сессии выясняется, что мой надёжно подвешенный язык (абсолютно без костей, но достаточно длинный и мускулистый) позволяет без лишнего напряга получать на экзаменах пятёрки, пока рабфакеры натужно кряхтят над шпаргалками, которые писали всю ночь, но не могут прочитать, а мажорные девочки плачут в коридоре над зачётками, капая комковатой польской тушью с ресниц на розовые «бананы». Восхищенные моей болтливостью, преподавательницы преклонных годов ведут меня под белы руки в Научное Студенческое Общество, я представляю туда три странички про то, как (согласно прочитанным мной первоисточникам) буржуазная массовая информация формировала популярность рок-музыки, и меня снисходительно хлопают по плечу очкастые зубры-пятикурсники, советуя, для проходибельности работки, полить её марксизмом-ленинизмом. Я, скрепя сердце, поливаю – и в результате делаю из трёх страничек, для своего удовольствия написанных, две курсовые работы подряд, и с одной из них даже еду в город Невоград на Научную Студенческую Конференцию в Невоградском Государственном Университете им. О. О. Зданова, где выступаю на секции «Зарубежная печать». Местный завкафедрой вякает было, что сама тема работы представляется ему довольно сомнительной, но я радостно, осиянный авторитетом нашего завкафедрой (куда более известного в соответствующих кругах, и при этом «прогрессивного»), раскладываю ретрограда в пух и прах и получаю диплом за лучший доклад. Очень красивый диплом, глянцевый, толстый, с портретом Вождя Революции… После доклада ко мне в коридоре украдкой подходят местные аспиранты, бледные и зашуганные, торопливо жмут мне руки и шепчут:
– Старик… Спасибо… Как ты его уделал…
А вечером в общаге я попадаю на квартирник (то есть общажник) двух суперзвёзд Невоградского Рока; так что, когда месяц спустя они впервые играют в Столице с электрическим составом (кстати, тоже в университетской общаге), я гордо стою среди подобных мне двух-трёх особенных и цежу сквозь зубы:
– Ну, эта вещь в акустике слушалась лучше…
Двое особенных – это Концов и Корнаков, мои не то чтобы друзья, а как бы такие же, как я, и не такие, как все, что заставляет нас держаться вместе. Ещё есть Мандрата, он как бы идеолог компании Концова и Корнакова, пишет безумные стихи под явным влиянием невоградца Грибощенкова, что по тем временам остросовременно и супермодно. Настоящая фамилия Мандраты – Пекарь, что нам кажется неимоверно крутым и заставляет сделать его фамилию названием нашей свежесозданной рок-группы.
Это Время Луны, время Новой Волны, вся старая музыка рухнула и погребена, с Запада доносится неслыханное, музыкальный критик молодёжных журналов Афанасий Двоицкий воспевает невиданное; уже четыре года где-то там, за изгибом земной тверди, работает музыкальный телеканал MTV, а мы, не подозревая о существовании рок-видео, изучаем стилистику Новой Волны по чёрно-белым фотографиям западных звёзд на тонкой бумаге польских журналов и по некачественным записям на вечно скрипящих от некачественной сборки аудиокассетах производства Германской Демократической Республики. Мы репетируем в Синеграде, городе-спутнике в сорока километрах от Столицы, куда ходит 400-й автобус – очереди на него у последней станции метро страшные, но можно ехать стоя, без очереди, всего за 15 копеек. Наша «база» – актовый зал в пустой, по-летнему гулкой школе, кошмарная ударная установка с одной гнутой и треснувшей тарелкой, три пятнадцативаттных усилителя с гавкающим названием VEF – в один втыкается микрофон, в другой – вечно нестроящая гитара болгарского производства, на которой бренчит Концов, в третий – моя бас-гитара Musima De Luxe 25B, которую сделали суровые немецкие коммунисты в Германской Демократической Республике, а я, сэкономив деньги от всего, что у меня только было, купил в легендарном столичном магазине «Созвучие» за 240 полновесных советских рублей.
Мы разрываемся от желания играть энергично и в то же время «новую волну» – мы знаем твёрдо, что прежнему року пришел окончательный и бесповоротный конец, и «новая волна» – последнее слово культурного развития целого мира, об этом написано критиком Афанасием Двоицким в журнале «Сверстник», а значит – так оно и есть. Вся беда в том, что из статьи Двоицкого «Рок Новой волны» мы знаем названия всех нью-вейвовых групп, но вот послушать удается немногое, и всё какое-то не то. По идеологическим соображениям мы знаем, что «многое в панке дико, уродливо и абсолютно неприемлемо» (А. К. Двоицкий), но при этом субъективно нам больше всех нравятся именно панки в лице Sex Pistols – за счет немереной своей энергетики. Но тут ещё морочит голову двоицкое же учение об абсолютной самобытности Русского Рока… Короче, мы играем очень быстрые песни в мажоре (с легкими отклонениями в параллельный минор) с долбящей ритм-секцией (иного, кроме как долбить – бум-цы-ДЫЩ, бу-бум-цы-ДЫЩ-цы – она делать и не умеет) и полосующей полунастроенной гитарой, а Корнаков, получивший в группе кличку Поль Гнедых (по хитроумному персонажу Стругацких), сырым и мощным голосом орёт:
Мы топчемся на месте и говорим о буднях,
Мечтая о «фиесте» и безопасных пулях,
Мы падаем на камни и стонем от досады
И топчут нас ногами друзья из Невограда.
«Фиеста» – это такой прохладительный напиток, продававшийся в те годы. Вставлять в тексты песен названия всем знакомых предметов – прогрессивно и модно. Никто не думает, что через каких-нибудь тридцать лет никто не будет помнить этих предметов и этих названий. Важно Соответствовать, и мы Соответствуем. Этой песней мы гордимся. Это наш боевой гимн.