Вы здесь

Крестьянская история. В коммуне всё было общим (Л. И. Ананьева, 2017)

В коммуне всё было общим

Итак, мой дед отдал в коммуну всё своё имущество, нажитое честным трудом всех членов семьи: берите, пользуйтесь, будем живы-здоровы, станем трудиться, наживём ещё – руки, ноги есть, голова на плечах.

Почему же дворяне, графья, помещики, капиталисты и прочие народные кровососы не поделились с угнетаемым ими народом своими богатствами, которые они не заработали? Пустились в бега по заграницам, начали писать жалостливые мемуары о том, какие они несчастные, и проклинать большевиков и Октябрьскую революцию? Нет сомнения, что эти люди предали анафеме и Третье марта 1861 года. Сетуют, что крепостное право в России было отменено преждевременно. (Через семьдесят лет оно снова было узаконено.) А ведь сами они эту революцию спровоцировали и накликали своей жадностью, непомерной эксплуатацией своего народа. Как же они этот народ ненавидели! Почему не отдали землю крестьянам? Почему не ввели восьмичасовой рабочий день на заводах и фабриках и т. д.? От обжорства и алчности. Поделились бы своим богатством с народом, и не было бы революции, и не пролились бы реки русской крови. Вместо роскошных балов эти рафинированные господа взялись бы за чапыги[14], а дамы отправились бы доить коров. Не слепые были, видели, что терять-то крестьянину, как и рабочему, нечего. Народ не мог терпеть бесконечно своё рабское положение, нечеловеческое существование. Рано или поздно что-то должно было произойти. Вот и случилось. Гром грянул и раскатился по всей земле. Как людей, семью псевдо-Романовых жалко. Зачем же расстреливать – сослали бы в Нерчинск или, как Меньшиковых, – в какой-нибудь Берёзов. Люди грамотные, нашли бы применение своим способностям, стали бы обучать крестьянских детей грамоте, занимались бы культурно-просветительской работой. Польза для общества была бы огромная. А Кровавое воскресенье, когда 9 января 1905 года расстреляли мирно идущих демонстрантов, погибли двести человек? Они не люди? А 4 апреля 1912 года расстрелянных на Ленских золотых приисках рабочих, когда погибли двести семьдесят человек, разве не жалко? Они разве не люди? (Не зря народ наградил царя Николая II презренной кличкой Николай Кровавый.) Об этих и других трагических событиях, в которых безвинно погибло множество простого народа, все напрочь забыли, и церковь в том числе, помнит только о самом богатом помещике, самом жестоком эксплуататоре и главном виновнике всех российских бед – семье псевдо-Романовых. Теперь только о ней льются слёзы и устраиваются молебны.

Из собственного дома, построенного Никифором Семёновичем, осиротевшую семью вскоре выселили, решив, что большой крепкий дом бабушке и её детям больше не нужен. То есть жильё тоже коллективизировали. Поселили их в ветхой избёнке, где уже ютилась такая же вдовья семья. В доме, который построил дед, стали жить приезжие председатели коммуны. Коммунары называли их «портфельщиками». Руководители менялись часто, через год, а то и полгода появлялся новый «портфельщик». Прибывали они для руководства коммуной из города. Возможно, были они пламенные революционеры, а может быть, просто случайные люди, попавшие в струю событий, но все они в сельском хозяйстве, тем более в коллективной его организации, ничего не смыслили и вникать в суть не собирались. Пребывание в коммуне было для посланцев из города в тягость. Зная, что они здесь временно, особого рвения к работе не проявляли, но с высоким начальственным положением осваивались быстро, быт свой старались устроить по-барски, заводили жён из местных вдов, ели, пили что хотели, жили за счёт коммуны на широкую ногу. Авторитетом у членов коммуны не пользовались. Пробыв некоторое время, исчезали, жёны оставались. Был всё тот же рабский страх перед властелином. Но, несмотря на это, работать на общее дело люди не торопились. Эквивалента оценки труда не было, работники не получали ни денег, ни продуктов, кто сколько заработал, никто не знал. Пайки выдавались на «едока». Лодыри, кто и раньше-то не любил трудиться, быстро сообразили, что можно прожить за счёт других. А те, кто умел и хотел хорошо работать, тоже были не дураки, на лентяев работать не желали и стали равняться на халявщиков. Но все делали вид, что усердно трудятся, тем паче, если появлялся начальник. Как только он исчезал, Поля Нехорошева предлагала:

– Давайте, бабы, отдохнём, пока Мусатова нет. (Мусатов был бригадиром.)

Все прекращали работу и отдыхали. Такая имитация труда. В коммуне всё было общим. Во что одеть, обуть и взрослых, и детей – всё решало правление коммуны. Надо ребёнку обувь – правление решает, что именно выделить: дадут сапоги, значит, весну и осень (летом все ходили босиком) ходи в сапогах, пока не получишь пимы. То же самое с одеждой. Питались все в общей столовой – и взрослые, и дети. От коммунарских харчей младший сын, Егорка, заболел «животом» и умер. Этот жуткий жизненный неуют, физическую и духовную подчинённость, зависимость до мелочей от чужой воли люди переносили тяжело.

Хатёнка, в которой жила бабушка, теперь уже с четырьмя детьми, вскоре совсем обветшала, развалилась. Обездоленную семью определили в детский дом: мать – стряпухой, детей – на постоянное место жительства, они теперь тоже стали общественными. Детдомовцы называли бабушку тётка Морозиха, так же обращались к родной матери и её дети – она так велела сама, чтобы не бередить сиротские души. Спали порознь, мама с сёстрами – с девочками, брат Прокофий – с мальчиками, стряпуха-мать ночевала на кухне. Детский дом – не дом родной. По вечерам мама и её младший брат Прокофий, взявшись за руки, шли к родному дому, садились у стены и горько-горько плакали, взахлёб, навзрыд. Они не говорили друг другу, о чём каждый из них плачет, но своими маленькими измученными детскими сердечками прекрасно друг друга понимали. Глубокое детское горе, пронзительная боль, безысходная тоска по утраченному отцовскому крову, домашнему очагу, по привычным материнским хлопотам, надёжной отцовской опеке, родным стенам разрывала детские души. Обречённость, незащищённость и обездоленность маленьких человечков вырывалась в детском плаче наружу. Да разве можно найти слова, чтобы выразить эту детскую печаль, объяснить это детское горе? Страшно и жутко признавать теперь, что их, детей, тоже обобществили, они стали детьми казёнными и, стало быть, никому не нужными. Коммуне они были в тягость – их надо было кормить, одевать, обувать, учить. Понимая своими чистыми детскими душами всю глубину постигшей их трагедии, они могли выразить свои непомерные страдания только горьким, неуёмным плачем. Наплакавшись, взявшись за руки, они тихонько уходили, сиротливо, с поникшими головками, с измазанными горькими слезами лицами. Как-то кто-то из коммунаров сказал бабушке, что её Маруська с Пронькой сидят около своего дома и рыдают, заливаются горючими слезами. Испуганная, взволнованная мать побежала к своей бывшей усадьбе, стала терпеливо успокаивать родных деток, вытирать подолом своей юбки слёзы. Гладила по головкам, настойчиво объясняя, что дом этот больше им не принадлежит, что живут здесь чужие важные люди, что ходить сюда ни в коем случае нельзя и тем более здесь плакать, а то как бы ни случилось ещё большей беды. Дети были понятливые, ходить к дому перестали, теперь смотрели на него издалека, сквозь слёзы, с тихой детской омертвляющей душу тоской. Дом, построенный моим дедом, Никифором Семёновичем Морозовым, оказался долговечным. Время почти не изменило его внешний вид, он врос в землю, но стоял крепко, построен был основательно, прочно – хозяин, строивший дом, собирался жить в нём долго. Не пришлось. В дикое ельцинское время его, вероятно, растащили на дрова или просто сожгли для потехи.

В конце 50-х – начале 60-х годов Никита Сергеевич Хрущёв пытался повторить этот жуткий эксперимент по обобществлению детей. Но он пошёл дальше, чем экспериментаторы 20-х годов. В 1958-м правительство взялось срочно проводить реформу средней школы. Среди прочих новшеств и изменений в системе народного образования страны было решено обычные средние школы перепрофилировать в школы-интернаты. В этих государственных детских учреждениях разместили детей, родители которых не желали обременять себя заботой о собственных чадах, решив, что жить так проще и легче. Часть школьных учебных комнат была отдана под спальни, здесь стояли впритык кровати, другая часть классных комнат предназначалась для проведения занятий. Меню было одно на всех, не отличавшееся разнообразием – ешь что дают. И одевать обобществлённый малолетний контингент старались одинаково. Получились не школы-интернаты, а школы-казармы – суть, в сущности, одна и та же. Родители отправляли своих потомков в эти пансионаты на постоянное проживание. В СМИ неустанно твердили о преимуществах общегосударственного (без родительского) воспитания детей, велась активная агитация, настойчиво убеждающая мам и пап отказываться от своих дорогих сынков и дочек и определять их в эти детские новообразования. Приводились веские аргументы: у родителей освобождается время для работы, для отдыха, для самообразования, а государство берёт на себя обязательства вырастить и достойно воспитать их отпрысков. То есть коллективизация детей, воспитание подрастающего поколения отдельно от родителей, от семьи были возведены в ранг государственной политики. Призывы находили отклик у многих родителей. Эти учреждения (как их назвать – детские дома, интернаты или приюты?) были переполнены. Основной контингент – дети городских жителей.

Студенткой пединститута мне случилось быть на практике в одной из таких хрущёвских школ-интернатов. Её обитатели сильно отличались от обычных школьников: глазёнки потухшие, в них сквозила тоска, горечь утраты, какой-то недетский испуг и депрессия. Маленькие изгои. Когда мы приходили, детишки молча прижимались к нам и с недетской скорбью смотрели в наши в глаза, как бы спрашивая: «Где моя мама?» Конечно, во все времена бывают проблемные семьи, в которых ребёнку жить некомфортно. Но зачем же так огульно собирать всех в казармы? Если Н.С. Хрущёв решил сделать воспитание подрастающего поколения советских граждан безродительским, надо было сначала хотя бы создать для маленьких отказников достойные условия, комфортные для проживания, всестороннего развития и воспитания. Но даже самая лучшая, самая благоустроенная казарма никогда не сможет заменить родительский кров, семейный очаг. Потом эта кампания по переводу всех советских детей на казённое безродительское воспитание утихла, школы-интернаты снова стали обычными школами. Эксперимент прекратили. Но не с того ли приснопамятного хрущёвского времени остался синдром беспечного расставания родителей со своим дитём? Дурные примеры заразительны.

Младший брат мамы, Прокофий, был шустрый, любознательный, смекалистый, талантливый паренёк. В возрасте двенадцати-тринадцати лет ему уже доверяли ответственные коммунарные дела и спрашивали как со взрослого. Умело обращался с техникой, которая была в коммуне. Не могу не рассказать об одном эпизоде из жизни этой обездоленной, униженной семьи.

Прокофия определили работать на молотилке. Старая, изношенная машина сломалась. Председатель коммуны, по фамилии Нехорошев, обвинил подростка в поломке механизма, отстегал его принародно кнутом и запер в амбаре, который почему-то называли «лисий». Эта постройка была знаменита тем, что стояла в ней жуткая вонь. Смрадный запах был настолько концентрирован, что это место люди обходили стороной, чтобы уберечь себя от удушливого зловония. Двенадцатилетний мальчишка просидел под арестом почти сутки. Столько же времени просидела около амбара бабушка. К ночи она с трудом вымолила для своего сына «амнистию», он был выпущен на волю. Как он смог вынести столь долгое сидение в этой газовой камере, бабушка всю жизнь не могла уразуметь. Когда легли на землю густые сумерки, Прокофий сел на коня и умчался куда-то в тёмную бездну. Несчастная, измученная женщина, обеспокоенная неизвестностью, бродила всю ночь возле хаты, напряжённо вглядываясь в темноту и вслушиваясь в оглушающую тишину ночи. Ждала. Под утро сын вернулся. Молотилка заработала. Председатель коммуны подвёл итог:

– Вот, Морозиха, не отстегал бы я твоего Проньку, не посадил бы его в «лисий» амбар, так и стояла бы молотилка.

Прошло много-много лет, погиб на войне дядя Прокофий, состарилась бабушка, но рассказывала она об этом случае с дрожью в голосе и почти шёпотом. О том, что ездил Прокофий в соседнее село, где жил крестьянин-единоличник, у которого была такая же молотилка. Вот и взял паренёк из его машины нужную деталь. Как он это сделал, знал только он. Когда сын посвятил мать в причину своего ночного отсутствия, измученная женщина только всплеснула руками и проговорила обречённым голосом:

– Царица Небесная, если бы поймали, убили бы на месте!

Прокофий был лунатиком. Ясными лунными ночами в забытье или в каком-то трансовом состоянии он отправлялся на странные прогулки. Ходил по дому, по двору, «путешествовал» по крышам строений. Бабушка, не понимая, что происходит с её дитём, страдая от предчувствия беды, следовала за ним. Когда он забирался на крышу, она ходила вокруг постройки, чтобы в случае чего оказать помощь. Боясь навредить ребёнку, не предпринимая никаких действий, тихим голосом умоляла:

– Сынок, Проня, слезь с крыши, упадёшь ведь, слезь!

Как-то в село приехал бродячий цирк. В числе странствующих артистов был гипнотизёр. Кто-то посоветовал бабушке обратиться к этому человеку за помощью, чтобы исцелить ребёнка от странного недуга. После сеанса у циркового кудесника, к великой радости бабушки, мальчик бродить по ночам перестал.

В книгах, в учебниках говорилось о том, что революция совершена во имя того, чтобы все стали равными, чтобы бедные стали жить лучше. Но вот из рассказов бабушки выходило, что бедные не очень торопились хорошо, добросовестно трудиться ради своего и общего блага, на работе не особенно напрягались. Они считали, что поскольку они из бедняков, значит, уже поэтому им должна быть обеспечена райская жизнь, всё организовано, всё приготовлено. Вроде бы это счастливое житьё должно сложиться само собой, без особых усилий. Слова «из бедняков» были как бы пропуском в лучшее, светлое будущее.

Радужное воспоминание о годах, прожитых в коммуне «Красный сибиряк», у бабушки осталось от события, когда её послали на слёт передовиков в Барнаул. Была она депутатом, каким – и сама не знала, сидела в президиуме и голосовала поднятием руки, как все. В президиум выбирали или назначали отличившихся в труде работников – особая публичная похвала: все собравшиеся сидели в зале, а члены президиума – на сцене, за столом. Наряду с обычным, рабочим, выбирался ещё почётный президиум. Выходил оратор с призывом избрать в почётный президиум Центральный комитет Всесоюзной коммунистической партии большевиков во главе с товарищем Сталиным. Все вставали в приветствии и дружно продолжительно хлопали. Участников слёта водили в театр. Это посещение театра осталось в бабушкиной памяти на всю жизнь. Неграмотная женщина, что она могла решить, в чём разбиралась? Она вообще плохо представляла себе, в каком обществе живёт, но интуитивно понимала – чтобы как-то выжить, надо молча, терпеливо выполнять то, что приказывают. Так и жила в прискорбном молчании, не требуя и даже не прося для себя ничего – начальники лучше знают, что кому нужно. Выселили из собственного дома – подчинилась, посадили в президиум – подчинилась. На всё у неё был один ответ: «Ладно, Бог с ними». Бог действительно был с ними, власть имущими, и сами они превратили себя в богов. Упивались властью, любовались собой, считая себя непогрешимыми, самыми умными, самыми дальновидными. Для них не было ни законов, ни правил. Закон для каждого у таких богов – это он сам. И не смей перечить, оскорблённое божество сметёт, уничтожит тебя, как муху, с торжеством и наслаждением. Кому скажешь? Кому пожалуешься? Некому.