Война. Фронтовой госпиталь
Мой муж – сотрудник НКВД
Когда Вячеслав Мошенцев приехал за мной в Воронеж, он сразу предложил мне руку и сердце и повез в Москву. Но поселились мы сначала в Подмосковье, в поселке Перловка. А брак зарегистрировали в Мытищах. Помню, мы долго стояли в очереди. На одном конце стола регистрировали вступление в брак, на другом – факт смерти. Никакой свадьбы у нас, конечно, не было. Но нам дали одиннадцатиметровую комнату в коммунальной квартире двухэтажного деревянного дома. Дом принадлежал Мытищинскому вагоноремонтному заводу, где по возвращении с флотской службы мой муж работал инженером. В этой маленькой комнатке мы и жили. Потом к нам переехали мать и отец Вячеслава. Стали жить вчетвером. Я забеременела и в 40-м году родила дочь Людмилу. Первое время была занята малышкой. Но когда ребенку исполнилось полгодика, решила устроиться на работу. Пошла со своим дипломом в Министерство здравоохранения. Объяснила, что хочу работать. В дипломе было указано, что одна из моих специальностей – акушер-гинеколог. Техникум-то я окончила акушерский. И практика у меня уже была. Когда училась, подрабатывала немного в больнице. Мне предложили работать в поликлинике Киевского района, на Потылихе. Так что моя первая работа – гинеколог в женской консультации. Я лечила не только москвичек, но и женщин-заключенных, которые отбывали срок на вредных предприятиях: химическом и эфиромасличном заводах. Нередко в очень трудных условиях приходилось оказывать экстренную помощь, даже принимать роды. Положить в больницу заключенную было не так просто. И мне одной приходилось лечить этих женщин, иногда довольно длительное время.
В это время мужа уже перевели в Наркомат путей сообщения на должность заместителя начальника отдела. А через несколько месяцев мобилизовали в органы НКВД. Перевели приказным порядком. Он даже со мной этот вопрос не обсуждал. Я была, конечно, очень расстроена. И он был не очень доволен. Может, он и не согласился бы на эту работу, если бы… Дело в том, что его брат после революции был чекистом. Его расстреляли белые. Он похоронен как герой революции. На берегу Волги, в Симбирске, до сих пор лежит надгробная плита с его именем и горит вечный огонь. Думаю, муж согласился пойти на службу в НКВД в память о своем брате.
Он стал начальником Ленинского райотдела НКВД. Ездить из Перловки на работу было неудобно. Тогда-то нам и выделили квартиру в Москве, в Лаврушинском переулке, в доме № 17. Учреждение мужа находилось на Большой Полянке, в нескольких минутах ходьбы от Лаврушинского.
А потом началась война.
В Москву! В Москву!
В августе 1941 года с сестрой Татьяной и малыми детьми на руках мы эвакуировались в Чебоксары. Сестра к тому же вот-вот должна была родить.
Из Воронежа в Чебоксары приехала и мама. Она уехала из города последним поездом, буквально накануне его оккупации. В дороге чуть не погибла: поезд бомбили, были раненые и убитые. В Чебоксарах нам дали маленькую комнатку. У сестры родился сын.
На фронтах шли тяжелые бои. То одна, то другая семья получала известие о гибели родных и близких. Горе пришло и в наш дом: погиб муж моей сестры, Сергей. Тот самый, что еще совсем недавно лихо мчался на велосипеде, догоняя мой мотоцикл… Он был тяжело ранен под Калинином, городом своего детства. И, умирая от ран, написал прощальное письмо, в котором завещал мне и мужу не оставить в беде жену и детей. Так что в нашем семействе прибыло…
Но в эвакуации я оставаться не могла. Какая-то сила словно подталкивала меня и гнала в дорогу. К тому же я полагала, что мне, врачу, здоровой молодой женщине, не место в тылу. И вот в январе 42-го я выехала в Москву. Дочку оставила в детском саду-интернате, под присмотром мамы и сестры.
До Москвы добиралась нелегально: пропуска на въезд в Москву у меня не было. Выручали попутчики военные. Каждый раз при проверке документов они прикрывали меня шинелями. На вокзале меня встретил муж, сразу сообщив, что в ближайшее время отправляется на фронт. Пока же в его обязанности входила охрана Кремля, эвакуация промышленных предприятий района, порядок на улицах и прочая.
Помню, как бомбили Москву. Однажды бомба попала в здание на Большой Полянке, где работал муж. Погибли почти все сотрудники, а он чудом остался жив.
Частично был разрушен и наш дом в Лаврушинском. Литераторы тогда шутили: мол, если бомба попадет в писательский дом, от советской литературы ничего не останется. Все-таки две бомбы попали… Но литература не погибла. Жильцов в это время практически не осталось: дом не отапливался, и писатели переселились, кто куда… Бомба повредила и нашу квартиру. Но мы с мужем уже были на казарменном положении и жили в своих учреждениях.
Немцы все ближе подходили к Москве. Муж одним из первых стал организовывать партизанское движение в Подмосковье, а потом добровольно ушел на фронт. Забегая вперед, скажу, что был он дважды контужен. Но домой вернулся. Случилось это в День Победы.
Я же устроилась на службу во фронтовой госпиталь, где и стала настоящим хирургом.
Госпиталь в Парке культуры
Госпиталь устроили в здании школы, что располагалась на территории знаменитого Парка культуры и отдыха имени Горького.
…Зима 41-го была очень холодной – замерзал даже пар изо рта. Москва будто вымерла, увидеть можно было лишь колонны военных да группы мужчин и женщин с ломами – в городе строились противотанковые заграждения.
Ожесточенные бои шли уже на подступах к столице. Госпитали были переполнены. Санитары едва успевали выгружать раненых. Медицинских кадров не хватало. Недоставало медикаментов и перевязочного материала.
Теперешнему поколению война знакома по фильмам да художественной литературе. В реальности же все было гораздо непригляднее, страшнее, грубее: бесконечные стоны и бред раненых, устоявшийся тяжкий запах в палатах!
В госпитале я сразу стала работать в хирургическом отделении, которым заведовала Махотина. До сих пор помню эту замечательную женщину – прекрасного хирурга-травматолога и к тому же доброго уравновешенного человека. Я многому у нее научилась, усвоила и основные заповеди. Прежде всего, врач не должен нагонять страх на больного, как это любят делать некоторые. Больной должен верить своему врачу. Если не верит, лучше не бери его на операцию. Возьмешь – в лучшем случае у него будут осложнения, а в худшем – может случиться непоправимое. Сострадание, сочувствие способствуют выздоровлению наравне с лекарствами – я это усвоила твердо. Особенно если шла речь о раненых, которых порой спасали ласковое слово, улыбка, внимание.
Во фронтовом госпитале я делала первые шаги в хирургии и травматологии, упорно овладевала и методикой, и практикой. Дни и ночи проводила у операционного стола, иногда с открытым учебником. И через два месяца уже могла оперировать самостоятельно.
После операций часто приходилось накладывать гипс на ноги или на руки. Процедура эта, да и сами гипсовые повязки были чрезвычайно тяжелыми и неудобными. К тому же из-за неумелого наложения и плохого качества гипса повязки ломались, причиняя страдания раненым. Я решила во что бы то ни стало научиться делать эту процедуру более искусно. В течение месяца в свободное от работы время бегала в клинику 2-го Медицинского института, благо она была рядом с госпиталем, на выучку к знаменитому травматологу профессору Бому. Его гипсовые повязки были легкие, изящные, хорошо отмоделированные. Он посвятил меня в секреты гипсовой техники, и в дальнейшем, где бы я ни работала, мои повязки признавались лучшими.
В наш госпиталь поступало много военнослужащих, ранения которых были осложнены газовой гангреной и столбняком. Чтобы спасти этих несчастных, приходилось делать обширные разрезы тканей для доступа кислорода, а нередко и удалять конечности. Ампутация… Я содрогалась при таком приговоре. В коротких снах на меня надвигались, полные ужаса и мольбы, глаза моих приговоренных. К тому же в госпитале постоянно не хватало донорской крови. Мы, медики, сами становились донорами. И сейчас помню юного партизана, почти мальчика, которому я отдала свою кровь. Он умирал от кровотечения. Переливание было прямое. Медсестры, видимо, что-то не рассчитали, и я потеряла сознание. Когда очнулась, увидела, что партизан мой буквально воскрес, опасность для жизни миновала. Я обрадовалась несказанно. А обморок… Что ж, сознание можно потерять и от работы: хирурги стояли у операционного стола по десять-двенадцать часов в сутки.
Майор медицинской службы и его коллеги
Прошло полгода с начала моей работы в госпитале. И в один прекрасный день к нам явилась комиссия из Управления госпиталями во главе с наркомом здравоохранения. На заседание комиссии пригласили врачей-хирургов. Начальник госпиталя Лукомский доложил об успехах и о трудностях, потом перешел к оценке работы врачей. В свой адрес услышала исключительно хвалебные слова. Удивилась, подумала: к чему бы это? Оказалось, что комиссия была аттестационной. И по ее рекомендации меня назначили начальником хирургического отделения.
– Будьте готовы к тому, что в любой момент вас могут перевести в другой госпиталь, – сказал нарком и добавил: – Кадры нам нужны позарез.
Честно говоря, такой ход событий меня не обрадовал. Я сдружилась с коллективом этого госпиталя. Мне нравилось мое начальство, особенно доктор Махотина, которая к этому времени уже предоставляла мне полную самостоятельность. К тому же я не могла оставить одного своего больного.
Несколько дней назад из Подмосковья, прямо на плащ-палатке, в тяжелейшем состоянии в госпиталь был доставлен командир партизанского отряда «Мститель» по фамилии Парамонов. Он получил множество огнестрельных ран. Я стала его лечащим врачом. Пришлось сделать ему шестнадцать операций, причем восемь из них – сложных. Будь моя воля, за терпение и оптимизм я бы присвоила этому человеку звание Героя Советского Союза. Терпение – ведь это тоже геройство. Парамонов верил мне безраздельно. И мой уход, как говорил он сам, был бы для него равносилен смерти. По просьбе командира партизанского отряда меня временно оставили в госпитале. Я работала уже заместителем начальника хирургического отделения. Случалось и выезжать на фронт, в самое пекло боев. Наша бригада называлась «Помощь фронту». Помню, как под шквальным огнем мы вытаскивали раненых. Это было под Ельней.
Но как только Парамонов поправился, меня перевели во вновь организованный госпиталь. Назначили начальником отделения и присвоили звание майора медицинской службы. В моем отделении было, как у нас говорится, сто пятьдесят коек.
Работа на новом месте была неизмеримо труднее. Дело в том, что это был единственный на весь Советский Союз госпиталь, который специализировался на огнестрельных ранениях мочеполовой системы и кишечника в сочетании с повреждением костей таза и тазобедренных суставов. Сложнейшие больные!
Для меня урология была новой специальностью, и поначалу я отказалась быть ведущим хирургом отделения. Тогда начальство пошло на обманный маневр. Мне дали отделение только с хирургическими больными, хотя и очень тяжелыми. А когда работа пошла на лад – профиль отделения изменили. Волей-неволей мне пришлось стать хирургом-урологом.
Освоить новую специальность мне помогал профессор Смеловский. Он научил меня секретам анестезии, особенно местной, тонкостям новокаиновых блокад.
Вместе с ним мы разработали ряд новых операций при сложных комбинированных ранениях. Он настоял на том, чтобы я начала работу над диссертацией. Моя фронтовая практика и в самом деле давала ценный материал. Очень помогал мне и наш главный уролог Иосиф Наумович Шапиро. Многие имена забыла, а его почему-то помню. Может быть, потому, что была бессменной его ассистенткой. Помню, что он всегда шутил, а готовясь к операции, непременно рассказывал анекдоты. Его любили в госпитале, но между собой называли «Себе Наумович».
Были и случайные люди в медицине, помышляющие только о карьере. Так, с чьей-то подачи в наше отделение направили кандидата медицинских наук, некоего Гимпельсона. Сразу же в отделении образовалось двоевластие. Он взял на себя командные функции, а мне предоставил исполнительные. На мой взгляд, в хирургии он был профаном, к тому же по характеру – человеком спесивым. А отсутствие профессионализма в сочетании с самоуверенностью – смесь опасная. Может быть, я бы работала с ним и дальше, если бы не один эпизод, буквально повергший меня в состояние шока.
В отделение поступил паренек лет четырнадцати из партизанского отряда. Пуля повредила ему мочеиспускательный канал. Необходимо было делать блокирование, другими словами – инструментальное расширение канала. Трудно себе представить, но Гимпельсон, этот, с позволения сказать, кандидат наук, начал проводить блокирование без всякого обезболивания. Я прибежала, услышав безумный, нечеловеческий крик мальчишки. Он был уже почти без сознания. Вне себя от возмущения, я вырвала у Гимпельсона инструмент, оттолкнула от больного и заорала: «Вон из операционной!»
Долечивала юношу сама. Но перед начальством госпиталя поставила вопрос ребром: или я, или он. Уволили Гимпельсона. Правда, через какое-то время он вернулся, но я работала уже в другом месте.
Были среди моих коллег и удивительные люди, с судьбами поистине трагическими…
Смерть налету
Я сама присутствовала на этой конференции. Она проходила в 43-м году в Институте Склифосовского. Это была конференция хирургов московских госпиталей, и обсуждался на ней очень важный вопрос: как избежать ампутации конечностей при газовой гангрене. С докладом по этой проблеме выступил академик Сергей Сергеевич Юдин. Он предложил новые методы борьбы с анаэробной инфекцией. Конкретнее, Юдин рекомендовал делать большие разрезы для доступа кислорода к тканям. Эффективность этого метода превысила все ожидания: благодаря ему многим людям были сохранены не только руки и ноги, но и сама жизнь.
О Юдине можно говорить много. Еще в 1930 году он впервые произвел переливание трупной крови человека. Известны его труды по хирургии желудка и пищевода, неотложной и военно-полевой хирургии, анестезиологии. Сергей Сергеевич вообще был всесторонне одаренным человеком: рисовал, играл на скрипке.
Непревзойденный хирург, он пользовался большим авторитетом не только в Союзе, но и за границей. И, по-видимому, его популярность кому-то мешала. Во время войны Сергей Сергеевич был приглашен в Англию на научную конференцию. Буквально на всех зарубежных врачей он произвел огромное впечатление и как ученый, и как практик, много сделавший для спасения раненых. Когда настал день отъезда, в знак признательности англичане послали в подарок русским врачам полвагона шоколада.
Этот шоколад и послужил поводом для клеветы и доноса. Академика, как водилось тогда, объявили английским шпионом, выдавшим якобы стратегические секреты. Юдин был арестован.
Последний раз я видела его при печальных обстоятельствах – в день похорон профессора Алексея Дмитриевича Очкина. Он был лучшим другом Сергея Сергеевича, возглавлял больницу им. Боткина и одновременно работал главным хирургом Кремлевской. Заключенный Юдин каким-то образом узнал о смерти коллеги и добился-таки разрешения проститься с ним.
Никогда не забуду этой картины. Шла торжественная процедура похорон. Гроб с телом Очкина установили на постаменте перед Боткинской больницей. Духовой оркестр играл траурные мелодии. Вдруг толпа расступилась. По длинному людскому коридору под конвоем двигалась высокая, прямая, скорбная фигура.
– Боже мой! Это же Юдин! Сергей Сергеевич… – то там, то здесь слышался шепот…
У гроба академик остановился, опустился на колени и простоял так несколько минут. Потом встал, поклонился еще раз покойному, и те же конвоиры тем же длинным коридором увели его назад.
Знаю, что в тюрьме Юдин просидел несколько лет. Выпустили его уже после смерти Сталина. Но прожил он недолго. Однажды его пригласили в какой-то город на консультацию. Когда летел обратно, в самолете с ним случился сердечный приступ. Сделать ничего не удалось, он умер прямо в полете. В буквальном смысле это была смерть на лету. Уже посмертно ему присудили Ленинскую премию.
Наш помощник – карманный вор
Разные больные попадали во фронтовой госпиталь… Однажды поступил к нам с заболеванием почек и обширным ранением в области лопаток старший сержант. Назову его П. После операции он быстро пошел на поправку, подружился с медперсоналом отделения. А когда набрался сил, стал помогать санитарам: привозил и отвозил на каталке раненых в операционную или перевязочную, даже помогал делать уборку. А вечерами развлекал больных игрой на гармошке. В госпитале задерживаться он не хотел, рвался обратно на фронт, в свою часть. Но мы не спешили его выписывать.
Шел 43-й год. Из эвакуации возвратились мама с моей дочкой. Нашу квартиру в Лаврушинском отремонтировали после бомбежки. Хоть холодно и голодно – мы были дома. Тревожила меня болезнь Милочки. В Чебоксарах она заболела скарлатиной, лежала в больнице, но выздоровления не наступило. Я решила обследовать ее в нашем госпитале. Результат оказался неутешительным: у нее обнаружили туберкулез легких. Об этом узнали мои коллеги и даже раненые.
В это время и пришла пора нашему безотказному помощнику возвращаться на фронт. Накануне этого дня я дежурила по госпиталю. Вечером пошла делать обход. Вижу – на койке старшего сержанта вместо него самого лежит муляж в виде спящего человека. «Очередная шутка», – подумала я.
Время шло, а сержант не возвращался. Часы пробили полночь. Расстроенная, я присела за письменный стол у открытого окна в коридоре на 4-м этаже. Сестру отпустила отдохнуть. Сама же стала думать: куда сбежал мой подопечный без увольнительной? Наверняка его задержат, и наверняка ему известно, что за эту самоволку понесу наказание я.
Вдруг слышу странные звуки за окном: как будто кто-то ползет по водосточной трубе. А через несколько мгновений на подоконнике появились сначала руки, а затем и голова моего сержанта. Легко, как кошка, он соскочил на пол. Сделал знак, чтобы я не шумела. Уселся напротив меня и, воровато озираясь, вынул из-за пазухи целую пачку денег. Я обомлела, потом спросила:
– Что это? Откуда?
Он опять посмотрел по сторонам, придвинул мне деньги и сказал:
– Это на лечение дочки.
Я вскочила на ноги, побледнела от возмущения и почти заорала:
– Как ты посмел?
Сержант схватил меня за руку, снова усадил на стул и прошипел:
– Это же не тебе, а больной дочке.
Я молчала. Он посмотрел на меня странными, шалыми глазами и выпалил:
– Ты же не знаешь, я урка, карманный вор. Так сложилось. Я рано остался без родителей, а жить-то было надо…
Потом стал рассказывать… За год до войны он стал настоящим ворюгой-карманником. Промышлял в основном на вокзалах. В конце концов попался. Отсидел в тюрьме два года, а когда началась война, его направили в штрафной батальон. После первого боя от роты в живых осталось всего два человека. За проявленную храбрость его наградили орденом Красной Звезды, из штрафного батальона перевели в обычную часть. А спустя время присвоили звание старшего сержанта.
– Сегодня, – закончил он свою исповедь, – я работал в ЦУМе, крал только у тузов. У бедных я никогда не беру.
От денег я отказалась. Он сунул их в стол и, видя мою непреклонность, пригрозил:
– Донесешь начальству, тебе несдобровать. Мне терять нечего! Но учти, это моя последняя кража, и только ради твоего ребенка. Ты была так добра ко мне. Я такого не знал. Я должен был помочь тебе… А у кого я украл, у тех они лишние. – И закончил жестко: – Можешь донести на меня только через три часа после моего ухода из госпиталя. Иначе… Повторяю, мне терять нечего.
Сержант выписался утром. Через три часа я доложила о случившемся начальнику госпиталя Макеевой. Она вызвала замполита. Тот взял деньги и, не пересчитывая, куда-то унес. Макеева мне шепнула:
– Ну ты и дура.
…Сержанта я встретила уже после войны. Он выходил из ЦУМа с симпатичной девушкой. Был уже офицером, грудь украшали ордена. Он улыбнулся мне, помахал рукой, но не остановился. Наверное, до сих пор не мог понять, почему я не взяла деньги на лечение дочки…
Две бутыли со спиртом
Необычные события происходили в госпитале 7 ноября, когда отмечалась очередная годовщина Октябрьской революции. По случаю праздника наши шефы с фабрики имени Бабаева привезли спиртное. Угостили раненых, а большую часть оставили для нужд госпиталя, что называется, про запас. В военное время спирт ценился на вес золота. В этот праздничный день я опять дежурила по госпиталю. У всех было приподнятое настроение. К раненым в гости пришли девушки. После небольшого концерта начались танцы. И тут произошел курьез.
Шефам категорически запретили дополнительно давать раненым спиртное. Я была начеку. И вдруг увидела: мой пациент, красавец парень, приглашает девушку на танец, а из кармана у него торчит бутылка. Схватила его за руку, отвела в сторонку и сказала:
– Немедленно отдай бутылку!
Девушка смотрела на нас с недоумением. Парень покраснел, как рак, и шепотом вымолвил:
– Доктор, это же бутылка с мочой…
Я чуть не провалилась на месте от стыда. Проклинала себя за забывчивость: у парня в мочевом пузыре был дренаж! Кое-как я все-таки сгладила свою оплошность.
Но вечером начались другие события, тоже связанные с этим злосчастным спиртом. Веселье уже окончилось, ушли шефы, раненые разошлись по палатам. Мне же полагалось обойти отделение. Спускаясь вниз, заметила, что в подвальном помещении горит свет. Открыла дверь и увидела распахнутое окно, а прямо под ним грузовую машину. И не кто иной, как наш завхоз подавал какому-то человеку в машине бутыль со спиртом. Меня они не заметили. Присмотрелась повнимательней: человек в машине оказался сыном завхоза. В госпитале мы прозвали его «членовредителем». Чтобы не попасть на фронт, он прострелил себе ладонь, был освобожден от службы в армии и работал в нашем госпитале. Я не выдержала и крикнула:
– Что вы делаете? Хотите попасть под трибунал?
Сын завхоза быстро передал отцу какую-то железяку. Видимо, заводной ключ от машины. Завхоз стал медленно оттеснять меня от двери и ловко закрыл ее. Потом замахнулся на меня ключом. Вскрикнув, я отшатнулась. Но, к счастью, раздался стук в дверь. Завхоз отпустил занесенную руку и, криво улыбаясь, сказал:
– Я пошутил.
Вошли дежурные офицеры. Грузовая машина дала полный газ и исчезла за углом.
Утром, на конференции, я собралась доложить о случившемся. Но начальник госпиталя, не дав вымолвить мне и слова, выпроводила всех врачей. Мне же категорически заявила:
– Я в курсе дела. Спирт увезли по моему указанию.
Но история с бутылью имела продолжение. Я уже работала в клинике Бакулева, когда узнала ужасную весть: убили нового, только назначенного начальника моего госпиталя – Виноградова. Как выяснилось, Виноградов узнал, что некая воровская шайка во главе с завхозом занимается хищением продуктов со склада госпиталя. Милиция устроила засаду у дверей склада снаружи. Виноградов спускался по внутренней лестнице, не зная, что воры сидят на складе и ждут грузовую машину. Милиции удалось взять банду. Но Виноградова застрелил один из бандитов.
Волки – звери, люди – волки
Эту историю я и рассказывала Шолохову.
В первые месяцы после войны в Москве было голодно. В августе 45-го мы решили отправить детей на мою родину, в село Паревку. Там жила моя тетка. Отправили всех троих: мою дочь Милу и двоих племянников – Аллу и Сашу.
Но уже в конце сентября я получила телеграмму: «Срочно выезжайте. Дети тяжело больны». Отпросившись у начальника эвакогоспиталя, я выехала из Москвы. На руках у меня был военный билет, литер на три дня и маленький саквояж.
За три дня обернуться было трудно, все-таки я ехала в глубинку, но начальство было неумолимо – возвратиться я была обязана вовремя. Госпиталь был переполнен ранеными, а в моем отделении лежали самые тяжелые больные.
Билет на Тамбов мне удалось получить почти без затруднений. Правда, вагоны были забиты военными, в основном демобилизованными и возвращавшимися из госпиталей. Пришлось дремать практически стоя и изредка сидя. До Тамбова доехала без задержки. И тут же мне снова посчастливилось пересесть в состав, идущий на Инжавино (это районный центр). На этот раз вагоны были полупустые. Причем ехали в основном деревенские женщины с мешочками и корзинами. Разместившись на скамеечке, я стала думать только о своих детях: как они, что с ними? Скорее бы увидеть и вывезти в Москву… Постепенно сморила усталость, и я впала в полудремотное состояние. Однако заметила, что все пассажиры смотрят на меня не то встревоженно, не то недоуменно… Может быть, потому, что одета я была в полувоенную форму: плащ-палатка, шапка и сапоги. Мало-помалу сидящие рядом женщины завели разговор: кто я, откуда, куда еду? Сказали, что дорога из Тамбова до Инжавина очень неспокойная – орудуют банды. И вот что я узнала.
С фронта возвращалось огромное количество демобилизованных солдат и офицеров. Поезда не могли вместить всех желающих. Некоторые смельчаки – а их было немало – залезали на крыши вагонов со своими пожитками, да так и ехали, не подозревая, что почти на пороге дома их ждет смерть.
Надо сказать, что железная дорога от Тамбова до Инжавина в большой своей части проходит среди леса. И, как рассказали женщины, на определенных участках этого пути бандиты натягивали металлические тросы через дорогу, прикрепляли их к огромным дубам, как раз на уровне крыши вагонов. Когда шел поезд, люди, ехавшие на крыше, сбрасывались этим тросом. Одни попадали под колеса, другие летели в стороны. Бандиты набрасывались, отбирали чемоданы, стаскивали одежду и скрывались в лесу. Кто сопротивлялся, того убивали.
Рассказы моих попутчиков напоминали детективный роман. Не верилось! Ведь война окончилась, и наступил долгожданный мир. Поэтому я не испытывала никакого страха.
Поезд потихонечку шел вперед. За окном моросил мелкий осенний дождь. Завораживающая тишина стояла вокруг. До Инжавина доехали благополучно, я с облегчением вздохнула – все-таки две трети пути проехала… Осталось только добраться до родного села.
В Паревке я не была лет двенадцать, но помнила, что расстояние до него от Инжавина – двадцать километров. Для меня это и расстоянием не было, так, пустяки… Ведь в детстве я могла за светлое время дня пройти от города Кирсанова до Паревки и обратно, то есть запросто махнуть шестьдесят километров. Но когда я вышла из вагона, уже было темно. Под ногами чавкала грязь, и ноги разъезжались во все стороны. Самым разумным было переночевать в Инжавине, а наутро, раненько, тронуться в путь. В один из окраинных домиков я постучалась, чтобы попроситься на ночлег. Вышла пожилая женщина с недобрым, поникшим лицом. Осмотрела меня с ног до головы и сразу же стала закрывать дверь, бурча под нос какие-то слова, из которых я поняла только одно: «Идите отсюда, да поскорей». И дверь захлопнулась. Пошла дальше. Постучалась в другой дом. Вышел старый мужчина. Рассказала ему, что мой путь лежит в Паревку, что это двадцать километров хода, что на дворе дождь и ночь. Спросила:
– Не разрешите ли переночевать? Утром, как только посветлеет, уйду. За ночлег заплачу.
Дед поозирался по сторонам и почти шепотом сказал:
– Ночевать нельзя здесь, касатка… Щас бандиты из леса выходить начнут. Знаешь, их сколько? Тыща. А может, и больше… Все дома будут занимать… Переночуют, а на день опять уйдут в леса. А ночью они пьянствуют, жрут все, что найдут. Насилуют женщин, а кто сопротивляется или заступается за них, того убивают. А если узнают, что ты из Москвы, то не могу даже представить, что с тобой будет. Да и мне несдобровать.
Дед сказал, что в Инжавине нет ни одного милиционера. А когда они появляются, их убивают, если они не успеют скрыться.
– Вся местная власть прячется, – вздохнул сокрушенно дед. – Ходят слухи, что скоро сюда пришлют военных. Дай-то Бог! Скорее бы!
Он посоветовал мне не терять времени и идти прямо в Паревку. Сказал, что это менее опасно, и показал дорогу.
– А чтобы не сбилась с пути, держись телеграфных столбов.
Только я вышла из Инжавина, как наступила совсем темная ночь. Ни неба, ни земли нельзя было различить. Не видно было и телеграфных столбов – единственного моего ориентира. По-прежнему, не переставая, моросил холодный мелкий дождь. Когда шла по твердому грунту, ноги меня еще держали, но как только теряла его, тут же начинала скользить и падать. Вставала, снова искала телеграфный столб и двигалась дальше. Не знала, сколько километров отшагала и в том ли направлении… Но когда я покатилась куда-то вниз, под гору, мелькнула успокоительная мысль, что я на правильном пути. Вспомнила, что в детстве, когда мы ездили с дедушкой в Инжавино, на пути всегда встречался овражек, куда вплотную подходил лес. Здесь всегда было влажно и скользко, а потому лошади с трудом преодолевали это препятствие, особенно после дождя. Помнила я, что от этого оврага до Паревки – примерно четыре-пять километров. Я воспрянула духом.
Конец ознакомительного фрагмента.