Раздел I
Меркантилисты и классики
Глава 1
Эпоха меркантилизма и физиократы
§ 1. Меркантилисты Англии и Франции как финансисты par excellence
Историю ортодоксальной экономической науки в известном смысле можно рассматривать как опыт теоретического преодоления меркантилизма, по крайней мере вплоть до т. н. кейнсианской революции, которая в какой-то степени представляет собой рецепцию меркантилистского наследия. От экономической науки необходимо отличать экономическую политику, которая тесно переплетается с политикой в области финансов. Можно утверждать, что у экономической и финансовой политики всегда были некие общие ориентиры, нередко независимые от постулатов экономической науки.
Без особого преувеличения можно утверждать, что финансовая политика – в той или иной степени – всегда представляла собой практический меркантилизм, в то время как экономическая наука со времени физиократов и вплоть до маржиналистов отстаивала идеалы свободной торговли. Лишь кейнсианская революция сильно поколебала идеал фритредерства, но это произошло как раз потому, что Джон М. Кейнс не скрывал своих симпатий к меркантилизму и в своем творчестве соединил прежде несводимые традиции: (1) цели и задачи меркантилизма и (2) постулаты классической политической экономии.
Меркантилизм возник в Англии, Италии и Франции в эпоху становления национальных государств (XVI в.) и «первоначального накопления капитала» (К. Маркс). Ранний меркантилизм представлял собой светскую идеологию, направленную на преодоление господствующих религиозных представлений в области хозяйственной деятельности. В немецкоязычных странах аналогичная идеология возникла несколько позднее (XVII в.) и развивалась в рамках т. н. камералистики (см. ниже). По мнению меркантилистов – как ранних, так и поздних – целью хозяйственной деятельности является торговая прибыль (итал. mercante — «торговец»). Соответственно, хозяйственные интересы каждого государства сводятся к тому, чтобы посредством внешней торговли обеспечить преобладание вывоза товаров над ввозом. В результате в государственной казне образуются и наращиваются денежные остатки в виде золота и серебра.
Отсюда золотое правило раннего меркантилизма: всячески поощрять экспорт и стеснять импорт. При этом производство товаров на экспорт поощряется не ради самого производства, а для максимизации доходов государства от возрастающих объемов экспортных пошлин. Соответственно, импортные пошлины в эпоху раннего меркантилизма выполняют в основном фискальную функцию. Лишь в эпоху развитого меркантилизма импортные пошлины стали по преимуществу выполнять протекционистскую функцию. Как видим, идеология меркантилизма неизбежно приводит к протекционизму. Однако при этом целью защиты является национальное богатство, понимаемое как золото и серебро, хранящееся в государственной казне. Защита отечественного производителя является лишь субсидиарным средством для должной наполняемости казны. Только в этом ракурсе следует понимать таможенные барьеры и государственную поддержку экспортных отраслей национальной промышленности.
Меркантилисты импонируют прямотой и ясностью своих принципов. Они не скрывали, что целью внешней торговли является неэквивалентный обмен, так как, по их мнению, только таким способом можно обеспечить приумножение общественного богатства. Для меркантилиста прибыль от внешней торговли является как бы суррогатом военной добычи – более предсказуемым в отношениях между «цивилизованными государствами», чем результаты открытого военного столкновения. Меркантилизм вообще можно рассматривать как идеологию торговой войны. Однако знаменитый принцип «разори соседа» является не столько проявлением имманентной меркантилизму агрессивности, сколько средством накопления национальной казны для осуществления публичных интересов, в частности для оплаты всевозможных общественных работ.
Нельзя согласиться с тем, что, сосредоточив экономический анализ на сфере обращения, меркантилисты делали это «в отрыве от проблематики сферы производства»[3]. Другое дело, что сфера производства интересовала меркантилистов лишь косвенно, а именно как сфера, должная, в конечном итоге, обеспечить прирост прибавочного продукта, способного циркулировать в сфере обращения. При этом меркантилистская политика поддерживала внутреннее производство следующими косвенными методами: 1) закупка за рубежом дешевого сырья для развития мануфактурного производства внутри страны; 2) протекционистские тарифы на ввозимые товары, могущие составить конкуренцию продукции отечественных мануфактур; 3) поощрение роста населения.
Последний пункт следует рассмотреть подробнее, так как он представляет особый интерес для теории права и правовой политики. Для успешной внешней торговли, как известно, особое значение имеет конкурентоспособность национальных товаров. В свою очередь, конкурентоспособность напрямую зависит от более низкого, чем у конкурентов, уровня издержек производства. Последние же можно удерживать на низком уровне прежде всего за счет минимизации издержек на заработную плату. Отсюда «многие меркантилисты считали желательным, чтобы население было одновременно многочисленным и бедным»[4].
По мысли меркантилистов, экспортные отрасли промышленности всегда должны иметь избыток того, что Маркс позднее назовет «резервной армией труда». Поскольку не все рабочие руки могут быть заняты на производстве экспортной продукции, весь остаточный контингент трудовой армии должен быть задействован на общественных работах. Как разновидность демографической политики поздний меркантилизм интересен тем, что совмещает в полицейском праве меркантилистского государства задачи экономические, правоохранительные и социальные.
Так, избыток рабочей силы косвенно стимулирует конкурентоспособность экспортных отраслей национальных мануфактур. Организация общественных работ для избыточных рабочих решает правоохранительную задачу, т. е. обеспечивает должный порядок и общественную безопасность. Другими словами, общественные работы – приемлемая альтернатива социально опасной праздности «черни». В то же самое время организация общественных работ решает и социальную задачу, т. е. обеспечивает выживание той части низших сословий, которая образует резервную армию труда.
Важной теоретической проблемой меркантилизма являлся вопрос о функции денег. Ранние меркантилисты были склонны отождествлять деньги с функцией накопления, наращивания богатства. Такая концепция на практике не только вела к иммобилизации значительных финансовых ресурсов в виде золота и серебра, но и препятствовала внутреннему экономическому росту. Поэтому поздние меркантилисты, прежде всего в Англии, пришли к выводу о том, что главной функцией денег является функция обращения. Торжеству этой идеи во Франции воспрепятствовали стойкие традиции кольбертизма – французской версии меркантилизма.
Можно утверждать, что английская и французская школы меркантилизма заложили основы того, что позднее стали называть, соответственно, «английским» и «французским» путями капитализма. Так, всемирно известный писатель и менее известный меркантилист Д. Дефо (1660–1731 гг.) отстаивал концепцию расширения сферы обращения посредством расширения внутреннего рынка товаров массового потребления. Напротив, суперинтендант финансов французской короны Жан Баптист Кольбер (1619–1683 гг.) систематически ужесточал налоговое бремя на фермеров в целях мобилизации финансов для стимуляции производства элитарных товаров на экспорт. По мнению многих историков, именно узость внутреннего рынка предопределила относительное отставание Франции от Англии в период перехода от феодализма к капитализму.
Как видим, английские меркантилисты вплотную подошли к проблематике внутреннего спроса. Они впервые в Европе подвергли сомнению до тех пор непреложную аксиому раннего меркантилизма о том, что денежная масса сама по себе должна представлять ценность, т. е. монеты должны быть непременно из золота или серебра. Английские меркантилисты полагали, что приемлемой заменой золотых и серебряных монет могут стать банковские билеты. В результате в 1698 г. Чарльз Монтагю, тогдашний лорд казначейства, принял проект некоего банкира Вильяма Паттерсона о создании «фонда для вечного процента», или – что то же – Банка Англии. Лорд казначейства пошел на этот шаг, разумеется, при полной поддержке нового короля, голландца по происхождению, который после Славной революции 1688 г. занял английский престол под именем Вильгельма III.
В начале своего правления новый король был больше всего озабочен тем, в какой степени Англия, править которой его пригласили, сможет помочь его континентальной родине в войне против Франции. Ясно, что состоятельные англичане не торопились поддерживать континентальные амбиции своего нового короля. В этих условиях абсурдные трансграничные планы Вильгельма III нашли достойную «пару» в не менее абсурдном проекте Вильяма Паттерсона конституировать в Англии постоянный национальный долг.
По плану Паттерсона английское правительство навсегда превращалось во внутреннего должника с условием, что правительство никогда не будет возвращать национальный долг, но будет его только обслуживать, т. е. выплачивать проценты.
При этом Паттерсон согласился обеспечить короля золотом и достаточным количеством билетов из своего банка под согласие монарха считать Паттерсона «единственным банкиром Казначейства»[5].
Английский Банк является живым воплощением того, как абсурдные проекты со временем становятся банальными социальными институтами, не подлежащими сомнению. Но каким бы «нормальным» ни казался проект Английского Банка лорду казначейства Чарльзу Монтагю и экстравагантному голландцу, ставшему английским королем, «обычного благоразумного предпринимателя тех дней он не мог не поразить своей дерзостью, граничащей с абсурдом»[6]. Впрочем, здравомыслящему человеку и теперь трудно уразуметь логику правила, закрепленного в уставе Банка Англии: “The bank of England hath benefit on the interest on all monies which it creates out of nothing” («Банк Англии обладает правом на процент со всех денег, которые он создает из ничего»)[7].
Поздние меркантилисты были прагматиками, а не кабинетными учеными: функция денег как средства обращения привлекла их внимание под давлением обстоятельств. В XVII в. стала сокращаться добыча золота и серебра. В результате масса металлических денег не успевала возрастать в соответствии с потребностями промышленности и возрастающего населения. В какой-то степени меркантилисты сами способствовали появлению этой проблемы мерами по стимуляции роста населения и мануфактурной промышленности. В это время банкирское сообщество и пришло к мысли о необходимости учреждения дуальной системы публичных финансов, в которой металлические деньги, находящиеся в обращении, должны служить «обеспечением» для такой же суммы бумажных денег, эмитируемых коммерческими банками и циркулирующими «наравне» с золотыми и серебряными монетами. Разумеется, билеты английских банков не всегда можно было использовать как средство трансграничных платежей для расчетов с иностранными купцами, но британские подданные могли их использовать для внутренних расчетов.
В современной перспективе такой постулат меркантилизма, как поощрение роста населения, можно интерпретировать как совокупность государственных мер, направленных на концентрацию всевозможных товаро- и услугоносителей[8] в наиболее динамичных локалитетах (= «кластерах инноваций»). Разумеется, задача заключается в том, чтобы правильно распределять потоки такой концентрации, предупреждая диспропорции и, быть может, стимулируя появление новых «кластеров инноваций», в том числе и в депрессивных регионах страны.
Достаточная концентрация (услугоспособного) населения, в свою очередь, позволяет учесть другой актуальный императив позднего меркантилизма, а именно расширение производства отечественных товаров массового потребления посредством увеличения емкости внутреннего рынка.
§ 2. Финансово-правовая концепция Уильяма Петти
Уильям Петти (1623–1687 гг.) среди отцов-основателей английской политической экономии занимает особое место. Трудно точно определить его профессиональный и социальный статус: в разное время он был юнгой, студентом коллежа во Франции, морским картографом, доктором физики и профессором анатомии в Англии, военврачом и землемером в Ирландии. В конечном итоге именно ирландский опыт по преимуществу лег в основу знаменитого «Трактата о налогах и сборах» (1662 г.).
Петти открывает череду экономистов, исследующих первопричину общественного богатства, раскрывающих его скрытую природу, и делает это гораздо ранее физиократов. Если физиократы видели эту первопричину в «чистом продукте» земли, то, по мнению Петти, причина общественного богатства, а также причина его возрастания носит более сложный характер: «труд есть отец и активный принцип богатства, а земля – его мать»[9].
Но это не просто теоретическое убеждение Петти – отсюда он выводит практическую рекомендацию для правительства: «Здесь мы должны напомнить… что государство, увеча и подвергая тюремному заключению своих подданных, тем самым наказывает само себя. Поэтому необходимо (поскольку это возможно) избегать накладывать такие наказания и заменять их денежными штрафами, которые увеличат труд и общественное Богатство (курсив везде мой. – С. X)»[10].
Таким образом, Петти по праву принадлежит честь создателя знаменитой трудовой теории ценности, или стоимости, в ее затратном варианте. Ниже мы увидим, что аббат Кондильяк спустя столетие будет развивать принципиально иную теорию ценности, а именно психологическую. Здесь кроется одна из самых интригующих загадок экономической науки: почему трудовая теория ценности вплоть до маржиналистской революции считалась единственно верной? Впрочем, вопрос о соотношении трудовой и психологической теории ценности мы должны отложить до соответствующей главы настоящего исследования (см. главу о маржиналистах).
Теория богатства Петти имеет четко выраженный демографический подтекст. В частности, он предлагает несостоятельных воров присуждать к каторжным работам вместо того, чтобы приговаривать их к смерти. Тогда «их можно заставить трудиться так много и потреблять так мало, как только допускает природа, и благодаря этому мы будем иметь как бы увеличение общества на двух человек вместо сокращения на одного»[11]. Богатый жизненный опыт привел Петти к убеждению, что «редкое население – подлинный источник бедности. Страна, имеющая восемь миллионов жителей, более чем вдвое богаче страны, где на такой же территории живет только четыре миллиона»[12]. В другом месте своего Трактата он опровергает «ошибочное мнение, будто величие и слава государя покоятся, скорее, на размерах его территории, чем на численности, искусности и трудолюбии его народа»[13].
Интересно, что подчеркивая многочисленность, искусность и трудолюбие населения, Петти не считает необходимым включить сюда такую характеристику, как зажиточность населения. Это тем более странно, что весь трактат Петти посвящен исследованию причин богатства, а не скудости. Богатство кого или для кого? Таким образом, «Богатство» Петти, как ранее «Левиафан» Томаса Гоббса (1588–1679 гг.), предстает в виде какого-то мифологического чудовища, призванного устрашать и карать, – это нечто внешнее по отношению к простому населению.
Социальную слепоту и методологическую черствость Петти во многом унаследуют все последующие классики английской политической экономии. Именно поэтому шотландский философ и историк Томас Карлейл (1795–1881 гг.) впоследствии назовет политическую экономию “dismal science” (= мрачная наука). Впрочем, о демографическом факторе, точнее о многочисленном и бедном населении как одном из факторов возрастания богатства, говорили еще меркантилисты. Оригинальность Петти заключается лишь в том, что он впервые сформулировал идею о том, что недостаток населения как фактор, тормозящий воспроизводство богатства нации, может быть компенсирован средствами (уголовного) права.
Петти представлял процесс возрастания общественного богатства аддитивно, т. е. как процесс прибавления, или последовательного накопления годичных рент. Таким образом, рента является как бы единицей измерения богатства. К сожалению, ренту Петти определяет слишком упрощенно, а именно как «избыток продукта над затратами на его создание»[14]. Процесс образования ренты Петти не столько объясняет, сколько живописует: «Допустим, что кто-нибудь может собственными руками возделать, окопать, вспахать, взборонить, засеять, сжать определенную поверхность земли. <…> Допустим, что он располагает достаточным запасом семян, чтобы засеять поле. Если он из жатвы вычтет зерно, употребленное им для обсеменения, а равно и все то, что он потребил и отдал другим в обмен на платье и для удовлетворения своих естественных и других потребностей, то остаток хлеба составляет естественную и истинную земельную ренту этого года»[15].
Мы видим, что в теории богатства Петти в свернутом виде содержатся две конкурирующие концепции ценности, или стоимости, а именно будущая трудовая теория стоимости Смита – Риккардо и будущая теория факторов производства Ж.-Б. Сэя. Петти везде стремится найти связь между трудом и землей и, кажется, не отдает себе отчета в том, что дуалистический подход не является самым надежным средством для достижения его цели, а именно «раскрытия первопричины» богатства.
Так, Петти заявляет: «Оценку всех предметов следовало бы привести к двум естественным знаменателям – к земле и труду; т. е. нам следовало бы говорить: стоимость корабля или сюртука равна стоимости такого-то и такого-то количества земли, такого-то и такого-то количества труда, потому что ведь оба – и корабль, и сюртук – произведены землей и человеческим трудом. А раз это так, то нам очень желательно бы найти естественное уравнение между землей и трудом, чтобы быть в состоянии так же хорошо или даже лучше выражать стоимость при помощи одного из двух факторов, как и при помощи обоих, и чтобы быть в состоянии так же легко сводить один к другому, как пенсы к фунту»[16]. Петти уверен, что труд и земля являются более надежными мерилами продуктов, составляющих общественное богатство, чем пенсы, шиллинги и фунты, но он не может отдать окончательное предпочтение ни труду, ни земле.
Вероятно вслед за Джоном Ло, Петти считал стоимость земли наиболее надежным способом определения любого состояния, включая богатство нации. Отсюда его стремление установить более или менее точное соотношение между годичной рентой и стоимостью земельного участка. Петти задается вопросом, какая же сумма лет и соответствующих годичных рент определяет стоимость земли в Англии? Нельзя не признать, что он весьма остроумно решает эту проблему.
«Мы должны принять более ограниченное число лет, и я думаю, что это такое их число, которое могут рассчитывать прожить одновременно живущие: человек 50 лет, другой – 28 и ребенок 7 лет, т. е. дед, отец и сын. Немногие имеют основание заботиться о более отдаленном потомстве… Поэтому принимаю, что сумма годичных рент, составляющая стоимость данного участка земли, равна естественной (совместной) продолжительности жизни трех таких лиц. У нас в Англии эта продолжительность считается равной двадцати одному году… Но в других странах стоимость земли приближается больше к 30 годичным рентам вследствие более надежных прав на землю, большей густоты населения и, может быть, более верного представления о стоимости и продолжительности жизни»[17].
Хотя техника, которую предлагает Петти для определения стоимости земли, на первый взгляд, носит искусственный характер, ее нельзя просто отбросить, не предложив ничего взамен. Пока не предложен другой и более социальный способ определения т. н. справедливой, или естественной, стоимости земли, метод Петти имеет право на существование.
Петти, вероятно, был первым автором, который фактически выразил мысль о необходимости резервной армии труда, но не в качестве безработных, а в качестве т. н. сверхсметных людей. При появлении повышенного спроса на труд своеобразные трудовые армии сверхсметных людей рассредоточиваются по соответствующим отраслям народного хозяйства.
В какой-то степени создание трудового резерва, по мысли Петти, должно выполнять также и социальную функцию. Ведь «они могут нищенством и воровством добыть больше, чем им необходимо, что отвратит их навсегда от работы, даже при самой благоприятной возможности, которая может внезапно и неожиданно открыться»[18].
Работа сверхсметных людей должна заключаться в строительстве шоссейных дорог, в расчистке судоходных рек и каналов и превращении несудоходных рек в судоходные, в насаждении парков, садов и лесов из строительных пород деревьев. В качестве пропитания эти люди должны получать «избыточные продукты, которые иначе будут потеряны и истрачены или бесцельно потреблены»[19]. При этом речь не идет об излишествах самих этих людей, удовлетворяться должны лишь их естественные насущные потребности.
Интересно, что Петти допускал даже бесполезный труд как меньшее зло по сравнению с опасной праздностью этих избыточных людей. «Что касается работы этих сверхсметных людей, то пусть лишь она не потребует расхода иностранных товаров, и тогда не имеет значения, употреблена ли она на постройку бесполезной пирамиды на Солсберийской равнине, на переноску камней из Стоунхенджа в Тауэрхилл или на что-нибудь другое в этом же роде; ибо… это приучит сознание этих людей к дисциплине и повиновению, а их тела – к выносливости, которая потребуется от них при более полезной работе, когда в ней появится нужда»[20].
Отдельные мысли Петти удивительным образом перекликаются с идеями Бернарда Мандевиля (1670–1733 гг.), который в 1705 г. опубликовал ставшую скандальной «Басню о пчелах». В частности, предвосхищая сатирические образы Мандевиля, Петти не только убедительно, но и остроумно защищает право государства взимать (пропорциональные) налоги. «Люди приходят в негодование при мысли, что собранные [в виде налогов] деньги будут растрачены на увеселения, великолепные зрелища, триумфальные арки и т. п. На это я отвечаю, что такая трата означает возвращение этих денег промысловым людям, занятым в производстве этих вещей. Промыслы эти хотя и кажутся бесполезными… однако работники их немедленно передают полученные деньги людям, занятым в наиболее полезных промыслах, а именно: пивоварам, булочникам, портным, сапожникам и т. п.»[21].
Здесь Петти не только поддерживает мысль Мандевиля, но и фактически ратует за перераспределение богатства по возможности в пользу т. н. промыслов первой необходимости. Другими словами, везде, где возможно, необходимо поддерживать профессии, создающие товары первой необходимости
Большое значение для теории публичного права имеет идея Петти о т. н. бесполезных общественных работах (вроде строительства пирамид на Солсберийской равнине и т. п.). Петти убедительно доказывает, что всякий бесполезный, на первый взгляд, общественный труд не является… бесполезным, если только он осуществляется с расчетом на макроэкономический эффект. Даже строительство Солсберийских пирамид в конечном итоге окажется полезным занятием, если при этом будут заняты многие тысячи людей, предоставляющие товары первой необходимости и услуги строителям акцессорно, т. е. только в связи с этим бесполезным строительством. Отсюда следует: одна из целей государственного интервенционизма заключается в том, чтобы посредством любых невредных общественных работ поддерживать – при необходимости – приемлемый уровень экономической активности в масштабах всего народного хозяйства.
Интересна также мысль Петти об особой экономической роли состоятельных сословий, которые как бы поощряются участвовать в «ярмарке тщеславия» посредством совершения показных, или статусных, расходов: «Человек фактически и действительно богат в соответствии с тем, что он ест, пьет, надевает или каким-нибудь другим образом действительно и фактически использует. Те же люди, которые хотя и имеют достаточно возможностей, но мало пользуются ими, лишь потенциально богаты;…они являются, скорее, управляющими и банкирами других людей, чем собственниками для самих себя. Поэтому мы приходим к заключению, что каждый должен участвовать в государственных расходах в соответствии с тем, что он берет себе и действительно потребляет»[22].
Своими расходами, пропорциональными высоким доходам, состоятельные сословия выполняют важную экономическую функцию, даже если они способны только расточать и роскошествовать. Ведь каждый великосветский кутила своими расходами помогает зарабатывать на жизнь десяткам и сотням хозяйствующих субъектов. Ведь «100 ф. ст., пройдя через сто рук в виде их заработной платы, дают толчок производству товаров на 10 тыс. ф. ст.; эти же руки оставались бы праздными и бесполезными, если бы не было этого постоянного стимула к их использованию»[23].
Наконец, не потеряли своей политико-правовой актуальности рассуждения Вильяма Петти о лотереях. Этот фрагмент трактата заслуживает подробного воспроизведения, ибо он прекрасно характеризует также и ситуацию с «обманутыми вкладчиками» всевозможных финансовых пирамид. «При лотерее люди, как правило…облагают себя налогом, хотя и надеясь получить специальную выгоду. Лотерея поэтому есть, собственно говоря, налог на несчастливых самонадеянных глупцов… Однако поскольку мир изобилует такого рода дураками, то неудобно, чтобы всякий, кто захочет, обманывал бы всякого, кто захочет быть обманутым. Напротив, правильно будет, если государь возьмет под свою опеку этих дураков, как это имеет место с лунатиками или идиотами…»[24]. Действительно, не только глупо, но и немилосердно со стороны государственной власти отдавать потенциальным мошенникам деньги «несчастливых глупцов», если деньги, полученные от государственных лотерей, можно обратить на публичные нужды.
§ 3. Камералистика – наука о публичных финансах в Германии и Австрии
На европейском континенте, прежде всего в Германии, родоначальниками науки о финансах были камералисты, т. е. ученые по «казначейскому ведомству». Их нельзя назвать специалистами или экспертами в современном смысле, так как они были родоначальниками не только теории и практики финансово-хозяйственного администрирования, но и полицейского (т. е. нынешнего административного) права. Таким образом, камералистику можно определить как отрасль «административного управления, которая ведает хозяйством и задается целью обеспечить народу материальное благополучие, «курицу в горшке» Генриха IV[25].
Камералисты были прежде всего прагматиками. Гораздо раньше Маркса, хотя и на иной манер, они отстаивали принцип единства теории и практики. Другими словами, они становились теоретиками лишь ввиду практической надобности, а не из любви к чистой науке. Строго говоря, камералистика представляла собой разновидность финансовой политики, т. е. совокупности правил об искусстве управления.
Камералистика достигла своей вершины в трудах двух ученых: Юсти и Зонненфельса. В своей первой главной работе «Государственное хозяйство» (1755 г.) Юсти понимает под «камералистикой» учение о «разумном использовании государственного имущества»[26]. Зонненфельс в своем труде «Принципы полиции, управления и финансов» (1765 г.) определяет «камералистику» как «собранные продуманные принципы, по которым наивыгоднейшим способом взимаются государственные доходы»[27]. На первый взгляд, оба корифея камеральной науки Германии XVIII в. безнадежно устарели как раз ввиду банальности их базовых постулатов. Однако на более тщательную поверку камеральная банальность оказывается содержательней иных современных монографий, посвященных проблемам финансов.
Например, в том, как Юсти характеризует природу финансового права, важен не только смысл, но и стиль изложения: «Согласно первому основному правилу финансовых законов, необходимо таким образом взимать пользования (Nutzungen erheben) из общего и особенного имущества государства, чтобы через это не уменьшилось само это имущество или будущие государственные поступления (курсив везде мой. – С. K.)»[28].
С первого взгляда мы отмечаем экспансионистский характер камеральной науки: союз «или» в приведенной цитате имеет альтернативный, а не дизъюнктивный смысл. Другими словами, «пользования» из имущества государства не должны сокращать ни само это имущество, ни любые будущие поступления в государственную казну. Впрочем, следует отметить, что для камералистов финансовая система государства объединяла одновременно цель, механизм и продукт частного владения государя.
В Германии и Австрии камералистика преследовала не столько научный («поиск истины»), сколько управленческий и отчасти политический интерес. В рамках единого имущества государя камералистика выделяла два разных режима управления этим имуществом. Этот юридический дуализм камералистики иногда даже воспринимался как ее главная характеристика. Так, поздний камералист Юнг в 1779 г. определял камералистику как совокупность доктринальных «правил, по которым приобретаются доходы князя и государства и применяются к наибольшей пользе обоих»[29].
Как бы то ни было, для поздних камералистов финансовая наука представляла собой «дисциплину, ориентирующуюся на частное хозяйство»[30]. Отсюда мы можем сделать вывод, что понятия «приватизация» и «камеральная наука» вполне совместимы, однако совсем не в духе современных приватизаций государственного имущества. Для камералистов, особенно для Юсти, «приватизация» означала не освобождение государства от финансового бремени в пользу частных лиц, а его усиление посредством увеличения активов имущества конкретного государя.
У беспристрастного читателя воззрения Юсти могут вызвать закономерный риторический вопрос: «Как случилось, что идеология богатого государства, которая составляла часть камералистики, уступила место господствующей до сих пор идеологии бедного государства, или государства-должника?» Здесь следует помнить о том, что меркантилизм вообще и камералистика в частности представляли собой разновидность раннебуржуазной идеологии. Какие особые обстоятельства способствовали тому, что раннебуржуазная идеология сильного государства практически без боя уступила место буржуазно-либеральной концепции слабого государства, которому оставили только функцию «ночного сторожа»? Ответы на эти непростые вопросы мы постараемся дать во втором разделе данного исследования.
Но уже сейчас мы можем выдвинуть следующую рабочую гипотезу: одной из причин бедственности государственных финансов едва ли не по всему современному миру является то обстоятельство, что нынешние государства, как правило, не имеют никакого имущества, ни «общего», ни «особенного». Но это только часть проблемы: предположим, что руководители современных государств озаботилось приобретением имущества. Тут же возникают нетривиальные вопросы: что должно входить в общую, а что – в особенную часть такого имущества? Что означают «пользования» этим имуществом и как их следует «взимать», чтобы не поставить под угрозу возрастание публичных доходов? Отделимы ли будущие поступления в казну от наличного государственного имущества, т. е. могут ли первые нарастать независимо от последнего и т. п.?
Глагол «взимать, вчинять, кассировать» (erheben) в современной Германии часто используется в сочетании с понятием «налоги», например «взимать налоги» (Steuern erheben). Впрочем, мы можем сказать, что налоги следует «взимать» таким образом, чтобы повышать их доходность. Так, снижая налоговую ставку, государство приобретает некоторых новых налогоплательщиков, «выходящих из тени».
Однако для Юсти «взимать, кассировать или вчинять пользования» означало нечто другое: он подразумевал положительные, активные меры государственной власти. Эти меры непосредственно преследуют цель увеличения доходности государственного имущества как раз для того, чтобы у государственного фиска не было необходимости обременять частных лиц. Что касается современного налогового права, то оно может лишь пассивно, посредством отказа от какой-то доли нынешних поступлений в государственную казну, облегчить экономическое положение отдельных категорий налогоплательщиков. Итак, лишь косвенно, посредством добровольного самоограничения, налоговое право может содействовать увеличению доходности частного имущества. Налоговое право – это нельзя серьезно оспорить – не имеет инструментов прямого увеличения имущества подвластных физических и юридических лиц.
По аналогии, если кто-то простил мне долг, то он меня, разумеется, облагодетельствовал, он не разорил меня, не сделал меня беднее и т. п., но он не сделал меня и богаче. Однако налоговое право – весьма дискуссионный инструмент даже как средство для самопомощи, т. е. начальной поддержки тех, кто затем уже будет поддерживать себя сам. Например, энергичному, рациональному, но очень бедному предпринимателю бывает очень трудно вырваться из порочного круга безденежья лишь при помощи «налоговых каникул». Самоограничения налогового аппетита со стороны государства обычно недостаточны, часто нужна положительная финансовая поддержка.
Впрочем, нельзя оценивать камералистику с точки зрения современного социального государства западноевропейского типа. Попытка признать камералистов защитниками социальной (распределительной) функции финансов было бы явной фальсификацией исторической правды. Сам Юсти недвусмысленно отмечал: «Принципы и правила государственных затрат и расходов в тесном смысле не являются частью финансовой системы [kein Teil des Finanzwesens]»[31]. Распределение интересовало камералистов лишь как элемент оптимизации «состояния счастья» (Glückseligkeit). Последнее, согласно Юсти, является сложным, агрегированным состоянием. В нем по необходимости находятся все, иначе нельзя обеспечить оптимальное функционирование государства.
«Состояние счастья» как публично-правовая норма является, на наш взгляд, особой характеристикой камералистики, приближающей ее к экономическому учению Аристотеля и отстраняющей ее не только от французского кольбертизма, но и британского меркантилизма. В некотором смысле камералистику можно рассматривать одновременно как прикладную теорию (финансовых и «полицейско-охранительных») прав человека и как предшественницу экономической солидарности. Однако здесь не все так безоблачно.
Так, трудно сомневаться в истинности известной максимы И. В. Гете (1749–1832 гг.): „Dem Klugen kommt das Leben leicht vor, wenn dem Toren schwer, und oft dem Klugen schwer, dem Toren leich“[32]. В неуклюжем по стилю, но точном по смыслу переводе эта максима будет звучать так: «Когда умному жизнь кажется легкой, дураку она тяжела, и часто жизнь кажется умному тяжелой, в то время как дураку – легкой». В обобщенном виде назидание этой максимы можно сформулировать следующим образом: «У дураков и умных разное мироощущение: то, что дурак воспринимает с благодарностью, может оказаться нетерпимым для умного, и наоборот, что нравится разумному человеку, то для дурака – страшное мученье».
Один из частных примеров этой житейской мудрости задолго до Гете подметил Вильям Петти (1623–1687 гг.) (см. выше). Ему принадлежит следующая житейская мудрость: «Ни один человек, не желающий упражнять руки (т. е. боящийся труда – С. К.), не способен перенести мучения ума, вызываемые большими размышлениями»[33]. Продолжая мысль Петти в гетевском контексте, можно сказать, что человек умен ровно настолько, насколько он счастлив в нахождении или создании ситуаций для ежедневного упражнения своего разума. Дурак, напротив, счастлив лишь в том случае, если ему удалось избежать всякого интеллектуального напряжения.
Нет оснований полагать, что процент дураков среди состоятельных классов гораздо ниже, чем среди менее удачливых групп населения. Следовательно, можно предположить, что большинство состоятельных граждан избегают рассудительного образа жизни. Они даже не догадываются о том, что богатство как личная характеристика не может существовать во враждебном окружении. Богатство как социальный фактор, т. е. надежный и гарантированный социальный институт, представляет собой лишь элемент в структуре социальных связей. Иначе говоря, богатство тем «богаче» и мощнее, чем активнее оно вторгается в окружающую социальную среду, т. е. переплескивается в еще не богатое социальное окружение. Но такое мироощущение порой стимулирует раскол внутри самого состоятельного класса между рациональным меньшинством и потребительским большинством, между теми, кто готов делиться, и теми, для которых богатство – это прежде всего особый режим социальной самоизоляции.
Это, в частности, является аргументом в пользу того, что разум и глупость не являются социальными или классовыми характеристиками и многие беды, в том числе и финансового права, происходят от того, что разумные люди обычно разобщены перегородками идеологий, личных амбиций, второстепенных интересов. Они становятся заложниками господствующей тотальной глупости, не знающей разделения на «богатых и бедных», «левых и правых», ибо главная «задача» глупого человека не меняется в зависимости от перемены его социального статуса, места жительства, круга общения. Эта задача всегда одна и та же – избежать скуки своего бесцельного существования, не применяя при этом никакого интеллектуального усилия.
Как бы то ни было, по мысли камералистов, каждый на свой лад должен быть приобщен к «состоянию счастья»: и государев двор, и социальные институты (например, семья), и государственные структуры (например, публичная администрация), и отдельные подданные. При этом камералистика (как политика, а не как искусство) не вдается в детали. Камералистика в политическом и управленческом смысле представляет собой практический холизм (= совокупность мер, направленных на поддержание целостности), поскольку реципиенты благосостояния «не должны выделяться, а рассматриваются как части целого»[34].
Особый интерес представляет общее правило камералистики о том, что публичные финансы являют собой объект государственного управления. В современной терминологии этот тезис можно переформулировать в том смысле, что управление финансами являются частью (особенного) административного права. При этом центр тяжести такого управления сосредоточен в части управления государственными расходами.
Вместе с тем камералисты всегда придерживались того мнения, что государственными доходами следует управлять, используя принципы и методы частного хозяйства. В современной терминологии это означает, что государственными финансами следует управлять так же, как менеджер управляет финансами частной компании: постоянно максимизировать доходы компании и в то же время минимизировать ее расходы.
Камералисты, будучи практическими холистами, предвосхитили некоторые идеи теории систем (в частности, тектологии А. Н. Богданова). Другими словами, они отчетливо понимали, что финансы должны применяться таким образом, чтобы препятствовать социально-политической поляризации общества и развитию диспропорций, неприемлемых для целостности государственной жизни. Состояние счастья, или Glückseligkeit, не может быть исключительно индивидуальным, поскольку его нельзя приватизировать. Его нельзя отнять у других с целью максимизации личного блаженства. Указанное состояние носит сопричастный характер и может возникнуть лишь как холическая, т. е. социальная структура.
Невозможно отдельному человеку получать действительное удовольствие от жизни, если вокруг него преобладает нищета, угрюмые лица и социальная неустроенность. Отсюда следует, что одна из задач управления финансами состоит в том, чтобы с финансовой стороны помогать развитию инфраструктуры общественного благосостояния.
Как частный случай вышесказанного можно выделить следующий принцип управления общественным богатством. Он заключается в том, чтобы постоянно расширять и плотнее структурировать пространственную и социальную периферию состоятельных классов, используя для этого также средства и институты публичного финансирования. Другими словами, состоятельные слои общества сами заинтересованы в том, чтобы у них были точки соприкосновения в социальном и культурном плане с менее удачливыми слоями общества.
§ 4. Финансово-правовые аспекты учения Пьера Буагильбера
Отцом-основателем классической политической экономии во Франции является Пьер Буагильбер (1646–1714 гг.), а не «французский ирландец» Ричард Кантильон и не физиократы, как может показаться на первый взгляд. Нормандский судья Буагильбер был резким противником кольбертизма, который представлял собой французскую версию меркантилизма. Буагильбер не только не разделял меркантилистского
отождествления денег и богатства, но и в полемическом задоре пришел к полному отрицанию социальной полезности денег. В контексте нашей темы данное обстоятельство делает его фигурой в какой-то степени дискуссионной. Как ни странно, к антимонетаристскому нигилизму Буагильбер пришел благодаря своему не до конца преодоленному меркантилизму.
Дело в том, что Буагильбер латентно разделял меркантилистский тезис об искусственной природе денег, согласно которому деньги – это полезное установление людей, а не объективно сложившийся социальный институт вроде брака, семьи, частной собственности и т. п. Буагильбер просто перевернул исходный тезис меркантилизма и стал рассматривать деньги как порочное, патологическое установление. Поскольку всякое дело рук человеческих распадчиво, то деньги могут и должны быть отменены. Порочность денег, по Буагильберу, заключается в том, что они искажают обмен товаров по истинной стоимости, т. е. по количеству затраченного на их производство труда.
Более того, деньги, произвольно завышая рыночную стоимость одних товаров и занижая рыночную стоимость других, нередко дезориентируют хозяйствующие субъекты в части соблюдения ими своих собственных интересов. Предвосхищая взгляды Адама Смита, Буагильбер полагал, что, следуя исключительно собственным интересам, люди, совершенно не заботясь об этом, создают «всеобщее благо»[35]. Последнее, по мысли Буагильбера, с экономической точки зрения совпадает с общественным богатством, которое включает все многообразие полезных вещей и предполагает пользование «хлебом, вином, мясом, одеждой, всем великолепием сверх необходимого»[36].
Тем самым Буагильбер сформулировал антимеркантилистскую и антимонетаристскую концепцию социального богатства. Примечательно, что для юриста Буагильбера вовсе не юридический титул собственности на землю или на определенное количество денежной массы является ведущим при определении сущности богатства, а фактическая масса того, что теперь принято называть продуктами первой необходимости. Другими словами, общество богато лишь в той степени, в которой люди, его составляющие, располагают продуктами первой необходимости в количестве, достаточном для того, чтобы не только выживать, но и совершенствовать социальные связи.
С другой стороны, как раз юридическая перспектива оказалась весьма плодотворной и позволила Буагильберу впервые во Франции сформулировать то, что можно назвать синаллагматической, или взаимообязывающей, теорией экономического обмена. Содержание этой теории сводится к тому, что рыночные отношения приобретают истинно экономический смысл лишь в терминах национального дохода. При таком подходе «расходы одних людей – это одновременно доходы других»[37]. На наш взгляд, здесь Буагильбер весьма изобретательно перевел в экономическую плоскость базовый юридический принцип формального равенства (в данном случае речь идет о равенстве экономического статуса потребителя и производителя).
Юридический склад ума заставляет Буагильбера любые экономические факты проверять на соответствие критериям симметричности и пропорциональности. Отсюда представление Буагильбера о том, что макроэкономическая система стремится к равновесному состоянию или – что то же – что национальный рынок по естеству стремится к ценам рыночного равновесия. В свою очередь, цены рыночного равновесия являются лишь отражением определенных пропорций общественного производства. Буагильбер латентно исходил из идеи экономического роста и полагал, что именно свободная конкуренция позволяет – в терминах Огюста Конта – в динамике самовозрастания общественного богатства сохранять статику пропорций между отдельными секторами сельскохозяйственного и мануфактурного производства.
В отличие от других – прежде всего британских – классиков политической экономии Буагильбер уделял особое внимание потребителю. Впрочем, потребитель его интересовал не сам по себе, а как носитель определенной функции. По мысли Буагильбера, именно потребитель может и должен выполнять функцию охранителя пропорций общественного производства. В творчестве Буагильбера тема потребителя приобрела социальное звучание потому, что низшие слои общества по необходимости представляют собой потребителей par excellence. У них просто нет возможности делать какие-либо существенные сбережения, даже если они стремятся к этому.
Напротив, состоятельным слоям общества всегда удается сберечь часть своего годового дохода и тем самым частично обездвижить взаимный поток товаров и услуг. Этим они препятствуют соблюдению пропорций при товарном обмене и замедляют скорость оборота денежных средств. В результате нераспределенной оказывается та часть уже произведенного общественного богатства, которую можно было бы приобрести на т. н. сбережения состоятельных слоев общества.
В этой части Буагильбера можно признать родоначальником последующих теорий недопотребления от Мальтуса и Сисмонди до Маркса и Розы Люксембург. Отсюда призывы Буагильбера перераспределить налоговое бремя таким образом, чтобы бедные слои населения могли увеличить свою долю потребления продуктов первой необходимости и, следовательно, снизился уровень диспропорции между сферой производства и сферой потребления, которая возникает ввиду склонности состоятельных классов произвольно и на неопределенное время изымать часть денежной массы из текущего оборота.
Буагильбер первым стал защищать то, что теперь называют «права потребителей». Фактически он признавал формальное равенство потребителя (покупателя) и производителя (продавца). Принцип равенства потребителя и производителя можно сформулировать следующим образом: каждый экономический агент, выступающий в качестве потребителя (покупателя) на национальном рынке товаров и услуг, одновременно имеет право на этом же рынке выступать в качестве производителя (продавца) товаров и услуг.
Но еще более важна зеркальная трактовка этого принципа: каждый производитель и, соответственно, продавец на рынке товаров и услуг обязан стать потребителем и, соответственно, покупателем на этом же рынке.
Тезис Буагильбера о том, что потребление фактически является функцией производства, заставляет переосмыслить финансово-правовой статус потребителя. В частности, с точки зрения здравого смысла необходимо юридически выделить статус «потребителя продуктов первой необходимости» в качестве экономического агента, устанавливающего пропорции или по крайней мере снижающего диспропорции между сферой производства и сферой потребления.
§ 5. Школа физиократов и ее значение для теории публичного права
Физиократы занимают особое место в истории экономической науки. Во многом это связано с тем, что они создали первую в мире научную школу экономистов, даже «секту», как позднее не без оснований назовет ее Анн Робер Жак Тюрго. Главой этой школы был ее основатель и непререкаемый лидер Франсуа Кенэ (1694–1774 гг.). Эволюция школы весьма необычна и свидетельствует о том, что источником экономического учения может быть не только юриспруденция (П. Буагильбер), не только опыт финансовых спекуляций (Р. Кантильон), но даже специфическая смесь деизма и (sic!) медицины. Дело в том, что Франсуа Кенэ был прежде всего выдающимся врачом, ставшим сначала личным медиком госпожи Помпадур, а затем и лейб-медиком короля Людовика XV.
Почти на закате жизни Кенэ заинтересовался сначала философией, а затем и сельским хозяйством. Как теоретик Кенэ уступает и Буагильберу, и Кантильону. Однако в отличие от двух последних он был фаворитом короля, что не могло не способствовать распространению «физиократизма» в высшем обществе. Новое экономическое учение воздействовало на умы современников не столько в качестве научной дисциплины, сколько в качестве модного мировоззрения, своеобразной сельскохозяйственной версии деизма.
Следует признать, что ассоциативная связь учения физиократов с модным мировоззрением эпохи Людовика XV в конечном итоге оказалась фатальной для будущих судеб «физиократизма» на континенте. В результате первая во всем мире школа экономистов канула в Лету вместе с другими модными штучками эпохи мадам Помпадур. Во всяком случае, последующие выдающиеся французские экономисты истоки своей науки искали за Ла-Маншем, а не у себя на родине.
Оригинальность Кенэ заключается в том, что он гениально применил метод экстраполяции, перенеся в область хозяйственных явлений свои знания о системе кровообращения в организме человека. В своей знаменитой «Экономической таблице» (1758 г.) Кенэ наглядно демонстрирует обращение богатств, в частности стремится доказать, что от этого обращения зависит ежегодный доход каждого отдельного человека. Вообще научный метод Кенэ во многом совпадает с методом аналогий. Как здоровье человека почти во всем зависит от естественных законов саморегуляции, так и хозяйственная жизнь развивается по своим природным законам и подвластна физиократии, т. е. «власти природы». Другими словами, в области хозяйственных явлений, как и в медицине, действует принцип «Не навреди!».
Не надо мудрствовать – так учит физиократизм – в тщании изобретать различные способы преумножения богатства, как это делали кольбертисты во Франции, все это бесполезно. Надо только внимательно исследовать природу хозяйственных явлений, и тогда станет ясно, что Бог предписал хозяйственной жизни порядок естества, природы. Никакие человеческие установления не в состоянии этот порядок изменить, они могут только на время исказить его, всегда во вред индивиду и обществу. В природе вообще и в природе хозяйствования в частности врач-деист Кенэ лицезрел соприсутствие Духа Господня. По слову же апостола Павла, «Господь же Дух есть, а идеже Дух Господень, ту свобода» (2 Кор. 3:17). Физиократы могли бы продолжить эту евангельскую максиму: «а также благополучие людей и общественное благосостояние».
Следовательно, физиократия предполагает экономическую свободу, а меркантилизм, особенно в версии кольбертизма, подавляя эту свободу, противится физиократии, т. е. противится естеству. Для Кенэ практический кольбертизм представляет собой нечто вроде бестолковых действий комедийного «врача», который женщину может лечить от простатита, а мужчине может по ошибке прописать лекарство для регуляции месячного цикла.
Другими словами, кольбертизм лечит от болезни, которая противоречит естеству, природе «больного». Содержание физиократии и экономики вообще Кенэ сводит к следующей формуле: «Совершенство хозяйственной жизни состоит в том, чтобы при наибольшем сокращении расходов получить наибольшее приращение выгоды»[38].
Физиократы первыми среди экономистов возвели на высокий пьедестал принцип здравого смысла. Естественный порядок с точки зрения здравого смысла – порядок, наиболее выгодный для человеческого рода. Разумеется, каждый индивид, руководствуясь своим здравым смыслом, преследует прежде всего свои частные интересы. Однако именно этим он сообразует свое поведение с естественным порядком. При этом физиократия, или естественный порядок, не является нецивилизованным порядком «добрых дикарей» в духе Ж.-Ж. Руссо. Физиократия – это совокупность социальных институтов (частная собственность, семья, право наследования), обеспечивающая воспроизводство и справедливое распределение общественного продукта.
Будучи деистами, физиократы были зачарованы идеей Перводвигателя, который все запускает в ход, а затем самоустраняется. Функцию Перводвигателя, или первой причины, в рамках учения физиократов стал выполнять т. н. чистый продукт (produit net). Главную характеристику чистого продукта, в которой также кроется «тайна» его самовозрастания, четко сформулировал в своем письме к Ж.-Ж. Руссо активный пропагандист «физиократизма» маркиз О. Г. Мирабо.
Так, он пишет: «…увеличение продуктов может произойти лишь в том случае, если они обладают качеством “блага”, а это их качество как “блага” проистекает из их способности быть меновой стоимостью, а их меновая стоимость – из того, что они являются предметами потребления».[39]
Из идеи круговорота (цикла обращения) всех благ берет свое начало не только (оптимистическое) учение Адама Смита, но и (пессимистическая) доктрина Мальтуса, который первый попытался сформулировать апокалипсическую идею антропогенного пресса на ресурсы планеты.
По аналогии с физиократами центральной проблемой хозяйственной жизни Мальтус считал способность человечества соразмерять свое возрастание с производительной силой природы, прежде всего в области сельского хозяйства. Как бы то ни было, именно «физиократы думали сделать открытие, что чистый продукт существует только в одной категории производительных операций, а именно в земледелии».[40] Впрочем, на приоритетность земли как фактора производства и сельского хозяйства указывали и раньше. Мы видели, как эту же мысль, правда с меньшим фанатизмом, высказывал Р. Кантильон.
У того же Кантильона физиократы позаимствовали идею о трехклассовой структуре общества. Вслед за Кантильоном Кенэ подразделял общество на три категории лиц: (1) производительный класс, (2) класс собственников и (3) бесплодный класс. При этом к производительному классу он относил всех лиц, занятых в сельском хозяйстве, к классу собственников он причислял землевладельцев, включая духовенство, а к бесплодному классу – всех лиц, занятых в городской промышленности, включая сферу услуг.
В этой классификации общества для современного читателя необычны несколько моментов. Во-первых, бросается в глаза явное отступление физиократов от здравого смысла в том, что они считают «бесплодными» все промыслы и профессии, предоставляющие товары и услуги несельскохозяйственного профиля. Это в значительной степени связано с двумя основными пороками физиократизма, о которых мы подробнее будем говорить ниже.
Во-вторых, в этой классификации неявно закрепляется особое положение класса земельных собственников. Приоритет экономической функции этого класса над функциями других является весьма дискуссионным.
Как бы то ни было, статус собственника в контексте общественного разделения труда плохо согласуется с основополагающими принципами права, в частности с принципом римского права “do ut des” («даю, чтобы и ты дал»). Однако физиократы отводят земельным собственникам роль – ни много ни мало – социальных посредников между производительной (божественной) силой Природы и прочими социальными классами. Эта теоретическая аберрация физиократов имеет глубокие мировоззренческие причины, к которым мы переходим.
Основные пороки физиократизма, лежащие в основе двух вышеуказанных нелепиц, сводятся к следующему. Во-первых, физиократы в полном соответствии с Библией воспринимали человеческий труд как «проклятье, кару» за богоотступничество прародителей. Соответственно, приемлемое ныне понятие «благородный труд» им представлялось внутренне противоречивым высказыванием: всякий труд есть просто необходимость, а не «радость». Следовательно, только праздный (в макроэкономическом смысле) класс земельных собственников, а не трудовой или предпринимательский классы населения могли стать проводниками и защитниками естественного порядка.
Нравственное грехопадение первочеловека не могло затронуть естественных законов физического мира. Мир остался «Божьим» и после грехопадения Адама. Таким образом, именно тот, кто НЕ трудится, следует естеству, установленному Богом, а тот, кто трудится «в поте лица своего», следует стигме Божественного проклятия в адрес Адама и Евы.
Все эти физиократические постулаты находятся в рамках ветхозаветного христианства. Но главные аспекты физиократизма, скорее, носят гетеродоксальный, альтернативный характер. Более того, физиократизму был присущ даже еретический пафос, который в какой-то степени заключался в смутной вере физиократов в то, что именно через свободу хозяйственной деятельности человек может присоединиться к чистоте и блаженству восприятия мира. Ведь мир не изменил своей функции: он остался миром, созданным для людей и после грехопадения.
Во-вторых, физиократы отождествляли понятия «богатство» и «дар». Как ни странно, смысл учения физиократов, на наш взгляд, более удачно объяснить при помощи этимологии русского слова «БОГатство», чем французского produit net («чистый продукт»). Этимология русского слова «богатство» по определению презюмирует, что носителем «богатства» может быть лишь человек, «Богом допущенный» к владению чем-либо.
Таким образом, идея богатства тесно связана с идеей бого-избранничества. Эту мысль, как известно, раньше физиократов активно эксплуатировали протестанты. Однако при такой концепции мира и естественной хозяйственной деятельности трудно было обойтись без патерналистского класса, состоящего из просвещенных деспотов всех уровней, начиная от короля Франции и заканчивая мелкими провинциальными землевладельцами. Именно этот класс – якобы стоящий над пристрастиями и партикуляризмами двух других классов – становится хранителем и распределителем «чистого продукта», который, по мысли физиократов, создается вовсе не трудом самим по себе, а Природой «с помощью труда»[41].
Для юриста особенно интересно, что класс землевладельцев физиократы считают не столько привилегированным, сколько право обязанным классом, т. е. классом, состоящим из носителей таких прав, которые одновременно являются обязанностями в другом отношении. Так, в круг правообязанностей землевладельцев входит:
(1) введение в сельскохозяйственный оборот новых земель посредством добавочных инвестиций;
(2) выполнение функции «социальных экономов», отвечающих за распределение общественного богатства;
(3) реализация своего фактического богатства посредством соответствующих расходов, чтобы обеспечить доходами неземлевладельческие слои общества;
(4) уплата налогов (об этом подробнее ниже);
(5) патерналистская защита фермеров.
Поразительным отступлением от здравого смысла и, следовательно, от законов естественного порядка является тенденциозная уверенность физиократов в том, что «чистый продукт» – это «природный дар», в создании которого никто не участвует и который принадлежит исключительно классу землевладельцев. Даже фермеров (в классификации физиократов это единственный производительный класс), без труда которых «чистый продукт» не может возникнуть в достаточном для общества количестве, физиократы не рассматривают как естественных долевых участников «природного дара».
Другими словами, весь общественный капитал в узком смысле, т. е. как Марксова прибавочная стоимость, предназначенная для инвестиций в основные фонды производства, удерживается классом землевладельцев, и это, по мнению физиократов, не только правильно, но и справедливо. Производительный и бесплодный классы вынуждены довольствоваться лишь увеличением заказов на товары и услуги со стороны землевладельцев. Только косвенно, лишь посредством возрастания расходов землевладельцев другие классы могут увеличивать свои доходы.
Физиократы, не применяя понятие «капитал», создали первую теорию капитала. Если меркантилисты, как правило, отождествляли капитал и деньги, то Кенэ считал, что деньги сами по себе представляют бесплодное богатство, которое ничего не производит. Выше мы видели, что родоначальник английской политэкономии Вильям Петти (1623–1687 гг.), умерший за семь лет до рождения Кенэ, придерживался иного мнения по поводу «бесплодия» денег, но для Франции, имевшей опыт кольбертизма, радикальный антимонетаризм – дело обычное. Мы встречали этот радикализм еще у П. Буагильбера. Однако антимонетаристский радикализм не помешал Кенэ развить теорию о структуре капитала в его знаменитой «Экономической таблице».
Здесь Кенэ различает «первоначальные авансы» (в современной терминологии – основной капитал) и «ежегодные авансы» (оборотный капитал). При этом в первоначальные авансы он включает различные сельскохозяйственные орудия, рабочий и производительный скот, т. е. все то, что может применяться в хозяйстве как минимум несколько лет или даже десятилетия. Напротив, в ежегодные авансы он включает затраты на семена, корма, заработную плату батракам и другие затраты, имеющие краткосрочный характер (до одного года).
Из совокупности трех идей – (1) оборота богатства, (2) классовой структуры общества и (3) устойчивой структуры капитала – Кенэ выводит суммарную идею общественного воспроизводства. Здесь физиократы доводят до логического завершения мысль П. Буагильбера о необходимости прогнозирования и соблюдения экономических пропорций в структуре народного хозяйства. При этом Кенэ подчеркивал, что «воспроизводство постоянно возобновляется издержками, а издержки возобновляются производством»[42]. Таким образом, к началу нового цикла класс собственников получает «чистый продукт» года, а производительный и бесплодный классы имеют все необходимое для продолжения своей хозяйственной деятельности.
По не вполне понятным причинам физиократы отказались в рамках своего учения развивать теорию ценности, или стоимости. Это тем более странно, что развитая теория ценности содержится в учении Р. Кантильона, которого они считали «своим». Вместе с тем физиократы делают порой загадочные высказывания по поводу процесса ценообразования. Однако концепция ценообразования у них не является развитой и выполняет, скорее, подчиненную роль по отношению к теории богатства. Так, Кенэ является автором весьма загадочной сентенции: «Изобилие и дешевизна не составляют богатства. Недостаток и дороговизна означают бедность. Изобилие и дороговизна создают богатство»[43].
По логике современной классической «экономике» изобилие вообще не может быть предметом экономической науки, которая вроде интересуется только т. н. дефицитными продуктами. Дешевизна же плохо совместима с природой финансового капитализма с его кредитными механизмами. Кроме того, дешевизна символизирует относительную неразвитость торговых отношений и – как следствие – количественную и качественную скудость ассортимента товаров.
Таким образом, по Кенэ общественное богатство, т. е. благосостояние, в котором теоретически могут участвовать все классы общества, одновременно предполагает изобилие товаров и услуг на рынке и такую рыночную цену этих товаров, которая существенно превышает стоимость производства. Последняя, по мысли физиократов, всегда складывается из издержек. Похоже, что Кенэ не считал редкость товара или услуги тем элементом, который конституирует высокую рыночную цену данного товара или услуги.
Быть может, Кенэ просто опередил свое время, поскольку мы знаем, что в современном обществе потребления XXI века затоваренность рынка отнюдь не препятствует действию инфляционных механизмов. Однако вопрос о том, ведет ли такое положение вещей к общественному богатству (как полагал Кенэ и как лукаво думают современные финансисты), остается открытым для дискуссии (об этом мы ниже еще будем говорить).
Одной из наиболее характерных черт физиократической системы является теория единого налога. В контексте современного налогового государства, основанного на диаметрально противоположном принципе множественности налогов, учение физиократов о едином налоге может показаться утопичным. Однако концепция единого налога логическим образом вытекает из физиократического мировоззрения.
Хотя государство, по мнению физиократов, не должно быть интервенционистским и не должно вмешиваться в естественный порядок экономической жизни, оно сохраняет за собой (1) правоохранительную и (2) просветительскую функции. Кроме того, государство должно строить дороги, чтобы помогать свободному передвижению по стране товаров и услуг. Следовательно, государство нуждается в некоторых ресурсах.
В равновесной системе экономических транзакций, продемонстрированной в «Экономической таблице» Кенэ, представители только одного класса без ущерба для своих социально-экономических обязательств могут выполнять функцию налогообязанных лиц. Речь идет о классе землевладельцев, своеобразных «держателях дара» Природы в форме чистого продукта.
Другими словами, только из чистого продукта можно произвести разумные изъятия в виде государственного налога. Только в чистом продукте содержится прирост общественного богатства, остальные части «поглощаются на возмещения затрат или на содержание земледельческих или промышленных классов»[44]. Если бы налог падал на эту часть общественного богатства (на доходы земледельцев и предпринимателей), то такая налоговая политика постепенно привела бы к истощению национального достояния.
Однако совсем не опасно подвергнуть налогообложению новую часть богатства, еще не интегрированную в равновесную систему взаимных транзакций, где – по Буагильберу – расходы одних лиц составляют доходы других. Как только прибавочная часть общественного богатства поглощается системой пропорциональных цен, она навсегда вливается в вечный кругооборот взаимных «расходов – доходов». С этого момента уже поздно делать какие-либо изъятия из прибавочной части общественного богатства. Любое такое изъятие будет порождать цепную реакцию («эффект домино»), провоцируя длинную цепь неплатежей, банкротств и в конечном итоге сокращение уровня и качества хозяйственной активности.
Разумеется, изъятия остаются изъятиями. Однако сокращение чистого продукта, произведенное до указанного момента полной интеграции прибавочного богатства в равновесную систему пропорциональных цен, приведет лишь к уменьшению возрастания совокупного объема товаров и услуг. Однако поскольку мы имеем дело с глобальным и к тому же незначительным замедлением роста предоставления товаров и услуг, практически никто не заметит тягот такого налогообложения.
Иначе говоря, налог, падающий только на годовой доход землевладельцев, по мнению физиократов, наиболее безопасен для экономической системы. Два других класса вообще его «не почувствуют», ибо замедление роста личного благосостояния психологически доступно лишь для ограниченного числа лиц, индивидуальные переживания которых не являются репрезентативными для психологии их классов. Единственно возможное переживание на уровне двух неземлевладельческих классов можно свести к тривиальной формуле «Я подозреваю, что мое благосостояние в этом году растет не так быстро, как я надеялся».
Что касается класса земельных собственников, то их налоговая ответственность является просто еще одной право-обязанностью, или компетенцией. Мы видели выше, что привилегия землевладельцев без участия других классов пользоваться чистым продуктом является оборотной стороной их функции как хранителей этого продукта, т. е. в конечном итоге как гарантов роста общественного богатства. Интересно, что физиократы, защищая идею единого налога, невольно применяли аргументы, которые позднее станут весьма грозным оружием социалистов.
Так, физиократы полагали, что «доходы земледельческого и промышленного классов несжимаемы, так как они представляют необходимый минимум издержек производства»[45]. Другими словами, нельзя эти классы делать налогообязанными, поскольку, как отмечает Кенэ, «наемная плата и, следовательно, средства продовольствия, которые могут добыть себе наемники, устанавливаются и низводятся жестокой между ними конкуренцией до весьма низкого уровня»[46]. Отсюда берет свое начало т. н. железный закон заработной платы, согласно которому социальные реформаторы, что бы они ни делали, не могут переломить «естественного стремления» заработной платы к т. н. прожиточному уровню.
Физиократы впервые – фактически в терминах здравого смысла – сформулировали необходимые условия налогообложения:
– налоги должны взиматься непосредственно с источника дохода;
– налоги должны находиться в известной и согласованной пропорции с этим доходом.
Из последователей физиократической школы следует отметить А. Р. Ж. Тюрго (1727–1781 гг.). Впрочем, на ряд проблем он придерживался иной точки зрения и в зрелый период жизни предпочитал дистанцироваться от «секты» Кенэ. Известные французские экономисты и исследователи истории экономических учений Ш. Жид и Ш. Рист даже полагают, что Тюрго можно назвать «лишь наполовину физиократом»[47]. В какой-то степени это связано с политической карьерой Тюрго, который при Людовике XVI в течение полутора лет (1744–1745 гг.) занимал пост генерального контролера финансов.
Вероятно, королевский министр, последовательно проводивший политику развития французского капитализма, не хотел давать повода своим многочисленным врагам причислять его к носителям мировоззрения, возникшего еще в правление прежнего короля и утратившего при новом монархе популярность в светских кругах. Однако в своем научном творчестве и в своей политике Тюрго воспроизводит многие постулаты физиократов. Так, он был безусловным сторонником экономической свободы, в частности резко осуждал протекционистскую политику: «Общая свобода покупки и продажи является единственным средством обеспечить, с одной стороны, продавцу – цену, способную поощрить производство, с другой – покупателю – наилучший товар по наименьшей цене»[48].
Во многом взгляды Тюрго более близки к взглядам Адама Смита, а в некоторых аспектах он даже предвосхищает идеи будущей маржиналистской революции. Так, «В размышлениях о создании и распределении богатства» (1766 г.) на примере мелиорации земли Тюрго фактически приходит к идее предельной полезности капиталовложений. Тюрго анализирует следующую ситуацию: если к определенному участку земли последовательно прикладывать равные порции капитала, то графически эффект этих капиталовложений можно изобразить в виде выпуклой кривой. Другими словами, сначала капиталовложения будут давать нарастающую отдачу, а затем эффект инвестиций начнет неуклонно снижаться вплоть до нулевой отметки. Согласно Тюрго, «нельзя допустить, что двойные затраты дают двойной продукт»[49]. Таким образом, Тюрго можно назвать предшественником маржиналистской теории в части управления финансами.
Основным масштабом новой науки физиократы избрали критерий здравого смысла. Мы видели, что они не всегда были последовательны в применении данного критерия, но их вера в разумность естественного порядка заставляла подвергать критике со стороны здравого смысла всякое человеческое установление или проект. Именно здравый смысл, на наш взгляд, подсказал Кенэ идею о вечном вращении общественного богатства, о взаимной обусловленности издержек и доходов и т. п.
Следует отметить концепцию физиократов об особом статусе собственника, который по преимуществу является правообязанным лицом. Самое интересное в этой концепции то, что физиократы впервые в истории соединили институт частной собственности с обязанностями публично-правового характера. В лице землевладельца мы встречаемся не только с представителем контингента лидирующих потребителей, или законодателей моды, стиля и ассортимента потребления (в духе Буагильбера). Землевладелец, по мысли физиократов, является защитником и представителем публичных интересов, он должен таким образом расходовать «чистый продукт», чтобы обеспечить постоянное возрастание того, что теперь называют «валовым национальным продуктом».
Другими словами, землевладелец должен обеспечить не только рост собственного потребления, но и возрастание совокупного объема товаров и услуг, прежде всего посредством инвестиций в сельское хозяйство. В известном смысле можно утверждать, что от физиократов берет свое начало идея об обязывающей собственности. Так, абз. 2 ст. 14 Основного закона ФРГ 1949 г. гласит: «Собственность обязывает. Пользование ею должно одновременно служить общему благу».
Физиократы первыми показали прямую связь между эффективностью публичной власти и ее способностью к мобилизации финансовых ресурсов населения в публично-правовых целях. Одна из книг маркиза Мирабо – любимого ученика Кенэ и плодовитого писателя – начинается обращением к главе государства. Это обращение к королю Франции, датируемое 1759 г., ничуть не утратило своей актуальности: «Государь, у Вас в наличии около 20 миллионов подданных. Все эти люди имеют какие-то деньги. Все они так или иначе способны сослужить Вам службу, которую Вы от них требуете, но всякий раз Вы сталкиваетесь с тем, что уже не можете получать услуги, не имея денег, ни деньги, чтобы платить за услуги. Это означает, говоря простым языком, что Ваш народ – не замечая этого – обособляется от Вас»[50]. Отсюда можно сделать вывод, что финансовое право – в отличие от современного налогового права – не может и не должно претендовать на статус односторонней публично-правовой отрасли, которая только предписывает изъятие средств у населения, но не указывает цель и не гарантирует эффективность использования этих средств.
Некоторые постулаты физиократов, считавшиеся аксиомой среди классиков политической экономии, со времен Сисмонди подвергаются критике. Так, в современных условиях периодического затоваривания потребительского рынка не столь убедительной кажется аксиома физиократов о том, что главной «проблемой политики правительства является увеличение чистого продукта»[51]. Во многих случаях «главной проблемой политики правительства» – как убедительно показал Сисмонди (см. ниже) – должно быть увеличение не чистого дохода, а валового внутреннего продукта нации, ибо интересы барыша далеко не всегда соответствуют интересам общества как такового.
Для теории финансового права имеют значение даже ошибки и промахи физиократов. Одну из этих ошибок затем неизменно будут «разрабатывать» представители ортодоксальной экономической науки. Речь идет об окончательном придании термину «богатство» центрального статуса среди других объектов экономического исследования. Физиократы, а затем и классики, не придавали значения тому, что слово «богатство» ввиду его аморфности не может претендовать на статус научного термина. Сам Кенэ прекрасно продемонстрировал, что это слово хорошо сочетается лишь со столь же расплывчатыми представлениями об изобилии, дороговизне и бедности. Самым тяжелым для судеб экономической науки вообще и теории финансов в частности явилось то обстоятельство, что богатство, будучи коррелятивным, соотносительным понятием, в качестве своего полярного масштаба включает понятие бедности.
Другими словами, любая теория богатства неизбежно презюмирует состояние бедности либо как исходный масштаб, либо как грозящую опасность. Ведь идея богатства приобретает смысл только через идею бедности – и наоборот. Для того чтобы развивать теорию богатства, необходимо реально наблюдать бедность и, более того, сохранять бедность хотя бы в качестве т. н. идеального типа, отрицательного масштаба исследования. Будучи однажды принятой в качестве центрального понятия экономической науки, идея богатства контрабандой протаскивает в науку идеологические представления о неизбежности поляризации общества на богатых и бедных.
Апогеем этих представлений явилось учение Карла Маркса об «экономической непримиримости» классовых интересов. Идея камералистов о «состоянии счастья» (ЫйскзГ^кеЬ) мне представляется более продуктивной, но среди экономистов она долгое время оставалась невостребованной. Идея же богатства как исходный момент экономической науки со времени Адама Смита стала восприниматься как аксиома. Вероятно, она была заимствована им у доктора Кенэ и надолго предопределила развитие экономической науки по весьма дискуссионному пути.
Другим продуктивным недостатком учения физиократов явилась вопиющая недооценка экономической функции потребителя. Мы видели, что изобилие товаров, по мысли Кенэ, должно сопровождаться дороговизной. Учитывая, что Кенэ раньше знаменитого определения Тюрго фактически вывел формулу «железного закона» заработной платы, можно предположить, что под «изобилием» понимается увеличение товаров для богатых и состоятельных, а дороговизна таких товаров может лишь означать, что богатых и состоятельных становится все больше.
Однако расширение класса богатых никак не может изменить участь бедных сословий. Более того, увеличение «верхних десяти тысяч» еще на одну тысячу и соответствующее расширение сектора товаров роскоши может происходить за счет перетекания части инвестиций из сектора производства товаров первой необходимости. Следовательно, физиократы надолго предопределили развитие экономической науки как науки о специальном производстве товаров и услуг для удовлетворения потребностей состоятельных слоев общества.
§ 6. Теория ценности Этьенна Кондильяка
Выдающийся французский философ аббат Кондильяк (1715–1780 гг.) с точки зрения экономической науки является автором одной-единственной книги, а именно небольшого трактата под названием «Торговля и правительство». Кондильяк создал этот труд в возрасте 61 года, в 1776 г. В это время он уже пользовался широкой известностью как философ-сенсуалист и продолжатель «линии Локка» на европейском континенте. К этому времени Кондильяк опубликовал «Трактат об ощущениях» (1746 г.) и «Трактат о происхождении познания» (1746 / 1754 г.).
По иронии судьбы замечательная книга Кондильяка «Торговля и правительство» носит название, совершенно не соответствующее ее содержанию. На самом деле речь идет вовсе не о соотношении торговли и государственной власти, это трактат по политической экономии, который удивительным образом сочетает глубину мысли с лаконичностью и ясностью изложения. Быть может, неадекватностью названия объясняется тот факт, что экономисты обычно не ссылаются на это произведение французского мыслителя. Во всяком случае, авторы отечественных учебников по истории экономической мысли упоминают Кондильяка лишь вскользь[52] либо не вспоминают о нем вовсе[53].
Поскольку экономическое учение Кондильяка является логическим следствием его философии, нам следует сначала получить общее представление о сенсуализме и характерной для него методологии. Аксиомой сенсуализма является тезис о том, что всю совокупность психической жизни человека можно объяснить исходя из первичных элементов этой жизни, т. е. из ощущений (sensations). В известной степени Кондильяк предвосхитил методологический принцип Макса Вебера, который, как известно, разработал т. н. идеально-типический метод познания. «Идеальные типы» в методологии Кондильяка носят название «теоретических моделей».
Для демонстрации того, что сенсуализм лучше, чем рационализм (т. е. философия в духе Декарта, Спинозы и Лейбница), согласуется со здравым смыслом, Кондильяк смело применяет рискованные аналогии и подходы. Так, в качестве «теоретической модели» он избирает мраморную статую. Далее Кондильяк делает допущение, что статуя наделена органами чувств, и демонстрирует, как лишь на основании личного опыта статуя способна приобрести все человеческие способности.
На наш взгляд, наиболее интересные выводы в трактате «Торговля и государство» сделаны как раз с точки зрения такой «мраморной статуи», которая постепенно, «с чистого листа» приобретает навыки хозяйственной деятельности. Другими словами, отказ от предзаданных рациональных принципов позволил Кондильяку сделать несколько важных для экономической науки открытий, которые потом заново совершались уже «чистыми экономистами».
Итак, в основу своего трактата по политической экономии Кондильяк ставит соответствующую теоретическую модель (или своеобразную «мраморную статую») коллектива, символизирующую некое человеческое сообщество. Этот коллектив сначала существует изолированно, а затем вступает в контакт с иными человеческими коллективами. При разрешении возникающих хозяйственных проблем гипотетическая «коллективная мраморная статуя» руководствуется приблизительными представлениями об изобилии (¡‘abondance), чрезмерном изобилии (la surabondance) и недостатке (la disette) ресурсов, необходимых для выживания. Для простоты и ясности Кондильяк предполагает, что речь идет о количестве хлеба, необходимом для обеспечения жизнедеятельности коллектива.
При этом проблему ценности хлеба как конкретного блага Кондильяк формулирует как соотношение наличного количества блага с таким его количеством, которое необходимо для (будущего) потребления: «Если бы какой-либо коллектив людей [un peuple] мог точно оценить отношение наличного количества хлеба к количеству, необходимому для потребностей этого коллектива, то это известная величина позволяла бы ему с такой же точностью устанавливать состояние изобилия, чрезмерного изобилия и недостатка»[54].
Будучи последовательным сенсуалистом, Кондильяк наглядно доказывает, что всякая ценность, во-первых, ощутима как определенная полезность. Ценность вещи во многом совпадает с ее полезностью. «Говорят, что вещь полезна, когда она служит какой-либо из наших целей. <…> По этой полезности мы и ценим вещь либо больше, либо меньше»[55]. Следовательно, полезность вещи – это определенное соответствие вещи и какой-либо из наших потребностей. Полезную вещь мы замечаем всякий раз, когда «она более или менее пригодна для тех пользований [usages], к которым мы хотим эту вещь приспособить [l’employer]»[56].
В противном случае, т. е. в случае бесполезности вещи, мы в принципе не можем интерпретировать наше восприятие или наше ощущение (от) этой вещи в терминах «ценности». Как замечает Кондильяк, «сказать, что вещь ценна [vaut], означает сказать, что она подходит [qu’elle est bonne или мы считаем, что она подходит для какого-либо применения»[57].
Во-вторых, полезность сама по себе недостаточна для того, чтобы вещь можно было ощутить как ценную. Ценность – по Кондильяку – имеют лишь относительно редкие полезные вещи. Таким образом, помимо полезности необходимым конституирующим элементом ценности является редкость. «Ценность вещей возрастает при их редкости и уменьшается при их изобилии»[58]. Таким образом, по Кондильяку, «ценность заключается не столько в вещи, сколько в оценке, которую мы даем ей, а эта оценка соответствует нашей потребности: она увеличивается и уменьшается в зависимости от того, как увеличивается и уменьшается наша потребность»[59].
Далее на примере производства и потребления хлеба изолированным человеческим коллективом Кондильяк наглядно демонстрирует, как ценность хлеба растет при его недостатке и падает при его чрезмерном изобилии. Более того, чрезмерное изобилие (la surabondance) однородных полезных вещей может не только довести их ценность до нулевой отметки, она может превратиться в отрицательную величину, которая сковывает производительные силы коллектива настолько, что объемы и качество хозяйственной деятельности этого коллектива начинают сокращаться.
Вот как повествует об этом Кондильяк на примере изолированного коллектива земледельцев: «Несколько последовательных лет большого урожая привели бы только к обременению народа бесполезным чрезмерным изобилием. Вскоре это привело бы к сокращению посевных площадей»[60]. Вызывает изумление, что очень точный и эвристичный термин Кондильяка «чрезмерное изобилие» не был воспринят классической политической экономией.
Классики политической экономии чрезмерность мыслят только как чрезмерность товаров, а не продуктов, т. е. в терминах «перепроизводства» и – что имеет тот же результат – в терминах недостаточного спроса. Так, в англоязычной экономической литературе можно встретить термин affluent wealth («изобилие богатства»), но почти не применяется термин ехceeding wealth («избыточное богатство»). Что касается понятия superwealth, то его искусственность бросается в глаза, хотя оно является прямым переводом французского термина Кондильяка (la surabondance).
Вплотную к этой проблеме и гораздо позднее подошли лишь маржиналисты (см. ниже). В самом деле, разве не актуален термин Кондильяка, например, применительно к гонке вооружений? Чрезмерное изобилие устаревших ядерных арсеналов – это проблема не только нынешней ситуации в России, но и будущей ситуации в США. Мы видим, как в России это чрезмерное изобилие уже превратилось в отрицательную величину, управление которой иммобилизует часть ресурсов страны и делает их бесполезными для более продуктивных задач. Ниже мы вернемся к понятию «чрезмерное изобилие» как к термину финансового права и правовой политики.
Большим достоинством теории ценности Кондильяка является его представление о сущности обмена. Так, в свете теории Кондильяка приобретает иной смысл понятие «эквивалентный обмен». Прежде всего, необходимо отвергнуть вульгарный, «арифметический» смысл этого понятия в том смысле, что равная стоимость (например, одна лошадь) обменивается на такую же стоимость (например, десять баранов). По мысли Кондильяка, человек приходит на рынок с вещью, которая у него числится в категории «чрезмерного изобилия» или относительно чрезмерной наличности, а уходит с рынка с вещью, которая у него проходит под рубрикой «недостаток» или по крайней мере «относительный недостаток». Поскольку «выгода взаимная, то следовало бы заключить, что каждый дает меньшее за большее»[61].
Без преувеличения можно сказать, что Кондильяк раскрыл тайну обмена, или рыночной транзакции, которая потому объективно тяготеет к «арифметической» эквивалентности (в смысле абстрактного соответствия цен обмениваемых товаров), что контрагенты субъективно и взаимно переоценивают действительную («нейтральную») потребность покупаемой чужой вещи и недооценивают «нейтральную потребность» продаваемой собственной вещи. Другими словами, субъективная переоценка чужого необходимого товара со стороны покупателя встречается с недооценкой собственного товара со стороны продавца и тем самым приближает действительную цену товара к определенному оптимуму.
Таким образом, стоимость в отличие от ценности можно определить как определенный баланс между уровнем спроса и уровнем предложения. Следует отметить, что этот механизм взаимного уравновешивания психологических переоценок и недооценок характерен не только для бартерных операций.
Выше мы употребили словосочетание «нейтральная потребность» в кавычках. Это связано с тем, что Кондильяк демонстрирует невозможность таких «нейтральных потребностей». Всякая потребность субъективна и даже тенденциозна. Она увеличивается у продавца по мере абсолютного убывания его товара, т. е. перехода товара от состояния чрезмерного изобилия к состоянию достатка[62]. При этом у продавца по отношению к покупателю нагнетаются такие качества, как прижимистость и неуступчивость. Напротив, потребность продавца в собственном товаре сжимается, падает по мере абсолютного увеличения этого товара на рынке. Тогда увеличивается его сговорчивость и уступчивость по отношению к покупателю.
Мы видели, что Кондильяк оперирует тремя понятиями: «чрезмерное изобилие», «изобилие» и «недостаток». Полагаем, что для рыночных отношений более типичными маркерами являются понятие «достаток» как определитель нижней границы сегмента коммерческой жизни и понятие «относительное изобилие» как определитель верхней границы рыночных отношений. Именно в этом коридоре и возможен торг между продавцом и покупателем. При этом «относительное изобилие» более или менее произвольно привязывается к аморфной верхней границе «достатка», который в своей нижней границе постепенно переходит в «недостаток» – в свой отрицательный масштаб, от которого в реальной коммерческой жизни следует по возможности удаляться.
Кондильяк убедительно демонстрирует, что торговля – при прочих равных условиях – становится необходимой при «чрезмерном изобилии» продуктов. Однако выходу на рынок таких продуктов, по крайней мере в современную эпоху, препятствуют монополистическая конкуренция и протекционистские барьеры. «Недостаток» продуктов также не является препятствием для торговли данным продуктом. История царской России убедительно свидетельствует о том, что можно «сочетать» наращивание внешней торговли хлебом и массовый голод среди беднейших слоев населения. Мы приходим к выводу, что всякое изобилие и всякий недостаток в конечном итоге являются более или менее произвольными психологическими величинами.
Как видим, именно Кондильяку принадлежит честь создателя т. н. психологической теории ценности. Более того, в рамках экономической теории Кондильяка мы также можем разграничить понятия ценности и стоимости. Ценность – это основанное на критериях полезности и редкости субъективное переживание отношения соответствия между продуктом, вещью и т. п., с одной стороны, и какой-либо нашей потребностью, с другой. Другими словами, ценность — это ощущение некоторого превышения полезности относительно редкой вещи для реализации определенной потребности по сравнению с наличным арсеналом иных средств.
Ценность того, что мы желаем, увеличивается или падает всегда на фоне вещей из «сектора безразличия», т. е. вещей менее полезных и одновременно менее редких, т. е. менее соответствующих нашей потребности. Следовательно, ценность всегда существует в нас и для нас. Она не может быть объективирована в чистом виде. Критерием определения ценности конкретной вещи служат «нейтральные» вещи из «сектора безразличия», способные выполнять функцию субоптимального замещения желаемой вещи. Таким образом, фоновым масштабом ценности являются вещи из сектора безразличия, почти «постылые» вещи, которые имеются в достатке или в относительном изобилии.
Субъект, переживающий ощущение ценности, соотносит желаемую вещь, сравнивает ее по критерию полезности и редкости с вещами из категории относительного изобилия, или достатка. Ценность, на наш взгляд, определяется всегда приблизительно, всегда на фоне серой зоны репрезентативных, почти «постылых» вещей, полезность / редкость которых не слишком завышается и не слишком занижается. Эти репрезентативные вещи, хотя и нужные, но знакомые до безразличия, так или иначе помещаются оценивающим субъектом в расплывчатую категорию вещей между верхней отметкой «относительного изобилия» и нижней отметкой «достатка». В нашем примере достаток от изобилия отличается тем, что при изобилии однородных вещей не существует опасность отказаться от какой-то их части с возможностью ущерба для уровня удовлетворения личных потребностей. При достатке однородных вещей такая опасность может появиться.
Стоимость – это такое отношение между вещами, которое можно выразить в терминах эквивалентного обмена. При этом такой обмен реализуется по «принципу Мирабо»: «каждый стремится дать меньше, а получить больше»[63]. В отличие от ценности, которая в конечном итоге является психологическим переживанием вещи как «полезно редкой», стоимость является объективной связью двух экономических контрагентов. Посредством одной и той же соотносительной стоимости (например, одна лошадь «равна» десяти баранам) у этих контрагентов возникают представления о сразу двух индивидуальных ценностях. Продавец избыточной для него лошади приобретает ценность в виде недостающих ему баранов, а продавец избыточных для него баранов приобретает ценность в виде недостающей ему лошади.
По Кондильяку, стоимость является «повивальной бабкой» ценности. Стоимость – это та волшебная палочка, которая две обременительные для коммерческих контрагентов эмоции, два взаимных переживания обременительного избытка чего-либо переводит в две положительные эмоции – одним словом, ценности. Как видим, стоимость сделки всегда одна и сводится к взаимному согласию, что обмениваемые вещи «эквивалентны», а ценностей в результате сделки появляется две.
Кондильяк фактически раскрыл тайну экономического обмена: стоимость — это мера соотношения продуктов в качестве товаров, которая помогает состояние обременительного (относительного) избытка одной группы товаров переводить в режим восполнения (относительного) недостатка другой группы товаров. Каждый раз при таком обмене из двух психологически отрицательных величин (тягота излишка) возникают две психологически положительные величины (восполнение недостатка). Стоимость – это механизм трансформации «вещей безразличия» в ценности.
Таким образом, стоимость – это экономическая и, следовательно, социальная связь, которая объединяет продавца и покупателя. Напротив, ценность – это индивидуальное, внутреннее переживание вещи как «полезноредкой». Это переживание ассоциировано только с самим носителем этого переживания, поэтому вещь одной и той же рыночной стоимости может иметь разную ценность для лиц, приобретающих эту вещь.
Бизнесмен, покупающий два одинаковых мобильных телефона – один для себя, а другой для тещи пенсионного возраста – за одну и ту же стоимость (например, 100 у. е.), приобретает две неравные ценности, поскольку теща вряд ли оценит способность ее смартфона получать ежечасные обновления информации о торгах на той или иной бирже. Более того, за одну и ту же стоимость можно купить две одинаковые вещи, одна из которых будет обладать очень высокой ценностью, а другая вообще никакой (например, пианино, которое бизнесмен приобретает для соседского музыкально одаренного ребенка, и такое же пианино, которое он приобретает для интерьера гостиной своей жены).
Ценность тоталитарна и интравертна, она всегда – потенциально или реально – связана с институтом частной собственности, т. е. устанавливает особую связь между оценивающим человеком, с одной стороны, и ценной вещью (или другим носителем ценности), с другой. В режиме ценности человек переводит себя как воображаемого или реального собственника во внешний мир, он «овнешневляет» свои внутренние потребности и «захватывает» внешние объекты, которые ему кажутся одновременно полезными и редкими.
В этом же ключе следует рассматривать представление Кондильяка о характере наемного труда. По его мнению, «заработная плата представляет собой часть, которую они [наемные рабочие] имеют в продукте как собственники (курсив мой. – С. К.)»[64]. Здесь Кондильяк, опираясь на здравый смысл, вступает в полемику с физиократами и утверждает, что наемный работник по природе имеет право на продукт своего труда. Однако не имея возможности или желания пользоваться этим правом, он уступает его за деньги. Получаемая им цена составляет заработную плату.
Другими словами, созданный наемным работником продукт является – не только по Кондильяку, но и по Локку – внешним, отчуждаемым продолжением работника. Именно поэтому он имеет право собственности на продукт своего труда. Как видим, теория ценности Кондильяка ставит под сомнение незыблемость т. н. железного закона заработной платы, с четкой формулировкой которого мы встречались еще у Кенэ. Наконец, теория Кондильяка внесла полную ясность в сущность хозяйственной деятельности человека. Цикл этой деятельности в условиях рынка всегда завершается коммерческой транзакцией, или эквивалентным обменом (в терминах Кондильяка). Другими словами, смысл и цель производства сводится к тому, чтобы «создавать соотношение между вещами и потребностями»[65].
Представляется весьма продуктивным введенный Кондильяком в научный оборот термин «чрезмерное изобилие». Во-первых, этот термин вновь возвращает нас к тривиальной необходимости соблюдать основные принципы количественной теории денег. Изобилие денег и других финансовых инструментов ведет к их удешевлению и в конечном итоге к снижению эффективности их применения.
Во-вторых, в менее тривиальном смысле и применительно к финансовой деятельности государства этот термин может означать, что «изобилие» финансового интервенционизма в пользу конкретной программы может иметь обратную сторону в том смысле, что другие важные программы могут страдать от недостатка государственной поддержки. В конечном итоге термин «чрезмерное изобилие» указывает на необходимость соблюдать народно-хозяйственные пропорции, о которых говорил еще Буагильбер.
Быть может, некоторым упущением теории ценности Кондильяка является то, что он не использует термин «достаток». Вероятно, он не захотел усложнять исходную триаду терминов («чрезмерное изобилие», «изобилие» и «недостаток»). Это позволило ему сохранить ясность и лаконичность стиля. Как бы то ни было, достаток можно определить как представление о приблизительном соответствии между суммой потребностей и суммой наличных благ, необходимых для удовлетворения этих потребностей. Достаток всегда мыслится как расплывчатая величина в относительно эластичной зоне между полюсом изобилия и полюсом недостатка.
При прочих равных условиях для одного оценивающего субъекта достаток начинается сразу у нижней границы этой зоны, в непосредственном и рискованном соседстве с недостатком. Для другого – слишком осторожного – субъекта достаток является почти синонимом изобилия. В терминах рыночной экономики первого оценивающего свои возможности субъекта можно определить как носителя предпринимательской идеологии. Второй субъект скорее заслуживает название капиталиста, предпочитающего действовать наверняка и выходить на рынок лишь при наличии большого резерва ресурсов.
Хозяйствующие субъекты, действующие в серой зоне «относительного изобилия», могут быть определены как носители народно-хозяйственных пропорций. Это означает, что государство через систему публичных финансов должно в первую очередь поддерживать т. н. средние фирмы и тяготеющие к ним малые предприятия, при условии что эти фирмы и предприятия проводят активную хозяйственную политику. При этом смысл хозяйственной деятельности вообще и предпринимательства в частности сводится к учреждению новых потребностей и установлению пропорционального соотношения между этими потребностями и соответствующими новыми продуктами. В этой части государственные финансы должны помогать проводить своевременную реструктуризацию тех предприятий и фирм, которые обслуживают старые, уже отмирающие потребности.
Глава 2
Классическая политическая экономия
§ 1. Учение Адама Смита: финансово-политические аспекты
1.1. Мировоззренческие предпосылки экономической доктрины Адама Смита
Персоналистский метод, который мы по возможности применяем в данном исследовании, особенно много обещает нам, когда мы сталкиваемся с такой неординарной личностью, как Адам Смит (1723–1790 гг.). В учебниках по истории экономических учений, как правило, дается весьма подробный анализ его эпохального «Исследования о природе и причинах богатства народов». Однако тщетно искать в этих учебниках ответ на вопрос о том, кем был Адам Смит до 1776 г., когда вышел в свет этот труд (к этому моменту ему уже было 53 года). Был ли он вообще экономистом в современном смысле этого слова?
Вместе с физиократами Смит разделял веру в то, что истинное научное знание может быть только монистическим. Поэтому задача всякой науки, по Смиту, заключается в том, чтобы отыскать первопричину исследуемых явлений (например, «чистый продукт», «теплород», «энергию» и т. п.), а затем свести к ней все многообразие наблюдаемых фактов. В экономической концепции Смита функцию гносеологической первопричины выполняет понятие «труд»[66], или – корректнее – трудовая теория стоимости. По контрасту, Джон Локк, так же как Декарт и – позднее – Кант, придерживался дуалистических взглядов. Как мы увидим далее, близкий друг Смита шотландский философ Давид Юм (1711–1776 гг.) вообще был гносеологическим антиподом Смита и находился «по ту сторону» проблемы монизм – дуализм.
Юм не верил в какие-либо первопричины, доступные человеческому анализу. Он вообще сомневался в том, что т. н. причинно-следственные связи, проецируемые нашим сознанием вовне, соответствуют реальным процессам внешнего мира. Известно, что Юм был весьма проницательным исследователем экономических вопросов, и сам Смит на него неоднократно ссылался. Наука не любит сослагательного наклонения, но если бы Юм в духе Смита задался целью написать политико-экономический трактат, то, вероятно, вся последующая история политической экономии и, следовательно, финансовой науки была бы совершенно иной. Весьма вероятно, что результат юмовского исследования «богатства народов» оказался бы менее оптимистическим, чем смитовская экономическая доктрина. Ведь никакая наука, по Юму, невозможна, если воспринимать ее как пересказ, или относительно произвольное переплетение причинно-следственных связей.
Однако именно такой представлялась Смиту (и многим последующим экономистам) природа, или сущность, экономического анализа. В отличие от Юма Смит был приверженцем идеи причинности, т. е. верил в то, что факты окружающей действительности можно упорядочить как систему «причин» и «следствий». Более того, поиск т. н. научной истины, по Смиту, как раз и сводится к выявлению причинно-следственных связей между объективными фактами.
Напротив, Юм верил только в возможность установления вероятности, или полуправды. Т. н. рациональное познание, по Юму, представляет собой лишь смену более или менее вероятных ассоциаций. Идею же причинности Юм объяснял лишь как сопряжение идей в силу привычки: мы привыкли, что когда идет дождь, булыжник на мостовой становится мокрым, но у нас не может быть надежных аргументов в пользу того, что наблюдаемое наличие дождя всегда влечет за собой увлажненность (ненаблюдаемой) булыжной мостовой.
Ясно, что благодарные потомки захотели канонизировать Смита в качестве первого Экономиста, но он никогда не был только экономистом. Круг его научных интересов едва ли поддается обозрению. Здесь и теория нравственности, а также труды по «экономике и истории, праву и управлению, языку и искусству, не говоря уже об астрономии, древней логике и метафизике»[67]. Среди этих трудов, по мнению Йозефа Шумпетера, не столько экономика, сколько астрономия является «жемчужиной коллекции»[68].
Именно как астроном Адам Смит фактически создал собственную научную методологию, в основе которой лежит специфический метод экспликации (объяснения). Если рассматривать этот метод в персоналистской перспективе, то его сущность сводится к следующему: ученый, как и любой здравомыслящий человек, стремится избегать неприятных ощущений и предпочитает положительные эмоции. Как и всякий нормальный человек, ученый наделен способностью к размышлению и воображению. Всякая осознанная, но еще нерешенная проблема вызывает у исследователя что-то вроде гносеологической боли. Напротив, разрешение проблемы всегда приносит эмоциональное удовлетворение, а по мнению Смита-астронома, даже эстетическое наслаждение.
В отличие от многих (взрослых) людей ученый в той или иной степени сохраняет детское восприятие мира: ребенок, как известно, перерабатывает внешние факты посредством удивления, восхищения и даже благоговейного трепета. Аналогом удовольствия для исследователя является такое состояние ума, при котором окружающий мир воспринимается – интуитивно или вследствие аналитической работы – как совокупность привычных связей и соразмерных явлений. Диспропорция, разрыв привычного и ожидаемого хода вещей порождает у ученого чувство детского удивления, быстро переходящего в досаду. В свою очередь, на смену досаде почти сразу приходит особая экзистенциальная эмоция. Ее – в духе Серена Кьеркегора – можно окрестить «страхом и трепетом». Нечто неведомое в виде нерешенной проблемы не дает ученому покоя и воспринимается им как некая дисфункция его собственного ума.
Выход из этого мучительного состояния, по Смиту, только один: необходимо найти адекватное объяснение и тем самым вернуть ум в прежнее состояние, при котором он созерцает покой, пропорции и взаимодействие различных равновесных систем внешнего мира. Таким образом, найдя приемлемое объяснение необычному или непонятному факту, ученый переводит свойственное удивлению и досаде состояние беспокойства в состояние душевного равновесия. Опуская промежуточные звенья этой логической цепочки, можно утверждать, что именно из астрономических исследований Смита, из созерцаемой гармонии космических явлений берет свое начало и смитовская теория экономического равновесия.
Интересно, что уже неоднократно упомянутый близкий друг Адама Смита шотландский философ Давид Юм пришел к идее равновесия с другой стороны, а именно развивая собственную теорию аффекта. «Некоторые люди отличаются известной утонченностью аффекта [delicacy of passion], что делает их особенно чувствительными ко всем событиям жизни. Каждое благоприятное происшествие вызывает у них большую радость, а каждая неудача или несчастье – глубокое огорчение… Несомненно, что людям такого типа свойственно испытывать в жизни более сильные радости и более тяжелые огорчения, нежели людям холодного и уравновешенного характера. Однако я уверен, что если все взвесить (курсив везде мой. – С. К.), то не найдется ни одного человека, который не предпочел бы иметь уравновешенный характер, будь это в его воле»[69].
Помимо идеи равновесия, второй важной составляющей научного наследия Смита является идея симпатии. В «Теории нравственных чувств» Смит так же, как и Юм, опирался на идею симпатии как базовую эмоцию морали, но позднее стал применять ее и к исследованию экономических фактов. В области этики оба шотландца были сенсуалистами. Другими словами, и Юм, и Смит отрицали рационалистские основания этики. Вслед за лордом Шефтсбери (1671–1713 гг.) и Френсисом Хатчесоном (1694–1746 гг.) они были одновременно критиками и продолжателями философского сенсуализма Джона Локка (1632–1704 гг.). В области этики Смит по праву признавал первенство Юма, который был, на наш взгляд, одним из самых проницательных и точных теоретиков «морального чувства».
Используя аргументы сенсуализма, Юм отрицал примат разума как регулятора человеческого поведения и вполне по-локковски видел в ощущениях единственный источник познания. Познание не может преодолеть границы опыта, другими словами, «знание» и «опытное знание» суть синонимы. Знание до опыта или вне опыта невозможно. По убеждению Юма, моральные правила не являются следствием дедуктивных умозаключений, «мы, скорее, чувствуем нравственность, чем судим о ней (курсив мой. – С. X.)»[70].
Трудно отрицать, что между идеей равновесия и идеей симпатии существует «семейное сходство» (Л. Витгенштейн). Так, в области психических явлений симпатия некоторым образом выполняет функцию баланса, или – по крайней мере – тенденции к равновесию. Впрочем, по верному наблюдению Адама Смита, эта тенденция действует избирательно, или асимметрично.
Сочувствовать чужому горю или даже простой печали нам обычно ничто не мешает. Однако сорадоваться чужой радости нам нередко мешает либо зависть, либо просто наличие собственных проблем. Неслучайно в отличие от слова «сочувствие» слово «сорадование» практически не употребляется в обыденной речи и даже на письме выглядит искусственно.
Смит выражает эту мысль следующим образом: «Мы расположены к большему сочувствию небольшой радости и сильной горести посторонних людей. Человек, которого неожиданное счастье возносит выше положения, в котором он родился, может быть вполне уверен, что сочувствие лучших его друзей не вполне искренне»[71]. Отсюда Смит делает вполне экономический вывод: «Не от благожелательности мясника, пивовара или булочника ожидаем мы получить свой обед, а от соблюдения ими своих собственных интересов. Мы обращаемся не к их гуманности, а к их эгоизму и никогда не говорим им о наших нуждах, а об их выгодах»[72].
Здесь мы сталкивается с третьим важным источником экономической теории Смита, а именно с имморалистской концепцией Мандевиля. В значительной степени экономическая доктрина Смита представляет собой лишь прикладную этику свободного предпринимательства, которое, как известно, никогда не осуществлялось высоконравственными людьми. Другими словами, Смит так же, как и Мандевиль, задался целью оправдать в лице предпринимателя естественного человека, но только не за счет диффамации нравственного начала человеческих поступков. Таким образом, как этическое, так и экономическое учение Адама Сита можно рассматривать как более или менее удачную нейтрализацию имморализма Мандевиля.
Бернард Мандевиль (1670–1733 гг.) – подобно Кенэ – был врачом, а не философом и тем более не экономистом. Вместе с тем он создал оригинальную концепцию «этики от противного» в своей скандально знаменитой «Басне о пчелах» (1714 г.). Основной тезис басни Мандевиль выразил в подзаголовке к ней («Пороки частных лиц – блага для общества»). Мандевиль весьма остроумно доказывает, что успех человека в обществе зависит вовсе не от положительных моральных качеств (общительность, чувство сострадания и т. п.). Напротив, двигателем социального успеха конкретного человека, по мнению Мандевиля, являются «наиболее низменные и отвратительные свойства» человеческой натуры[73].
Выше мы видели, что, по мнению Смита, обычные, «естественные» люди все-таки способны сорадоваться чужой радости, если она небольшая. Иначе говоря, сорадующийся может ассоциировать с чужой удачей свои собственные ожидания и возможности. Макроэкономическая польза от такого сорадования очевидна: «если некто знакомый достиг определенного скромного успеха, – думает сорадующийся, – то аналогичный успех открыт и для меня». Мы видим, что Смит как бы разворачивает аргументацию Мандевиля в противоположную сторону и иллюстрирует, каким образом порок (зависть) при определенных условиях может превращаться в т. н. слабую добродетель (соревновательную сорадость).
Современная психология дает дополнительные аргументы в пользу позиции Смита и против позиции Мандевиля. Социальный вред любого имморализма заключается не только в его практических следствиях, но и в том, что он провоцирует негативную внутреннюю установку. Ведь любая психологическая установка представляет собой самоисполнимое пророчество. Следовательно, человек, который считает себя порочным или хочет им стать, в той или иной степени уже является таковым или непременно им станет в ближайшем будущем. При этом он не обязательно получает те дивиденды, которые ему обещает теория и практика имморализма. Порочный человек по необходимости вовлекается в порочный круг общения с другими имморалистами, где его ждет гораздо больше неприятностей, чем социальных дивидендов.
С другой стороны, позитивная психологическая установка также является самоисполнимым пророчеством. Человек, который решил «сеять разумное, доброе, вечное», уже начал создавать вокруг себя соответствующее пространство общения. Скрытую полемику с Мандевилем вел также и Давид Юм. Последний проницательно отмечает: «…суждения тех, кто склонен думать о человечестве благожелательно, более полезны для добродетели, чем противоположные принципы, которые дают низкую оценку нашей природы. Когда человеком овладевает высокое понятие о его месте и роли в мироздании, он, естественно, старается действовать так, чтобы оправдать такое понятие и не унизиться до грязного или злодейского поступка…»[74].
Что касается Смита, то критике «легкомысленной теории» Мандевиля он отвел специальное место в своей «Теории нравственных чувств». По мнению Смита, «доктор Мандевиль не довольствуется тем, что представляет пустые побуждения тщеславия за источник поступков, обычно называемых нами добродетельными, но старается показать и в других отношениях несовершенство человеческих добродетелей»[75]. Фактически Мандевиль отрицает онтологический аспект нравственности, когда человек отождествляет свое индивидуальное бытие с определенной нравственной позицией.
С этой онтологической точки зрения, если какой-то человек отличается щедростью, то щедрость важна ему именно как модус его собственного бытия, а не фактор, скажем, уважения или престижа. Для Мандевиля не существует онтологии нравственности, существует только ее кажимость. Но казаться щедрым и быть щедрым – совершенно разные вещи. Как отмечает Смит, «главнейшее заблуждение в сочинении доктора Мандевиля [ «Басня о пчелах»] состоит в том, что он считает все страсти порочными, какова бы ни была их сила и направление»[76].
Тем не менее, как полагают французские экономисты Шарль Жид и Шарль Рист, «мысль Мандевиля плодотворно повлияла на ум Смита». Шотландский мыслитель «будет безустанно провозглашать, что, в конце концов, личный интерес (который не является в его глазах пороком, но все-таки заслуживает название «низшей добродетели»), сам того не ведая и вопреки своей воле, ведет общество к благополучию и счастью»[77]. Однако эти аргументы можно развернуть в противоположную сторону и выдвинуть тезис о том, что элементы наследия Мандевиля в творчестве Смита выполняют функцию «данайцев, дары приносящих», и могут пролить свет на некоторые наиболее дискуссионные аспекты экономической доктрины Смита.
1.2. Основные понятия и идеальные типы экономической доктрины Адама Смита
К указанным моментам, в частности, относятся фикция т. н. экономического человека и знаменитая метафора о невидимой руке. Экономический человек – это разумный эгоист среди других эгоистов. Как отмечает Смит, «человек постоянно нуждается в помощи своих ближних, но он тщетно будет ожидать ее лишь от их расположения. Он скорее достигнет своей цели, если обратится к их [контрагентов] эгоизму и сумеет показать им, что в их собственных интересах сделать для него то, что он требует от них»[78].
Уподобляя экономическое сообщество простому конгломерату разумных эгоистов, Смит делает весьма щедрую уступку мандевилевскому представлению о безблагодатной природе человека. Проблема в том, что поведение хозяйствующих субъектов не всегда укладывается в прокрустово ложе разумного эгоизма. Тем не менее, экономическая наука, по словам Л. фон Мизеса, вплоть до нашего времени, в сущности, «изучает не живых людей, а т. н. экономического человека, фантом, имеющий мало общего с реальными людьми. Абсурдность этой концепции становится вполне очевидной, как только возникает вопрос о различиях между человеком реальным и экономическим. Последний рассматривается как совершенный эгоист, осведомленный обо всем на свете и сосредоточенный исключительно на накоплении все большего и большего богатства»[79].
Невидимая рука — метафора, символизирующая действие неотвратимых экономических законов, на которые экономический человек повлиять никак не может. О невидимой руке Смит упоминает в следующем контексте: каждый отдельный человек «имеет в виду свою собственную выгоду, причем в этом случае, как и во многих других, он невидимой рукой направляется к цели, которая совсем не входила в его намерения»[80].
Мы видим, что концепция о невидимой руке представляет собой своеобразный аналог теоремы Геделя о неполноте. Согласно этой теореме, невозможно объяснить какую-либо формальную систему, опираясь только на ее внутренние аксиомы. Применительно к доктрине Смита теорема о неполноте означает, что экономический человек находится под внешним управлением со стороны невидимой руки. Ему разумнее и безопаснее думать о собственных потребностях, чем пытаться выйти за пределы круга своих частных интересов. У него все равно это не получится. Для того чтобы правильно идентифицировать и тем более осуществить публичный интерес, экономический человек должен стать сверхчеловеком. Он должен преодолеть свою собственную ограниченность, т. е. в конечном итоге свою человечность. Другими словами, экономический человек реализует публичные задачи лишь бессознательно и в качестве побочного результата своего экономического эгоизма.
Если от метафор мы перейдем к ключевым терминам экономического учения Смита, то здесь повсюду мы будем наталкиваться либо на понятие «труд», либо на понятие «капитал», иногда на понятие «земля». Свое «Исследование природы и причин богатства народов» Смит предваряет следующим замечанием: «Годичный труд каждого народа представляет собою первоначальный фонд, который доставляет ему все необходимые для существования и удобства жизни продукты, потребляемые им в течение года и состоящие всегда или из непосредственных продуктов этого труда, или из того, что приобретается в обмен на эти продукты у других народов»[81].
Смит приводит две основные причины возрастания национального богатства, которые, в свою очередь, сводимы к понятию «общественно-полезный труд». Так, возрастание общественного богатства зависит от (1) фактора бережливости и (2) фактора производительности труда. В свою очередь, производительность труда Смит связывает с прогрессом разделения труда. Что касается первого фактора, то именно Смиту принадлежит честь – в скрытой полемике с Мандевилем, воспевающим мотовство, – показать важную социальную роль каждого отдельного бережливого человека.
«Своими сбережениями за год бережливый человек не только доставляет средства существования добавочному количеству производительных рабочих на этот или на следующий год, подобно основателю общественной мастерской, (он) как бы учреждает вечный фонд для содержания такого же количества их на все будущие времена. <…> Ни одна доля этого фонда не может быть никогда впоследствии затрачена на что-либо иное, кроме содержания производительных рабочих (курсив мой. – С. К.), без очевидного ущерба для того лица, которое таким образом изменяет его назначение»[82].
Другими словами, по меткому выражению Освальда Клэра, «рабочие, нанятые этим капиталом, постоянно воспроизводят то, что они потребляют, и тем самым они снабжают средства для поддержания соответствующего количества людей»[83]. При этом независимо от перемены в составе этих рабочих однажды капитализированный доход будет давать средства к существованию постоянному количеству работников.
Смитовская идея бережливости подчиняется более фундаментальной идее равновесия, а к последней логически примыкают смежные идеи пропорциональности, замкнутости, самодостаточности и взаимообусловленности экономических процессов. В этом нет ничего принципиально нового: с подобными идеями мы уже встречались в «Экономической таблице» мэтра Кенэ. Однако если физиократы в едином экономическом кругообороте соединяли расходы одних лиц и доходы других, то Смит идет еще дальше. В его концепции бережливость представляет интерес только потому, что она сама подпадает под рубрику расходов.
Другими словами, у Смита бережливость представляет собой лишь один из полюсов в континууме экономического равновесия: на другом полюсе находится понятие «расход». Смит пишет об этом так: «То, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежегодно расходуется и притом в продолжение почти того же времени, но потребляется оно совсем другого рода людьми»[84].
Смит латентно соглашается с тезисом Мандевиля о том, что мот, расточающий свое наследство, выполняет определенную социальную функцию. Только в отличие от Мандевиля Смит не склонен преувеличивать полезность этой функции: «Доля дохода богатого человека, расходуемая им в течение года, в большинстве случаев потребляется праздными гостями и домашними слугами, которые ничего не отдают взамен своего потребления»[85]. Здесь, правда, весьма дискуссионным является подведение под одну категорию гостей и домашних слуг, а также явно оспоримым представляется тезис о том, что слуги «ничего не отдают взамен».
Это, впрочем, является следствием того, что знаменитый шотландец четко различал две категории труда и даже развил особую теорию т. н. производительного и непроизводительного труда. Деление труда на производительный и непроизводительный в конечном итоге дало аргументы для марксистской конфликтологии и теории классовой борьбы. Однако в современную эпоху принято считать, что «разграничение производительного и непроизводительного труда, введенное Смитом, – это, пожалуй, одна из самых пагубных концепций в истории экономической мысли»[86].
Вместе с тем данная теория, на наш взгляд, весьма успешно выполняла свою функцию в полемике с имморализмом Мандевиля. В рамках этой теории мы видим, что, сберегая часть своего дохода в качестве капитала, состоятельный человек просто переадресует эти средства другой категории людей, но не праздным гостям и слугам, а т. н. производительным работникам. Последние от первых отличаются тем, что «воспроизводят с некоторой прибылью стоимость своего годового потребления»[87].
Таким образом, бережливый человек от расточителя отличается не только тем, что поддерживает другую социальную категорию людей, но и тем, что капитал бережливого человека как бы неуничтожим и имеет тенденцию постоянно возрастать. Расходы же расточителя окончательны, невосполнимы и, главное, не участвуют в расширенном материальном воспроизводстве. Таков общий вывод Смита, если его рассматривать в антимандевилевской перспективе. Ниже мы увидим, что подобные доводы Смита совсем не убедили Мальтуса, который в какой-то степени продолжил мандевилевскую традицию в английской политической экономии.
Выше было отмечено, что возрастание общественного богатства зависит не только от фактора бережливости, но и от фактора производительности труда. Здесь Смит опять-таки фактически воспроизводит мандевилевскую логику рассуждений, не замечая, вероятно, явной парадоксальности получаемого результата. Так, один из постулатов Смита гласит: ловкость рабочего как следствие специализации и разделения труда в конечном итоге увеличивает общественное богатство. По контрасту, главный тезис Мандевиля гласит: пороки частных лиц суть блага для общества. Лень, т. е. нежелание работать, бесспорно, считается одним из человеческих пороков, хотя и не самым тяжким.
Как бы то ни было, Смит как теоретик трудовой теории стоимости должен был бы осуждать лень как социальное зло. Но вот какой пример он приводит: «К первым паровым машинам постоянно приставлялся подросток для того, чтобы попеременно открывать и закрывать сообщение между котлом и цилиндром в зависимости от приподнимания и опускания поршня. Один из этих мальчиков, любивший играть со своими товарищами, подметил, что если привязать веревку от рукоятки клапана, открывающего это сообщение, к другой части машины, клапан будет открываться и закрываться без его помощи, и это позволит ему свободно забавляться с товарищами»[88].
Данный пример, который вполне мог быть использован Мандевилем для иллюстрации своей доктрины, Смит изящным образом сублимирует и одним махом превращает «лень и разгильдяйство» в фактор прогресса, который связан с тем, что всякий хозяйствующий субъект желает «сократить свой собственный труд»[89]. Таким образом, трудовая теория стоимости Смита одновременно является теорией сбережения труда.
Разделение труда, по Смиту, не может быть беспредельным. Оно неизбежно ограничивается емкостью рынка. «Когда рынок незначителен, ни у кого не может быть побуждения посвятить себя целиком какому-либо одному занятию ввиду невозможности обменять весь излишек продукта своего труда, превышающий собственное потребление, на нужные ему продукты труда других людей»[90]. Теория разделения труда фактически преодолевает социальную доктрину физиократов, которые воспринимали общество как иерархию, состоящую из поставленных друг на друга классов.
Поразительным образом, Смит не смог сделать из этой теории общедемократических выводов. Более того, в дальнейшем изложении он фактически противопоставил этой теории доктрину о производительном и непроизводительном труде (см. выше). Другими словами, в рамках названной доктрины Смит остается в плену физиократизма и «никак не может разделаться с вопросом о различии между производительными и непроизводительными работниками»[91].
Влиянием физиократизма объясняется и другой известный дефект политической экономии Смита, а именно особая роль, приписываемая земледелию в вопросе создания общественного богатства. Смит ошибочно полагал, что в мануфактурном производстве все делает человек (как будто нет силы ветра, воды, пара и т. п.). Только в земледелии, по мнению физиократов и Смита, природа помогает человеку. Отсюда, по Смиту, и «разгадка» природы земельной ренты. Теория ренты является наиболее слабым звеном его доктрины. В ренте земли овеществляется «труд природы», который землевладельцу достается даром, но который имеет «ценность такую же, какую имел бы продукт самого дорогого рабочего»[92].
Вообще с темой земледелия связано много дискуссионных постулатов доктрины Смита. Так, он безосновательно считал, что для преумножения богатства предпочтительнее развитие сельского хозяйства, а не промышленности. Менее дискуссионным является его мнение о том, что с развитием народного хозяйства цены на промышленные товары имеют тенденцию снижаться, а на сельскохозяйственные продукты – расти. Далее, он утверждал, что «главной причиной быстрого развития богатства и роста наших американских колоний явилось то обстоятельство, что почти все их капиталы прилагались до сих пор к земледелию»[93]. Позднее тема земледелия в трудах Томаса Мальтуса и Давида Рикардо и вовсе приобрела характер особой интеллектуальной паранойи в виде теории земельной ренты (см. ниже).
1.3. Теория располагаемого труда
С методологической точки зрения труд Смита интересен тем, что он представляет собой хронологию того, как методологический монист во многих принципиальных вопросах вынужден делать уступки дуализму. Так, интеллектуальная честность и твердое следование фактам заставили Смита в важнейшем вопросе о причинах общественного богатства встать на позиции дуализма. В самом деле, если мы внимательно проследим главную «трудовую» мысль Смита по всей книге, то мы придем к выводу, что сторонник монистического метода, желающий все многообразие экономических явлений свести к понятию «труд», само это понятие в конечном итоге раздваивает. На наш взгляд, этот парадокс связан не столько с непоследовательностью Смита, как, вероятно, думал Давид Рикардо (см. ниже), сколько с объективной необходимостью различать два аспекта труда.
С одной стороны, труд можно рассматривать как затратный масштаб, необходимый для создания определенной суммы жизненных благ. Тем самым затраченный труд обеспечивает выживание определенного человеческого коллектива. Лишь во вторую очередь он определяет возрастание общественного богатства. Рост производительности труда при этом не всегда является первоочередной задачей: затраты человеческого труда могут быть нацелены на производство определенной массы потребительных ценностей. Такова ситуация в нерыночной системе хозяйства (например, в т. н. административно-командной системе). Понятие «затраченного труда» само по себе не является рыночной категорией. Каким-то образом оно является рефлексивным по отношению к понятию «потребительная ценность». Другими словами, если потребительная ценность продукта очень высока, т. е. без него никак нельзя обойтись (например, питьевая вода), то затратным аспектом труда в какой-то степени можно пренебречь: такой продукт все равно будут производить.
Однако в условиях рынка ситуация радикально меняется: потребительная ценность вещи может быть реализована лишь в форме меновой стоимости товара. В условиях рынка «каждый человек живет обменом или становится, в известной мере, торговцем, а само общество превращается, так сказать, в торговый союз»[94]. Труд в этих условиях коммерциализируется: он тем более производителен, чем менее затратный и более специальный характер он приобретает. Разделение и специализация труда позволяют поставлять на рынок все более разнообразные и многочисленные товары. В этом случае минимизация затрат при производстве отдельной штуки продукции удешевляет себестоимость этой штуки, так как появляется возможность за прежнее время изготовить уже не одну, а несколько штук (comен, тысяч и т. д.) товара.
Вместе с тем как объем, так и сама возможность меновых операций зависят от того, каким трудом располагает тот или иной хозяйствующий субъект. Здесь Смит вводит новое понятие, а именно «располагаемый труд» (labour commanded). «Каждый человек богат или беден в зависимости от того, в какой степени он может пользоваться предметами необходимости, удобства и удовольствия. <…> Он будет богат или беден в зависимости от количества труда, которым он может распоряжаться или которое он может купить»[95]. Здесь мы опять встречаемся с концепцией сбереженного труда. В этом контексте богатство человека состоит в способности избавить себя от труда и усилий и «возложить (их) на других людей»[96]. Что касается термина «располагаемый труд», то он понадобился Смиту для того, что закрепить отличие материального производства в развитом обществе, где преобладает как раз располагаемый труд, от производства материальных благ в малоразвитом обществе, где господствует затраченный труд.
Далее, Смит, вероятно, первым столь подробно проанализировал эволюцию цены товара, в ходе которой у этой цены появились т. н. составные части (затраты на труд + процент с капитала + земельная рента). Некоторая сложность с этими понятиями заключается в том, что Смит никогда не предупреждает читателя о том, в каком именно смысле он говорит о труде. Так, начало своего трактата он открывает размышлением о «годичном труде каждого народа»[97]. По современной терминологии это можно назвать трудом в макроэкономическом смысле. Однако когда Смит впервые вводит понятие располагаемого труда, он имеет в виду труд отдельно взятого индивида. По современной терминологии это можно назвать трудом в микроэкономическом смысле.
«В обществе первобытном и малоразвитом, предшествовавшем накоплению капиталов и обращению земли в частную собственность, соотношение между количествами труда, необходимыми для приобретения разных предметов, было, по-видимому, единственным основанием, которое могло служить руководством для обмена их друг на друга»[98]. Однако ситуация меняется, когда «в руках частных лиц начинают накопляться капиталы, некоторые из них естественно стремятся использовать эти капиталы для того, чтобы занять работой трудолюбивых людей, которых они снабжают материалами и средствами существования в расчете получить выгоду на продаже продуктов их труда или на том, что эти работники прибавили к стоимости обрабатываемых материалов. <…> При таком положении вещей работнику не всегда принадлежит весь продукт его труда… он должен делить его с владельцем капитала (курсив везде мой. – С. К.), который нанимает его»[99].
Смысл дихотомии: затраченный труд – располагаемый труд, на наш взгляд, заключается в перспективе: в первом случае мы рассматриваем цену произведенного товара с точки зрения непосредственного производителя, т. е. наемного работника; во втором случае мы рассматриваем цену товара в перспективе капиталиста. Здесь, правда, мы сталкиваемся еще с одной неточностью, характерной для всего классического периода политической экономии. Дело в том, что ни Адам Смит, ни Томас Мальтус, ни даже Давид Рикардо, строго говоря, не различали предпринимателя, с одной стороны, и капиталиста, с другой. Последовательное разграничение этих понятий было осуществлено значительно позже и не английскими, а континентальными экономистами.
В частности, значительную часть своего творчества посвятил этой проблематике Йозеф Шумпетер. Классики обычно называли капиталистом того, кто в современной терминологии является предпринимателем, деловым человеком. Капиталист же в современной терминологии – кто угодно, располагающий некоторым избытком капитала, как правило денежного, и предоставляющий этот избыток в пользование другому лицу, как правило коммерческому банку.
Другими словами, мелкий вкладчик – это тоже капиталист, но не о таких капиталистах говорят Смит, Мальтус и Рикардо. Для них понятие «капиталист» означает, прежде всего, собственника основного капитала (см. ниже). Из дихотомии затраченный труд – располагаемый труд возникает нетривиальная проблема, над которой потом будут биться многие экономисты, прежде всего Мальтус, Сисмонди и Сэй. Речь идет о том, что в рамках указанной дихотомии сумма затраченного труда нации всегда будет выше суммы располагаемого труда нации.
Интересно, что данный тезис классической экономии можно рассматривать как своеобразный аналог второго начала термодинамики, т. е. закона о необратимом возрастании энтропии или – в более узком смысле – закона об одностороннем и необратимом перетекании энергии от более горячего предмета к менее горячему. Соответственно, для поддержания постоянной температуры «горячего предмета» необходимо тратить такое количество энергии, которое уже включает массу неизбежной потери энергии, ее бесполезное «растворение» в более холодной окружающей среде.
Таким образом, с учетом рассмотренной термодинамической аналогии можно предположить следующее: для того чтобы поддержать желаемый объем и диверсификацию располагаемого труда нации, необходимо обеспечить (существенно) превышающий объем затраченного труда нации. С развитием производительности и системы разделения труда его затратный характер для нации остается первичным, или базисным. Располагаемый труд нации – это своеобразная надстройка над объемом и характером затратного труда. Субъекты по преимуществу затраченного труда (например, грузчики, дорожные строители самой низкой квалификации и т. п.) находятся в самом низу социально-экономической иерархии. Субъекты по преимуществу располагаемого труда (например, собственники ТНК и глобальных финансовых учреждений) находятся на самом ее верху.
Соответственно, для того чтобы как-то противодействовать восходящей концентрации располагаемого труда нации, его ускользанию из рук носителей затраченного труда, нужно, согласно второму началу термодинамики, «людей затратного труда» демографически производить настолько больше, насколько больше нынешних затратных людей правительство планирует в будущем перевести в разряд людей располагаемого труда.
Говоря почти цинично, для поддержания уровня жизни одного будущего джентльмена (привилегированного бенефициара располагаемого труда) необходимо появление, скажем, десяти будущих пролетариев, объем затраченного труда которых должен существенно превышать объем их возможностей как субъектов располагаемого труда. Это прекрасно понимал Мальтус (см. ниже). Он также понимал, что ресурсы Земли не в состоянии обеспечить нисходящую перекачку бенефиций располагаемого труда нации в сферу носителей затраченного труда нации.
Соответственно, по понятным причинам предприниматель или «капиталист» (в классическом понимании) никогда не выплачивает непосредственным производителям полной стоимости товара. Следовательно, – говорят Мальтус и Сисмонди, – величина общественного продукта растет быстрее, чем сумма доходов. Ведь капиталисты значительную часть своих доходов по разным причинам откладывают, т. е. не возвращают обратно в экономику, по крайней мере в кратко- и среднесрочной перспективе. Отсюда берет свое начало доктрина Мальтуса о третьих лицах (см. ниже).
Сэй с ними не соглашается и противопоставляет взглядам Мальтуса и Сисмонди теорию экономического баланса, или т. н. закон рынков сбыта: «Всякий продукт с момента своего создания открывает рынок сбыта для других продуктов на всю величину своей стоимости»[100]. Отсюда следовал и главный вывод Сэя о невозможности общего кризиса перепроизводства: «общий спрос на продукты всегда равен сумме имеющихся продуктов. <…> Нельзя представить, чтобы продукты труда всей нации стали когда-либо избыточными, если один товар дает средства для покупки другого»[101].
Понятие «располагаемый труд», в свою очередь, открывает для капиталиста двоякую перспективу. С одной стороны, его собственные товары, выставленные на рынок, представляют собой сумму сэкономленных трудовых затрат, т. е. сбереженного труда, ведь капиталист сам непосредственно товары не производит. С другой стороны, они представляют сумму присвоенного труда, затраченного другими товаропроизводителями.
При этом труд других товаропроизводителей включает как присвоенный ими затраченный труд наемных работников, так и присвоенный ими располагаемый труд других капиталистов. Чем больше капиталист сберегает труд, затрачиваемый на производство собственных товаров (например, посредством т. н. железного закона заработной платы), тем больше объем его располагаемого труда, тем больше своих товаров он может обменять на другие товары. Напомним, что разница между затраченным и располагаемым трудом, по мысли Риккардо, сводится к тому, что располагаемый труд – это «не количество труда, затраченное на производство того или иного предмета, а то количество его, какое можно купить за этот предмет на рынке»[102].
Однако не всегда уменьшение затрат на производство определенного товара влечет за собой автоматическое увеличение располагаемого труда. Как убедительно доказал Кондильяк (см. выше), излишек товара, например вин в урожайный год, может для винодела означать убыток, т. е. уменьшение, а не увеличение количества располагаемого труда. Таким образом, понятие «располагаемый труд» тесно связано с понятием «меновая стоимость», а реальное количество располагаемого труда всегда зависит от емкости рынка.
При оценке величины меновой стоимости Смит учитывает только ее естественную норму (т. н. естественную цену), которая противопоставлялась фактическим ценам, подверженным искажениям под влиянием спроса и предложения. Естественная цена товара является трехсоставной и включает, во-первых, заработную плату наемных работников, во-вторых, прибыль предпринимателя, «рискующего своим капиталом»[103], и, в-третьих, земельную ренту. Смит особо подчеркивает, что «действительная стоимость всех различных составных частей цены [товара] определяется количеством труда, которое может купить или получить в свое распоряжение каждая из них»[104].
Наиболее ошибочной в этой концепции является теория земельной ренты. В частности, Смит полагает, что «случайные и временные колебания рыночной цены товара приходятся, главным образом, на те части его цены, которые сводятся к заработной плате и прибыли и меньше отражаются на той части, которая приходится на ренту»[105]. Другими словами, Смит исходит из ложной аксиомы, развенчанной позднее Генрихом Тюненом, который убедительно доказал, что как раз рента представляет собой наименее устойчивый элемент меновой стоимости товара. Смит вообще исходит из ошибочного предположения о постоянстве стоимости труда, т. е. он игнорирует то обстоятельство, что в зависимости от объема производства удельные издержки изменяются: «они падают при увеличении объемов производства и растут при уменьшении этих объемов»[106].
Особое значение для развития классической политической экономии имела смитовская теория приспособления предложения к спросу. Ее можно сформулировать и как теорию приоритета потребителя над производителем. Последим была важна как наиболее ценный аргумент Смита в борьбе против меркантилизма (см. выше). Вместе с тем другой классический постулат Смита гласит, что капитал ограничивает промышленность. Следовательно, производитель в конечном итоге ограничивает потребителя. Возникает явное противоречие. Смит решает его весьма остроумно, введя в научный оборот пару понятий «абсолютный спрос» и «действительный спрос».
По Смиту, задача промышленности заключается вовсе не в том, чтобы удовлетворить всякие потребности, или, как он говорит, «абсолютный спрос», а лишь в том, чтобы удовлетворить действительный спрос[107]. Разграничивая действительный
и абсолютный спрос, Смит ограничивается лишь указанием на то, что абсолютный спрос существует, но отказывается его подробно анализировать по аналогии с действительным спросом. Последний он определяет как спрос, достаточный для того, чтобы «вызвать доставку товара на рынок»[108]. Вместе с тем идею абсолютного спроса впоследствии подхватят Мальтус и Сисмонди. Затем социалисты сделают эту идею едва ли не главным лозунгом своей экономической программы.
Как видим, уже в силу своих мировоззренческих установок Смит не мог воспринимать политику государственного вмешательства иначе как со знаком минус: «Политика вмешательства действует следующими тремя способами: во-первых, ограничивая конкуренцию в некоторых промыслах меньшим числом людей, чем сколько обратилось бы к ним без такого вмешательства; во-вторых, усиливая конкуренцию в других промыслах сравнительно с тем, что было бы при естественных условиях; в-третьих, стесняя свободный переход труда и капитала от одного промысла к другому и с одного места в другое»[109].
Трудно отрицать порочные эффекты указанных видов государственного вмешательства в экономику. При этом Смит, вероятно, склоняется к выводу, что указанные три способа вмешательства действуют, как правило, кумулятивно, т. е. взаимно усиливая негативный эффект друг друга. Например, по логике Смита, тотальный контроль бывшего московского правительства Ю. М. Лужкова над рынком строительства жилья в Москве, в первую очередь, искусственно ограничивает количество строительных компаний на этом рынке. Слабая конкуренция является одной из основных причин роста цен на недвижимость в Москве. Далее, это же обстоятельство, блокируя доступ в этот сектор экономики добавочному капиталу, заставляет его искать применение в других секторах, что ведет к снижению рентабельности этих отраслей. Тем самым, строительная олигополия, контролируемая московским правительством, препятствует свободному переходу капитала из одного сектора народного хозяйства в другой.
Недоверие к государству часто оправдано, но Смит не мог знать реалий XX и XXI вв. Теперь выживание (не говоря уже о развитии) наукоемких отраслей экономики напрямую зависит от государственной поддержки, что предполагает создание олигополий под государственным патронажем (например, в самолетостроении и космической промышленности). Как бы то ни было, во многих других отраслях народного хозяйства функции государственной интервенции, по мнению Смита, сводятся не столько к положительным акциям, сколько к мерам полицейского характера против всех, кто осмеливается посягать на свободу предпринимательства. Ведь «представители одного и того же вида торговли или ремесла редко собираются вместе даже для развлечений и веселья без того, чтобы их разговор не кончился заговором против публики или каким-либо соглашением о повышении цен»[110].
Правда, недоверие Смита к государству проскальзывает и здесь, поскольку он не верит в эффективность законодательных мер. «Действительно, невозможно воспретить такие собрания изданием закона, который можно было бы проводить в жизнь или который был бы совместим со свободой и справедливостью. Но хотя закон не может препятствовать представителям какой-либо отрасли торговли или ремесла собираться вместе, он, во всяком случае, не должен ничего делать для облегчения таких собраний и еще меньше для того, чтобы делать их необходимыми»[111].
Местами при определении универсального масштаба хозяйствования Адам Смит колебался между потребительной ценностью и меновой стоимостью, но в целом делал выбор в пользу меновой стоимости. С тех пор единственным критерием любой экономической теории является категория «меновой стоимости». Последняя же, как мы видели, в принципе сводима к понятию «чужестоимость». Другими словами, рынок, определяя меновую стоимость товара, наделяет товаровладельца правом притязать на большее или меньшее количество результата чужого труда. Вновь мы убеждаемся в том, что вовсе неслучайно политическая экономия получила у Карлейля образное наименование “dismal science ” (англ, «мрачная наука»).
1.4. Теория капитала
Фундаментальное значение для последующего развития экономической науки имеет созданная Адамом Смитом теория капитала. «Интересно отметить, что, начав с указания на труд как на главный агент при производстве богатств, Смит потом, по-видимому, подчиняет его капиталу»[112]. Здесь повторяется история с понятием «полезность», с которым Смит связывает понятие «потребительная ценность», но в ходе своей апологетики рыночного хозяйства находит более целесообразным пользоваться понятием «меновая стоимость» вместо термина «потребительная ценность». Под «капиталом» в самом общем плане Смит понимает «запас продуктов различного рода, достаточный для содержания его [человека] и снабжения его необходимыми для его работы материалами и орудиями, по крайней мере, до того момента, пока не будут осуществлены обе эти операции»[113] (производство и продажа продукта труда).
Далее, Смит предлагает классификацию капитала. Так, он различает, прежде всего, оборотный капитал, который употребляется на «производство, переработку и покупку товаров с целью перепродажи их с прибылью. Капитал, употребляемый таким образом, не приносит дохода или прибыли своему владельцу, пока он остается в его обладании или сохраняет свою прежнюю форму»[114]. От оборотного отличается основной капитал. Он «может быть употреблен на улучшение земли, на покупку полезных машин и инструментов или других подобных предметов, которые приносят доход или прибыль без перехода от одного владельца к другому или без дальнейшего обращения»[115].
Основной капитал по определению является более основательным, и Смит латентно отождествляет сумму основного капитала нации с ее богатством. Однако – говоря языком Аристотеля – основной капитал, будучи первичным для нас, является вторичным по своей природе, по происхождению. «Всякий основной капитал первоначально возникает из капитала оборотного и требует постоянного пополнения из этого же источника»[116]. Другими словами, основная характеристика капитала заключается в том, что он представляет собой некоторую сумму меновых стоимостей.
Как правило, эти меновые стоимости одновременно представляют собой совокупность потребительных ценностей. Однако теоретически можно представить себе такой капитал, который будет обладать достаточно высокой меновой стоимостью и практически ничтожной потребительной ценностью. Смит, вероятно, такую возможность не допускал или по крайней мере считал маловероятной. Однако в современную эпоху господства т. н. фиктивного капитала, состоящего из всевозможных фьючерсов, опционов и т. п., возможность почти бесполезного в социальном плане капитала уже не подлежит сомнению.
Хотя Смит, прежде всего, исходил из т. н. внешних запасов, которые в принципе могут отчуждаться от своего владельца, он допускал также и наличие особой категории запасов, необходимых для постоянного возобновления и расширения дохода. Так, основной капитал, по Смиту, состоит из четырех частей: 1) машины и орудия труда; 2) доходные постройки; 3) улучшенная земля; 4) приобретенные и полезные способности всех членов общества.
Вместе с тем есть основания полагать, что для Смита четыре составляющие основного капитала носят кумулятивный, а не альтернативный характер. Другими словами, основной капитал конституируется лишь при наличии всех четырех составляющих. Ведь главная задача основного капитала «состоит в увеличении производительной силы труда или в предоставлении тому же количеству рабочих возможности выполнить гораздо большее количество работы»[117]
Смит уделял большое внимание обороту товаров и услуг и связанному с ним денежному обращению. «Обращение каждой страны можно считать распадающимся на две самостоятельные ветви: обращение, совершающееся между торговцами, и обращение, происходящее между торговцами и потребителями. <…> Стоимость товаров, обращающихся между различными торговцами, никогда не может превысить стоимость товаров, обращающихся между торговцами и потребителями, поскольку все, что продается торговцами, в конечном счете предназначается для продажи потребителям. Обмен между торговцами, носящий оптовый характер, требует обыкновенно довольно значительной суммы для каждой отдельной сделки. Обращение между торговцами и потребителями, напротив, поскольку оно отличается преимущественно розничным характером, часто требует лишь очень небольших сумм. <…> Но мелкие суммы обращаются гораздо быстрее крупных»[118].
Как теоретик экономической саморегуляции Смит изучал только «норму», а не «аномалии». Так, отличая рыночную, или фактическую, цену от естественной (равновесной), он вместе с тем отказался анализировать отклонения рыночных цен товаров от их естественных цен. Говоря о рыночной цене, он ограничивается лишь следующим тривиальным замечанием: «Она может или превышать его [товара] естественную цену, или быть ниже ее, или же в точности совпадать с нею»[119]. Мир Адама Смита – это, прежде всего, мир равновесных «естественных цен», отражающих «объективные условия производства и не зависящих от спроса и предложения»[120].
Несмотря на явные симпатии к понятию «меновая стоимость» как регулятору оборота товаров и услуг, Смит сохранил масштаб потребительной ценности для того, чтобы иметь инструмент противодействия инфляции, в частности для того, чтобы индексировать заработную плату низших категорий служащих.
Хотя Смит исходит из весьма неопределенной категории «некоторых видов съестных продуктов», он полагает, что при росте цен на эти продукты денежное вознаграждение низших категорий служащих, «если оно было до того не очень велико, должно быть несомненно увеличено пропорционально размерам этого понижения (стоимости серебра)»[121].
К этим некоторым видам съестных продуктов, в первую очередь, должны относиться хлеб и мясо. Смит относит эти продукты к наиболее устойчивым в ценовом отношении[122]. Однако уже Рикардо критиковал эту точку зрения, а в современную эпоху она и вовсе устарела.
Как бы то ни было, минимальное содержание «продовольственной корзины» (или МРОТ, если взять в качестве примера современную Россию) должно основываться на определенном наборе потребительных ценностей, вроде хлеба и мяса, необходимых человеку для нормальной жизнедеятельности. Лишь затем указанная сумма потребительных ценностей (продукты питания, например, могут быть выражены в калориях) переводится в шкалу меновых стоимостей. Другими словами, МРОТ в первоначальном виде должен выражаться в определенном наборе продуктов и необходимых вещей, которые на следующем этапе определения МРОТ переводятся в товарную форму и предстают уже как меновые стоимости.
Особый интерес для юриста представляют проанализированные Смитом тенденции экономической жизни, которые впоследствии получили название «экономических законов». Ввиду того что эти «законы» имеют некоторые характеристики объективных законов природы, экономическая наука претендует на статус «царицы социальных наук». В других социальных науках, прежде всего в юриспруденции, субъективное и объективное начала в части определения «закономерностей» практически не поддаются строгому разграничению.
Смиту принадлежит авторство классической формулировки т. н. железного закона заработной платы – одного из наиболее одиозных и дискуссионных экономических законов. Тем самым он дал толчок созданию Мальтусом теории народонаселения в частности и развитию демографии вообще. Сущность этого закона Адам Смит формулирует следующим образом.
«Все виды животных естественно размножаются в соответствии с наличными средствами их существования, и ни один вид не может размножаться за пределы последних. Но в цивилизованном обществе только у низших слоев народа недостаток средств существования может ставить предел дальнейшему размножению рода человеческого, и это может происходить только одним путем – уничтожением большей части детей, рождающихся от плодовитых браков этих низших классов народа. <…> Таким образом, спрос на людей, как и спрос на всякий иной товар, необходимо регулирует производство людей – ускоряет его, когда оно идет слишком медленно, задерживает, когда оно происходит слишком быстро»[123].
Вместе с тем Смит вовсе не является сторонником минимальной заработной платы. Так, он отмечает, что «щедрое вознаграждение за труд, поощряя размножение простого народа, вместе с тем увеличивает его трудолюбие»[124].
Благодаря Смиту мы можем определить экономические законы как законы альтернативной или кумулятивной социальной трагедии. В самом деле, если рассматривать равновесное состояние экономики как усредняющую тенденцию между «годами тощих и годами тучных коров», то в реальной экономической жизни люди сталкиваются либо с недостатком, либо с избытком товаров.
Так, «в год дороговизны скудость средств существования, уменьшая спрос на труд, имеет тенденцию понизить его цену, тогда как высокая цена предметов продовольствия имеет тенденцию повысить ее. Напротив, изобилие урожайного года, увеличивая спрос на труд, имеет тенденцию повышать цену труда, тогда как дешевизна предметов продовольствия ведет к ее понижению»[125].
Таким образом, год дороговизны фактически приводит к уничтожению «избыточной» рабочей силы, т. е. к повышенной смертности среди низших слоев населения. С другой стороны, год дешевизны означает разорение многих мелких и средних предпринимателей, т. е. народной элиты. Подобные факты просто вопиют о необходимости государственной интервенции в подобных случаях. Но Смит ограничивается характерным для апостола рыночной саморегуляции выводом: «При обычных колебаниях цен на предметы продовольствия эти две противоположные причины, по-видимому, уравновешивают одна другую»[126].
Однако специфика открытых Смитом «экономических законов» проявляется не только в регулярности перехода общества из одной напасти в другую. Эти «законы» обладают и другими интересными характеристиками, которые первым начнет анализировать лишь Сисмонди (см. ниже). Так, в отличие от закона в юридическом смысле, «экономический закон» действует асимметрично: некоторые – ничтожные в количественном отношении – слои населения наращивают свой капитал и могущество только благодаря действию этих «законов».
Ленин называл эту прослойку «финансово-промышленной олигархией», майор Дуглас (см. ниже) – «финансистами». Отсюда следует, что результат «экономического закона» получает диаметрально противоположную оценку в глазах большинства населения и в глазах представителей финансовой олигархии: для первых это величайшее несчастье, для вторых – нормальная «фаза экономического цикла».
Некоторые аспекты экономического учения Смита представляют интерес с точки зрения юридической этнологии и антропологии. Так, Смит, проводя различие между хлебопроизводящими нациями Севера и рисопроизводящими странами Юга, делает следующее интересное замечание: «В странах, возделывающих рис, который обыкновенно дает две, а иногда и три жатвы в год, причем каждая более обильна, чем жатва какого-либо другого зернового хлеба, обилие пищи должно быть гораздо более значительно, чем в любой стране таких (же) размеров, возделывающих хлеб. Такие страны ввиду этого отличаются более густым населением (курсив мой. – С. X)»[127].
Идеологическая заряженность главного трактата Смита характеризуется двумя крайностями. С одной стороны, мы видим часто некритическое восприятие идей физиократов, с другой – столь же безусловное отрицание любых положений меркантилистов. Вообще следует отметить, что «борьба с меркантилизмом составляет непосредственную цель книги Смита»[128]. Здесь Смит во многом избрал безошибочные аргументы. В частности, он утверждает, что «потребление является конечной причиной и целью всякого производства. Интересы производителя следует учитывать лишь в той мере, в которой они могут стать необходимыми для защиты интересов потребителей. <…> Однако в меркантилистской системе интерес потребителя почти всегда приносится в жертву интересам производителя»[129].
Вместе с тем в этой борьбе Смит сильно «перегнул палку», прежде всего в стремлении опровергнуть фетишизацию денег меркантилистами. Впрочем, в этой борьбе, как и во многих других вопросах, Смит часто следует за Юмом. Согласно Юму, главная ошибка меркантилистов заключается в том, что они сводят экономическую политику к финансовой, а последнюю понимают лишь как искусство поощрения ввоза денег в страну при одновременном – особенно во Франции эпохи Кольбера – затруднении вывоза немануфактурных товаров, например зерна. На самом деле, как полагает Юм, экономическая жизнь подчиняется объективным законам, ее не удержать кольбертистскими законами. Деньги не являются исключением.
Они имеют чисто техническую задачу: «облегчить обмен одного товара на другой». Деньги «не одно из колес торговли (аллюзия на определение Смита. – С. К.), а масло, благодаря которому движение колес становится более плавным и свободным»[130]. В ряде своих эссе Юм пытался доказать тезис о том, что большее или меньшее количество денег, находящихся в каком-либо государстве, «не имеет никакого значения, потому что цена товаров всегда пропорциональна количеству денег»[131]. Это очень спорный тезис.
Смит пошел значительно дальше Юма в стремлении дискредитировать деньги. При этом в антимеркантилистской полемике он «вместе с водой выплеснул ребенка». Меркантилисты были, безусловно, неправы в том, что отождествляли капитал и деньги, но они были правы в другом. У меркантилистов порой не хватало аргументов, но они обладали верным чутьем. Они догадывались о том, что деньги являются источником некоторой дискреционной власти.
Во всяком случае, история XX и XXI вв. свидетельствует о том, что существует особая малопрозрачная финансовая власть, которая подчиняет себе как власть политическую, так и власть экономическую. Последователи Смита, особенно Давид Рикардо, унаследовали его антиеркантилистский пафос и закрыли себе путь для беспристрастного анализа становления и развития особой финансовой власти. Этим анализом вплотную озаботились лишь представители т. н. гетеродоксальных концепций экономической и финансовой науки (см. ниже).
Как бы то ни было, Смит поддерживал идею банковских билетов как фидуциарных денег, прежде всего из полемических антимеркантилистских соображений. По этой же причине он ставил на первое место внутреннюю, а не внешнюю торговлю. Правда, внешняя торговля в иерархии ценностей Смита занимала почетное второе место. На третье место он ставил транзитную торговлю как наименее выгодную для любого государства.
В эпоху Смита бумажные деньги могли быть средством обращения лишь внутри страны. Посредством сокращения роли золотых и серебряных монет как средства обращения, по крайней мере внутри страны, можно было буквально обесценить силу меркантилистских аргументов. Идея бумажных денег, особенно бумажно-денежного кредита, настолько интересовала Смита, что он постоянно возвращался к ней начиная с курса своих лекций в университете Глазго.
Вслед за Юмом Смит не признавал активной функции денег. Однако в отличие от Юма, который не доверял банковскому капиталу, Смит стал активным пропагандистом бумажного денежного обращения. Такое доверие было основано на том, что Смит был сторонником т. н. смешанной (бумажно-металлической) системы. При такой системе банкноты в любое время подлежали обмену на металл. При этом «Смит не опасался чрезмерного выпуска банкнот, полагая, что это противоречит интересам самих банков»[132]. Ведь он исходил из системы полного обеспечения эмиссии банковских билетов драгоценным металлом, которая полностью сдана в архив современными банкирами.
При такой системе излишек банкнот в каналах обращения непременно вызовет их обратный отток к банку, который выпустил эти банкноты. При обмене этих «бумажек» на металлические деньги банк понесет соответствующие убытки. Как видим, банковскому кредиту Смит отводил скромную, т. е. пассивную функцию посредника между промышленником и вкладчиком банка. Это убеждение заставило Смита высказать весьма дискуссионную мысль: «Причиной учреждения банков было стремление облегчить денежный оборот»[133].
Следует отметить, что идеалом для Смита выступал Амстердамский банк, который долгое время придерживался принципа полного резерва для своих операций. Другими словами, Амстердамский банк выдавал бумажно-денежные кредиты только в пределах суммы своего неприкосновенного золотого запаса.
Каждый год четыре правящих бургомистра Амстердама «посещали его кладовые, проверяли соответствие расчетных книг монетной наличности или слиткам и под торжественной присягой передавали дела новым четырем бургомистрам»[134]. Банковский кредит, как полагал Смит, должен был способствовать квазиденежному обращению среди торговцев, т. е. в рамках внутренней оптовой торговли. В этой связи он предлагает: «Было бы, пожалуй, лучше, если бы в королевстве нигде не выпускались банкноты на сумму меньшую, чем в пять фунтов»[135].
В контексте теории публичного права исключительный интерес представляет собой смитовское разграничение затраченного и располагаемого труда. Если мы юридизируем это разграничение в терминах трудового и социального права, то в контексте трудового права возникает вопрос об оптимальном соотношении объема затраченного труда (индивида или определенной категории трудящихся) и его доли в объеме располагаемого труда нации. Соответственно, в контексте социального права возникает вопрос о справедливой доле (социально слабого) индивида в объеме располагаемого труда нации с учетом совмести этой доли с принципом человеческого достоинства.
Экономическая доктрина Смита имеет особое значение для теории налогового права. В частности, она разоблачает антирыночную тенденциозность такого модного ныне налога, как НДС. Как известно, Смит отказывался рассматривать затраты капитала как самостоятельную часть естественной цены товара («Может показаться, что необходима еще четвертая часть для возмещения капитала фермера, т. е. для возмещения снашивания его рабочего скота и других хозяйственных орудий. Но надо иметь в виду, что цена любого хозяйственного орудия, хотя бы рабочей лошади, в свою очередь, состоит из таких же трех частей, [т. е.] из ренты за землю, на которой она была вскормлена, из труда, затраченного на уход за ней и содержание ее, и прибыли фермера, авансировавшего ренту за землю и заработную плату за труд»[136]).
Таким образом, Смит отказывался признавать затраты капитала четвертым элементом цены товара наряду с заработной платой, прибылью и рентой. Он полагал, что любые затраты капиталиста соответствуют стоимости ранее произведенных (промежуточных) продуктов. Цена этих продуктов, в свою очередь, также распадается на три вышеуказанных элемента.
Однако мы видим, что теоретики налогового права (сначала во Франции, а затем во многих других странах) фактически конституировали четвертый элемент цены товара в виде налога на добавленную стоимость, который в отличие от прибыли и ренты не подвержен никаким колебаниям, напротив, имеет устойчивую тенденцию к росту. Не только с точки зрения автора «Богатства народов», но и с позиции обычного здравого смысла возникает серьезное опасение, что этот «контрабандный элемент» цены в конечном итоге переподчинит себе другие элементы цены и тем самым поставит под сомнение сам принцип рыночной экономики.
Особое практическое значение имеют размышления Смита о соотношении номинальной и реальной заработной платы служащих. Фактически Смит исходит из универсального масштаба, который теперь принято называть «потребительской корзиной». Смит отталкивается от весьма неопределенной категории потребительных ценностей, а именно т. н. «некоторых видов съестных продуктов». Он полагает, что при росте цен на эти продукты денежное вознаграждение (в виде металлических денег) низших категорий служащих, «если оно было до того не очень велико, должно быть, несомненно, увеличено пропорционально размерам этого понижения (стоимости серебра)»[137]. По логике Смита, к этим некоторым видам съестных продуктов, в первую очередь, должны относиться хлеб и мясо. Смит относит эти продукты к наиболее устойчивым в ценовом отношении[138].
Соответственно, при определении содержания минимальной «продовольственной корзины» (или МРОТ, если взять в качестве примера современную Россию) надо исходить из определенного набора потребительных ценностей, вроде хлеба и мяса, необходимых человеку для нормальной жизнедеятельности. Лишь затем указанная сумма потребительных ценностей (продукты питания, например, могут быть выражены в калориях) переводится в шкалу меновых стоимостей. Другими словами, МРОТ в первоначальном виде должен выражаться в определенном наборе продуктов и необходимых вещей, которые на следующем этапе определения МРОТ переводятся в товарную форму и предстают уже как меновые стоимости.
Как было показано выше, Смит постоянно колебался при определении источника цены товара между «трудовым и факторным подходом». После Смита при определении цены товара Рикардо взял за точку отсчета масштаб затраченного на производство товара труда, а Сэй – соотношение трех факторов производства (заработная плата + прибыль + рента). Мы полагаем, что нет необходимости рассматривать эти подходы как антагонистические или даже альтернативные. По нашему мнению, оба метода являются кумулятивными, т. е. взаимно усиливают друг друга.
Так, при оценке структуры национального дохода необходимо использовать то, что можно назвать «принципом двойной перспективы», т. е. одновременно использовать и трудовой, и факторный метод в отношении одной и той же позиции бюджета. Это позволит не только выявлять трудоемкие и капиталоемкие отрасли реальной экономики, но и определять дефициты труда или капитала для конкретных отраслей. Принцип двойной перспективы интересно также применить при оценке величины валового дохода страны, чтобы затем сопоставить структуру валового дохода со структурой национального дохода в рамках «трудовой» перспективы, с одной стороны, и «факторной» перспективы, с другой.
§ 2. Томас Роберт Мальтус: демографическая концепция экономики и финансов
Томас Роберт Мальтус (1766–1834 гг.) для многих, кто не читал его произведений, ассоциируется прежде всего с «человеконенавистнической идеологией», получившей название «мальтузианство». Согласно этой идеологии, к которой сам Мальтус не имеет прямого отношения, правительства всех стран должны сдерживать рост населения, так как население планеты, согласно «закону Мальтуса», возрастает в геометрической прогрессии, а жизнеобеспечивающие ресурсы являются невозобновляемым либо их объем возрастает лишь в арифметической прогрессии.
Этот «закон», позднее объявленный некорректным, Мальтус впервые представил в своем «Опыте о законе народонаселения» (1798 г.). Как часто бывает в истории идей, обывательское возмущение и даже ненависть к «человеконенавистническому пастору» во многом основаны на недоразумении. Дело в том, что Мальтус, так же как и его друг-соперник Рикардо, был одним из основателей т. н. пессимистической школы английской политической экономии. Разумно ли ненавидеть человека только за его пессимизм или скептицизм? На наш взгляд, вся «одиозность» учения Мальтуса содержится в одной единственной фразе, которую автор приводит в предисловии ко второму изданию «Опыта…» (1803 г.): «Необходимо… признать, что нищета и бедствия низших классов населения представляют непоправимое зло (курсив мой. – С. К.)»[139]. Мальтус считал, что это зло нельзя устранить в принципе, но отсюда вовсе не следует, что он одобряет это зло.
Как бы то ни было, имя Мальтуса почти никем не воспринимается равнодушно. До сих пор одни упрекают его в «демографическом расизме», поскольку в современную эпоху доктрина Мальтуса в большей степени приложима к странам Азии и Африки, переживающим демографический взрыв. Другие высоко ценят вклад британского пастора в развитие не только социальных наук (политическая экономия), но и естественных научных дисциплин (например, экология). Известно, что «Опыт о законе народонаселения» подсказал Чарльзу Дарвину основную идею для его теории естественного отбора. Однако и в этой нише почитания благодарность Мальтусу сменяется на проклятия в его адрес в зависимости от того, как тот или иной человек оценивает наследие уже его ученика (Дарвина), например в контексте т. н. социального дарвинизма.
Беспрецедентный успех, который выпал на долю «Опыта о законе народонаселения», трудно объяснить какой-то одной причиной. Экономисты объясняют успех этой маленькой книги тем, что она в известной степени дополняет грандиозную работу Адама Смита, но с противоположной стороны. По остроумному замечанию одного из критиков первого памфлета Мальтуса, его можно окрестить «Опыт о причинах бедности народов»[140].
Социалисты всех мастей склонны объяснять этот грандиозный успех прежде всего идеологическими причинами. С этой точки зрения памфлет Мальтуса, который в первой редакции по многим параметрам не дотягивал даже до стандартного трактата, просто появился в нужное время в нужном месте. Другими словами, «Опыт о законе народонаселения» – независимо от намерений автора – выполнил «идеологический заказ» и дал простое и буквально убийственное объяснение нищеты и страданий низших слоев населения. Иначе говоря, всевозможные лишения, болезни и преступность убивают «лишних» представителей низших классов, потому что они сами слишком непредусмотрительны, прежде всего в вопросах размножения. В терминах политической экономии «закон Мальтуса» стал мировоззренческой базой т. н. железного закона заработной платы (см. также ниже параграф о Рикардо).
В своем первом «Опыте…» Мальтус, во-первых, устанавливает цель для всех цивилизованных народов, которая заключается в необходимости обеспечить равновесие между ростом народонаселения и запаздывающим ростом объема ресурсов жизнеобеспечения. Во-вторых, он говорит о возможности репрессивные механизмы сдерживания роста населения (повышенная смертность, эпидемии, войны и т. п.) заменить превентивными мерами, которые в основном сводятся к контролю над рождаемостью[141]. Именно здесь Мальтус дает наисильнейший повод для обвинения его в человеконенавистничестве.
Позднее Джон Стюарт Милль придаст аргументам Мальтуса неожиданное звучание. В частности, превентивные аспекты доктрины Мальтуса Джон Стюарт Милль сделает частью своей программы политического и социального освобождения женщины. Как бы то ни было, с экономической точки зрения демографическая доктрина Мальтуса звучит не столь одиозно, как порой принято считать. В экономическом плане мальтузианское учение о народонаселении представляет собой теорию, которая сводит «причину бедности к простому соотношению темпа прироста населения с темпом прироста жизненных благ, определяющих прожиточный минимум»[142].
Для социалистов Мальтус стал одиозной фигурой прежде всего как автор «железного закона заработной платы», «бесспорность» которого признавалась также и Давидом Рикардо. Однако современные экономисты весьма скептически оценивают теоретическую значимость этого «закона». Так, Марк Блауг отмечает: «Вполне очевидно, что теория прожиточного минимума заработной платы – это никакая не теория… Это всего лишь один из примеров классической склонности упрощать анализ, уменьшая число переменных, подлежащих определению. Теория прожиточного минимума заведомо не годится для определения заработной платы в какой-либо конкретной ситуации из-за своей безнадежной неоднозначности»[143].
Как экономист в точном смысле слова Мальтус заявил о себе сравнительно поздно, а именно в 1815 г., т. е. в возрасте 49 лет. В этом году он издал «Исследование о природе и возрастании ренты», позднее ставшее классикой экономической науки. Как видно уже из заглавия, в идеологическом и мировоззренческом плане Мальтус стоит гораздо ближе к Адаму Смиту, чем к своему другу-сопернику Давиду Рикардо.
Другими словами, мировоззрение Мальтуса отличалось последовательным консерватизмом. Ему импонировали физиократические пристрастия Смита. Правда, сам Смит, в отличие от физиократов, не питал симпатий к традиционным помещикам и считал, что среди землевладельцев только предприниматели, ставшие помещиками, представляют собой элиту общества.
В 1820 г. Мальтус выпустил в свет свой главный экономический трактат «Принципы политической экономии, рассматриваемые в расчете на их практическое применение». В этой работе он в методологическом плане следует Д. Рикардо, который опубликовал свои «Начала политической экономии и налогового обложения» чуть ранее (в 1817 г.). Теоретическим источником главного экономического трактата Мальтуса, разумеется, является эпохальная книга Адама Смита.
Фактически Мальтус взял на себя роль главного представителя доктрины Смита в Великобритании. С меньшей оригинальностью и с большим пиететом к Смиту аналогичную функцию во Франции выполнял Жан-Батист Сэй (1767–1832 гг.). Как бы то ни было, Давид Рикардо в своих работах взгляды Смита и Мальтуса обычно объединяет и нередко цитирует как совпадающие. Однако Рикардо также является смитианцем, хотя и более критичным по отношению к своему научному отцу. Различие теоретических установок Мальтуса и Рикардо заключается в том, что Рикардо понимал трудовую теорию Смита как теорию труда, затраченного на производство меновых стоимостей, а Мальтус – как теорию располагаемого труда, т. е. «то количество его, какое можно купить за этот предмет на рынке»[144].
При этом Мальтус отталкивался от тезиса А. Смита о том, что «стоимость годичного продукта “располагает” большим трудом [commands more labour], чем затрачивается на его создание»[145]. Хотя Мальтус делает отсюда логически бесспорный вывод о наличии ежегодного излишка продукции, полученный результат сталкивается с другой «священной коровой» в теоретическом пантеоне Смита. Речь идет о теории (автоматического) приспособления предложения к спросу. Мальтуса это не смущает, но смущает Рикардо.
В результате между двумя друзьями-соперниками начинается затяжной интеллектуальный спор, основным предметом которого является концепция Мальтуса о т. н. третьих лицах. По мысли Мальтуса, который, как ни странно, в этой части одновременно продолжает линию и физиократов, и Мандевиля, капиталистическая экономика нуждается в особом классе экономических агентов. Задача этого класса заключается прежде всего в том, чтобы восстанавливать экономическое равновесие между совокупным производством и совокупным потреблением.
Другими словами, в капиталистическом обществе должен быть такой слой, который своим потреблением будет просто устранять излишек годичного производства, никак не участвуя в этом производстве. Если использовать термины самого Смита, то в теории третьих лиц Мальтуса мы встречаемся с праздным классом непроизводительных потребителей.
Как мы видели в соответствующем параграфе, Смит вовсе не склонен поддерживать такое потребление, так как оно не способствует «увековечиванию» национального богатства. Продукты общественного труда, потребляемые праздными лицами, по мнению Смита, навсегда исключены из дальнейшего накопления национального капитала. Продукты общественного труда, в первую очередь, должны обмениваться на результаты труда производительных классов, прежде всего наемных рабочих, так как последние используют такое потребление лишь для того, чтобы произвести прибавочный продукт, превышающий стоимость потребленных продуктов.
Как бы то ни было, авторитет Смита не остановил Мальтуса. В своих «Принципах…» 1820 г. он выдвинул дерзкое для сторонников экономической саморегуляции положение о том, что достаточный спрос и полная реализация общественного продукта невозможны, если в этих процессах не участвуют наряду с производительными классами также и непроизводительные классы общества.
Прежде всего, по мнению Мальтуса, совокупность «третьих лиц» составляют военнослужащие и чиновничество, которые одновременно содействуют и производству, и потреблению общественного богатства. Будучи реализованной, доктрина «третьих лиц» должна была выполнять функцию предупреждения кризисов перепроизводства. Доктрина «третьих лиц» была отвергнута современниками. Рикардо почти открыто издевался над ней, и только Сисмонди независимо от Мальтуса развивал аналогичные взгляды. Однако спустя более 100 лет после создания доктрины третьих лиц Джон Майнард Кейнс вернулся к ней для обоснования более надежной концепции т. н. эффективного спроса.
«Закон Мальтуса» о росте народонаселения в прошлом пользовался настолько высоким авторитетом, что даже становился моделью финансово-экономической политики некоторых государств. Французские экономисты Шарль Жид и Шарль Рист отмечают, что «многие французы считают его [учение Мальтуса] ответственным за сокращение народонаселения в нашей стране»[146]. Выше мы видели, что соотечественник Мальтуса и один из родоначальников экономической науки Вильям Петти придерживался противоположных Мальтусу взглядов и утверждал, что «редкое население – подлинный источник бедности. Страна, имеющая восемь миллионов жителей, более чем вдвое богаче страны, где на такой же территории живет только четыре миллиона».[147].
Нам не нужны даже доктринальные источники, чтобы усомниться в правильности «закона Мальтуса». В Китае в настоящее время проживает свыше одного миллиарда трехсот миллионов человек, при этом Китай является наиболее динамично развивающимся государством мира (около 9 % прироста национального богатства каждый год). Китайский пример, скорее, говорит в пользу Петти и против Мальтуса. Однако, быть может, время «закона Мальтуса» еще не пришло? Быть может, Мальтус прав в долгосрочном плане.
Со времени первого издания «Опыта о законе народонаселения» прошло более 200 лет. По человеческим меркам этот срок вполне достаточен для того, чтобы проверить истинность тезиса Мальтуса об удвоении народонаселения планеты каждые 25 лет. Даже если вынести за скобки такие неблагоприятные факторы, как войны, эпидемии и прочие катаклизмы, следует признать, что пророчество Мальтуса не сбылось. Но его доктрина, как мы отметили выше, все-таки оказала воздействие на политику и социальные движения (например, феминизм) во многих странах.
В последнее время на помощь доктрине Мальтуса пришел такой малоприятный союзник, как СПИД. Под действием различных антропогенных факторов современные государства – вольно или невольно – становятся «мальтузианскими». Это характерно не только для западных политических сообществ, но и для многих государств Азии и Африки. Демографы уже бьют тревогу по поводу того, что к 2025 г. структура населения всей планеты радикально изменится в том смысле, что количество пожилых людей будет преобладать над количеством людей трудоспособного возраста. В другой своей монографии автор этих строк более подробно рассматривает данную проблему, которая получила на Западе название «демографическая ипотека»[148].
Итак, человечество быстро движется только к одному виду «размножения», а именно к размножению стариков. О том, что будет после 2025 г., демографы стараются не думать. Впрочем, на этот счет у нас, по слову Джона Майнарда Кейнса, есть лишь одна безусловная истина: “In the long run we are all dead[149]. Увы, эта печальная истина также не свидетельствует в пользу Мальтуса. Таким образом, руководители государств, как и все остальные люди, свободны приватным образом либо принимать доктрину Мальтуса на веру, либо отвергать ее. Однако нет разумных оснований для того, чтобы брать ее за основу для какой-либо финансово-экономической политики.
Что касается теории третьих лиц, то она не только может, но и должна учитываться в финансовой политике современных государств. Другое дело, что в том слабо разработанном виде, как она представлена в учении Мальтуса, она не является вполне инструментальной. Как бы то ни было, «Мальтусу удалось проследить механизмы, порождающие состояние экономики, которое стали называть ее “перегревом”. Для такой ситуации рецепт перераспределять доходы в пользу третьих лиц имел смысл – в той мере, в какой это ограничивало инвестиционный спрос и тем самым “охлаждало” конъюнктуру»[150]. Как отмечалось выше, Джон Мейнард Кейнс взял теорию третьих лиц за основу для своей гораздо более развитой концепции эффективного спроса. С другой стороны, аналогичные концепции развивали некоторые гетеродоксальные экономисты, прежде всего майор Дуглас (см. ниже).
§ 3. Учение Давида Рикардо: финансово-политические аспекты
Давид Рикардо (1772–1823 гг.) традиционно считается одним из самых дискуссионных, но и самых влиятельных представителей классической политической экономии. В отличие от Адама Смита, многочисленные противоречия которого и последователями, и противниками воспринимались вполне добродушно, Рикардо со всех сторон обвиняли в ереси и тенденциозности. В начале прошлого века Шарль Жид и Шарль Рист оценивали его творчество следующим образом: «Отовсюду на него градом сыплются удары. Идет ли речь о методе, реалистическая и историческая школа на Рикардо возлагают ответственность за то, что он завел науку в дебри абстракции.
Идет ли речь о том, чтобы оправдать существование частной земельной собственности, – прежде всего его теорию ренты стараются уничтожить»[151].
А вот как, анализируя теорию процента Рикардо, подводит общий итог его творчеству Джон М. Кейнс: «Рикардо демонстрирует перед нами высочайшее интеллектуальное достижение, недосягаемое для более слабых умов, создав для себя некий воображаемый мир, весьма далекий от опыта, но представив его так, как будто это и был мир опыта, и затем обжив его со всей основательностью и логикой. Большинство его последователей вынуждены были кое в чем уступить под напором здравого смысла в ущерб логической последовательности их построений»[152].
Эта оценка творческого наследия Рикардо не изменилась до сих пор. Как и прежде, его творчество остается объектом жарких дискуссий. Как отмечает один из авторитетнейших знатоков учения Рикардо Марк Блауг, «за исключением, быть может, Карла Маркса, ни один из великих экономистов прошлого не становился объектом столь различных и противоречивых интерпретаций, как Давид Рикардо. В XIX веке некоторые видели в нем защитника “железного закона” заработной платы, другие отрицали, что он когда-либо поддерживал такие вещи. Одни обвиняли его в том, что он совершенно игнорировал роль спроса, в то время как другие утверждали, что он в действительности никогда не упускал из виду (проблемы) спроса. Одни упрекали его в том, что он так и не смог довести трудовую теорию стоимости до ее логического завершения, другие же были совершенно уверены в том, что он никогда не верил в истинность трудовой теории»[153].
Для жарких дискуссий были все основания. Ведь Рикардо одновременно изменил и предмет, и метод политической экономии. Так, для Адама Смита и Мальтуса предмет этой науки сводился к понятию «богатство народов» с той лишь, правда, разницей, что Смит был озабочен законами возрастания богатства, а Мальтуса, прежде всего, интересовали законы его убывания. Рикардо же полагал, что главный предмет политической экономии следует по определению искать за пределами экономической жизни, прежде всего в области распределения общественного продукта, т. е. в области социальной политики.
В письме к Мальтусу Рикардо дает следующее определение политической экономии: «Вы думаете, что политическая экономия представляет собой исследование природы и причин богатства. Я же полагаю, что ее предметом является, скорее, исследование законов, которые регулируют [determine] распределение продукта промышленности между классами, соревнующимися в образовании этого продукта (курсив мой. – С. К.)»[154].
Из этого определения видно, что согласно Рикардо классовые отношения являются первичными по отношению к вопросам экономической жизни. Именно по этой причине основатель национальной политической экономии США Г. Ч. Кэри характеризует доктрину Рикардо как «систему раздора и вражды между классами». Современные критики творчества Рикардо также отмечают социологический подход, характерный для методологии Рикардо. Морис Добб, в частности, полагает, что акцент, который Рикардо сделал на проблемах распределения, означает следующее: «Теорию распределения нельзя сконструировать таким образом, чтобы она полностью вмещалась в сферу обмена. Ее нельзя объяснить только в терминах рыночных сил. В основе самой структуры объяснения должны лежать социальные или институциональные данные, полученные за пределами сферы рыночных отношений»[155].
В мировоззренческом плане Риккардо, так же как и Мальтус, представляет собой редкий тип исследователя, совмещающего пессимизм с филантропией. И банкир из лондонского Сити, и провинциальный пастор были «друзьями народа; они сами об этом заявляют»[156]. Вместе с тем неправильно было бы, на наш взгляд, объяснять приверженность Рикардо трудовой теории стоимости симпатией к низшим классам. Его как банкира и предпринимателя трудовая теория стоимости интересовала в силу непреложных (для Рикардо) фактов.
Вероятно под влиянием Мальтуса, Рикардо живо представлял себе, к каким социально-экономическим последствиям должно привести неустанное размножение низших сословий. Ведь согласно логике Смита, разделяемой и Мальтусом, и Рикардо, труд наемного работника является определяющим составным элементом меновой стоимости товара. Следовательно, заработная плата работника, даже в форме «железного закона», в конечном итоге определяет уровень и динамику воспроизводства материальных благ.
Однако «закон Мальтуса о народонаселении», по убеждению Риккардо, свидетельствует о том, что размножение населения в основном обеспечивается низшими классами. Проблема в том, что этот прирост носит не только абсолютный, но и относительный характер. Другими словами, в совокупном населении планеты бедных в будущем будет становиться все больше, а богатых – все меньше. В терминах политической экономии это может означать, что среди элементов, составляющих меновую стоимость товаров, заработная плата будет занимать все более значительное место за счет уменьшения доли прибыли капиталиста и ренты землевладельца. Но не эти страхи были первичным мотивом исследовательских устремлений Рикардо. Если бы Рикардо в науке оставался только на уровне подобных сугубо буржуазных опасений, он не стал бы столь авторитетной фигурой классической политической экономии. Рикардо был озабочен судьбами человеческого прогресса, поставленного в такие условия, когда доля заработной платы в структуре меновой стоимости товара постоянно возрастает, а доля прибыли постоянно снижается. А что происходит с рентой? Можно сказать, что вся теория Рикардо представляет собой развернутый ответ на этот вопрос.
Рассмотрим все по порядку. Согласно классической политической экономии, «прибыль и рента являются остаточными»[157]. Другими словами, сначала определяется и выплачивается заработная плата наемным работникам, а затем по остаточному принципу определяются прибыль и, наконец, рента. Но проблема в том, что заработная плата, по мнению всех классиков, никак не участвует в накоплении капитала. В этом накоплении участвуют только прибыль и рента. Если данные элементы меновой стоимости имеют тенденцию «падать», то будущее развитие капитализма и, по мысли Рикардо, развитие человеческой цивилизации находятся под угрозой.
Как видим, Рикардо поставил перед собой грандиозную задачу «не только показать, какими являются “законы”, регулирующие пропорции, по которым между заинтересованными классами распределяются доли ежегодного продукта нации, но также указать путь, по которому в результате этих законов будет происходить такое распределение в будущем»[158].
Рикардо в политической экономии в какой-то степени наметил себе ту же задачу, которую в области философии решил Иммануил Кант и которую в области экономической науки с большим изяществом позднее разрешит Леон Вальрас. Как бы то ни было, именно Рикардо первым указал на границы политической экономии. Как мы знаем, он полагал, что невозможно вопросы распределения рассматривать только с позиций экономической науки. Необходим выход за ее пределы для того, чтобы приобрести социологическую, культурологическую, а также юридическую перспективу. Поэтому аналогия творчества Рикардо с творчеством Канта не может быть абсолютной. Более того, полная аналогия была бы крайне ошибочной. Ведь для Канта важно было уберечь исследователей философских проблем от попыток решать трансцендентные вопросы (жизнь после смерти, природа чуда и т. п.). Подобные задачи не являются человеческими, они запредельны для возможностей человеческого познания.
Рикардо же, напротив, фактически признавал необходимость выхода экономиста за пределы собственной науки, если только такой экономист во главу угла ставит исследование вопросов распределения, а не только лишь производства или ценообразования. Ведь распределение общественного богатства представляет собой сначала социальную и лишь затем экономическую проблему.
Итак, не только предмет исследования, но и методология Рикардо отличаются новаторством. Для Рикардо важным было сначала «открыть» законы распределения, а затем осуществить их интеграцию в теорию стоимости. Однако Рикардо чрезвычайно усложнил и себе, и читателю задачу экспликации новой методологии тем, что структурно подчинил свой главный экономический трактат логике «Богатства народов» Адама Смита. В результате, следуя этой логике, Рикардо также начинает изложение предмета с вопроса о стоимости, хотя главная интенция всего произведения заключается в попытке создать теорию распределения.
Уже ранние экономические произведения Рикардо показали, что он буквально одержим поисками идеи постоянной меры стоимости, которая была бы универсальной при любых обстоятельствах. Для того чтобы «открыть» этот постоянный масштаб, Рикардо изобретает предельные абстракции и идет на самые радикальные упрощения экономической жизни. Этим, в частности, объясняется та особая гносеологическая роль, которую он придавал бартерной, а не денежной экономике. Проблемами денег Рикардо, на наш взгляд, интересовался ex officio, по должности. Будучи банкиром, он и в качестве теоретика должен был уделить некоторое внимание монетаристской теме. Однако она не являлась доминирующей. Более того, многое свидетельствует о том, что Рикардо из корпоративных интересов не стремился исследовать реальный механизм банковских операций (в отличие от его большого поклонника постоянно «безденежного» Маркса, третий том «Капитала» которого уделяет много внимания как раз банковскому капиталу).
Еще в первой половине XX в. многие экономисты считали, что Рикардо безнадежно устарел, поскольку большинство его самых знаменитых прогнозов не находили подтверждения в действительности. Это прежде всего касается теории убывающего плодородия и железного закона заработной платы. Однако усилиями выдающегося экономиста современности Пьеро Сраффа во второй половине XX в. начался «рикардианский ренессанс», который – как и следовало ожидать – оказал особенно плодотворное влияние на неомарксистскую экономическую мысль.
В 1960 г. Пьеро Сраффа опубликовал на английском языке книгу под названием «Производство товаров посредством товаров». В этой книге Сраффа защищает тезис о том, что в своих ранних экономических сочинениях Рикардо исходил из т. н. односекторальной зерновой модели хозяйства (one-sector “corn model’). Более того, все последующее творчество Рикардо было попыткой «вернуться к простой логике этой зерновой модели»[159].
Среди классиков Рикардо, по всей вероятности, был самым последовательным защитником политической компоненты экономической науки. Он был убежден в том, что экономические законы нельзя рассматривать в отрыве от корпоративных интересов трех главных контингентов общественного производства: наемных работников, «капиталистов» (т. е. предпринимателей в современном смысле) и землевладельцев. Как мы видели, по мнению Рикардо, «закон о народонаселении» Мальтуса свидетельствует о том, что в составе цены товаров все большее значение будет приобретать заработная плата.
При этом Рикардо вовсе не интересуют абсолютные величины, ведь согласно «железному закону» заработной платы ее абсолютная величина всегда будет соответствовать прожиточному минимуму рабочего: «естественная цена труда есть та цена, которая доставляет всем вообще рабочим средства для существования и продолжения их рода, но так, чтобы он не увеличивался и не уменьшался»[160].
Хотя Рикардо был филантропом, он не допускал мысли о том, что политическая экономия совместима с социальной политикой. Необходимым является существование лишь определенного числа рабочих, которое соответствует потребностям индустрии. «Если же рабочее население клонится перерасти потребности индустрии, ничто не удержит тенденцию заработной платы к падению даже ниже минимума необходимых средств существования, ибо тогда нет больше необходимости в том, чтобы все были живы (курсив мой. – С. К.)»[161].
Мы видели, что Рикардо интересуют относительные пропорции в составе цены между тремя ценообразующими факторами. Другими словами, если доля заработной платы возрастает, то это неизбежно означает, что уменьшается доля одного или двух других элементов, входящих в цену. Но среди двух оставшихся элементов только прибыль является ценообразующим фактором, рента играет маргинальную роль в составе цены. Ни один продукт нельзя произвести без издержек на заработную плату и прибыль, но в некоторых случаях вполне возможно производить товары без издержек на аренду.
Как известно, Смит первым заявил о том, что рента не участвует в образовании цены продукта. Однако его замечания на этот счет не отличаются предельной ясностью: «Надо заметить, что рента входит в состав цены продукта иным образом, чем заработная плата и прибыль. Высокая или низкая заработная плата и прибыль на капитал являются причиною высокой или низкой цены продукта; больший или меньший размер ренты является результатом последней (курсив мой. – С. К.). Цена продукта высока или низка в зависимости от того, высокую или низкую заработную плату и прибыль приходится выплачивать для того, чтобы данный продукт доставлялся на рынок. Но цена продукта дает высокую или низкую ренту или не дает никакой ренты в зависимости от того, высока ли эта цена или низка, превышает ли она намного или незначительно или совсем не превышает сумму, достаточную для покрытия заработной платы и прибыли»[162].
Важно отметить, что Рикардо интересует только сельскохозяйственная рента, а не городская. Проблемами последней он вообще не занимался. Ренту Рикардо определяет следующим образом: «Рента – это та доля продукта земли, которая уплачивается землевладельцу за пользование первоначальными и неразрушимыми силами почвы. Ее, однако, часто смешивают с процентом и прибылью на капитал»[163]. Таким образом, Рикардо однозначно встал на точку зрения, что «рента не является ценообразующим доходом, поскольку цена на сельскохозяйственную продукцию формируется на худших (из числа используемых) участках земли»[164]. Рента представляет собой не что иное, как налог землевладельца на «капиталиста» (т. е. предпринимателя).
Казалось бы, здесь следует также вспомнить и о «страдающем большинстве», т. е. о наемном труде, но Рикардо остроумно доказывает, что в этом нет надобности. Одно из самых оригинальных и наиболее дискуссионных положений доктрины Рикардо сводится к тому, что землевладельцы и наемные работники, строго говоря, индифферентны друг к другу. Их корпоративные интересы не могут сталкиваться. «Для наемного рабочего безразлично, повышается рента или падает, потому что его денежная заработная плата повышается или падает параллельно с ней, а его натуральная заработная плата (курсив везде мой. – С. К.) остается без перемены. И наоборот, для землевладельца безразлично, повышается заработная плата или падает, ибо она не коснется его ни в том, ни в другом случае»[165].
Рикардо полагает, что разгадка природы ренты одновременно является ключом к открытию законов распределения общественного продукта. На наш взгляд, теория ренты Рикардо явилась своеобразным ответом на политические требования английских землевладельцев в начале XIX в., когда в Англии активизировалась борьба вокруг т. н. хлебных законов, предусматривавших импортные пошлины на зерно. В этот период быстро росли цены на зерно и, следовательно, возрастала денежная заработная плата рабочих. Взяв за точку отсчета проблему ценообразования на зерно, Рикардо предпринял попытку открыть законы распределения общественного продукта.
Так возникла упомянутая выше «односекторная» зерновая модель хозяйства. Моделируя эту ситуацию, Рикардо делает следующие допущения. Предположим, что общественный продукт целиком состоит из зерна. Предположим также, что капитал по преимуществу используется для найма рабочей силы, т. е. отсутствует такой фактор, как накопление капитала. Иначе говоря, доля «капитала» в такой экономике совпадает с долей затраченного труда. Предположим также, что капиталовооруженность является одинаковой для всех хозяйствующих субъектов. Она состоит из «одинаковой для всех порции такого капитала – труда»[166].
Наконец, Рикардо делает самое важное предположение о том, что участки земли строго ранжированы по критерию убывающего плодородия. В этих условиях приложение одинакового количества «капитала – труда» к различным участкам дает разный результат. По мере возрастания населения становится необходимым производить все большее количество хлеба. Следовательно, в хозяйственный оборот вовлекаются все менее плодородные земли. Для производства зерна, необходимого нации, привлекаются все новые и новые порции «капитала – труда». Однако результативность такого приложения падает по мере перехода к менее плодородным земельным участкам. Соответственно, по мере такого перехода будет возрастать общественно необходимое количество труда. Таким образом, рыночную цену определяет максимальное количество труда, необходимое и достаточное для покрытия эффективного спроса на хлеб.
Другими словами, закон рынка будет определяться себестоимостью зерна, произведенного в самых неблагоприятных условиях и доставленного на рынок с максимально допустимыми издержками. «Меновая стоимость всех товаров… никогда не регулируется наименьшим количеством труда, достаточным для их производства при особо благоприятных условиях. <…>
Напротив, она регулируется наибольшим количеством труда, по необходимости затрачиваемым на их производство теми, кто не пользуется такими условиями и продолжает производить при самых неблагоприятных условиях»[167]. Впрочем, Рикардо делает существенную оговорку: «Правда, фабрикант, не пользующийся особыми удобствами, может быть совершенно вытеснен с рынка, если количество товаров, доставляемое рабочими, поставленными в благоприятное положение, будет покрывать весь спрос общества»[168].
Таково в общих чертах содержание разработанной Рикардо теории дифференциальной ренты в ее экстенсивной версии (дифференциальная рента I в терминологии Маркса). Абсолютной рентой Рикардо не интересовался, так как рента, как он полагал, – это всегда соотносительная величина. Земля как таковая ренты давать не может, она становится «рентоспособной» лишь по поводу и ввиду появления других факторов. Об этих факторах Рикардо сообщает нам следующее: «Если бы воздух, вода, упругость пара и давление атмосферы были неоднородны по своим качествам, если бы они могли быть обращены в собственность и каждый разряд имелся бы только в ограниченном количестве, то и они, подобно земле, давали бы ренту по мере использования низших разрядов. С каждым переходом к низшему разряду стоимость товаров в той отрасли, где он применяется, повышалась бы, потому что одно и то же количество труда [в этом низшем разряде] давало бы менее продукта [по сравнению с трудом в более высоких разрядах]»[169].
В односекторной бартерной модели Рикардо равные доли «капитала – труда» последовательно вкладываются в участки разного качества (по нисходящей линии). В результате рента совпадает с дополнительным доходом, получаемым на лучших землях. Она может вообще отсутствовать на тех участках, при эксплуатации которых предприниматель, одновременно являющийся землевладельцем, достигает лишь средней нормы прибыли.
Иными словами, эксплуатировать такие участки на арендных условиях невозможно ввиду отсутствия заинтересованности предпринимателей во вложении своего капитала в такую землю. Никакой «капиталист», по мысли Рикардо, не согласится в долговременной перспективе участвовать в деле, обещающем норму прибыли ниже средней, а это неизбежно в данном случае, так как из своей прибыли «капиталист» должен вычесть налог в виде арендной платы землевладельцу.
В дальнейшем развитии общества и государства ход рассуждений Рикардо потерял свою практическую значимость. В народном хозяйстве развитых стран все большее значение стал приобретать другой вид дифференциальной ренты, а именно ее интенсивная версия, которой Маркс дал наименование «дифференциальная рента II». Строго говоря, эту ренту открыл в свое время еще Тюрго «В размышлениях о создании и распределении богатства» (1766 г.).
На примере мелиорации земли Тюрго анализирует следующую ситуацию: если к определенному участку земли последовательно прикладывать равные порции капитала, то графически эффект этих капиталовложений можно изобразить в виде выпуклой кривой. Другими словами, сначала капиталовложения будут давать нарастающую отдачу, а затем эффект инвестиций начнет неуклонно снижаться вплоть до нулевой отметки. Согласно Тюрго, «нельзя допустить [мысль о том], что двойные затраты дают двойной продукт»[170]. В этот момент инвестиции уходят на прочие земельные участки, которые еще не были вовлечены в режим дифференциальной ренты II. Кроме того, в современную эпоху постоянно возрастает значение городской ренты.
Одной из неразгаданных тайн творчества Рикардо является его удивительная противоречивость в вопросе о методологии политической экономии. В том, что политическая экономия нуждается в принципиально новой методологии, Рикардо, вероятно, убедился на примере Смита, который постоянно колебался в понимании источника меновой стоимости.
Казалось бы, отсюда логически следует вывод о том, что теория стоимости является не предпосылкой (как у Смита), а результатом экономического исследования. Так, Рикардо пишет: «Если меновая стоимость товаров определяется количеством труда, воплощенного в них, то всякое возрастание этого количества должно увеличивать стоимость того товара, на который он затрачивается, а всякое уменьшение – понижать ее.
Но Адам Смит, который так правильно определил коренной источник меновой стоимости, оказался непоследовательным. Вместо того чтобы строго держаться принципа, в силу которого стоимости предметов увеличиваются или уменьшаются в зависимости от увеличения или уменьшения затраченного на них труда, он выдвинул еще другую стандартную меру стоимости и говорит о предметах, стоящих больше или меньше, смотря по тому, на большее или меньшее количество таких стандартных мер (курсив везде мой. – С. К.) они обмениваются. Иногда он принимает за такую меру хлеб, иногда труд – не количество труда, затраченное на производство того или иного предмета, а то количество его, какое можно купить за этот предмет на рынке»[171].
Подвергнув теорию стоимости Смита нелицеприятной критике, Рикардо, однако, a priori исходит из незыблемости своего базового допущения о том, что только непосредственно затраченный труд, а не располагаемый труд и не долгосрочная цена хлеба является истинной мерой стоимости. Но по ходу изложения своей теории распределения Рикардо вынужден вносить поправки в исходный масштаб трудовой теории стоимости. Ведь «одно дело сказать, что ценность определяется трудом, и совсем другое сказать, что она определяется суммой заработных плат и прибылей (предполагая ренту исключенной)»[172].
Как известно, классики политической экономии при оценке величины меновой стоимости в расчет принимали только т. н. естественные цены. Отсюда их пристрастие к различным бартерным моделям хозяйства. В отличие от фактических, или рыночных, цен естественные цены не подвержены колебаниям в зависимости от спроса и предложения. Естественные цены формируются только на основе объективных условий производства. Стоимость производства, по Риккардо, формируется не просто затраченным трудом. В эту смитовскую дихотомию (естественные цены – фактические цены) Давид Рикардо внес важное уточнение.
По его мнению, естественные цены имеют силу только в отношении т. н. воспроизводимых товаров, предложение которых может неограниченно увеличиваться. Иначе обстоит дел с невоспроизводимыми товарами. Так, Рикардо отмечает: «Существуют некоторые товары, стоимость которых определяется исключительно их редкостью. Никаким трудом нельзя увеличить их количество, и потому стоимость их не может быть понижена в силу роста предложения. К такого рода товарам принадлежат некоторые редкие статуи и картины, редкие книги и монеты, вина особого вкуса. <…> Стоимость их совершенно не зависит от количества труда, первоначально необходимого для их производства, и изменяется в зависимости от изменения богатства и склонностей лиц, которые желают приобрести их»[173].
Рикардо явно не устраивал косвенный способ определения относительных цен, предложенный Смитом. Как известно, Смит рассматривал систему относительных цен товаров через категорию располагаемого труда. Проблема здесь заключается в том, что относительные цены суть одновременные цены, т. е. система относительных цен может носить только синхронической, но не диахронический характер. Следовательно, система соотносительных цен не может дать универсального масштаба для всех времен и народов. Зато «десять часов труда имеют сходный смысл для разных эпох и обстоятельств»[174].
В некотором смысле Смит и Рикардо являются антиподами. Можно сказать, что между ними пролегает мировоззренческая пропасть. Если Смит – оптимист и экспансионист рынка, то Рикардо весьма пессимистично оценивает будущее капиталистического хозяйства. По Смиту, богатство народов может возрастать только посредством расширения рынков сбыта, в том числе и посредством внешней торговли или за счет увеличения емкости внутреннего рынка.
Рикардо же склонятся к идее стационарного хозяйства. По его мнению, наступит такое печальное время, когда возрастание стоимости жизни ввиду демографического давления на ресурсы планеты уничтожит само понятие прибыли. Следует отметить, что Рикардо воспринимал систему взаимодействия факторов воспроизводства иерархически. По Риккардо, экономия распределения выглядит следующим образом: «внизу – рабочий, получающий свою заработную плату, над ним – крупный фермер – капиталист, добывающий свою прибыль, а на самом верху – лендлорд, взимающий свою ренту»[175].
Денежный рост заработной платы будет как бы захватывать нижние сегменты прибыли и тем самым выдавливать предпринимателя из «области прибыли», прижимая его к нижней границе «области ренты». Другими словами, предприниматель будет вынужден платить все возрастающую заработную плату (нижнее лезвие «ножниц Рикардо») и все более возрастающую ренту (верхнее лезвие «ножниц Рикардо»). Рано или поздно оба «лезвия» сомкнутся окончательно и полностью элиминируют саму возможность прибыли. В этих условиях развитие человечества закончится, наступит период стационарного состояния, за которым, вероятно, последует более или менее быстрый период деградации. Эту идею впоследствии подхватит Джон Стюарт Милль, который попытается придать ей вполне оптимистический характер.
Рикардо первым среди теоретиков политической экономии сформулировал мысль о том, что в отличие от вопросов производства проблемы распределения отражают не столько экономические, сколько политические реалии социальных отношений. Если законы производства являются естественными и неумолимыми, то законы распределения общественного продукта всегда несут на себе печать расстановки политических сил в обществе, т. е. не являются предзаданными и неизменными.
Перефразируя эту мысль Рикардо в терминах Рудольфа Иеринга, можно сказать, что любые изменения финансовой политики государства всегда продиктованы изменением политической конъюнктуры, т. е. усилением одной социальной группы за счет ослабления другой. Те социальные группы, которые никак не участвуют в финансовой политике (например, посредством групп давления), по логике Рикардо неизбежно становятся маргиналами на «финансово-политическом поле». Вряд ли есть серьезные основания полагать, что указанная логика Рикардо в современную эпоху устарела.
Конец ознакомительного фрагмента.