Райвола. Дом с привидениями
То же солнце, что светило новобрачным и в Царском Селе, и в Киеве, и в усадьбе Слепнево, заливало летом 1911 года берег Финского залива, дачные места, Райволу, где обосновались в жару петербургские жители. Среди них и будущая Муза Гумилева – Лариса Рейснер, пока гимназистка. Здесь же по соседству, находилась и дача писателя Леонида Андреева.
В облаках резвились розовые амуры, ибо что может быть соблазнительнее для амурчиков, чем юная гимназистка, к тому же с мечтаниями в хорошенькой головке под густыми каштановыми волосами, читающая стихи и с восторгом глядящая на прославленного писателя?…
…Бледно-голубое небо казалось совсем близким, тяжелым и жарким, но, когда жаворонок взлетал ввысь, небо становилось бесконечным. Солнце, маленькое, белое, расплавилось и запуталось где-то в небесной кисее.
Было жарко, как где-нибудь на Кубани. Давно не помнили здесь такого лета. Большая компания дачников двигалась по реке на четырех лодках.
– Стой! – скомандовал человек на первой лодке, поднявшись во весь рост.
Был он высокий, крупный, с темной бородкой и откинутыми назад волосами. Белая рубашка, расстегнутая у ворота, свободно свисала с плеч. Он сильно оттолкнулся веслом, и лодка легко уткнулась в песчаный берег.
– Здесь состоится первое действие нашей комедии! – возвестил этот красивый мужчина и тихо добавил: – А быть может, драмы…
Он артистически поднял руки, как Иоанн Креститель на картине Иванова.
– Господа! Несите ваших прекрасных дам на берег – они достойны этого! Рыжик! – позвал он и легко подхватил старушку в серенькой широкой кофте – свою мать.
– Ой, Лёнушка! – счастливо охнула та. Но сын уже поставил ее на землю.
В своих высоких сапогах стоя по колено в воде, он протянул руки следующей женщине:
– Принимается раба Божия Анна…
Осторожно ступив на песок, Анна Ильинична, его жена, деловито отряхнула юбку.
– О, – снова зазвучал глуховатый баритон, – при виде столь юной и милой особы мне становится страшно.
Девушка лет шестнадцати, высокая и крепкая, протянула ему руку. Сквозь смуглый загар проступил яркий румянец.
– Боюсь, милая Лариса, что вы вознесетесь на небо, когда я подниму вас над водой. Вон ангелы смотрят на вас во все бинокли, и если бы не ваш загар, приняли бы они вас за свою. Вот вас-то мы и выберем сегодня хозяйкой пикника. У кого зеленые глаза и такие волосы, тому предписано судьбой повелевать. Это говорю я, Леонид Андреев!
Девушка, хоть и смутилась, но твердо оперлась о его плечи, спрыгнула на землю и церемонно произнесла:
– Благодарю вас, Леонид Николаевич.
(Это была вторая героиня нашей книги, и звали ее Лариса Рейснер. Пользоваться только воспоминаниями – это скучно, хотя необходимо, – да и может ли быть «запротоколирована» вся жизнь человека? Важно то, что кроме воспоминаний у меня были встречи с теми, кто ее знал, а также автобиографические записки Ларисы. И потому тут уместным оказался жанр повести, в котором можно полнее отобразить формирование характера и путь ее к «синей звезде».)
В тот год Рейснеры сняли дачу под Петербургом, поселились в Райволе, неподалеку от писателя Андреева.
И вот мы застаем Ларису, стоящей на берегу и весело смотрящей на то, как Леонид Андреев переправляет на берег шумных дачниц и их вещи. На берегу уже сгрудились десятки корзин и сумок, тюки, стул для бабушки, одеяла, бутыли, кастрюли, свертки, удочки, мячи, большой медный самовар и даже огромный фотоаппарат.
Осталась одна, последняя лодка. В ней были старый садовник, гувернантка и мальчики – Игорь Рейснер и Вадим Андреев. Большеглазый, улыбающийся Вадим доверчиво протянул руки отцу, на минуту прижался к нему и встал на песок, не сводя с отца влюбленных глаз.
Игорь был постарше, лет двенадцати, шустрый и веснушчатый. Он легко оттолкнулся о край лодки и прыгнул на берег. Гувернантка схватилась за борт, ее широкая шляпа с лентами упала на воду, и она растерялась. Андреев быстро извлек какой-то ящик, треногу и принялся спешно устанавливать фотоаппарат, решив сфотографировать эту сценку.
– Мадемуазель, прошу вас, не двигайтесь! Вот так, всплеснув руками, а шляпа пусть плывет. Вы же сами потом посмеетесь!
Он привинтил аппарат к треноге, набросил на голову черную ткань и, дирижируя рукой, умолял не двигаться.
– Внимание! Раз! – легким движением был снят колпачок объектива, гувернантке пришлось схватиться за борт и всплеснуть руками. Игорь хохотал, а остальные отчего-то чувствовали себя неловко.
Фотография – его последнее увлечение, а в своих увлечениях он не знал меры. Недовольный собой, писатель молча спрятал аппарат, закурил трубку и широким шагом направился в лес.
Компания разбрелась.
Послышался колокольный звон, тревожный и однотонный. На лбу у писателя пролегла глубокая вертикальная складка, и он заткнул уши. Звон не прекращался. Мрачнея, Андреев все дальше углублялся в лес.
На тропу из зарослей вышла деревенская женщина, белобровая и беловолосая под темным платком, в вышитом черном фартуке.
– Что там звонят так долго? – спросил Андреев, затягиваясь трубкой.
– Две девчатки померли. Царствие им небесное! – Женщина перекрестилась.
– Сколько лет?
– Да и лет-то всего одной двенадцать, а другой и того менее – осемь.
Женщина еще раз мелко перекрестилась и пошла дальше.
– Слава богу, не мальчики, – прошептал Андреев, лицо его побледнело, и чернее сделались брови, усы, бородка.
Вот так всегда: жизнь, ее прелести, красивые девушки, природа, чувства простые и добрые – а рядом она, слепая и глупая. Не подвластная ни здравому смыслу, ни человеческим законам. Ей все равно – старик или младенец, подлец или добряк, революционер или анархист, – она глуха, тупа и беспощадна.
За что? Быть может, вчера матери этих девочек выстраивали их жизнь по своему разумению лет на десять вперед. Но пришел «Некто в сером» – и конец.
Кто разгадает тайну смерти? Кто ее победит? Пока нет этой победы – нельзя жить спокойно. Миг – и вечность, доброта – и подлость, жизнь – и смерть. Как победить в себе страх смерти, этой непрошеной гостьи, приходящей и бессонной ночью, и на рассвете, и средь веселого дня, и после буйной гульбы?
Страшно! Люди должны понять, что жить надо светло и чисто, как Марк Аврелий. Ведь в любую минуту за тобой может прийти «Некто в сером». Это не Бог – кто-то сказал, что Бог существует лишь для тех, кто что-то уже потерял или еще не нашел. Для человека важен ответ не просто перед Богом, а перед вечностью. Вечность – это время, идущее по жизни. Только оно и есть наш мир, только оно и делает историю.
Андреев стоял, плотно сжав губы и глядя в далекое, бесцветное небо.
…Никто не знает, для чего пишет свои пьесы Леонид Андреев. Никто из критиков не догадывается, почему он пишет о страшном – о смерти. А пишет он потому, что безумно, до болезненности любит жизнь. Любит это небо, тихое, русское, эти березы, сирые, скромные, эту непоказную красоту лугов и полей. Любит до замирания сердца, до боли. Любит красивых и нежных женщин.
Когда он думал о несчастных и обездоленных, сердце его разрывалось от жалости. Когда представлял себе, в чьих руках находится власть, сколько богатых дураков было, есть и будет на свете, душа его сжималась от боли. Когда он хотел точно определить границы добра и зла, обнаруживал, что границы эти трудно различимы. Но когда он искал выход – голова раскалывалась от бессилия. Вот и сейчас подступала эта боль, а правая рука невралгически ныла…
Андреев сделал несколько шагов по тропинке.
И тут его увидела Лариса, в первую секунду даже не узнав: красивое, благородное лицо его было искажено. Вот он, автор «Анатэмы», «Жизни человека», «Иуды Искариота»! Перед ней уже был не просто дачник, хлебосольный, шумный хозяин, а писатель, пьесы которого потрясают зрителей. Она увидела того Андреева, чьи слова из «Жизни человека» так потрясли ее когда-то в театре, что она помнила их наизусть: «… вы, пришедшие сюда для забавы и смеха, вы, обреченные смерти, смотрите и слушайте; вот далеким и призрачным эхом пройдет перед вами с ее скорбями и радостями быстротечная жизнь Человека». И перед зрителями проходила его жизнь – от рождения до смерти, через заботы и радости, через муки и одиночество. Все уходили из театра с тяжелым сердцем, с безнадежностью и посеянным в душе хаосом.
Но почему непременно такая жизнь – одинокая и мучительная? А если яркая и короткая, как свет в ночи?… После его пьес у Ларисы возникало одно желание – перевернуть, сломать нудный мещанский мир, который обрекает человека на такое бессмысленное существование.
Ей говорили: она так красива, что больше ни о чем не надо думать, но… Но что же дальше? И как?… Ответа не было. Да вряд ли знал ответ и сам писатель. Вот он стоит рядом, здесь, но он далеко, в неизвестных ей мирах…
Лариса наконец опомнилась и спряталась за дерево, чтобы он не увидал ее. Ей стало неловко, будто она что-то подсмотрела, и она сделала несколько шагов назад. Хрустнула ветка, и Андреев увидел ее:
– Постойте!
Быстрыми пальцами отбросил назад волосы, будто вместе с волосами хотел отбросить мысли – и пристально, очень пристально посмотрел на нее, чему-то удивляясь. Было чему дивиться: лицо девушки дышало такой энергией, здоровьем и отвагой, такой жаждой жизни, что он, убежденный пессимист, даже оторопел. Темные косы, как раковины, уложены на ушах, глаза – большие, зеленые и светлые, русалочьи… Она тоже смотрела на него неподвижным взглядом. Чувствовала, что нельзя так долго смотреть на мужчину, и не могла отвести глаз.
Он сорвал ветку, щелкнул ею по сапогу и, глядя в землю, неожиданно заговорил:
– Мне очень нравится ваш уклад жизни, добропорядочность вашего семейства… Я не говорю уже о том сиянии, которое идет от вашего лица… Ваш собранный Игорь – полная противоположность моему рассеянному Вадиму. Не стоит ли отдать его на перевоспитание в вашу семью, милая Лариса?
У нее расширились глаза: отдать в их семью? Резко повернувшись, она сорвала цветок иван-чая и рассмеялась.
– Вадима – к нам? Это замечательно! Тогда я могла бы и зимой с вами говорить о литературе.
– Между прочим, – продолжал Андреев, – все сегодня отправились на пикник, а ваши родители остались дома. Вы не знаете, почему?
Лариса пожала плечами. Мать ее, Екатерина Александровна, была большая любительница шумных компаний. Отец хоть и не таков, но никогда не отставал от жены. Действительно, если подумать, странно, что они сегодня не присоединились к дачникам. Утром, вспомнила она, у них шел какой-то нервный разговор, оба были расстроены. Она погрустнела. Андреев шутливо всплеснул руками:
– О, у вас есть сердце, милая Лариса? Не ждал! Напрасно я встревожил вас своим вопросом… Давайте лучше договоримся так: послезавтра в воскресенье вечером вы придете на мою виллу «Аванс», и непременно с матушкой и отцом. Хорошо?
Вилла «Аванс» – так в шутку Андреев называл свою дачу, построенную им на издательские авансы.
Это было необыкновенное сооружение. Писатель сам участвовал в разработке архитектурного плана, в строительстве, и дача носила черты хозяина. Одни считали ее красивой и величественной, другие – нелепой и бестолковой, третьи видели в ней смешение разных стилей. Ларисе этот гигантский дом, расположенный на голом холме, казался одиноким, гордым, не желающим знаться с соседними домами. И еще ей думалось, что в нем должны водиться привидения.
В темноте этот «Аванс» мог бы кого-то и испугать, но не Ларису. Ей хотелось в нем побывать, познакомиться с его обитателями, обстановкой. Ведь дом человека – жилище и его души…
Вечером следующего дня к Андреевым съехались гости, родственники и много молодежи.
Было тепло и тихо. Розовеющая полоска заката прорезала небосвод. Стоял тот белый, перламутровый вечер, какие бывают только к северу от Петербурга.
Барышни в белых кисейных платьях гуляли по саду. Молодые люди собрались на веранде. Слышались звуки фортепиано, гитары, кто-то пробовал голос. Обычно у Андреевых было шумно и бестолково, но тут пришел «комариный час».
– Вон, кровопийцы! Все в отставку! – кричал Андреев. – Да они обезумели! Выход – двигаться, двигаться всем! Или всем идти в дом…
Хозяин всегда старался занять гостей. Здесь ставили спектакли, устраивали розыгрыши, соревновались на лучший рисунок, песню, шутку.
Андреев усадил вокруг себя молодежь, мельком бросив взгляд в сторону Ларисы: отчего и теперь нет ее родителей?
– Господа, как вы смотрите на то, чтобы нынешний вечер посвятить стихам, любимым и нелюбимым? – спросил он, одергивая красную косоворотку, подпоясанную ремешком.
В те годы стихи читали все. Печатали их всюду. Сочиняли почти все. Это была мода, граничившая с эпидемией. И Лариса на гимназических вечерах с успехом декламировала. Особенно ей удавался монолог Марины Мнишек. Стихов знала множество, писала сама, только пока их никто, кроме домашних, не слышал. Стеснения, робости она не испытывала, вот и сейчас первая вызвалась:
– Давайте угадывать, чьи это стихи, а?! – И чистым, звонким голосом стала читать:
В моей стране – покой осенний,
Дни отлетевших журавлей,
И, словно строгий счет мгновений,
Проходят облака над ней.
Безмолвно поле, лес безгласен,
Один ручей, как прежде, скор,
Но странно ясен и прекрасен
Омытый холодом простор…
Послышались фамилии поэтов, но никто не угадал автора, и Лариса торжествовала победу.
Юноша в полосатых брюках прочитал Бальмонта – и она же угадала название стихотворения, добавив при этом:
– Вообще-то Бальмонта я не люблю.
– Напрасно, – заметил Андреев. Похоже, он осуждал ее за самоуверенность.
– Вот у Брюсова всегда отточенная форма и глубина мысли, правда, Леонид Николаевич? – спросил юноша в полосатых брюках.
Белокурый студент вытащил из кармана свернутый журнал и, открыв его, прочитал почти шепотом:
Имею тело: что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
– Чье это? – быстро отнял пальцы от лица Андреев.
– Это Мандельштам. Осип Мандельштам, совсем молодой поэт.
– «Имею тело: что мне делать с ним, таким единым и таким моим…» Недурно… А ваш Бальмонт, – он кивнул молодому человеку с бантом, – писуч, певуч, но…
– Леонид Николаевич, что вы! Его весь мир признает. Он сейчас Париж покоряет. Говорят, ходит по городу – медный, рыжий, вольный!
– А-а… заграница… Россия не глупее заграницы. «Златовейный», «звонкоструйный» – это песенки для барышень.
Серьезная девушка с серыми глазами спросила, как относится писатель к русскому символизму и чем он отличается от европейского?
Андрееву не хотелось в этот летний благоухающий вечер, среди очаровательных девушек пускаться в теории, и он сдержанно ответил, что предпочитает наслаждаться искусством, а не теорией литературы.
– Но мы вас очень просим, – упрямо продолжала сероглазая. – Некоторые критики считают, что символизм уже умирает, на смену ему идет акмеизм. А вы как считаете?
– Леонид Николаевич, пожалуйста! – поддержала ее Лариса, умоляюще глядя на Андреева, похожего сейчас на какого-то знаменитого артиста.
Брови ее поднялись, губы приоткрылись, в наступающих сумерках блеснули белые зубы и загоревшиеся вызовом глаза.
Андреев полушутливо прикоснулся ладонями к ее косам-раковинам и заговорил охотнее.
– По-моему, у символистов слишком многое идет от разума, а Брюсов и Белый холодны, как покойники… Возможно, критики правы, предрекая смерть символизму, но… – он сделал упор на этом «но», – никогда не умрет такой поэт, как Блок. Потому что никакой настоящий писатель не вмещается в рамки одного придуманного течения. Как Афина Паллада рождается из пены морской, так поэт рождается из сердец человеческих. А это посложнее, чем просто литературное направление.
Андреев постучал трубкой по дереву, вытряхнул остатки табака, почему-то помрачнел и заговорил снова, теперь тяжело, раздельно, словно вынимая каждое слово из груди:
– Вот читали вы стихи… Хотя вообще-то я не знаток и не любитель стихов. Это были недурные стихи, но… – снова он споткнулся на своем «но», – есть еще то, что выше поэзии, что необъяснимо с обычной человеческой точки зрения… Не стихи, не музыка даже рождают самые яркие образы. Это – любовь! Кому удастся ее пережить и остаться… в живых – тому удача! Только любовь способна победить хаос.
Зажав в одной руке трубку, подняв другую, левую, простреленную когда-то в юности, глуховатым голосом он закончил:
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!
Вдали, на темнеющей линии горизонта пролетели большие птицы, показалось, что это лебеди. Откуда-то послышался высокий женский голос, с чувством запел «Я встретил вас…», зазвучали переборы гитары.
Лариса улыбалась… Ей всего шестнадцать, она первая ученица в гимназии, она красива, все ее любят, чуть не целое лето на даче прожила рядом с таким человеком, как Андреев. Он завораживает ее, кажется, она влюблена. И показалось: ничего не было лучше и уже ничего не будет более важного, чем этот вечер…
И… кто-то из темноты шепнул ей: «Все, чего ты пожелаешь, свершится, жизнь тебе удастся, и кое-кто из отчаянных моих друзей тебе поможет, так что – вперед!»
Мысль, казалось бы, случайно возникшая в голове писателя, тем не менее в скором времени воплотилась: своего сына Вадима Андреев решил отдать на «перевоспитание» в семью Рейснеров. Пусть одаренный, но разбросанный мальчик поживет в строгой благовоспитанной семье.
Отец Ларисы, Михаил Андреевич Рейснер, происходил из старинного прибалтийского рода, восходившего чуть ли не к крестоносцам. Мать, Екатерина Александровна, – из русских дворян, в числе ее предков был Храповицкий, секретарь Екатерины II.
В семье царили порядок и непреклонность установленных правил. Избави бог перепутать приборы за ослепительно белой скатертью, положить локти на стол или есть с открытым ртом. Это почиталось чуть ли не смертельным грехом.
Отец, специалист по юридическому праву, работал в Томском университете, но в 1903 году из-за лояльного отношения к студенческим беспорядкам вынужден был уехать за границу. Там он сблизился с русской эмиграцией, в том числе с социал-демократами. После амнистии 1905 года Рейснеры вернулись в Петербург.
Вадим Андреев оставил замечательные воспоминания о своей жизни в семье Рейснеров. Михаил Андреевич, писал он, был большой грузный человек с неожиданно тонким голосом. Внешне он оставался главой дома, однако настоящей домоправительницей была Екатерина Александровна. Урожденная Хитрово, она находилась в родстве с военным министром, генералом Сухомлиным. Только ни с ним, ни с кем-либо из других именитых родственников отношений не поддерживала. Маленькая целеустремленная женщина, она обладала острым умом и решительным нравом. Екатерина Александровна не только управляла домом, но могла и на улице или в трамвае вмешаться в любой спор и остроумным замечанием, шуткой привлечь всех на свою сторону.
Спокойный отец и решительная мать сумели передать дочери лучшие свои качества. Лера, Лерхен, Ларочка! Ее обожали в семье и баловали как могли. Еще бы! Красота ее сражала чуть не всякого, кто появлялся в доме. Вадим Андреев писал:
«Лариса была молоденькой девушкой, писавшей декадентские стихи, думавшей о революции, потому что в семействе Рейснеров не мечтать о ней было невозможно, но все же больше всего наслаждавшейся необычайной своей красотою. Ее темные волосы, закрученные раковинами на ушах… серо-зеленые огромные глаза, белые, прозрачные руки, особенно руки, легкие, белыми бабочками взлетавшие к волосам, когда она поправляла свою тугую прическу, сияние молодости, окружавшее ее, – все это было действительно необычайным. Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают неожиданную нежность и мягкость. Я помню то ощущение гордости, которое охватывало меня, когда мы проходили с нею узкими переулками Петербургской стороны, – не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий – статистика, точно мною установленная, – врывался в землю столбом и смотрел вслед, пока мы не исчезали в толпе. Однако на улице никто не осмеливался подойти к ней: гордость, сквозившая в каждом ее движении, в каждом повороте головы, защищала ее каменной, нерушимой стеной.
Вообще гордость была одной из основных рейснеровских черт. Даже мой товарищ, брат Ларисы, Игорь, веснушчатый, острый, в мать, четырнадцатилетний мальчишка, был преисполнен гордостью: так, как он, никто не умел закинуть голову, одним взглядом уничтожить зарвавшегося одноклассника и выйти с достоинством из трудного положения. Эта гордость шла Рейснерам, как мушкетерам Александра Дюма плащ и шпага.
…У Рейснеров, несмотря на всю их гордость, была доброта, но скрытая, вернее, отвлеченная: не к людям, а к человечеству; было глубокое чувство товарищества и верность тем убеждениям, которые они исповедовали, как религию; большая душевная честность – для личного удобства из них никто не пошел бы на компромисс. Я не думаю, что они смогли забыть о своем многосотлетнем дворянстве, даже если бы и хотели забыть.
…Все те, кто отчаянно влюблялись в Ларису – только немногие избегали общей участи, – в день первой же попытки заговорить об охватившем их чувстве отлучались от дома, как еретики от церкви. Но внутри, в самой семье, было много мягкости и ласки: радостно они следили за успехами друг друга…»
…К той зиме Андреев наконец закончил отделку своего дома. И на рождественские каникулы пригласил к себе Вадима, Игоря и Ларису покататься на лыжах. Лариса мечтала показать писателю свой первый литературный опыт – пьесу «Атлантида», но отчего-то не захватила ее с собой. На станции их встретил кучер Андреева и повез к деревушке Ваммельсуу.
Дом стоял высоко, на косогоре и сразу открылся в застывшем закатном воздухе, напомнив феодальный замок, а может быть, корабль. Подъехали ближе – и стала видна стена с двумя освещенными окнами наверху и одним широким внизу. Это походило на древнюю маску – два глаза и рот. Высоченная башня, расположенная в угловой части дома, смотрела асимметрично пробитыми окнами разной величины. На многоуровневых черепичных крышах – пологих и крутых, высоких и низких – белели трубы, каждая с маленький домик.
Хозяин почему-то не вышел их встречать. «Болен», – вздохнув, сказала его мать и проводила их в комнаты для гостей. «Болен» – значит пьет, «болен» – значит, его нет, «болен» – значит, не будет ни радости, ни веселья.
На другое утро Вадим предложил Игорю и Ларе обойти весь этот необычный дом. С трудом открыв высокую дубовую дверь, сказал:
– Здесь находится гимнастический зал.
Вверху терялись приделанные к потолку кольца, трапеции, веревочная лестница. Словно водопад, от пола до потолка простиралась голубая матовая печь.
В столовой разглядеть потолок было просто невозможно – так был он высок. К тому же его загораживали деревянные стропила. Столовая от прихожей отделялась не стеной, а широкими дубовыми колоннами и висящими между ними коричневыми шерстяными занавесями.
Если бы не Вадим, можно было легко заблудиться в этом доме. Игорь насчитал больше десяти комнат. Ларису изумили лестничные клетки с шахматными окнами и неожиданными поворотами. Занавеси метров пяти высотой – розово-коричневые, зеленые, серые – покрывали целиком некоторые стены. На диваны могли лечь несколько человек; лавки длинные, деревянные, печки в несколько квадратных метров – все это подавляло, поражало, озадачивало, а в высоких темнинах мерещились привидения.
Похоже, здесь обитали не просто бесенята, но существа покруче и пострашнее… Кто они? Демоны? Лешие?… «Какие неведомые силы властвуют здесь?» – спрашивала себя Лариса, преодолевая страх. Из темных углов выглядывали черные сущности… Здесь, как в храме, нельзя было бегать, кричать, веселиться. Здесь надо было ставить представления, пьесы, декламировать. Во всем этом было некое символическое сходство с пьесами Леонида Андреева. Здесь было все грандиозно и страшно.
Шел третий день, а Леонида Николаевича никто не видел, кроме его матушки. Она бесшумно относила ему еду, питье и тихо выходила, шепча молитву. Когда ее спрашивали: «Ну, как?», она отвечала: «Еще не в себе». Лариса никогда не сталкивалась с этим «не в себе». Неужели этот великий человек пьет?
На четвертый день он вышел к обеду – мрачный, заспанный, бледный, с печальными глазами побитой собаки. Потом, не сказав ни слова, ушел гулять в лес.
А на пятый спустился вниз, как ни в чем не бывало. Обнял матушку и спросил: «Что, Рыжик, а не сыграть ли нам в лото? И не пора ли занять гостей?» Вадим робко подошел к отцу, тот потрепал его по волосам.
В доме сразу все ожило, можно было дышать, шуметь, петь. Леонид Николаевич разрешил войти в свой кабинет. Все здесь было как в музее: на полу медвежья шкура, голубой ковер, между двумя стульями – большой круглый стол, над ним – картина Гойи: три фантастические чудища с крыльями, одно у другого обрезает длинными ножницами когти. Писатель приобнял Ларису за плечи и повел вдоль стен.
– Посмотрим картины?
На одной были изображены белые фигуры, исчезающие в синем пролете улицы. На другой – Иуда Искариот и Христос, распятые на одном кресте. Несколько фотографий – сцены из спектакля «Анатэма» в постановке Мейерхольда. На столе открытая толстая книга с перечеркнутой страницей, газеты, вырезки, карандаши, этюдник с пастелью – все в полном беспорядке.
– Смотрите! – Андреев отбросил шторку, закрывавшую незаконченную картину на мольберте.
Это был его автопортрет. Так он еще и художник! Автопортрет, хоть и недописанный, создавал уже вполне определенное впечатление. Крупная голова с длинными лохматыми волосами. Складка, вертикально пересекающая лоб. Заостренная книзу бородка. Расстегнутый ворот рубахи. Неужели это он? Никогда не видела Лара, чтобы так смыкались брови, составляя одну прямую линию. Никогда не видела такого выражения лица. Это был человек на краю гибели. В жизни Андреев красив, благороден, артистичен. А тут?… Глаза смотрели куда-то в неизвестность с ужасом и болью… Значит, он не знает, как ответить на главный вопрос пьесы «Жизнь человека»? Он, как Анатэма, обречен на муки? Разуверился в Боге, в человеке? Что же осталось?
Лариса, потрясенная, встретилась с ним глазами. Взгляд его был спокоен.
– Вы знаете мои портреты кисти Серова и Репина?
– Да, конечно.
– Ну и как? Который лучше?
Лариса молчала.
– Ну? – нетерпеливо спросил он, резко чиркнув спичкой. – Ну, ну?…
– У Репина вы красивы, а здесь…
– Красив? Хм! Разве моя сущность – красота? Да и у красивого человека есть сущность. А внешность? Внешность ничто. Главное – отразить душу человека, его внутреннее состояние… Как можно, например, написать Ларису? Красоткой-гимназисткой? Нет! Надо узнать ее характер, мечты, идеалы – вот тогда будет портрет. И не беда, если прическа не та, если глаза не так зелены. Прошли времена слепого реализма. У каждого стиля, у каждого направления свой срок жизни. Стоп! Толстой довел реализм до совершенства, он исчерпал его до дна. Репин – тоже!
Андреев ходил в мягких кожаных ботинках по голубому ковру и говорил в такт шагам.
– Но вот приходит новый художник, который считает возможным отступить от внешних мелких деталей ради внутренней сути. Приходит пора прислушаться к голосу другого колосса русской литературы – Достоевского. Это он открыл психологические бури, бушующие в нас. В сфере психологии не важно, был ли Анатэма на самом деле, в чем он ходил, какой у него голос, важен Анатэма – как условный, обобщенный образ, отражающий психологическое состояние безверия в доброту человечества.
Андреев остановился, пыхнул трубкой.
– Новое искусство пробивает себе дорогу. Как бы его ни назвали – модернизм, формализм… Вот почему мои герои – не конкретные люди, а условные носители психологических состояний. Вы поняли? А что пишут эти критики? Вот, пожалуйста, – он взял со стола книгу Айхенвальда: «Произведения Андреева – едва ли не сплошная околесица… Он страдает психологическим дальтонизмом. Виртуоз околесицы, мастер неправдоподобия, он только сочиняет, только вымышляет, правда от него бежит».
Во время этого нервного монолога Лариса не сводила глаз с писателя. Каждое его слово, казалось, навсегда впечатывалось в память. Она знала, как не щадит его в последнее время критика…
– Леонид Николаевич, я совершенно с ним не согласна! А этот портрет раскрывает суть писателя, его внутренний путь. Как можно этого не понять? Только… ведь у этого пути плохой конец?
Он зло усмехнулся:
– Ну, во-первых, у любого пути одинаково плохой конец. У меня – тем более. Человек на этом портрете, вероятно, пошел бы на войну, чтобы умереть.
– Почему сразу умереть? А сражаться?
– Какая разница, сразу или не сразу?
– Большая!
– А, это все равно… Впрочем, этому человеку не обязательно идти на войну, чтобы умереть. Он может и сам себе пулю в лоб пустить…
– Да что вы говорите?! – воскликнула она и не удержалась, чтобы не обнять этого печального одинокого человека, – хотела ему посочувствовать…
Он быстро и крепко прижал ее к себе и, словно опасаясь, так же быстро отстранился. Неожиданно спросил:
– Отчего не приехали ваши родители? – Он постучал по ладони курительной трубкой и несколько раздраженно добавил: – Почему у них постоянно какие-то тайны?
Она знала тайну отца и матери. Еще в прошлом году они повстречали в Райволе Владимира Бурцева, известного журналиста, написавшего клеветническую статью о ее отце. Оттого они тогда и не появились на вечеринке у Андреева, – Бурцев написал, что кто-то видел якобы документ, свидетельствующий о том, что Рейснер, либерал, связан с охранкой. Рейснеры не боялись Бурцева, но кому приятно, если знакомые дачники будут судачить? А ведь когда-то Бурцев бывал у них в гостях, выражал дружеские чувства к Екатерине Александровне. Не так давно министр Сухомлинов прислал ее матери свою визитную карточку. Но мать, боясь скомпрометировать семью, дала понять, что не желает с ним встречаться.
А тогда, при первом известии о подлости Бурцева, отец из-за этой истории чуть не наложил на себя руки. К ней в комнату вбежала мать с искаженным лицом: «Лариса! Я отняла у отца пистолет!» Она прижала голову дочери к груди и горячо прошептала: «Ты понимаешь, что мы – только мы одни! – можем вернуть ему силы! Если падешь духом ты, если я… цена нам всем грош… Это испытание, и неужели мы так слабы, что не выдержим? Лариса, выше голову! Чтобы я больше не видела у тебя слез!»
Автопортрет Андреева, выполненный темной пастелью, напомнил Ларисе тот давний вечер…
Сегодня (или ей только показалось?) навстречу им попалась кибитка Бурцева… Лариса опустила голову. Вот уж истинно – привидение.
…Свет от камина золотыми монетами падал на деревянный пол. За окном шел мелкий колючий снег. Усталый Михаил Андреевич лежал на диване, в их квартире на Большой Зеленина, у ног его на скамеечке сидела Екатерина Александровна и шевелила угли в камине. Игорь, брат Ларисы, устроился под лампой и читал вслух Шекспира.
На Ларису в тот день напала хандра. Конечно, она уже многое читала, многое знала: историю, языки, литературу, но всего этого мало. Только действия, поступки утверждают на земле человека. Нужно что-то делать, она чувствовала в себе энергию и не находила ей выхода. «Ее поэтические опыты? Не уверена, что они удачны. Это не Шекспир», – думала она, прислушиваясь к строкам из «Отелло»:
Я жажду ясности. На свете есть
Ножи, костры, колодцы, петли, яды.
Я не прошу. Но мне недостает
Уверенности…
Лариса перевела взгляд с красно-пепельных углей на Игоря. Игорь не только любил читать вслух, но сочинял фантастические рассказы и повести, чаще посвященные Востоку.
«Скорее бы кончилось это семейное сидение, скорее бы наступил завтрашний день». Звонил Андреев и обещал завтра их навестить: Вадим у них жил уже несколько месяцев. А Лариса решила, наконец, показать писателю свою пьесу «Атлантида», и как только кончился ужин, заперлась в комнате и погрузилась в рукопись на всю ночь.
«Я – Обреченный и во мне жизнь, – читала она монолог Леида. – Молчи, народ, я говорю о земле и о спасении… Говорю вам, я нашел новую землю и новое небо. Ликуйте! Через мою смерть явится жизнь. И проклятие мое старым богам и старой земле; на дне морском их могила. О Боге жизни и о спасении говорю я вам. Я – Обреченный, во мне жизнь и проклятие старому…»
Слова были высокопарные, торжественные, она зачеркивала, писала новые, опять зачеркивала. Не стихи, не баллады о царевнах, не «аккорды», может быть, поэтичные, но бессмысленные, а пьеса! Драма о человеке и его народе.
За окном сияла луна – отполированное круглое блюдо, беспощадно и холодно светившее на голом фиолетовом небе. Лариса писала, исправляла, перечитывала до самого утра.
«…Приближается момент катастрофы. Земля с каждым днем уходит все больше под воду. Люди чувствуют неминуемую гибель. Злые силы – жрецы храма Панхимеры – не думают ни о людях, ни о чуде, ни о спасении. Они лишь зло смеются, когда появляется прекрасный юноша Леид, обещающий умереть, но спасти людей. Жрецы ненавидят Леида, который хочет спасти людей, увести их на новую землю».
Ее герою Леиду грозит гибель, но он думает о том, как спасти людей, – разумеется, простых слов для этого у автора не находилось.
…Вечером, как только раздался условный, тройной звонок в дверь, Лариса скомкала бумаги, хотела бежать на звонок, но ее опередила мать. Послышался глухой мужской голос, кашель, и она, волнуясь, вся как натянутая струна, остановилась на пороге гостиной.
Отец вышел навстречу гостю, нерешительно протянул руку. Не боится ли он, что до писателя дошли темные слухи? Но нет, Андреев был спокоен, еще более красив, чем прежде, хорошо причесан, в начищенных сапогах, в бархатной куртке. Сообщил, что приехал в Петербург по издательским делам.
За ужином Екатерина Александровна оживленно рассказывала об успехах Вадима, о его явной тяге к литературе – он и сейчас на лекции Венгерова!
А Лариса не сводила с гостя глаз. И чем более смотрела, тем менее естественным казалось его спокойное, словно окаменевшее лицо. Уж не «заболел» ли он?
– В последнее время меня одолевают всякого рода истязатели, истерики, самоубийцы… Почему-то считают нужным прислать мне предсмертную записку или раскаяние… Посмотрят мою пьесу – и… А я ведь тоже в четырнадцать лет решил, что буду или знаменитым, или… покончу с этой жизнью, и прострелил себе ладонь. Смешно?
Постепенно лицо писателя разглаживалось – в домашней обстановке он отходил душой.
Наконец наступил тот удобный момент, когда можно было заговорить о пьесе.
– Леонид Николаевич! – Лариса поднялась из-за стола, спросила, что называется, в лоб: – Не согласитесь ли вы прочитать мой опус?
– О! – брови его приподнялись верх. – Он уже появился? Отрадно! И о чем же, если не секрет?
– В общем, об одиночестве, но и… Я помню ваши слова: быть одиноким – не значит быть ненужным. Время – как море, выплескивает на берег спасительные бревна… или самого человека. Надо только переждать шторм.
– Я говорил такое? – Он рассмеялся. – И кто же герой вашей пьесы?
– Это человек-бог. Юноша – прекрасный, но обреченный, готовый… Впрочем… если бы вы прочитали…
– Разумеется, я прочту. Сейчас же.
Лариса принесла рукопись. Он удалился в комнату сына, а час спустя снова появился в гостиной. Потирая руки, обратился к Ларисе (родители с Игорем деликатно удалились) с вопросами и сам же на них отвечал:
– Откуда пришли к вам ваши образы? От Платона, от Пельмана с его «Историей первобытного коммунизма», из мексиканских легенд?… Чувствуется, вы много читали. А может быть, от Горького с его «Данко», или же от вашего покорного слуги? Я понял вашу идею: неважно – была ли ваша Атлантида. Вы можете населить ее условными образами, которые выразят ваше собственное отношение к миру. Символ, аллегория, условность – это привилегия искусства сильных идей… Я попрошу вас, милая Лариса, – прочитайте сами какой-нибудь отрывок.
– Я? – Она растерялась лишь на секунду и быстро открыла какую-то страницу.
«Обреченный (с легким стоном падает на жертвенный камень). Корабли ушли в море…
Поднимается. Вдали на горизонте плывут белые паруса уходящих кораблей.
Верховный жрец (шатается). А… корабли. Его корабли.
Новый подземный удар. Небо сразу темнеет. Среди мрака нарастает плеск океана, башня шатается, медленно опускаясь. Кажется, будто во мраке одна гигантская волна, лизнув небо, бежит на землю, рокоча и смеясь… Блеск молнии, раз, другой; в сиянии ее видно бушующее море с торчащими скалами. На горизонте белые паруса уходящих кораблей. Леид спас людей, но сам он погиб».
Тут писатель должен был признать, что у него герои не спасали других, а становились жертвами злодейства или обстоятельств. У юной писательницы Леид прежде чем погибнуть спасает свой народ.
– Ну что ж, вашу пьесу вполне можно показать в журнале «Шиповник». Думаю, что ее напечатают… – Он взял ее за обе руки. – Поздравляю! – Долго смотрел ей в глаза, на руки, наконец, воскликнул: – У вас очень красивые руки!
В осенней книжке «Шиповника» за 1913 год была напечатана пьеса «Атлантида». Разумеется, в доме Рейснеров несколько дней праздновали это событие. Лариса была неотразима, глаза ее сияли, «поджигая» всех, попадавшихся на пути.
Однако Леонид Андреев выпил больше допустимого и… «заболел». Она была возмущена, ей казалось, что мечты ее разбиты. Влюбленность исчезла. Подгоняемая шустрым бесенком, она твердо решила: во-первых, никогда не влюбляться в красивых мужчин, во-вторых, не иметь дела с неврастеничными «больными». За пьесу она, конечно, благодарна, но – как можно быть безвольным, не уметь справиться с «болезнью»? Чушь! Все должно поддаваться человеческой воле!..
Спустя два месяца Леонид Николаевич забрал своего сына из семьи Рейснеров.