Двенадцатое – восемнадцатое апреля
9″
Что вожди левых партий спешат на родину – это чрезвычайно желательно, они должны быть на арене борьбы. Но обстановка, в которой прибыл большевистский вождь, не может не вызвать в лучшем случае недоумения. Ни один гражданин России не считает возможным принять услуги от врага. Это элементарное правило политической этики признаётся всеми социалистами, и особая щепетильность требуется от тех, кто проповедует конец войны во что бы то ни стало. Должны были спросить сами себя: почему германское правительство с такой готовностью спешит им оказать безпримерную услугу? И как же можно было воспользоваться этой любезностью? – или полная отчуждённость от родной страны, или сознательная бравада. Путь к сердцу и совести России не идёт через Германию.
…Германия в нашем тылу!.. При проезде пользовались в Германии более чем дипломатическими преимуществами: у них не осматривали ни багажа, ни паспортов. Их бы не пропустили, если б это не было выгодно Вильгельму.
Письмо в редакцию. Протопопов вёл беседы с частным лицом – и какой шум подняли тогда. А Ленин заключил договор с официальным германским правительством – тем правительством, которое отравляет русских ядовитыми газами и топит госпитальные суда. Хотя бы Англия и совсем вас не пропустила – вы не смели вести переговоров с Германией… не смеете ссылаться на ваши интернациональные чувства.
Люди без родины баламутят наше общественное море, требуют до хрипоты, чтоб армия и народ сложили оружие перед немцами. Это даже не изменники: изменник должен иметь родину, чтобы ей изменить. Зачем анонимной, в 30 человек, компании Ленина надо было мчаться в немецких вагонах, как если не на выручку немцев? Как и его немецкие хозяева, Ленин кричит о «разбойных французском и английском правительствах» и, конечно, ни слова о Гинденбурге и Вильгельме.
…Сотрудники парвусовского института ещё раньше были пропущены из Швейцарии через Германию…
Идите вы к чертям с вашим Циммервальдом! Для вашего уха это немецкое слово звучит важней, чем Россия. После нашей победы смешны вы будете: придёте клянчить обратный проезд через Германию…
…Конечно, Ленин не провокатор и не подкуплен немецкими деньгами. Запломбированный вагон – смехотворная деталь. Ленин не может дискредитировать идею социализма.
Все газетные бабы сочинили грязную сплетню про поездку через Германию. А в «Правде» всё чаще – призывы к порядку и спокойствию. Как орган мирной социалистической пропаганды «Правду» надо приветствовать…
4 апреля Ленин проиграл перепалку с Церетели. Он не изменился с 1906 года. И кто помнит его характерную фигуру на митингах времён 1-й Государственной Думы, тот и теперь сразу узнает «твердокаменного»: та же характерная голова и беганье по трибуне, ни минуты не может стоять спокойно, а всё время бегает и скачет. Слегка картавящая речь, но и своеобразное красноречие, всё направленное к тому, чтобы захватить массу лозунгами, ей понятными. Людей требовательных он удовлетворить не может, но на массовых митингах, где требуется не логика и разум, а резкие выпады и демагогия – он противник опасный. Его схема – совершенно оторванная от жизни, фанатическая. Он поднимает знамя гражданской войны между разными слоями демократии. Не пожал бурных аплодисментов, но сторонники у него есть.
…Церетели ответил Ленину: он не учитывает соотношения сил. По конкретным русским условиям, пролетариат не мог бы удержать захваченную власть. Против диктатуры пролетариата возникли бы глубокие протесты значительной части населения. Наш пролетариат стал на единственно правильный общенародный, а не классовый путь. Как сказал Лассаль: индивидуумы могут ошибаться, классы – никогда.
Сочувствие аудитории было целиком на стороне Церетели.
…Первое впечатление от тезисов Ленина: приехал эмигрант, который ничего не понимает в русских условиях…
Чем скорее фракция большевиков обнаружит свою истинную сущность – тем лучше. Русские большевики ставят себя вне революции.
Был наделён умом небыстрым он богами
И продолжал ходить он вверх ногами.
«Мой долг, – он восклицал, – вовлечь страну
Российскую в гражданскую войну!
Германия – не враг! Взгляните на меня:
Когда я рвался к вам – не только что погони
За мною не было, но высоко ценя
Ту пользу, что принесть способен я, – в два дня
Меня в запломбированном вагоне
Доставили сюда культурные германцы».
…Если гражданской войны нет, то её надо выдумать…
…Ленин именно и дорог немцам как человек убеждённый, которого не сведёшь к провокации. Но он хуже всякого провокатора, его демагогия безсовестна (хотя лично он, может быть, и совестлив)…
…Его демагогия опасна именно сейчас, когда массы ещё обожжены революцией, и каждое грубое прикосновение болезненно.
…При всяком строе такая погромная агитация является обычным уголовным преступлением.
…А если бы списки с Черномазовым и Малиновским сожгли бы, как в Окружном суде, – они бы сейчас кричали в «Правде»? У них нет родины, и они не задумаются продать родного отца…
…После многолетнего отсутствия прилететь в родное гнездо с единственной целью нагадить…
Ленин предлагает свергать все троны – английский, японский, итальянский, но только союзные нам.
Теперь в Петербурге находится Ленин, очень искусный именно в практических вопросах внутренней политики, лучший знаток русского аграрного вопроса, имя которого с 1905 г. знакомо каждому крестьянину… Ленин – коммунист, и именно поэтому его слова проникнут в сердце и душу коммунистически настроенного русского крестьянина.
С 1905 целиком погрузился в партийные споры тактического характера и всё больше отдалялся от подлинного марксизма… Его предложения о «пятёрках» и «десятках» 1905 года – от необузданного характера… Объявил себя коммунистом, сторонником гражданской войны – и вокруг него идейная пустота (а вокруг Плеханова – толпа идейных приверженцев). Но он будет отрицательно полезен: как яркий указатель, чего не надо делать…
…В заслугу Ленину: он не играет терминологией, а называет вещи своими именами… Его фраза, к сожалению, действует на массовый ум…
…Он уже зовёт к борьбе не только против Временного правительства, но и против Совета рабочих депутатов, ему не нравится состав…
Первое же его выступление имело крупное политическое значение: он довёл до конца все идеи большевизма. Русские социалисты отвернулись от него – и в этом их здоровый государственный инстинкт…
…Стали говорить: для него уже красного знамени мало, ему чёрное бакунинское? Нет, Ленину не дотянуться, Бакунин был всё же русская душа…
…Какие же ленинцы анархисты, если у них в доме Кшесинской заведен свой полицейский участок и они пишут протоколы о задержании?..
…власти Ленин не захватит, но муки родов Свободной России затруднит. Временного правительства вообще нельзя свергнуть, потому что оно держится на соглашении с Советом…
…авантюра… Вокруг Ленина – пустота, гробовое молчание. Напрасно Ленин приехал в Россию, не придётся ли ему тем же путём вернуться в Швейцарию?..
…Ленин уже перешёл линию шутовства, и спорить с ним едва ли уместно. Декларация Ленина не заслуживает даже осуждения. Бог с ней, с этой бурно-пламенной анархией…
…Опасен ли Ленин или нет? Пока трудно сказать, не так уж его в толпе и одобряют. Например, столичная прислуга говорит про него: шпион приехал, немцы пропустили…
…«Долой войну!» – кричат наивные маньяки. Захват ими дворца Кшесинской следует рассматривать юмористически, ничего из этой банды не будет… Ленину придаётся слишком большое значение, его опасность раздувается.
…Но всё равно: недопустимо подавлять большевиков силой…
…начинает вестись травля сторонников определённого течения социалистической мысли, вождём которого является Ленин, и травля переходит в погромную агитацию со стороны «Русской воли»…
Основной признак ленинской программы – примитивизм: пролетариат – буржуазия, а между ними колеблется мелкая буржуазия. Он не доказывает, что захват власти пролетариатом лежит в складе нашего революционного движения. Ленин не приводит и доказательств, что крестьянство заинтересовано в перманентной революции и диктатуре пролетариата. (Парижскую коммуну крестьянство не поддержало.) У Ленина нет широкой политической программы, а какой-то туманный заговор. Ленин – теоретически безпомощен, ведёт рабочий класс к катастрофе.
…Обходит молчанием Учредительное Собрание… А как он думает учредить республику без полиции, постоянной армии и чиновничества?
…Ленин предлагает вместо войны – «свержение всех капиталистических правительств в мире», – и предполагает, что это будет короче? Но быстрее взять Берлин, чем заставить весь земной шар перейти к социалистическому строю.
…На многотысячных митингах толпа электризуется ленинцами.
…Раз, по его мнению, буржуазия вплоть до мельчайшей, а также вся интеллигенция должны быть лишены прав – то зачем давать права и крестьянству? достаточно только «беднейшему», он это и стал говорить…
Орган Г.В. Плеханова «Единство» предлагает: «контрреволюционеров справа» «переселить с благодатного юга на холодный север», а с контрреволюционерами слева», как он называет ленинцев, бороться только словом. Всё это очень хорошо. Но нельзя не осудить самым резким образом строки Плеханова о «призывах Ленина к братанию с немцами, к низвержению Временного правительства». Учитывает ли г. Плеханов вес таких слов в атмосфере революционного подъёма и неугасших страстей?
…Вот при каких условиях большевики предлагают открыть гражданскую войну в деревне: деревни и сёла без мужиков, незасеянные поля, в стране разруха, особенно транспорта, на города надвигается голод, продолжается война… Политический бред революционных безумцев – и даже подай им социальную революцию в Европе! Вместо обещаемого мира они отодвигают его до несбыточности…
…Ленин отмежевался даже от собственной партии (от Каменева) – и тем поможет объединению всех социалистов…
…Опасность возникла на том фронте, который считался совершенно обезпеченным: на левом фланге!.. «Перманентная социальная революция» переведена по-русски: «погром во что бы то ни стало»…
…Ленинизм – контрреволюционен. Идеологический хлам ленинизма замутит реку русской свободы.
…На безответственную агитацию Ленина может быть только один ответ: общественное презрение».
…Ленина высмеет русский народ, и Германия останется без награды …
…Выступления большевиков имеют положительную сторону: заставляют отмежеваться от них всех здравомыслящих…
…Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду. Теперь он сам себя опровергает…
…Мокрые курицы, что испугались большевиков? Не можете жить без вороньего пугала? Большевики – это известный давний тип, они лопнут при первом практическом приложении. Ленинство – типичный продукт механического мышления, громкие лозунги без содержания. Организованные массы за ним никогда не пойдут, народные массы его отвергнут.
…На Ленина ревут с неистовством… будто он в самом деле выходец из ада. Что ж, забрасывать его гнилыми яйцами? линчевать? Ведь и Ллойд Джордж когда-то громко протестовал против англо-бурской войны – и что бы теперь было с Англией, если б его тогда линчевали?
…Дело не в Ленине. Обывателю нужна конкретная фигура, на которой бы выместить свою злобу за чересчур размахнувшуюся революцию. Вот и вымещают на Ленине, на которого указывает буржуазная печать…
Пришёл сбоку, а берёт в строку
10
Вот уже две недели Воротынцев состоял в Ставке, и даже в оперативном отделении, счастливо, Свечин постарался.
Но – это была не та Ставка, какая ему рисовалась издали: она омешкотилась в подобие инвалидно-генеральского дома. В Ставке сейчас накапливались генералы и старшие офицеры – приговорённые к смерти в своих частях, или просто изгнанные комитетами (иные – только за немецкие фамилии), или снятые Гучковым – и теперь не у дел. Одни – просили другого назначения, подальше от своих прежних частей, иные – ничего не просили, согласны пребывать здесь. А ещё и такие приезжали, оттеснённые прежде, кто теперь искали пробить себе дорогу, добивались на приёмы к новым высшим.
И – жуть брала от этой съехавшейся генеральско-полковничьей толпы: Ставка – превращалась в свалку?
И – вот куда перевёлся Воротынцев.
Да – не хуже больна и Ставка, чем вся Армия сейчас…
И эти, согнанные сюда, имели много свободного времени для разговоров, и какие прожектёры были среди них, с точными планами быстрого «спасения России».
«Спасения», и такого простого – что никто из них, кажется, ещё и не внял: насколько она уже погибала. Нас захватила хвостом огненная Галактика и тащит! – а они толкуют, кто виноват в происшедшем и кого на какой пост переназначить. Да как бы хорошо вернуть Государя на престол.
Непосильно даже остояться в этом вихре! – а как же ещё спасать?!
Но – не привыкшие видеть не видят.
Как и прошлой осенью не пронялись, что из этой войны нам надо выйти! выйти!
Не догадаться: что же именно делать теперь? И – с кем??
Свечин, едва успев перевести Воротынцева в Ставку, тут же и исчез: Гучков назначил его на корпус. Не хотел ехать, но и уклониться не мог: это был не милостивый взлёт, как предлагали Воротынцеву, а рядовое служебное назначение.
Уезжал с тем, что и придумывать выхода специально не надо, а служба сама покажет, что делать.
– Нет, дружище, – сказал ему Воротынцев, – служба уже ничего нам не покажет, прошли времена службы. Мы – опрокинулись. Теперь надо посилиться на что-то необычайное. А – кем? Нету.
Уехал Свечин, а другого близкого, до откровенности, никого в Ставке и не было.
Вождя! Вождя бы! Быстрого, умного, энергичного генерала, которому сразу поверила бы Армия и за ним пошла! – и всё было бы решено! Такому вождю-спасителю Воротынцев готов был отдаться безоговорочно. И в военной истории такие вожди сколько раз появлялись в нужный момент. А вот у нас – нет.
С нами так худо – что уже и нет.
Под Пасху Верховным Главнокомандующим был официально утверждён Алексеев, как он, по сути, и состоял от отречения царя, да и раньше того. Но никогда он не был вождь, а только добросовестный штабист-работяга. Таким и остался. И кажется, сейчас более чем когда-нибудь не бодр, удручён, да просто раздавлен. Или его седая, круглая, честная, непритязательная голова столько знала и держала, сколько Воротынцев и представить не мог? Нет, никак не видно.
Гурко?! И он же принял Западный фронт!
Но не Ставку…
(А Лечицкий неделю назад – ушёл и в отставку полную.)
С конца же марта, как и Воротынцев, прибыл в Ставку, а с 5 апреля вступил в должность начальника штаба Верховного – генерал Деникин. Но хотя и бывший начальник «Железной дивизии», а как раз железной твёрдости в нём не чувствовалось, даже угадывалась скорей некая не генеральская размягчённость. Большая осмотрительность в каждом шаге, подчёркивание, что он вообще – сторонник гражданских свобод и разумного республиканского устройства.
Как будто – в таких понятиях двигалось сейчас.
Сразу после Пасхи Гучков, проезжая на Юг, не сошёл в Могилёве, виделся с Алексеевым и Деникиным у себя в вагоне, там назначил новым генквартом Верховного вместо Лукомского – Юзефовича. И Лукомский не потеря, но и Юзефович никак не находка.
В общем, все руководители Ставки передвигались в безсилии, не видя никакой твёрдой линии для себя. И тем же дышало от Брусилова, от Рузского, а Сахарова вот сняли (и тоже не большая потеря – Щербачёв будет потвёрже, но что решает Румынский фронт?).
Гурко??..
Нет, наступило время не приказа ждать, а что-то делать самим.
Самому.
А – что?..
Когда мы находимся в крайней опасности, под обстрелом, в огне, – только одно нельзя: заминаться. А – двигаться: если мало пройдено – назад, если много – только вперёд!
А – что сейчас?
Тут, среди офицеров Ставки, возникло такое движение: все теперь собирают свои Советы и съезды, и только так их становится слышно, и только так они влияют на Россию. А соединённого голоса офицеров никто не слышит. Почему ж офицеров лишить того, чем пользуются все? Так надо создавать орган, который мог бы говорить от лица всех офицеров Действующей армии. Скажем, «Союз офицеров Армии и Флота». А для этого надо собрать съезд. В Ставке, в начале мая. И так увлечённо взялись (боевых-то занятий и у ставочных нет): одни составляли воззвание к тому съезду, другие – программу будущего Союза, третьи уже рассылали извещения и приглашения во все части и штабы, телеграфом и почтой. (И петроградским тоже, пусть едут гостями сюда.) Задачу Союза видели: видоизменить армию, даже в ходе военных действий, – так, чтобы сохранить её мощь. Предотвратить разложение армии из-за недоверия с солдатами и ложных идей. В самих офицерах быстро развивать государственные интересы, политическую подготовку – тем более что вот скоро, не прерывая войны, и армия будет выбирать в Учредительное Собрание.
«Видоизменить армию»! Да, конечно, всего только! Но то мудрено, что на льду сварено, – знал Воротынцев поговорку ещё из Застружья. Так – и фронтовые выборы в Учредительное Собрание, не прерывая войны.
А что, может быть, вот такой Союз офицеров, вполне легальный, и помог бы нам, уцелевшим твёрдым, собраться, объединиться – и…? Но ещё ж писали и программу будущего Союза, а в ней: …в духе начал, выдвинутых революцией, верим и повинуемся Временному правительству… – а что ж иное могли написать затравленные офицеры? Ну а дальше, конечно: …в полной победе – единственный способ упрочения гражданских завоеваний.
С ураганом пламени – разговаривали на комнатном языке.
Находясь в Ставке, и нельзя было отклониться вступить в будущем в этот Союз, но как ни уговаривал милый «маленький капитан» подполковник Тихобразов дать подпись под воззванием к съезду – Воротынцев отказался. И не вошёл в тут же созданный «временный комитет».
Как ослепли! всех закручивает в ту же заглатывающую неохватную воронку, сглотнувшую царя: как выиграть войну? Как «упрочить гражданские завоевания» через победу над Вильгельмом, когда он рад-радёшенек нашей революции, вот дороги сохнут, он же никуда не наступает. Никто не хочет видеть?! (Или и другие про себя думают, как Воротынцев, да не скажут?)
Вот из первых даров революции: скрывать свои чувства. Хотя бы и все теперь понимали, что дальше вести войну нельзя – но все будут хороводиться, что теперь-то и пойдёт победоносная война.
Влип Воротынцев и в Ставке – как топор в тесто.
Что за рок? ничего не спасти, нигде не приложиться. И когда революция распускает человечьи молекулы свободным распрыгом – только и мечешься с ними, безпомощно.
Но вот что! – со второй половины марта можно было различить и обширное спасительное движение – солдатское! Солдаты сами как бы ужаснулись и отшатнулись от развала. Армия стала сама отступать от пропасти. Замелькали, заплотнились резолюции воинских частей, речи солдатских делегаций – и они показались удивительней первых насилий и бунтов, – а не совсем же помимо солдатских толп эти резолюции принимали.
Что было в них? Ну, естественно: строже проверяйте белобилетников! не давайте буржуазии укрываться в тылу, снимите с учёта капиталистов! (Слова – не их, а чувства – их.) И – отправляйте на фронт тыловые гарнизоны, не доводите нас до истощения сил! И – уравняйте гвардию и армию по привилегиям (и верно), и увеличьте оклад солдатам и денежные пособия семьям. (Они просили меньше, чем отдавали.) И взывающие, и угрожающие ноты против рабочих, под шумиху вырвавших себе во время войны 8-часовой день: поменьше речей на заводах, побольше снарядов!
Но вот кто-то из городских бросил в армию такую мысль: новому правительству, не то что старому предательскому, надо сверх жизни отдать с грудей золото и серебро, на ведение войны. И потянуло по фронтовым частям, как эпидемия: сдавать Георгиевские кресты, серебряные и золотые, и сдавать медали (а дальше – и золотые и серебряные монеты, и просто деньги). И солдаты – снимают с гимнастёрок свою гордость (принятую когда-то перекрестясь), за что так несоразмерно клали жизни, – и кидают в безликие сборные сумки. Целыми ларцами, ящиками сдают части Георгиевские кресты, один Царскосельский гусарский полк – 500 крестов и медалей. И вот это было надрывно Воротынцеву, как будто он сам сдавал: так легко отдавали заветное! Уже в каждой газете было по нескольку таких сообщений, печатали и фотографии (невыносимые!), как солдаты стоят в очереди сдавать кресты (грустные стоят, однако). Сперва ещё принимали эти ящики сами министры с благодарственным словом, потом надоело, распоряжались отсылать их прямо в канцелярию министерства финансов. А в воинских частях решались и дальше: добровольно сокращали свой хлебный паёк и отказывались от сахарных денег – и всё на подсобу благожеланному Временному правительству.
Кому? Зачем? Так жалко было нашу русскую простоту! Эту наивность – и рядом с их же безобразиями. Вот она, народная душа.
Эти министры и эти газетные литераторы, никогда не полежав под снарядными разрывами, никогда не побегав по минным полям, – что понимали они в размахе этих солдатских жертв? Для них это было только агитационное украшение.
Но главный смысл во фронтовых резолюциях был: никаких распоряжений к армии помимо Временного правительства! мы принесли присягу – ему, и никаких других властей не признаём! Пересматривать присягу нельзя! (Это – против Совета, отменившего присягу.) Верим одному Временному правительству! И недопустимо никакое давление на него!
6-я армия прямо требовала: чтобы в части не приезжали никакие лица, кроме как от Временного правительства. 7-я армия: законодательную власть за Советами отрицаем безусловно, отдаём свою жизнь в распоряжение Временного правительства, только бы был низвергнут германский милитаризм. 1-й Петроградский уланский полк: даём клятву перед Богом всегда отстаивать интересы Временного правительства! 1-й Невский полк: Совет депутатов не должен печатать своих постановлений под названием «приказы», дабы не поселять смуты среди солдат; и должен называться: совет петроградского гарнизона. 10-я армия – прямо к Совету: просим вас не обращаться к армии с самостоятельными распоряжениями. 105-я дивизия: издаваемые петроградским Советом приказы и циркуляры не могут считаться обязательными для русского народа и Действующей Армии – без дисциплины нет армии, а есть толпа. Кубанское войско: мы не допустим противодействия Временному правительству от Совета! (А когда резолюции в пользу Совета – так от мелких частей, ничтожных групп.)
Фронтовая армия приходила в себя от революционного шока из Петрограда, от наплывающего соблазна, возвращалась к исконной трезвости крестьянского народа. Изумишься: какой же ещё здоровый разум сохраняется в армии, откуда ещё столько патриотических голосов?
Усумнишься: так ли, правда, мы уже исчерпаны и для продолжения войны?
Вот на этот массивный солдатский поворот, на это стихийное движение солдатской совести – и могло опереться Временное правительство в недели перед Пасхой.
Да знал Воротынцев: с любой тёмной толпой – всегда можно столковаться, только объясняй чётко, смело – и не зевай подхватывать момент.
И правительственный «Вестник» больше других газет – печатал, печатал же подробно и крупно все эти резолюции, в назидание населению, в назидание кому-то на стороне, – а сами размяклые министры неспособны были усвоить это назидание для себя, уловить эти неповторимые две-три недели, использовать тот же невывод петроградского гарнизона, чтобы восставить армию в гневе и достоинстве. Они думали – всё так и сделается одними печатными резолюциями? Они не понимали текучести этого момента, что такие движения против развала держатся не дольше, чем погожие деньки в марте, – надо ловить их час, не то опрокинется в хмурную бурю. Нет! Они выслушивали эти все слова в Мариинском дворце и тут же подрубливали идущее подкрепление, публично отвечая и печатая, что Совет рабочих депутатов – ни в чём, ни в чём не ограничивает власти министров.
Как понять это жалкое правительство, что оно отдалось контролю какой-то безликой социалистической шайки? Почему дают руководить собою из тени? Какой же мнимой величиной становятся сами?
А после Пасхи – уже спал этот неподдержанный солдатский порыв, и разъедание пошло дальше.
Но – Гучков?! Но он же – в этом правительстве, неужели он не видит, не понимает, какой утекает момент! Сейчас ему бы опереться на любой из этих верных полков да разогнать банду Совета!
Красивый приказ издал на Пасху: старый порядок избегал привлекать на ответственные должности людей с большими дарованиями, кипучей энергией, сильным характером, твёрдыми убеждениями. Надо в корне изменить систему, предоставить молодым людям с неослабленной энергией… Я глубоко верю, что лучшие люди поведут Армию и Флот по верному пути…
Ещё так недавно и Воротынцев именно об этом мечтал.
А что получилось? С увлечением кинулся Гучков чистить генералов – сумятица! уже попадали под чистку не только плохие, но и средние, и хорошие, в каждую вторую дивизию приезжает новый начальник, не знающий обстановки.
А в дни такого сотрясения – важней инерция сохранности.
И какой униженный, слабый тон всех его приказов – не приказов, а прошений перед солдатами. И, бросая в центре командный пункт (как и царь злосчастно покинул Ставку в роковой день), – что он мечется по дальним фронтам? Что он там делал в Кишинёве, Одессе – чему помог? И на каждой фразе: как старое правительство довело страну до гибели. Как их всех тянет на воспоминание своих страданий и заслуг. Этим он думает спасти положение? – задобрить врагов?
Сегодня ночью, возвращаясь с Юга, Гучков проехал Ставку, говорят больной, не задерживаясь. (А поговорить бы с ним самим сейчас! Проехал…)
Нет, не было у Армии вождя.
Власти! Больше всего мы сейчас нуждаемся в твёрдой власти над собой. И даже ни во что не ставя это Временное правительство – ах, если б они были хоть тверды!
Никогда Воротынцев так напряжённо, непрерывно не бродил в неизвестном, как в минувшие недели, – и никогда же так быстро не созревало в голове.
Откуда действовать? Если и не из Ставки – то откуда ж ещё? Выбирать дальше нечего, уже у стенки.
Здесь – Родос, здесь – прыгай!
Насколько просторней было бы Воротынцеву сейчас одному, по-холостому в офицерской гостинице. Но не вышло: Алина теперь и слышать не хотела, чтоб он жил в Могилёве один. Тотчас же переехала, и часть вещей вослед, да хлопотно квартиру найти при нынешнем избытке беженцев в городе. И как было прежде – то Георгий конечно бы запретил, да Алина бы и не настаивала. Но после всего недавнего отказываться упорно – было невозможно, сразу подозрение, выглядело бы так, что у него тут встречи, – и взмутится новая семейная буря, новый развал, ещё хуже, только его не хватало. А так – постепенно вся эта взмученность должна же в ней улечься, не безконечна ж она.
Да радоваться надо, что так благополучно всё закрылось. В Могилёве Алина ни разу не попрекнула, ни звука об Ольде, не назвала по имени. Ни – до этого в письмах, за полтора месяца ни разу. Как будто и не обнаружилась его февральская поездка в Петроград, даже неправдоподобно. Слава Богу, только не разбудить, не растолкать, не процарапать. Тех пансионных октябрьских дней без содрогания вспомнить нельзя. Она так не готова была к удару, она могла совсем погибнуть. В этом тонком горлышке он как будто задушивал своё родное.
Конечно, жизнь – не прежняя. Не досчитано, обронено. Но если она силится восстановить мир, лад – надо помочь ей.
Да понимает же она – какое время…
11
– Так неужели же, Иосиф Владимирович, старое правительство было право, что мы, русские, не доросли до свободы? Способны видеть в ней не увеличение гражданского долга, а только свободу делать то, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признаёт другой свободы, кроме хамского желания?
– Лишь в том отношении я с вами согласен, Николай Андреевич, что старое грязное рубище, сброшенное Россией и теперь сожжённое, видимо не только оно питало гнилью и заразой пóры народного организма, но надо догадаться, что и дурные соки самого организма пропитывали рубище. Да, народ наш отравлен, он отравлялся веками, его невежество и предрассудки слишком долго воспитывались царизмом, и они стали органикой, – и теперь, конечно, есть угроза, что из-за невежества народных масс может погибнуть и цветок свободы, ещё такой нежный.
Сошлись сегодня с утра в библиотеке Гессен и Гредескул, два профессора, два главных редактора – «Речи» и «Русской воли», – и конечно же не смогли сразу разойтись со своими книжными стопками, а зацепились спорить у прилавка.
Средне-толстенький Гессен, с круглыми бровями над круглыми золотыми очками, развивал.
Что, с другой стороны, и весенняя радость революции, она сама могуче излечивает народную душу. Вдруг же и проявилась вечевая сторона русской души, не забитая и пятьюстами годами самодержавия, это доверие не к отдельным фигурам, а ко множеству, многоголовью, этот разворот народной самодеятельности. Как весенняя трава, всюду выпирает безудержно жизнь. Россия плавится в огне раскалённых идей и готова отлиться в невиданные формы.
Он был убеждённо уравновешен:
– Наступило вторичное крещение Руси, в купели свободы, и она пропитается ею вся, как говорится – до тайников духа. Да а сама-то революция почему могла произойти? Разве она не свидетельствует о небывалом росте народа? Во время войны в народе быстро выросло государственное сознание, оно и разорвало скорлупу самодержавия.
У тщедушного маленького Гредескула, с нервной шеей в крахмальном воротнике, глаза за очками были безпокойные, цепкие, колкие:
– Но мы не должны слишком благодушно щуриться на народного сфинкса. Разрушить старое оказалось до изумительности легко, да, – но так ли легко будет построить новое? Откуда взялся этот партикуляризм центробежных стремлений? Он вполне понятен у угнетённых народностей – но почему и у классов? у городов? у деревень? у отдельных воинских частей? отдельных профессий? лиц? За групповыми интересами совершенно теряют чувство целого, это может раздавить нашу свободу.
– Да, разнежились от свободы, это есть, – соглашался Гессен, не слишком встревоженно. – Но у кого не закружится голова, когда на Западе только мечтают о 8-часовом дне, а у нас он введен с феерической лёгкостью. Да, конечно, надо внушать: нам всем хочется на палубу, чтобы видеть прекрасные берега, – нет! на чёрную работу! в трюм! Это от нас же и зависит, Николай Андреевич: теперь, как никогда, «идти в народ», нести ему пропаганду, только не революционную, а просветительскую. А то через наше просветительство мы за последние 10 лет перепустили и проблемы половой любви, импрессионизм, футуризм, кубизм, – а насущный хлеб демократии позабыли, и вот революция застаёт нас врасплох.
Да я вам скажу, это и замечательно, что перед нами вырастают вопросы и опасности, – а то ведь мы ниоткуда не встречали сопротивления, это уже начинало пугать.
– А меня, Иосиф Владимирович, эти крайние претензии социалистов, всегда радовавшие, начинают и волновать. Они сеют в народе уж никак не просветительство. Они забывают, что переворот носил общенациональный характер, и отдельные группы не должны претендовать на власть. У Совета рабочих депутатов по отношению к Временному правительству – нет ответственности и нет, как хотите. Как можно утверждать, что власть Советов признана всей Россией? Что это ещё за комиссары от Совета при министрах? – тоже мне римские трибуны. Да рабочие составляют в России пять процентов населения. Да интеллигенция выступила на революционное поприще, когда никакого «пролетарского сознания» ещё и в помине не было. А армия – так вообще пришла самая последняя. Да кроме интеллигенции никто и никогда не был готов взять власть. А теперь тычут в интеллигенцию – «буржуазия».
– Вот тут я с вами соглашусь: старый режим никогда и не боялся революционеров, а всегда боялся гражданской конституционной демократии. Нас не ссылали на каторгу – но как же нас ненавидели! Движимые не страстью, а разумом, только мы и умели, и сумеем сегодня, спокойно взвешивать обстоятельства и шагать уверенно.
Нет, Гредескула это не успокаивало, он поматывал головой на безпокойной шее, хотя воротник был ему скорее широк:
– Но всё-таки, если социалисты признали Временное правительство, могли бы и не признавать, то последовательно – дать ему и средства для осуществления демократической программы.
Гессен, похожий на доброго чудаковатого учителя, тепло улыбнулся, прогладил большие усы:
– Все мы ищем всюду врагов – и так ударяем по соратникам. Революционная мысль всегда полна подозрений, основательных и неосновательных. Но всё же Совет – соратник правительства.
– Ну а Ленин? Уже всё долой, открыто, вообще долой, и правительство и войну.
– Ах, Ленин ещё! Ну какая от него опасность? Ну что он может сделать с малой кучкой сумасшедших?
– Ого-го, не скажите! Когда всё подвижно, всё центробежно… Уж ленинскую пропаганду во всяком случае надо запретить как изменническую.
– О-о! о-о! как вы меня раните! – появились и морщинки на таком уже гладко-натянутом полном лице Гессена, и на широкой лысине даже. – И услышать это от вас! Вот это и есть крайности вашей «Русской воли». Вот уж тогда реакция возликует. Ну мне ли вам напоминать, что средства нашей борьбы должны быть в уровень с величием принципов права и свободы?
– Право и свобода, Иосиф Владимирович, – нервно, жёлчно выговаривал Гредескул, – не до такой степени, чтобы…
– Ах, ах, – вполне спокойно отвечал Гессен, – вы потакаете, простите, взгляду серой обывательщины. Неужели выход – в насилии? Тоска по городовому? – нет порядка, некого слушаться, никто не приказывает? Обывателю отовсюду чудятся мнимые опасности. Ему не приходит в голову, что если б он на минуту перестал быть рабом, а стал бы гражданином – то половина бедствий сразу бы исчезла. У правительства – сила моральная. Оно действует не потому, что опирается на войска, милицию или суд, а на организованное общественное мнение. «Бездействие власти»? – сегодня это упрёк безсмысленный. Если прежде мы имели право во всём винить старое правительство – то теперь за судьбу России отвечает – каждый из нас.
Гессен с улыбкой искал поддержки у немо присутствующих дам:
– А возможна ли была бы агитация ленинцев, если б она столкнулась с широким общественным протестом, с порывом народного негодования? А чем отвечает Ленину горожанин? Любопытные ходят и слушают, пожимая плечами, никакой попытки противодействия – вот она, трусливая привычка рабства. В агитации Ленина повинен сам народ и само общество.
Нет, Гредескул не согласился, покручивая шеей, но сгрёб свои книги и повернулся идти в читальный зал.
А навстречу тут быстро подошла взволнованная Марья Михайловна, хранительница, дама средних лет, задыхаясь в подпирающем воротнике. Не замечая выдающихся гостей или, напротив, даже спеша высказаться при них, прижимая к вискам кулаки, в одном – носовой платок:
– Боже мой, что ж это делается? Что это делается?
– Что же? – озаботился Гессен.
Стала рассказывать, всем. Старший сын её, гимназист восьмого класса, входит в новосозданную управу средних учебных заведений, как бы петроградское общегимназическое правительство по всей общественной самодеятельности. И вот они вчера узнали, что, пренебрегая их руководством и невзирая на отказ управы, младшие, от 12 до 15 лет, ходят будоражат по всем гимназиям: сегодня, в среду, на занятия не идти, а массовой демонстрацией к особняку Кшесинской – против Ленина. И вот идёт борьба за гимназические массы: управа, снесясь со взрослыми и с Керенским, категорически запрещает идти – а младшие настаивают идти, назначили свой сбор – и, представляете, пошли! И среди них младший сын Марьи Михайловны! И – на что они там могут напороться? ведь от ленинцев всего можно ждать!?
– Да-а-а, – сочувственно к матери протянул Гессен, сильно прищурился за очками. – Будем надеяться, их встреча с Лениным не состоится. Хватит с Ленина своей тёмной аудитории, а не отравлять детей, кому опыт ещё не приготовил противоядия. Уже то плохо, что у учеников появилась сама мысль о такой демонстрации. Недетское это дело – драться с большевиками или с кем бы то ни было.
– Керенский и запретил! – волновалась мать. – А они…
– И очень разумное решение управы. Что может дать детям революционная улица? – одно растление.
Но Гредескулу понравилась эта детская прямота:
– А по-моему, это благородная мысль!
– Потому что вашего там нет! – тотчас возразила мать.
А Гессен, подбирая черпачком нижней губы:
– Да, чувства их можно понять. Эти дети революции охвачены пафосом революции, но их пафос импульсивный, они бегут на Ленина как на пожар. За эти недели они впитали столько ощущений свободы, столько политических эмоций – им не терпится сказать и своё слово. Но у них ничего не готово, кроме «долой», а стены особняка не падут от «долой». От учебника Иловайского нельзя сразу перейти к борьбе с Лениным. Бросить учебником ему в лицо? – книжкой его не свалишь. Рано им напяливать гражданские тоги с папиных вешалок. Детям – будущее, а в будущее не перескочишь, как через верёвочку на уроке гимнастики.
Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он – всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.
Осколок вечного величия – до нас, после нас.
12
Революция – это феерический красный вихрь. И кто хочет реять в нём и не сжечь крыльев (и не сломать ног) – должен природно обладать умением (его не воспитаешь искусственно) – виртуозно перелетать через пропасти или балансировать на тонких гибких возвышенных мостиках без перил. И всё решает – смелость, уверенность, искренность, широта души и мгновенный безошибочный порыв.
И все эти качества упоительно обнаружил в себе Керенский!
Его и раньше некрепко держала при себе земля, он и раньше вспархивал, – но огненный ревущий столп революции – взнёс его – и понёс, и понёс! – и только победы! и только вершины!
Завоевание революции – свобода. Но кто должен осуществить эту свободу – разрешениями, амнистиями, разрезом пут? – министр юстиции. И это – он. К т о призван тонко соединить бурную революционную демократию и пугливые цензовые круги – и дать создаться и функционировать Временному правительству? Заложник демократии в правительстве. И это он. Кто вынужден постоянно следить за этими цензовыми министрами, зорко поправлять их, а то и, в нетерпении, перебирать часть их власти к себе? Несравненный единственный любимец демократии. И это он. И кто, ежедневно, самыми яркими словами, обязан объяснять революционной России всё происходящее? Вдохновенный оратор. И это он. Кто должен сдерживать Ахеронт, вспышки ярости у Совета, вспышки ненависти у матросов? Первый цветок революции. И это он. А кто должен перетряхнуть Сенат, суды, судебные уставы и воздвигнуть грозную Чрезвычайную Комиссию над всеми злодеями старого режима? Ясно, что – он, генерал-прокурор.
И ясно, что ненавистный тиран, мрачный царь, громоздившийся на трупах над раздавленной им Россией, – когда он свалился с трона, скатился с высоты – в чьи руки он законно должен попасть? К генерал-прокурору.
А вот это – не сразу произошло. Арест царя был произведен властями военными, а министр юстиции в первые круго-безумные недели, хотя и сжигаясь потайною жаждой самому вникнуть во дворец, не находил момента полностью перенять пленного царя от Гучкова и Корнилова. (А надо было: этот нервный узел не следовало оставлять в их руках.) Три первых мартовских недели были такие разрывающие (и такие сложные политически), что даже не было этих нескольких часов – прокатиться на автомобиле в Царское Село.
Когда же внимание генерал-прокурора наконец сфокусировалось и к судьбе царя – как раз к этим дням стали поступать и самые тревожные сведения: через лакеев дворца охраняющие солдаты узнали, что комендант Коцебу засиживается у Вырубовой, при том разговаривая по-иностранному. Ещё за ним замечено, что он передаёт письма царской семье нераспечатанными. И ещё были слухи от царских слуг, что во дворце жгут бумаги. Всё это вместе могло быть прямой подготовкой – заговора? бегства? А Гучков мешковел всё бездеятельней, всё безпомощней – вот и наступил момент вырвать у него из рук царя! – да Гучков и не сопротивлялся. И в одни сутки был нанесен этот удар: ротмистр Коцебу уволен, а Керенский с доверенным демократическим юристом Коровиченко 21 марта ринулся в Царское Село.
И сгустил в себе – всю холодную официальность и всю грозность, на какую был способен. Шофер из царского гаража повёз его на одном из бывших императорских автомобилей. А надел в этот раз, для усиления впечатления, поношенные яловые сапоги, которые ему на днях достали из рабочих кругов, и рабочую рубаху-косоворотку. На два других автомобиля он набрал себе свиту из «делегатов». Обход дворца начал с кухни, первую речь произнёс к прислуге, что они теперь служат не царю, а народу и должны пристально следить за узниками дворца. Затем осматривал кладовые, шкафы, подвалы. Держал речь к солдатам стражи. Затем допрашивал внутреннюю прислугу – о том, что из печей убирают много бумажной золы. Как он рассчитывал, за это время царской чете уже донесены доклады, и они в достаточном волнении. Странно, но и сам он ощутил растущее волнение, впрочем обычно разрешаемое его находчивостью. Вот когда наконец он чеканно вступит к Николаю Романову, не загороженному тысячами генералов и сановников, – и укажет ему волю Революции. И вот он вошёл – в небольшую комнату, и вокруг небольшого стола ему навстречу поднялась, как бы ёжась или ожидая, что он бросит в них бомбу, вся царская семья. И Керенский – вдруг сбился со всего тона. Такой вдруг оказался нестрашный этот мрачный тиран, хотя и в военном мундире, но с мягкой растерянной улыбкой, и так растерянно и обречённо пошёл навстречу генерал-прокурору, чуть приподымая руку на возможное пожатие. Среди присутствующих уже не было тех делегатов, глаз Совета, при которых министр был так грозен час назад, – и Керенский уверенно протянул руку царю. А та оказалась – мягкая, не в жёстком пожатии, а на лице царя была уступчивая улыбка с извинением, а глаза, даже и в пасмурный день, синие. Вопрос, ответ, ещё фраза – присели, чуть побеседовали, Керенский зорко осматривал всех, – что ж, дети милые, только бесовка-императрица держалась нерастаянно-холодной, да другого от неё и не ждать. А царь – ну вовсе не чудовище, удивительно простодушные глаза и приятная улыбка, и незаметно, чтобы глуп, как о нём все твердили хором, – Керенский просто сдерживал себя, чтобы не размягчиться и не задержаться дольше. Поговорили минут десять. Между прочим Керенский спросил, правда ли, как пишут немецкие газеты, что Вильгельм несколько раз советовал русскому царю вести более либеральную политику. Царь не стал укрываться, и с прямотой: «Как раз напротив. Но брался советовать. Но он никогда не понимал русского положения». Керенский так был очарован, что называл не «Николай Александрович», а «государь», а раза два и «ваше величество».
Силой заставил себя прервать визит, вызвал, представил царю своего Коровиченко, – а выйдя, послал немедленно арестовать Вырубову, не давая встретиться с царской семьёй, и увезти в Петроград.
Вся процедура и поездка блистательно удались, и не возник бы кризис, если бы Александр Фёдорович, в тех же днях, ещё раз не проявил бы своё великодушное сердце. Он посетил, мимоездом, министерский павильон Таврического дворца, где ещё оставались узники, и обнаружил там свежеарестованного старика генерала Иванова, – и старик совершенно его растрогал: честный служака, полвека отслужил России, никогда никак не выслуживался перед императором, принял все меры, чтобы не удалась его подавительная поездка против Петрограда, предан народу, сам из простого народа, тут не по возрасту страдает в лишениях – за что? в чём он виноват? Не долго задумываясь, Керенский властно распорядился: взять с генерала подписку о верности Временному правительству, о невыезде из Петрограда и отпустить домой.
Но эта гуманная выходка дорого обошлась. На другой день, 25 марта, в «Известиях» Совета была напечатана гнуснейшая статья (легко узнавался Нахамкис, овладевший газетой) – «с крайним изумлением»: генерал Иванов ехал диктатором на Петроград, ему грозила участь быть расстрелянным без суда, – и такой опасный враг внезапно освобождён? При чём тут «личное наблюдение министра юстиции»? – такие дела нельзя решать по-домашнему.
А лазутчики передали: на Исполнительном Комитете поговаривают вызвать министра юстиции для объяснений.
И сразу же падала тень и на его безупречный визит в Царское: виделось так, что он и там покровительствовал врагам революции?
Растерялся бы всякий другой министр и всякий даже социалист – но только не трибун Керенский. Он – он сразу увидел (и в этом вдохновение!) правильные прыжки – через пропасти – прыг, прыг, и баланс! И повторяя свой великолепный номер, так удавшийся 2 марта, как войти в правительство, так теперь он ринулся в Таврический – но не оправдываться перед ИК, о, не так он прост, – их игнорировать полностью, это постоянный его приём, – ринулся сразу в Белый думский зал, где заседал Большой Совет, солдатская секция, и встречен аплодисментами – и взлетел на знакомую трибуну. (Опять крайнее средство, но и положение крайнее, если чувствовать остро.)
Он давно – да и никогда – не готовил речей. Они сами складывались в последних движениях к трибуне, в том и была его революционная гениальность, и даже – фразы приходили уже в потоке речи, возникая неожиданно для самого оратора. Сперва – создать себе опору:
– Товарищи солдаты! Я был всё время занят своей работой. И у меня не было никаких недоразумений с вами. Но теперь появились слухи от злонамеренных людей, которые хотят внести раздор в демократические массы. Пять лет с этой кафедры я обличал старую власть. Я знаю врагов народных и знаю, как с ними справиться: мне долго пришлось находиться в застенках русского правосудия.
Можно так понять, что сам сидел в равелинах. Но даже ещё крепче:
– Я давно уже требовал здесь, в закрытых заседаниях Думы, отмены отдания чести и облегчения участи солдат. Я безбоязненно здесь говорил о безправии старого режима, я до изнеможения боролся за общечеловеческие права демократических масс…
Гениально: ты кидаешь «до изнеможения» – и в тот же момент действительно начинаешь испытывать изнеможение, и зрители это видят. И ты сам неудержимо волнуешься, и повышается твой голос, и сам совершается пируэт и перелёт с одной воздушной площадки на другую:
– И вот теперь, когда в моих руках вся власть генерал-прокурора и никто не может выйти из-под ареста без моего согласия – (бурные аплодисменты) – появляются люди, которые осмеливаются выражать мне недоверие. Будто я делаю послабления старому правительству – и (в атаку) членам царской фамилии? Я предупреждаю их, что не позволю не доверять себе и не допущу, чтобы в моём лице оскорблялась вся русская демократия!!
Вот – так: вся! И только что не разрывая на груди присидевшуюся одноэкземплярную куртку:
– Я вас прошу: или исключить меня из своей среды – (из солдатской) – или безусловно мне доверять!
Сразу же – буря аплодисментов и полнейшее солдатское доверие. Но мало, теперь пробраться по этому хребту:
– Да, я освободил генерала Иванова, так как он болен и стар, и врачи утверждают: не прожил бы и трёх дней, где был помещён. Но он под моим надзором, на частной квартире. Ещё меня обвиняют, что некоторые из лиц царской фамилии на свободе… – (Именно так не обвиняли, и на свободе не некоторые, а просто все три десятка, кроме неуклюжей Марьи Павловны, но этот манёвр нужен как защитный заборчик и чтоб не вмешивались в его отношения с Царским Селом. И надо знать толпу: вот сейчас, как ни поверни, не осмелится тут никто опровергнуть.) – …Так знайте, что на свободе остались только те, кто боролся против царизма. – (Под это подойдёт и Николай Михайлович, и все три великих князя-морганатика.) – Дмитрий Павлович оставлен на свободе, так как он убил Гришку Распутина.
И вот – династия как будто вся прокружилась перед нами – и мы на решающей точке:
– Недоверию не должно быть места. Я был в Царском Селе. Комендант дворца теперь мой хороший знакомый. Гарнизон обещал исполнять только мои приказания. И я не уйду со своего поста, пока не закреплю уверенность, что никакого другого строя – кроме демократической республики – в России не будет!
Овация! Встают.
– Я вошёл во Временное правительство как представитель ваших интересов. На днях появится документ, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений. – (Документ проталкивается через упрямого Милюкова, но по правде же усилиями и Керенского, и надо, чтоб об этом знала масса.) А голос накаляется на новую вершину, революционный инстинкт: – Товарищи, я работаю из последних сил, но пока мне доверяют. И когда появились желающие внести раздор в нашу среду – если хотите, я буду работать с вами. А если не хотите – я уйду. Я хочу знать: верите вы мне или нет, иначе я работать с вами не могу.
Не то что овация, но зал – задрожал, так хлопали, и голоса: «Просим! просим! работайте с нами! мы верим вам! вся армия вам верит!»
Как с несомненностью Керенский и ждал, и теперь в последнем расклоне с кафедры:
– Я, товарищи, приходил сюда не оправдываться. Я только приходил заявить, что не дамся быть на подозрении хотя бы всей русской демократии.
И снова – буря доверия, и оратору дурно (на высших вершинах вдохновения что-то отказывает в голове). Александра Фёдоровича подхватывают, опускают на стул, он пьёт воду. Ослабший голос возвращается:
– До последних сил я буду работать для вашего блага, товарищи! А если будут сомнения – то приходите ко мне, днём или ночью, и мы с вами всегда сговоримся.
И под гром приветствий – Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.
Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти желающие внести раздор исполкомовцы настолько раздавлены, что через Соколова завязывают контакт для частной встречи: «Александр Фёдорович, нельзя же так, вы не должны так наплевательски пренебрегать Исполнительным Комитетом». – «Но, товарищи, практически и технически я не могу согласовывать с вами каждый свой шаг, а ваше давление делает моё положение в правительстве невозможным, министры могут просто отказаться и уйти». Однако не рвать: внутри правительства именно связь с Советом и укрепляет Керенского.)
Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные, уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?.. А если?.. О-о!!)
Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю, прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь «изъявит милость» принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.
И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.
И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на «ваше величество». Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: «А может быть, эти документы подложны?» Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.
Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения во все стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?.. затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: «На Кронштадте лежит ответственность за свободу!» Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках, – обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: «Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!» И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: «Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя». И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь, кометой – на вокзал, наконец приехала любимая Бабушка – вот только когда! На вокзале поднести ей букет красных роз: «Вы – царица русской свободы!» Вести её в царские комнаты вокзала – и речь. И везти её в Таврический, и перед оттеснённым ИК – ещё речь: «Три года назад, когда я был на Лене (в адвокатской командировке) – и Бабушка была там, под охраной жандармов. И вот я горд, что сегодня встречаю безценную Бабушку!» И вместе с Чхеидзе выносить её из зала на кресле. И днём у себя в министерстве – дать завтрак Бабушке и Вере Фигнер. (Символ!) И сюда же является кроткий князь Львов, приветствовать Бабушку. И снова метнуться в Таврический на Совещание Советов, войти сквозь оратора, во взмыве аплодисментов (это эффектней всего, когда прерываются и аплодируют), и снова с речью: «Низкий поклон всей демократии – от правительства. Я не мог войти в очередь ораторов, при всей потребности находиться в вашей среде. Мы – все здесь вместе старые товарищи по борьбе со старым режимом».
И только так закончен трёхдневный пируэт. И генерал-прокурор – не уязвим ни с какой стороны.
И в тот же вечер, о, как безумно уплотнено время, – от князя Львова, уезжающего в Ставку, перенять перо: «за председателя Совета министров». («За» – именно он, заложник демократии! никто другой, он – на верном пути к председательству, он звезда восходящая.) И уже на следующее утро от имени правительства принимать, принимать фронтовые делегации. (Это – очень подходит Керенскому.) И лобызаться с делегацией Георгиевского батальона, уже знакомого ему по Ставке.
А вечером, у себя в министерстве, ещё раз принять депутатов Совещания Советов, чтобы прочней им себя запечатлить. (И так – не удалось ИК провести это Совещание стороной от Керенского. На Совещании вот как сказали о нём: «Мы не должны нашими нападками сжигать то сердце, которое горит за народное дело. Его оскорблять – преступление, товарищи!»)
И продолжал бы дальше вращаться феерическою звездой, выдерживал. Но тут подкатила – Пасха, несколько дней естественного перерыва даже и революции. А Керенский и правда нуждался же в отдыхе – от правительства, от Совета, от речей, от семьи – и хотел на несколько дней закатиться анонимно в подмосковную санаторию (были проспекты на интересную встречу). Но едва сказал кому-то неосторожно – и на следующий день уже в газетах. Испортили. Да под Москву и ехать далеко. Тогда – в Финляндию. А если так – о, революционное сердце, тогда почему не заглянуть в Гельсингфорс и не выступить там на сейме? (Финляндия не совсем хорошо себя повела относительно русской демократии.) Поднесли букет – поцеловать: «Это самое ценное, что я получил в Финляндии».
Воротясь с пасхального отдыха (тут узнал, что приехали Плеханов и Ленин, а Чернов и Савинков ждутся на днях) – сразу опять втянулся в затягивающий вихрь, совершенно некогда перевести вздох, а взмывает и взмывает тебя всё выше! И в чём же ключ такого невероятного успеха? А конечно в том, что Керенский уникально совмещает в себе: гениальное революционное чутьё – отчётливое социалистическое сознание – и глубокое же патриотическое чувство. А поэтому очаровывает – всех со всех сторон, круговращательно. (Удивительная у него судьба!)
Ещё в начале он эпизоды не смешивал: например, на обратном пути из Финляндии, на станции Белоостров, был обидно задержан пограничными властями: при нём не оказалось никаких документов, ха-ха! (И этот эпизод, как каждый его шаг, тоже попал в газеты, вот и скройся для интересных встреч! Ленина не задержали, а Керенского задержали, ха-ха!) Чины пограничной стражи сносились телефонно с Петроградом, потом усиленно извинялись перед министром за причинённое безпокойство, а он, напротив, хвалил их за бдительность. (Но из-за этого опоздал на конференцию эсеров – а ему важно было показаться среди эсеров, как он и называл себя с марта.) А затем многое путалось. Зачем-то был в петроградской городской управе – и там произносил речь. И на учительском съезде – тоже речь. И как-то попал на съезд железнодорожников. А с ними – что вспомнить? Как в февральские дни ловили на дорогах бывшего царя. Но и (глядя вперёд! против истерии советских): «Нас пугают – но контрреволюции нечего бояться, и нет надобности принимать какие-то особенные меры против представителей старой власти и старого режима. Мы боролись с режимом, а не с отдельными личностями, уже достаточно пострадавшими, униженными и брошенными в грязь презрения». И он правда так чувствовал, особенно вспоминая царя с его детьми. И, задрожав голосом: «Как министр юстиции я хочу, чтобы русская революция показала, что торжество демократических идеалов не связано с насилием!» (И тогда к нему кинулись родители Вырубовой освободить её по болезни – но он отклонил. И прислала челобитную из Кисловодска великая княгиня Мария Павловна – вот ещё с этой связались.)
И успевал написать письмо в эсеровскую газету: чтобы помнили завет Николая Тургенева и воздвигали бы статую декабристам не где-нибудь, а на стене Петропавловской крепости. И что утерял с эсерами – навёрстывать на съезде трудовиков, в зале Армии и Флота, – и кажется, съезд довольно был скучный – но! как гром в удушливую атмосферу! – в зал вбежал Керенский! – почётный председатель съезда. И – тотчас выступил! – «Я приехал от своего имени поблагодарить вас за то отношение ко мне, какое окружало меня». И объяснил, почему он 5 лет назад согласился избираться от трудовиков, хотя чувствует себя ближе к эсерам: потому что все течения социалистов должны теперь объединиться в один блок партий. «Товарищи трудовики! – и вибрировал голос. – Эти 5 лет останутся неизгладимым следом в моей жизни! Наш с вами совместный опыт знаменателен для всего дела русской и мировой демократии». И даже (это он тонко подвёл, пожалуй для Ленина) «мы и социал-демократы были все годы последовательно верней незахватнической политике, чем некоторые социалисты Европы. Сейчас куются судьбы страны, и может быть, на столетия… Величайшая идея социализма – это абсолютное преклонение перед человеком и его личностью. Мы создадим государство на принципах: труд и человек. Нам предстоит величайшая задача оправдать социализм как государственное устройство…» – А пока фактический там председатель что-то договаривает – а Керенский уже уходит быстро, боковой колоннадой к выходу – и все вскакивают, и разражается новый гром аплодисментов, прерывая председателя, – и из зала, и из соседних комнат бросаются на помпезную мраморную лестницу живые группы восторгом объятых людей и машут с боковых галерей, а юноши и девицы без шапок и пальто выскакивают на улицу, провожать своего Керенского. (Для молодёжи – он особенно кумир.)
И сразу же гнать в какое-то другое место, где тоже нужно выступить, кажется в поддержку Займа Свободы: «Хозяин положения в стране – демократия, то есть весь народ, и я глубоко убеждён, что он отзывчиво отнесётся к займу. Я верю в разум народа! В народных массах – неисчерпаемый кладезь мудрости! Русский народ займёт подобающее место среди демократий мира!» – И ещё сразу куда-то в другое место: «Да я ещё в июле Четырнадцатого года заявил в Государственной Думе о вере своей, что русская демократия завоюет себе свободу! И я верю, что весь мир будет уважать наши принципы. Сбросим с наших душ остатки старого рабства и боязнь какой-то мифической контрреволюции». – И ещё куда-то: «Не только все свои мысли и чувства, но всю свою жизнь мы положили к ногам рабочих и крестьянских масс России». – Ба, проясняется в глазах: да это он в Мариинском дворце приветствует какую-то очередную воинскую делегацию: «Вам, одетым в солдатскую и матросскую форму, принадлежит наша жизнь. Передайте всем, что я – не вошёл бы во Временное правительство, если бы земельный вопрос не стоял на первой очереди. Но я – вошёл, и не раскаиваюсь в этом, потому что встретился тут с честными людьми, и мы исполним свой долг, доведём страну до Учредительного Собрания, подготовим её к восприятию самого свободного строя в мире. Пока мы на местах и пока я в министерстве – ничто не грозит свободе русского народа!» – А то – целует депутатов гвардейской Особой армии (они «безпредельно верят ему»): «Теперь русская армия получила свободы, каких не имеет ни одна армия в мире». А вот – от гвардейского гусарского полка ему приносят 500 золотых и серебряных Георгиевских крестов и медалей. А вот – с персидской границы кубанский есаул передаёт привет от казачьих частей.
Но – и сколько ж ещё дел по министерству юстиции! – за сорок дней он подписал сорок законодательных актов и приказов, и всё исключительно гуманных. Сверх всех амнистий – ещё об отмене наказуемости лиц Земгора за признаки подлога, мздоимства, лихоимства и злоупотреблений по поставкам; и о приостановлении мер взыскания по векселям; и исков о платеже денежных сумм; и об отмене чрезвычайной и усиленной охраны, – однако же и об учреждении революционных курсов тюремного надзора. (Да каждый день успевал он снять по нескольку судебных деятелей, не дожидаясь громоздких решений Сената.) А депутация солдат – и сюда к нему, оказывается, насчёт земли: чтобы помещики пока не могли её продавать, и особенно иностранцам. – «Хорошо, я передам этот вопрос министру земледелия, вы получите справку». – «А что это, вы – эсер, а принимаете в зале, где со стен цари глядят?» Оглянулся Керенский – побагровел, сконфузился: из этого зала его нерадивые служители не сняли Александра II. – «Да-да, вынесем завтра же! Сегодня же!» Как за всем углядеть, как успеть? Надо мчаться на ночное заседание Временного правительства. (Гонишь ночью по Петрограду скорей – обстреляли милиционеры на ходу.) Нет Львова? – подписать указ о топливе или о чём ещё. Прекратить оплату содержания правым членам Государственного Совета (левым – нельзя не платить). А начальник контрразведки просит защитить её от Совета: хотят распустить её, как будто борьба с немцами неактуальна? – Восстановить! – А тут узнаёт, что во многие учреждения являются какие-то лица и добиваются своих нужд, ссылаясь на мнения или словесные распоряжения Керенского. Мерзавцы! Дать опровержение в газеты: пусть предъявляют письменные документы. А тут подворачивают просьбу адмирала Максимова: какого-то финна-капитана в Кронштадте освободить. Пожалуйста, подписал. Проходит два дня – и в Кронштадте новый взрыв: того капитана освобождённого вновь схватили, а посланного прокурора Переверзева едва не повесили. А, чёрт с этим Кронштадтом, Рошалем! С Кронштадтом никак не управиться, потому что его боится и сам петроградский Совет.
Так тем более – рвануться теперь в Балтийский флот! В Ревель. Вместе с Брешко-Брешковской, очень эффектно! (Бабушка особенно нужна, чтоб утверждаться в старом эсерском членстве. Два дня – можно сказать, круговых оваций и манифестаций, даже ещё только на подъезде. А Ревель – весь в красных флагах, многочисленная встреча на вокзале, делегации с букетами, почётный караул. (Керенский обошёл его, здороваясь за руку с каждым матросом, солдатом, офицером.) Бабушка, скромно одетая, в синей шали, запросто целовалась с представителями. В автомобиле их засыпали цветами, и Керенский не мог не подняться с речью, указывая на заслуги Бабушки, а затем и Бабушка поднялась в автомобиле. Сперва поехали на русский рынок, там Керенский предложил всем почтить память борцов и заверил толпу, что завоевания русской революции никогда не будут от неё отторгнуты. «Нашу партию эсеров, партию рыцарства, правды и чести, всегда отличали прямота и откровенность». Потом – в Екатеринентальский дворец, где Исполнительный Комитет Совета, там речь. – В клуб моряков, там речь. (Во время всякой публичной речи не перестаёшь ощущать, какую ты радость доставляешь слушателям. А «Известия» Нахамкиса упорно замалчивают все речи Керенского.) – В Морское собрание, завтрак, и оба с речами. – В городскую думу: «Вы скоро убедитесь, что русский народ и Временное правительство спаяют весь мир…» – Вечером – собрание в театре «Эстония». А на другой день – во флот, по кораблям. И всем – жать руку. Да флот в полной боевой готовности. «Без офицеров в вашем сложном деле не обойтись, берегите их. Но если заметите, что ваши офицеры не сочувствуют революции и гнут на старое, – ну, тогда мы с ними расправимся без всякой пощады!»
Вернулся в Петроград в совершенном изнеможении. «Я настолько подавлен общим энтузиазмом лично ко мне со стороны Армии, Флота и гражданского населения Ревеля…» А руку правую так намяли, наломали матросы, что теперь пришлось её перебинтовать – и в перевязь. (Но ещё эффектней: как раненый, с фронта.)
Но если б – это всё, если б – только это. А – западные социалисты?
Сразу после Пасхи стали приезжать французские и английские социалисты – и Керенский, как ни был уже наструнен, а ещё более перевстрепенулся. Это была несравненная возможность выполнить единым вдохновением четыре цели: овладеть симпатиями социалистической Европы – через приезжих передать Европе своё понимание войны – оттеснить приезжих от Исполнительного Комитета, перехватить курирование их – и ими же оттеснить (а потом и отрезать) Милюкова от внешней политики, освобождая её себе. (Удивительно, почему-то хотелось вести и внешнюю политику самому!)
Приехали западные социалисты – и Керенский стал естественная дипломатическая фигура, и посол Палеолог позвал его на завтрак. И с откровенностью застолья Керенский горячо открыл им то, чего нельзя прямыми словами высказать в публичной речи: да, мы, русские социалисты, да, я согласен на продолжение войны! но – чтобы же и союзники пересмотрели свою программу мира и приноровили бы её к концепции русской демократии, а без этого нам неудобно, вы же знаете манифест Совета… (Он страдал от этого манифеста, оскорбляющего наших союзников преданием западной демократии, но нигде не смел того выразить открыто.) Одним словом, союзные правительства должны бы отказаться от аннексий и контрибуций, ну что-нибудь в этом роде.
А на другой день, отгораживаясь от Милюкова, держал к приезжим социалистам официальную речь в Мариинском дворце:
– Я – один в кабинете, и моё мнение не всегда совпадает с мнением большинства. – Заложник, а голосом имущего власть: – До сих пор вы не слышали голоса русской демократии. Но, товарищи, вы должны знать, что русская демократия в настоящее время – хозяин русской земли. Мы решили раз и навсегда прекратить все попытки к империализму и захвату. И наш энтузиазм не из идеи отечества, но в мечте о братстве народов всего мира. И мы до конца будем стоять на декларации правительства от 27 марта (по сути – Керенский на ней настоял) и (ничего не поделаешь) на манифесте Совета. И ни при каких условиях мы не допустим вернуться к захватным целям войны. И мы ждём от вас, чтобы вы оказали такое же решающее влияние и на свои буржуазные классы. Ведь это у вас, французы, мы всегда учились революционному энтузиазму, и у вас, англичане, великой стойкости.
А на следующий день, разумеется, давал им ответный завтрак в министерстве юстиции. Но они не так-то поддавались. Даже хмурый резкий Кашен, уж кажется, достаточно левый, и тот оправдывал буржуазное французское правительство и не на него намеревался влиять, а на Совет депутатов, что без победы не может быть свободного развития народов и пришло время окончательно решить все национальные судьбы.
Правда, ещё через день приехал ещё один французский социалист – Тома, уже министр, и этот оказался отзывчивей к упоительной революционной атмосфере Петрограда: да, это – Революция, во всём её величии и красоте! – высказывал неописуемую душевную радость и пламенную надежду и был покорён и очарован личностью Керенского, – и Керенский всё ясней ощущал себя хозяином также и внешней политики. Мешало только незнание иностранных языков. Но к русской аудитории Керенский уже обратился не раз, пренебрегая мнением министра иностранных дел. Однажды, опережая его, заявил, что Константинополь должен быть интернационализирован. А на Совещании Советов: что если Россия первая изменит цели войны, то и всем державам придётся переменить, это ясно как день. Да не только линия Милюкова, но ещё более сам Милюков был Керенскому отвратителен: своей доктринёрской учёностью, доктринальной самоуверенностью, многослойной неискренностью и игрою в вождя всей культурной России. Керенский чувствовал в нём надменного критика, врага и антипода. И почти на каждом заседании они пикировались, а на закрытых, без секретарей, и прямо срезались, один раз и до полного скандала: осмелился Милюков сказать, да даже только едва буркнуть, что германские деньги были в числе факторов, содействовавших февральскому перевороту, и это – ни для кого не тайна. Мало сказать, что Керенского охватила дрожь негодования – но он весь отдался этой дрожи, он даже упоительно накачал в себе этот гнев, потому что молниеносно заметил (это всё – интуитивно, мгновенно, не рациональными раскладами), что лучшего момента и эффекта для удара не будет. И не возразил, не воскликнул, но – закричал: «Ка-ак?? Что-о вы сказали? Повторите!!» Однако Милюков не струсил и быковато повторил свою мерзость. И тогда Керенский, сам дрожа, как он ослепительно сатанеет, – не воскликнул, но вскричал, но вопленно взвинтился: «После того! – как господин Милюков! – осмелился! – в моём присутствии! – оклеветать святое дело великой русской революции! – я ни одной минуты здесь больше не желаю оставаться!» И – с громом защёлкнул портфель, и вдохновенно шлёпнул им по столу (может быть, это был и перебор) – и вылетел стрелой из зала заседаний. Это был эффект! И знал, что за ним побегут, и уже бежали Терещенко, Некрасов, – а он не дал себя удержать! а он – в автомобиль и к себе в министерство. (И лёг спать. А на другой день князь Львов виновато приезжал уговаривать.) И это был – выигрышный удар, он очень осадил Милюкова, а свою позицию укрепил.
Керенский слишком был занят, чтоб отдаться одной внешней политике, но и не мог в своих кружениях не заметить зорко, что слишком затянулась пауза после декларации 27 марта – Милюков коварно хочет ограничиться воззванием к русскому народу, а не слать официальной ноты союзникам, чтоб не связать себя на будущее. Эту игру – надо было ему испортить, надо было именно связать его. И уже на Контактной комиссии (которую Керенский ненавидел, ибо её существованием ИК выражал недоверие своему «заложнику») Чернов стал просить послать ноту. И тут Керенский – гениальная идея! – сегодня ночью она пришла ему в голову и сегодня же он её осуществил: просто сообщил прессе, что в правительстве готовится нота союзникам и на днях она будет объявлена. Превосходно! Завтра, 13-го, будет в газетах, и пусть Милюков выворачивается.
Избыток сил (несмотря на обмороки иногда)! От избытка сил Керенский уже вращал внешнюю политику, от избытка сил накладывал свою волю и на армию. Опережая Гучкова, он ещё в марте оглашал через прессу, что надо омолодить состав генералитета и тогда будем энтузиастически наступать. И тогда же предлагал разделить военное и морское министерства (оторвать от Гучкова хоть одно). А за минувшие недели Гучков всё более скисал в мокрую курицу, ни на что не способную рыхлятину, а Керенский всё более успевал, и возносился – и начинал угадывать над собою рок Жанны д’Арк – быть спасителем отечества! Неминуемо так перемещались высшие звёзды, что Армию – придётся Керенскому взять в свои руки.
Вот и сегодня: в Мариинский дворец прибыла делегация 7-й армии. А Гучков, как всегда, то ли в поездке, то ли в болезни. А князь Львов и не рвётся выходить. И – кто же к ним выйдет от правительства? Чеканно и быстро вышел в ротонду (ощущая в себе военного человека, да! и рука на чёрной перевязи) – Керенский. А делегация стояла выстроенная, капитаны вперемежку с рядовыми, министр обошёл их приветливо, пожимая левой рукой. От делегатов выступил приятный интеллигентный поручик Степун: «Гражданин министр! Вы являетесь для нас живым воплощением единства и сплочённости, недаром вы – звено спайки Временного правительства и Совета депутатов. Но прорастёт ли это единство черезо всю толщу творимой нами ныне жизни?»
Нельзя было спросить метче! И как-то вся обстановка сложилась так удачно, подъёмно – Керенский почувствовал прилив к речи крылатой (корреспонденты спешно записывали):
– Да, главная задача Временного правительства – содействовать единству нации в решающий момент её жизни. И выполнению этой задачи – ничто не грозит. Мы – десять товарищей ваших, и обыкновенные граждане. Мы взяли на себя бремя тяжёлое, ответственность огромную в момент величайшей разрухи – и мы не должны позволить прорвать фронт и отнять нашу свободу. При выполнении этих задач мы нуждаемся в критике и контроле Совета солдатских и рабочих депутатов, народа, русской демократии. Так не смущайтесь вздорными сплетнями, распускаемыми врагами свободы, – мы и хотим этого контроля. Все решения мы принимаем в контакте с Советом и бываем рады, когда он даёт нам то или иное указание. Между нами если бывают расхождения, то только: что выполнить сегодня, а что отложить на завтра. Мы ещё не вступили в эпоху диктатуры пролетариата, у нас эпоха национальной революции, – и со стороны Совета нет и не может быть желания вызвать гражданскую войну. Я верю в разум народа – идти к спасению, а не к гибели, ибо никто не может желать своей гибели. Я верю, что в народных массах – неисчерпаемый кладезь государственной мудрости и творческой силы. Мы верим, что восторжествуют созидательные задачи, а не партийные лозунги. Народ поймёт невозможность для новой власти создать сразу всё из ничего.
О, несравненный баланс на гибких мостиках! Каждый день борясь с Советом – надо каждый день и умело хвалить его, иначе проглотят. Керенский видел сквозь эту малую делегацию – сразу весь русский народ, с честными глазами слушающий его, – и сразу всему народу говорил.
Что может интересовать народ? 8-часовой день? Это – норма для всех трудящихся, так. Но для обороны требуется напряжение всех сил. Если мы сейчас не даём армии всего нужного, то потому что не можем. А старая власть не давала – потому что не хотела. Старая власть оставила всё в расстроенном виде. (Всегда выигрышно ругать старую власть, и это объединяет нас всех.) Земля?
– Я по убеждениям своим сторонник лозунга «земля и воля». Народ должен получить их в полном объёме. Но до Учредительного Собрания никто не смеет… Ни один аршин земли не будет передан кому-либо до тех пор, пока не скажет своё слово весь народ, и особенно армия, которая проливала…
И – вот она, эмоциональная вершина:
– Мало кто представляет себе грандиозность событий, которые мы переживаем. Мы много столетий привыкли ждать, ничего не получая, а теперь хотим получить всё, не ожидая ни одного дня. Но превратить азиатскую монархию в самую, может быть, совершенную республику на свете – эта задача не может быть решена в несколько дней.
И вот что:
– Стремясь к цели, мы должны остерегаться в нашем разбеге перескочить через цель! тогда она окажется не у нас, а позади нас. Окончательный результат зависит от нашей выдержки и хладнокровия.
Нет, вот вершина, только теперь увидел он сам:
– Никакая контрреволюция невозможна, ибо нет безумца, который решился бы восстать против воли всей армии, всего крестьянства, всей рабочей демократии, против желания России. А если бы кто и попытался восстать, то где он найдёт сторонников? – ружья не будут стрелять, поезда не будут ходить, и безумная попытка не выйдет из кабинета на улицу, а если выйдет, то в тот же момент от безумцев ничего не останется.
О войне? Как придать сил воинам? О! —
– Вернитесь на фронт и исполните свой долг, почти невыносимый! Мы требуем! – а кто не услышит этого требования, заставим признать, – что мы имеем право на своё место в мире, которого никому не отдадим! Пусть не думают, что свободная Россия значит распад, что демократия значит – анархия. Кто так думает – тот ошибается, и уже ошибся! Да ни один солдат, ни один матрос ни в одном государстве не имеет тех прав, которые имеете вы!.. Но права налагают обязанности…
Устал. Этак и не остановиться. Ещё – про очаг демократической свободы, и обошёл счастливых делегатов с левой рукой – и дальше, дальше. Сегодня, 12 апреля, рядовой будний день – и какой же типичный для генерал-прокурора, забит заботами, как бочка селёдкой. С утра в газетах тревожное сообщение: что делегаты 12-й армии считают содержание царя в Царском Селе недостаточно строгим – и требуют перевода его в Петропавловскую крепость. (И опять заподозрил манёвр Нахамкиса! угрожающе! – надо мчаться туда и принимать меры. Сегодня же!) А тут – добивается министра кто? – депутация ученической городской управы. Что, мои милые молодые люди? Оказывается, среди гимназистов возникла агитация: сегодня всем идти к особняку Кшесинской и демонстрировать против Ленина. Ученическое самоуправление постановило остановить: это не дело гимназистов. Но младшие – не слушаются, и управе нужна поддержка популярного революционного вождя.
– Ах, – только мог улыбнуться Керенский, – ах, ах, этот Ленин. – И строго: – Да, я запрещаю эту манифестацию! В свободной стране должна быть свобода слова, и большевики имеют на неё право, они боролись против царизма, как и все мы. Передайте гимназистам: я за-пре-щаю им идти! Свобода должна прийти в школу, но ученики не должны выходить на свободу. Мы – справимся сами, поверьте! – (А то Ленин ещё напустит на них свою вооружённую стражу – это что будет? Уберечь детей, не пропустить их на Троицкую площадь.)
И, ах, этот Ленин! С каким ненужным грохотом он прокатил через Германию – а зачем? только подорвал свой авторитет в массах. Но для амнистированного эмигранта никакой путь возвращения формально не запрещён – и Керенский в правительстве первый отвёл потуги Милюкова «не пустить» Ленина в Россию. Да, вот он получил много протестов от петроградцев – принять меры против ленинской агитации, но горд, что не принял никаких: надо же самим быть достойным объявленной свободы! Да вот что: посетить бы самому Ленина там, в логове, разъяснить ему, – ведь он оторвался от России и живёт в совершенно изолированной атмосфере, видит всё сквозь очки своего фанатизма, около него нет никого, кто помог бы ему ориентироваться. Да как два выдающихся социалиста – разве они не нашли бы общего языка? (Тем более что в своей циммервальдской глубине – Ленин конечно прав, прав!) Да ведь они же с Лениным и земляки – симбиряне. Когда Саше Керенскому было 6 лет – его отец подписал аттестат зрелости 17-летнему Володе Ульянову.
Но нет, постеснялся поехать: во-первых, всё-таки унизиться, а во-вторых – как бы не оскорбил публично, с него станет.
Да тут вот – другие социалисты: сегодня же Керенский даёт в министерстве завтрак в честь Альбера Тома, и приглашён приехавший на днях Чернов (считается лидер эсеров, хотя для Керенского какой он лидер), и конечно же любимая Бабушка! И за завтраком снова – такое, такое понимание с Тома, такая дружба!
Но – долг генерал-прокурора влечёт в автомобиль – и в Царское Село. И – в ратушу, к уже собранным представителям гарнизонного комитета и воинских частей. Товарищи, пусть не смущают вас эти неосведомлённые требования 12-й армии. В Петропавловку сейчас переводить бывшего царя невозможно. А побега отсюда – быть не может, вы же охраняете сами. И никакие сношения с внешним миром из Александровского дворца невозможны. Я – лично осмотрел, я – лично всё контролирую, и комендант – знакомый мне подполковник Коровиченко.
Жалобы: во дворце спаивают караульных офицеров – и так они могут быть подкуплены.
Оказывается, по традиции Двора караульным начальникам выдаётся в день дежурства по полбутылки вина из царского погреба.
Ах вот оно что! Хорошо – бутылки отменим. И – усилим охрану давайте.
Успокоил. А теперь что ж – заехать и во дворец?
А заехать – так повидать и государя?
Поговорили, и чуть не час. Нет, просто очаровательный человек его величество.
И – ни на что не жалуется. А ведь – полмесяца отделён от жены. А следствие до сих пор не принесло никаких обнадёживающих даже намёков. А вот что: соединить их опять, ладно, снял запрет.
Гнал назад на высшей скорости, уже в темноте.
Всё время – в поворотах, в перелётах, но, удивительным образом: именно от них набирается и набирается сила революционного вождя.
Вспоминал: нет ли сегодня ещё чего? Да, обещал же быть на концерте Кусевицкого. Ну что ж, поехать, это тоже важно. Что-то надо будет и сказать, подходящее к случаю.
13
Сильным ледоходом по Двине были разорваны подводные телефонные провода, соединяющие наш правый берег с нашей позицией на левом. И плыть через реку нельзя, и осталась для связи только лампа, мигать. Но висит над рекой трос – и рядовой технического поезда Александр Лощинский взялся: перебраться по тросу над рекой и так перетянуть провод. Немцы стреляли в него – уцелел, перешёл! С двух берегов все за ним наблюдали – и собрали ему на подарок. А генерал Радко наградил его Георгием.
Сильное наводнение на Двине заставило обе стороны спасаться от воды. Четыре недели стояло затишье. К Пасхе вода спала, но снова затишье. То и дело германские ландштурмисты поднимают белые флаги, из окопов выходят, манят руками и шапками, везде возникают встречи, иногда успевают поменять свою колбасу на наш хлеб и дать нашим прокламации, и не было случая вероломной стрельбы. Потом иногда наша артиллерия разгоняет их предупредительным огнём. Пехотинцы угрожали забросать ручными гранатами батареи, которые будут мешать братанию.
Артиллерист-подполковник Буря шёл на наблюдательный пункт – пули свистели сбоку, своя пехота стреляла в него.
В этом году соткнулись две Пасхи рядом, сперва немецкая, потом наша, через неделю. Оно и в прежние годы по Пасхам стрельба умолкала, а ноне – ну полное замирение, на полмесяца.
Ещё перед тем ихние разведчики метали перед нашими окопами листки, а то и с аэроплана: «Русские солдаты! Узнайте, что сказал наш канцлер о мире. Только мы не мешаем вам, а вы не мешайте нам». Значит, не требуйте, чтоб и Вильгельм отрекался.
А тут – повылезали они на всех участках, и с белыми и с красными флагами, и с поднятыми шапками, – приглашают: выходите, мол, за свою проволоку, вот тут сойдёмся на ничьей.
Ну что ж, мы и рады. Пошли.
Да ведь и батюшка учит, что все люди – братья.
А в Карпатах, в 18-м корпусе, немцы пришли днём в наши окопы дружественно брататься. И видно, разведали, где стоят сегодня пулемёты, у них места переменные. И тем же вечером – стрельба, ударили точно по ним.
После прибытия депутации из запасного батальона из Петрограда – настроение фронтового лейб-гвардии Московского полка сильно возбудилось. В вечер после принесения присяги Временному правительству безпорядочная подвыпившая толпа нижних чинов окружила офицерское собрание с угрожающим гулом: «Арестовать!» Не всех, у них оказался список на 11 офицеров. «Но за что?» – спрашивал подъехавший в коляске командир полка генерал-майор Гальфтер. Ответы выкрикивали: чересчур строги, привержены к павшему режиму, враждебны к новому порядку. Генерал-майор ничего не нашёлся, кроме того, что сам их арестует, – и двинулся в штаб дивизии, офицеры – вокруг его коляски, а три десятка вооружённых солдат – за ними, в виде караула. Там они стали охранять офицеров, вошедших во двор штаба. Но на крыльцо вышел капитан Рыков, свой же московец, с утра бывший в штабе дивизии по делам. «Вы что здесь делаете?» – «Караул». – «Какой караул? Пошли вон, сволочи!» Огорошенные солдаты отступили и отправились в полк, ворча. Но офицеры отказались отправиться к своим частям, если виновные в бунте нижние чины не будут наказаны по законам военного времени. Однако этого – начальник дивизии не мог произвести. И обречённые офицеры покинули полк и отправились в обоз 2-го разряда. Это стало называться – «по обстоятельствам времени». На их должности солдаты выбрали других офицеров – и штаб гвардейской дивизии утвердил.
Прапорщик Крыленко 13-го Финляндского полка, уже достаточно наговорясь у себя в полку, обратился в соседний 11-й полк за разрешением выступить у них на митинге. Социал-демократ, отказать нельзя, на второй день Пасхи собрали митинг. И говорил так: австрийцы против нас – это враг открытый и честный. Но есть другой – опасный, потому что скрытый, это – внутренний враг, сторонники монархии и реставрации старого режима. Они потихоньку собирают силы, чтобы всадить нож в спину революции. Эти враги есть – и среди офицеров и генералов из дворянских кругов.
Два часа говорил. И кончил:
– Да здравствует грядущая мировая революция!
Вытер лоб грязным платком и спрыгнул со стола. Командир полка подошёл к нему, обнял и расцеловал.
Офицеры с надеждой встречают приезд делегатов-думцев: может быть, они образумят, исправят настроение. А солдаты: опять приехал буржуй, опять наговорит, ему только нашей кровушки, чтобы мы лезли на колючку, а они бы распрекрасно жили в тылу.
Но командование не может запретить, когда приезжает делегат не думский, а от Совета. «Вот у нас кожевенный завод, я день-деньской дублю кожи в вони и грязи, а выручка идёт хозяину. А не должен я, работник, получать столько же, сколько хозяин, весь барыш делить поровну? Теперь – свобода и уравнение всех правов!» Его речь идёт под одобрительные крики, смех, гогот.
Приезжают часто и в солдатской форме: «Мир хижинам, война дворцам! Война – это гибель народа. Германия тоже устала. Мы с германским народом помиримся, будет справедливый мир, и уничтожим армию. Земля – тем, кто на ней трудится».
И почему бы солдату не поверить? Надо ехать устраивать свою жизнь. Как же так: говорят «свобода» – а только тем, кто после войны в живых останется? Если свобода, обещают землю – зачем же умирать, а не попользоваться новой жизнью?
– Если Временное правительство не пойдёт об руку с Советом – вон его! А Николая – в Петропавловскую крепость!
Офицеры – по-разному себя повели. Этот – всю войну уклонялся от боёв, теперь является в полк, собирает среди офицеров подписку на революционную библиотечку для солдат. Тот, зауряд-чиновник, когда-то рыдал, получив портсигар из рук великого князя Михаила Александровича, – в апреле ставит около штаба дивизии вымпел: «Да здравствует демократическая республика!» – и интригует, как бы ему занять место старшего адъютанта.
И всё-таки на фронте ещё «революционное отставание» от того, как бродит тыл. Быстрей разлагаются технические, автомобильные команды. Подтянутые по-прежнему кавалеристы с презрением относятся к расхлябанной теперь пехоте. А те зовут их – «опричники», «офицерские приспешники».
А приехали в 8-ю армию агитировать три студента петроградского Технологического института, внушали продолжать упорную борьбу с немцами, – уже смётанные солдаты отвечали им:
– Ежели вам так нравится воевать – берите винтовки и оставайтесь в наших окопах.
В пехотном полку 18-го корпуса отличный боевой офицер, подвыпив, вслух хулил революцию и резко упрекал солдат за их поведение. В ответ его застрелили в спину и ещё надругались над трупом. Тут приехал комиссар Оберучев – с младых ногтей народник, потом эсер.
– Вы убили офицера гнусно и подло. И убийцы стоят сейчас тут, среди вас. Мы – не будем их искать, и они уйдут от суда. Но я уверен, что пройдёт немного времени, и они сами явятся к властям и скажут: «Это мы убили поручика, судите нас! Нам тяжело, и мы не можем жить так дальше».
Молчала солдатская толпа, ни гугу.
Жди-пожди, явятся…
Вот уже и кавалеристы, спешенные в окопы, на митинге: «Мы несогласные так нас использовать. Али уж тогда назначайте эскадроны по жребию».
Даже в Преображенском полку в апреле солдаты отказываются идти рубить лес для поправки окопов, размытых наводнением. Еле убедил их поручик Дистерло.
Два батальона 611-го полка, которым назначили идти на позицию, построились в полном снаряжении. Отслужил поп молебен, после того солдаты открыли стрельбу вверх: не хотим идти! (А кто – и по офицерам, над головами.)
А то – целые патронные ящики бросают в реку: всё равно не будем воевать.
126-му Рыльскому и 127-му Путивльскому пехотным полкам было приказано выступить по параллельным дорогам на смену частей 12-й дивизии. Рыльский полк, сделав дневной переход, следующую ночь митинговал и высылал депутатов выяснить: почему никакой полк их 32-й дивизии не идёт с ними по одной дороге, почему Путивльский пошёл иначе? И почему их послали на два дня раньше, чем предполагалось? И почему офицеры едут верхом? И верно ли, что командир полка уехал в тыл? Убедясь, что он здесь, – стали у него выяснять, правда ли, что Рыльский полк идёт усмирять 12-ю дивизию – а та уже заложила под мосты мины. Следующее утро и полдня командир полка увещал рыльцев идти – но они выразили недоверие и ему, и ротному и полковому комитетам и постановили: командировать выборных ото всех рот прямо в штаб корпуса: справедливо ли и правильно ли ими распоряжаются. А пока – стоять на месте и так отпраздновать праздник свободы.
Прибыло новое пополнение в 26-й корпус на Румынский фронт. Командир корпуса генерал Миллер сам вышел к прибывшим, увидел на них красные банты и ленточки и потребовал снять как неустановленную форму одежды. «Вы же не девки, надевать ленточки!» Прибывшие взбунтовались, толпой арестовали генерала – и отвели на гауптвахту. И никто в корпусе не мешал.
Из штаба армии: начальнику дивизии заменить командира корпуса и начать следствие. Генерала Миллера освободить и прислать для личного доклада.
Пока 2-я Сводная казачья дивизия стояла на передовых – она и после Пасхи поражала сохранением дисциплины, и никакой депутат к ним не приезжал, да и новые газеты что-то не попадали. Но в середине апреля отвели их в тыл на отдых – и казаки стали быстро разлагаться. Начались митинги. Требовали – делить экономические денежные суммы. Требовали уже теперь выдать в постоянную носку заготовленное на год вперёд обмундирование первого срока, хотя и носимое было хорошо. И 16-й Донской полк сам разобрал из цейхгаузов и разрядился в новое, за ним и другие полки. И алые банты надели. Требовали – больше отпусков. Казаки! – перестали регулярно чистить и даже кормить лошадей. Требовали, чтоб офицеры с каждым бы казаком ручкались: «Мы сами такие же офицеры, не хуже их!» Болтались, пьянствовали.
2-я Кавказская гренадерская дивизия получила приказ перейти из резерва на боевые позиции. Полковые комитеты собрались вместе с дивизионным и постановили: вызвать командира корпуса, чтоб он объяснил, почему на ответственный участок выдвигается именно их дивизия, а не 1-я. На другое утро командир корпуса генерал Махмандаров прибыл к строю дивизии и объяснял. Но его ответы не удовлетворили – и прапорщик Ремнёв с толпой солдат сместил и командира корпуса, и начальника дивизии и назначил командовать корпусом растерявшегося генерала Бенескула, который и отправил на позиции 1-ю дивизию.
Ленин: «Самочинное смещение начальства солдатами?.. – полезно и необходимо во всех отношениях».
Засели солдаты в карты играть (раньше запрещалось). А на что ж играть? – да казённое имущество проигрывать. И устраивают вечера, танцульки. Запасные кухни обратились в спиртовые заводы. (Спирт очищают через газовые маски и так портят их.)
Увольняемые в отпуск или не возвращаются, или сильно опаздывают.
В артиллерии стали пропадать лошади. Что такое? Это – у ездовых на пастбищах дезертиры покупают лошадей, чтоб скорей догнать до станции, а то и до дому.
Восемь вёрст от передовой линии – а обстановки не узнать. По деревням и дорогам бродят безцельно толпы пехотных солдат. Иные идут обнявшись, сильно нетрезвые, поют осипшими голосами. Офицеров по пути останавливают, разговаривают в повышенном тоне.
Из 11-го Финляндского полка (где ораторствовал Крыленко) к середине апреля исчезло не меньше тысячи человек – и никого взамен. «Все домой едут – чего ж мне оставаться? Сказывают, теперь мириться будут».
Свежепленные немцы говорят: не наступаем сейчас, потому что через месяц в русской армии будет полный безпорядок.
Есаул Шкуро со своим адъютантом пришли в кишинёвский ресторан. Вломилась банда растерзанных пехотных солдат, расселись не снимая шапок и поносительно ругались. Шкуро подошёл к солдатам, потребовал снять шапки и вести себя пристойней. Они пререкались. Есаул пригрозил вызвать вооружённый отряд. Тогда они выскочили на улицу и созывали толпу на расправу. Адъютант успел позвонить в свой Особый Кубанский отряд. Разъярённая толпа грозила громить ресторан, если есаул не выйдет. Шкуро вышел со взведенным револьвером: «Семерых уложу, живым не дамся!» С рёвом и ругательствами толпа требовала идти в комендатуру. Шкуро ответил, что пойдёт сам, но наповал, кто приблизится. И прошли так квартал, – по каменной мостовой конский топот – и карьером вынеслась сотня! – и вторая! – на неосёдланных конях, полуодеты и босиком, но шашки, кинжалы, винтовки при них.
– А теперь – построиться, мерзавцы! – закричал толпе здоровой глоткой круглоголовый Шкуро.
И вся эта росхлябь быстро построилась, и руки по швам. (А казаки – позади них.)
Поблагодарил казаков, а этим:
– Вы – банда хулиганов, а не воины Родины.
По солдатским рукам в 40-м корпусе ходят листки:
«Братья! просим вас не подписываться которому закону хочут нас погубить, хочут делать наступление, не нужно ходить, нет тех прав, что раньше было, газеты печатают чтобы не было нигде наступления по фронту, нас хочут сгубить начальство. Они изменники, наши враги внутренние, они хочут, опять чтобы было по старому закону. Вы хорошо знаете, что каждому генералу скостили жалование, вот они и хочут сгубить нас, мы только выйдем до проволочных заграждений – нас тут и побьют, нам всё равно не прорвать фронт неприятеля, нас тут всех сгубят, я разведчик хорошо знаю, у неприятеля наставлено в 10 рядов рогаток и наплетено заграждение и через 15 шагов пулемёт от пулемёта. Нам нечего наступать, пользы не будет. Если пойдём, то перебьют, а потом некому будет держать фронт. Передавайте братья и пишите сами это немедленно.
Из «Молитвы офицера», рукописного стихотворения весны 1917:
За верность отчизне у смерти в объятьях
Нам русский народ отплатил во сто крат.
Спасибо, родные, спасибо, собратья,
Спасибо, столица, спасибо, Кронштадт!
ДОКУМЕНТЫ – 7
13 апреля
ПОСОЛ В ПЕТРОГРАДЕ ПАЛЕОЛОГ —
ВО ФРАНЦУЗСКОЕ МИНИСТЕРСТВО ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ
Телеграмма, шифровано
…Я предпочитаю разрыв Альянса последствиям двусмысленных переговоров, которые социалистическая партия готовится предложить нам. В случае, если бы мы были вынуждены продолжать войну без участия России, мы могли бы за счёт нашей отпадающей союзницы извлечь из победы совокупность в высшей степени ценных выгод…
14
А посчитать, от отречения Михаила, – сегодня сорок первый день гучковского министерства, всего лишь. И из них чуть ли не восемнадцать провёл в дороге, поездках. И из них же почти неделю – проболел.
Болезни! что за заклятье! Надо было целую жизнь носиться вздорове – от Маньчжурии до Греции и до Бурской республики, целую жизнь провести в боях, в дуэлях, в диспутах, в подъеме на государственные высоты – чтобы тут доконало, подкосились колени, оставили силы. И особенно досадно: заболел ещё перед Киевом, уже в штабе Юго-Западного сказал депутатам, что еле передвигается. Но в проклятых грязных Яссах, на самом же юге и уже в апреле, вдруг ненастная погода, холодный дождь, – там он и добавил, крепко простудился. На другой день в Одессу приехал с температурой 39,5, а нагромождено было там дел, и ведь вызвал Колчака из Севастополя, и с мыслями не соберёшься, поговорить как надо. Именно в Одессе функционировал один из главных гучковских военно-промышленных комитетов, и теперь предстояло отдать долг, с вокзала потащился осматривать выставку оборонной продукции одесских заводов, и «поднесли» министру пушечный лафет. А затем – в гостиницу, на банкет с военно-промышленным комитетом, и одесский городской голова говорил речь о роли Гучкова, а Гучков в ответе подчёркивал все невероятные препятствия, какие ставила старая власть комитетам. И сюда же пришли с речами представители студентов, и украинцев, и поляков, и кому-то из них отвечал Гучков, что Одессы мы привыкли бояться, тут всегда был костёр, но она не оправдала наших опасений, тут всё на правильном пути. И в этой гостинице, в натопленном номере, ему и остаться бы до конца. Но только и мог он тут провести намеченные узкие совещания: с одесскими генералами, генерал Маркс докладывал, как он укрепил свободу в Одесском округе и не дал зародиться ни малейшему погрому; потом с особоуполномоченным по продовольствию; и с членами городской управы – о санитарии Одессы (насмотрелся он, как копошатся Яссы и Кишинёв без бань, без дезинфекции, на Румынском фронте – тиф); а на прибывшего Колчака, самое важное, – и времени почти не осталось. И тут бы лечь в постель, и врач настаивал, – но нет! Надо было ехать, как намечено, в штаб округа, держать речь к чинам штаба, что переворот был необходим для спасения родины. Торжественно произвести в прапорщики вольноопределяющегося Зейферта, при старом режиме задержанного по неблагонадёжности. Но и это ещё под крышей, – а дальше ехать, не отказаться, принимать на Лагерном поле парад войск гарнизона. По дороге – шпалерами кадеты и юнкера, в сумрачном небе – аэропланы, по полю десятки красных флагов вместо боевых знамён. Сошёл с автомобиля и, уж каким голосом, как, – приветствовал и благодарил войска. Но и это ещё не всё, после того, уже к вечеру, – на Платоновский мол, где обходил построившиеся морские команды и морской штаб, здоровался, принимал рапорты, и ещё одну речь держал: служить на благо обновлённой родины. И ещё же не всё – на катере повезли на военный корабль, где Гучков приветствовал на палубе экипаж свободолюбивых сынов Черноморского флота, а потом на корабле ещё высидеть обед, не идущий в глотку, и под марсельезу отбыть на вокзал, а на улицах и под дождём – толпы народа. Ещё на вокзале – делегации, депутации, – и последняя надежда: сутки до Ставки лежать в вагоне.
Но – передалось, осложнилось на сердце, и в Могилёве он не смог даже посетить Ставку, лишь среди ночи в вагоне повидал Алексеева и Деникина, теперь свою главную надежду. Совещались, как Гучков почистил состав Румынского фронта, начиная с Сахарова, да и на Юго-Западном, так что уже снятых генералов дошло до ста сорока с чем-то. (Заодно хотел и Рузского смахнуть с Северного фронта, заменить Корниловым, – Алексеев воспротивился.) Деникин возражал против такой массовой расчистки, неужели ошибся в нём? А Алексеев – полтора года на этом месте, привык, прирос, – как он может не справиться? Умолял их обоих крепить и держать армию. И: напрячься и начать наступление в начале мая, хотя б и со скромным успехом.
И потянулся поезд дальше. Вчера вечером дотащил до Петрограда, и сразу в довмин, и сразу в постель. И хотя сколько тут набралось приёмов, встреч, бумаг, распоряжений, – всё это на сегодня врачами отменено, и весь день безсильным пластом в постели, только самые близкие, Новицкий и Филатьев, ненадолго. (И Машу не позвал.)
Лежал – и не мог работать. Лежал – а в голове прокручивалась эта поездка, эти встречи, эти речи, уже и путалось, где именно что было. Точно – что с румынским королём встречался в Яссах, и с румынскими министрами (уже своей страны у них не много осталось). А исполнительный комитет дезертиров ведёт переговоры с гарнизонным комитетом и требуют отсрочки явки в полки, и грабят город, нет на них управы, – это в Кишинёве. Хорошо помнил совещание в штабе Сахарова, где снял сразу 14 генералов. И там же солдатские депутаты ему объясняли, почему арестовали генерала Келлера: требовал удаления красных флагов и мешал манифестациям. (Чтобы спасти старика – распорядился отправить его в распоряжение Корнилова.) Уже штаб Брусилова со штабом Гурко – мешались в памяти. А где была овация? Везде. Но особенно, конечно, на минском солдатском съезде, переполнена и площадь перед театром, и театр, и кажется, это там, в вестибюле, после речи, с некоторыми офицерами и солдатами – целовался. А где-то ещё, кроме Одессы, осматривал новые машины? В Киеве, в Арсенале. Недочёты снабжения, давал указания – и там, и повсюду. Ещё в Киеве – заезжал поклониться в Лавру. (Для министра – нужный жест.) И в Киеве тоже – депутации от поляков, украинцев, евреев. А в инженерном училище речь – там или где? А в госпиталях? По разным местам, благодарил, что заплатили пóдать Отечеству кровью. И почему-то на собраниях сестёр милосердия – дважды, да, в двух городах. Какую-то чушь им нёс, что не представляет себе фронта без сестёр – и пусть продолжают самоотверженную работу, не смущаясь нападками порочных элементов. (Всё ведь в армии стало разбалтываться, и с сестрами тоже.) И где-то носили его на руках до автомобиля, не раз. И где-то осматривал питательные и перевязочные пункты, санитарные поезда, а на станции Бирзула – эшелон, идущий на фронт. И сколько этих станций перемешалось – по пути на многих выходил с речами. И сколько этих речей! – перед сотнями юнкеров, солдат, матросов, перед депутациями Советов, перед толпами железнодорожных служащих и кто ещё собирался.
Говорил? Что говорил? Он не готовился к этим речам, а где что в голову приходило. (Он всегда считал себя хорошим оратором, но вот что обнаружил: прежде были речи для избранных, для интеллигенции, для Думы, – а перед простой массой нужно что-то совсем другое, он не находился теперь. Но главное: не допустить пессимизма и разочарования.) Больше всего он, кажется, повторял и повторял, что переворот был нужен для спасения родины. (Он и сам нуждался в этом утверждении, а значит, люди ещё больше нуждались.) Переворот явился для России актом самосохранения, единственное средство спастись от гибели. По работе в военно-промышленных комитетах Гучков может им засвидетельствовать, что старая власть вела нас к верному разгрому и страшно подумать, что сталось бы с нами без революции. Уже полтора года мы сознавали, что надо покончить со старым режимом ценой каких угодно жертв, даже путём насильственного переворота, – а его и не понадобилось, старая власть оказалась совершенно сгнившей. Переворот произошёл потому естественно, что все и всё уже видели: так дальше жить нельзя. А теперь, после сумятицы революционных дней, народ быстро совладал с собой, и жизнь всей страны уже входит в русло созидательной работы. А если мы не овладеем собой (это где-то в другом месте), то все светлые результаты переворота пропадут. Теперь – мы идём к военному торжеству, после чего приступим к внутреннему переустройству на началах свободы и равенства. Но теперь – и нельзя сваливать вину на власть, как это было при старом правительстве. Теперь – каждый из нас ответственен за судьбу родины, и если все проникнутся этим сознанием и сплотятся вокруг Временного правительства… Я знаю, что русский народ – это народ-чудотворец, и пережитое потрясение не пойдёт нам во вред. Оставьте всякую рознь, прочь излишнюю подозрительность, а все усилия – только против врага, немцы бьются уже из последних сил. Теперь, когда воины-граждане смело смотрят друг другу в глаза – дисциплина в армии станет ещё крепче и глубже…
А когда совсем плохо себя чувствовал, фразы получались жалостные: помогите Временному правительству, которое несёт тяжёлое бремя. Организуйтесь пока, как сами умеете… А то – чего уже и совсем не думал: Совет рабочих депутатов полон любви к России. Нас с ними объединяет эта любовь и жгучая жажда сохранить нашу свободу. Ну, как у всяких внутренне свободных людей, бывают и расхождения по некоторым вопросам. А на минском съезде совсем язык заплёлся, и призвал: «Теперь сокрушим и второго, внутреннего, врага!» – вместо «внешнего», и так и в газетах напечатали, да без запятых. И получилось, что призвал – сокрушить Совет рабочих депутатов?.. (Да неплохо бы.)
А в дни, когда не в поездках, – смотрел на столах довмина груды телеграмм с изъявлением верности, и от армий, и от флота, и от тыла. (Выскочка Грузинов бил в колокола: «Коренному москвичу, ныне первому военному министру Свободной России, под грохот орудий со стен кремлёвских пусть будет услышан победный зов первопрестольной…» И вздор, а приятно.) И почти всякий час в приёмной ждала одна, а то три и четыре фронтовых депутации, и министр принимал их уже соединённо и по пятку. А в те нечастые дни, когда ездил в Мариинский дворец, – то и там заседания правительства прерывали настойчивые делегации, и министры по нескольку выходили с ними разговаривать и выслушивать и в руки получать резолюции их частей. Резолюции эти составлялись, конечно, немногими армейскими интеллигентами, писались ходкими писарями – а всё-таки настроение армии вложилось тут.
Мы молим вас: не прекращайте войны, пока нет полной победы, дайте нам только хороших начальников. И неужели новая Россия должна быть заклеймена изменой? – это предательская воля старого правительства. И не забудем миллионы наших братских могил. А что мы скажем сотням тысяч калек: что их страдания были напрасны? «Долой войну» – это лозунг для изменников делу свободы, предатели и торгаши бьют нас в спину. – А латышские стрелки заявили: если будет заключён мир – мы никого не послушаемся и будем продолжать войну. И стоящие рядом сибирские стрелки – присоединились! – А финляндские стрелки: запасные части из Петрограда и Москвы не желают идти на фронт, этим наносят глубокое оскорбление нам, стоящим в окопах: мы – тоже революционная армия, а если б мы ушли с фронта – разве была бы свобода?
Да из многих мест упрекали правительство, как оно могло согласиться не выводить петроградский гарнизон на фронт.
Но, сидя тут, на Мойке, – попробуй выведи его…
И грозно о заводах. Тот не сын своей родины, кто требует от правительства денег, когда мы умираем на позициях. Мы 24 часа в сутки под свинцовым дождём, а ваш рабочий пот сохранит солдатскую кровь. За каждый прогулянный вами час ваши товарищи на фронте заплатят головами. Требуем, чтобы немедленно на всех заводах работа пошла полным ходом! (Да разве только на заводах? – уже и на ремонте оружия, и на рытье запасных окопов требовали 8-часового дня!)
И даже – гораздо прямей и настойчивей, Гучков удивлялся: эти фронтовые депутации понимали о Совете депутатов такое, что правительство не смело высказать вслух. 15-я Сибирская дивизия: просим Совет рассеять ложные слухи, что он посягает на власть Временного правительства. И даже ещё острей: как это поддержка Временному правительству лишь «постольку-поскольку»? – да это сознательно-губительная деятельность для нашей родины! До нас доходят смутные слухи, что эта политическая группа, Совет рабочих депутатов, не имеет единства взглядов даже сама в себе, а издаёт постановления, противоречащие одно другим. Так просить о немедленном распубликовании именных списков Исполнительного Комитета, мы их никого не знаем!
Делегации, резолюции, – но никто же из министров не согласится заговорить таким языком, ни даже Милюков. Да и резолюции эти двоились. Тут же вдруг требовали: установить строгую очередь в отсидке на первой линии, не считаясь с личными взглядами начальников частей. Или: при назначении на командные должности прилагать к аттестациям также результат тайной баллотировки подчинённых, – то есть почти подвергнуть офицеров выборам. Другая беда: пока делегация едет в Петроград или пока резолюция идёт по почте – а там, там, в частях уже что-то успевает измениться. Поездивши вот по фронтам, Гучков успел и сам заметить: там происходит нечтo другое, о н о идёт уже дальше, чем в мартовских резолюциях. И даже эти самые делегации – так хорошо говорят, если они начинают с Мариинского дворца или с довмина. А если с Таврического – то Совет как-то быстро успевает их обработать, и эти же самые делегации начинают говорить прямо противоположное. Да вот, в эти дни, пока Гучков ездил, Совет успел собрать в Таврическом какое-то «совещание фронтовых частей», случайный сброд вот таких делегаций, а как будто они уже представляют всю Действующую армию. Вели это совещание какие-то Липеровский, Лопуховский и Клоповский, ни одного известного имени, а выносят резолюцию, якобы всеобщей значимости: подчинение дисциплине и порядку не может распространяться на те случаи, когда понуждают солдат к политическим поступкам, не согласным с их гражданскими убеждениями. Так предложить Исполнительному Комитету (а вовсе не правительству) послать на все фронты и во все армии комиссаров с самыми широкими полномочиями и требовать от Временного правительства признания этих комиссаров!
Вот так всё и расползалось, никакого единого стержня не было.
Да из 12-й армии Радко, где сам же Гучков одобрял начинания, четыреста офицеров – Совет офицерских депутатов во главе с латышским полковником Вацетисом, слали Гучкову декларацию: они – сомневаются в искренности многих лиц высшего командного состава и чинов штабов, которые могут стараться вредить. И если, мол, те ещё не совершают прямых сношений с врагом, то только из-за боязни быть обнаруженными! Но в их руках – неправильное распределение боевых сил, посылка резервов не туда, куда нужно, сбивчивые распоряжения, опоздавшие приказания – и это всё предполагали офицеры в своих исконных старших начальниках! Какой опасный переклон! – да гучковской же идеи реформы. Если от массовой смены генералов начнут теперь, даже офицеры! – подозревать и каждого генерала, – то как же руководить войсками? И вот эти четыреста баламутов предлагали: правительство должно неотступно наблюдать за генералами на каждом шагу, иметь свои глаза и уши на местах – своих комиссаров при каждой армии.
Опять и тут – комиссаров.
Да комиссаров от правительства и можно бы разослать – но в помощь генералам, а не для шпионства за ними! А эти четыреста, от поручиков до полковников, предлагали именно шпионство: «опереться на общественные организации прогрессивных солдат и офицеров», – прогрессивных солдат! ещё не знали таких со времён Александра Македонского! – получать «точнейшие сведения, не только о поступках и поведении, но даже настроении всех лиц командного состава»! И ещё дальше: создавать при исполнительных комитетах осведомительные бюро из 4–6 лиц, и эти бюро будут постановлять об устранении лиц командного состава, замене чинов штаба, признании их деятельности вредною – и только что не прямо устранять, а докладывать Главнокомандующему и военному министру. Вот куда раскатывалась революция!! А простодушный (или потерявший голову) Радко – пересылал вот этакое-сякое Гучкову…
Да в какой стране когда такое складывалось: при полном отсутствии именно всякой ответственности – такая власть исподтишка! Совет депутатов – как тайный советник, которому нельзя отказать. Как ещё один Распутин, коллективный Распутин. Нет, ещё наглей: в последние дни марта на своём гомозливом совещании Советов они объявили «тёмной силой», Распутиным, – именно Гучкова!! и что он – чуть ли не друг династии Романовых, раз ездил к царю за отречением!
И как вот на это всё? Как военному министру поспеть против этих необычных партийных, советских приёмов – каких-то встреч, обработки, совещаний? Отвечать? – как будто низко. А не отвечать? – это и повторить ошибку трона: они ни на что не отвечали – и свалились.
Совещание Советов постановило: «Дать решительный отпор всякой попытке правительства уйти из-под контроля демократии». Свою банду – они называют «демократией».
Не в таком унижении мечталось прежде Гучкову его будущее участие в управлении Россией.
И бедные, бедные эти «лица командного состава»! Ревельские офицеры призывали забыть все обиды, нанесенные матросами «в период недоверчивого отношения» (когда расстреливали), и только жалостно протестовали, что всё же недопустимо вмешательство матросов в оперативную боевую работу офицеров и, ещё жальче, – в личную жизнь офицеров, потому что, ещё жальче, офицеры – тоже полноправные граждане…
А приходили военному министру и такие офицерские письма, что армия вообще не хочет воевать, надо кончать войну, иначе произойдёт катастрофа.
Да даже не смел Гучков (не оскорбив общественность!) изъять из Земсоюза и Горсоюза пристроившихся там офицеров, а только с горячим призывом звать их на фронт, а в тылу их заменят небоеспособные.
И даже такое воззвание издавал: его прежним приказом № 114 солдатам разрешено посещать театры, кинематографы, пользоваться всеми железнодорожными классами, но не безплатно, «как это, очевидно, понято», напротив, защитники отечества должны подавать пример выполнения правил.
И ещё же такое: в первые дни великих событий обновления родины различными лицами взято много автомобилей из казённых гаражей, – так автомобили крайне нужны для Действующей армии, и прошу взявших вернуть, а где есть испорченные – сообщить.
А тут слали военному министру требования дать политические права и вражеским военнопленным в России: свободу передвижения в их местностях, свободу собраний и жить на частных квартирах. И Гучков вынужден был печатать разъяснение, что это противоречит понятиям плена и было бы несправедливо, ибо наши военнопленные в Германии содержатся жестоко.
А сколько ж было у министра забот, не доходящих до воззваний и публичных оповещений. Из малообученных солдат формировать сельскохозяйственные команды на помощь продовольственным комитетам. Да теперь, с министерского места, ощутил Гучков, как же драли его промышленные комитеты несходные цены за военное снаряжение, цены эти и по военному и по морскому ведомству надо было, конечно, снизить – а для того назначить ещё две новые комиссии. А изнывающая без дела изначальная Военная комиссия (повисшая в воздухе ненужность, гибрид революционных дней) теперь, чтобы придумать себе деятельность, стала расследовать донос, будто в Петрограде образовались две крупные монархические организации. (А распустить всё же нельзя, одна наполовину как бы и от Совета.) А доносов анонимных приносили в министерство кипы – и опять-таки приходилось печатать разъяснение, что теперь Россия свободна, опасаться некого, – жалоба же анонимная, хоть и правдивая, может остаться нерасследованной. А у самого – анонимно же, тайная задача: как убрать с Балтийского флота самозваного адмирала Максимова? Он самовольно увеличил матросам нормы довольствия, угождает им, они за него горой и снять не дадут, – а между тем флот разваливается.
А ещё же: армия растягивается центробежно по национальностям, у поляков есть отряды – требуют свести в отдельную армию, украинцы требуют отдельных отрядов и полков.
Какой-то гремящий ужас.
А Гучков – потерял энергию. Израсходовался во всех этих поездках, начиная от псковской к царю.
Всегда он охватывался борьбой как таковой, самой тканью борьбы, переживанием борьбы, – а вот изменило.
Лежал плашмя, неровно билось сердце, тяжёлая голова, и не хотелось смотреть, смотреть эти бумаги, ожидающие решения. Невозможно даже сосредоточиться на одной ясной мысли.
Что же будет – с армией? с войной?
Приходится рассчитывать на чудо.
15
А Ленин, в поезде через Финляндию, не в шутку думал: вот сейчас пересечём границу, всех нас схватят – да в Петропавловку. Остряка Радека оставили в Стокгольме, и в поскучневшей компании договаривались с товарищами, как вести себя на допросах. Да ещё на швейцарской границе предусмотрительные немцы отобрали от каждого подпись: «Мне известно сообщение, что русское правительство угрожает рассматривать всякого проезжающего через Германию как предателя. Политическую ответственность за эту поездку беру на себя». Всё-таки Временное правительство издали казалось куда сильней, чем вблизи.
Но когда в Белоострове под моросящим дождём, при электрических фонарях, увидели толпу встречающих сестрорецких рабочих – Ленин вмиг понял, что – уже победил! Трудности ещё будут – а уже победил! На руках понесли его в вокзал говорить речь. Сказал несколько фраз, берёг заряд, – а всё ликовало. (Сдавать ли оружие? – спросили его рабочие, ответил: для пролетариата оно сейчас крайне необходимо.) И, как всегда без инерции, мгновенно и без остатка, покинул прежний настрой и обернулся в новый: взял Каменева к себе в купе отчитывать его за политическую линию «Правды», а в Сестрорецке уже и не вышел, послал речь говорить – Зиновьева. (Встречали и сёстры, и члены БЦК, ПК – с ними потом: Каменев за три недели вреднейше исказил направление партии.)
Конец ознакомительного фрагмента.