Вы здесь

Край снов. Сборник. Рассказы и пьеса. Игра слов (Алексей Жак)

Игра слов

– Какого черта! Я убью ее, – он опустил свои тяжелые, опухшие руки на растасованные листы. Сверкнул тусклой металлической улыбкой обручальный перстень. Длинный, во всю страницу, жирный чернильный прочерк – затушевывал минуту назад строку – лежал на белой глади бумаги одинокой бороздкой. Он механически поиграл сиянием металла, добиваясь нужного блеска. Не вышло. – Убью, убью, убью…

Если часто повторять, получалось вовсе не страшно – этот спотык перед ю, эта мягкость несамостоятельного знака, втершегося в очередь совсем, может быть, непредумышленно, по неведению, но зажатого мощными плечами и ожидающего смиренно. С жутким предчувствием участи неизвестной жертвы, эти два коротких выдоха, похожие на птичье: «фьють, фьють», – все расхолаживало, расслабляло, отвлекало от мысли о предстоящей насильственной смерти. Куда лучше короткое «бить». Придав ему нужное склонение, без этой дармоедки с невинно-трусливыми хлопками ресниц, получим, хоть и неуклюжее орудие, но все же более подходящее случаю – одно только это бычье упрямство, напористость многого стоит.

– Бю, бю. Нет, это, ни в какие ворота…

Он встал, со скрипом отодвинул стул, энергично прошагал к вешалке и, не оборачиваясь, угрюмо принялся одеваться. Если бы не это странное, неодолимое желание. Ничего бы не изменилось. Та же вешалка, пальто с порванной у самого низа подкладкой, обрезиненные ботинки, нечищеные с месяц и прекрасно чувствующие себя в осенних уличных лужах. Стол, ощущаемый спиной исходящим от него ледяным холодом горной недоступной вершины. Сложенные у подоконника рукописи с непонятным назначением – для топки, в связи с переездом? Мысли, рожденные до настоящего момента прочными и обстоятельными, крепленными ложкой моментального, летучего анализа вслед, претендующими на длительное, хоть и шапочное, знакомство, даже украшенные дымным ореолом наваждения, все без исключения, состоящие в родстве до этого самого последнего момента, неожиданно взбунтовались и поспешили покинуть разочаровавший их приют.

Такое уже случалось неоднажды, и он, успев в тишине, спокойно проанализировать их поспешное бегство, пришел к выводу, что ничего собственно страшного не произошло, их череда – такое же естественное событие, как утренние пробуждения, мелкие ежедневные неприятности (необходимость отлучиться на улицу, например). Он их даже материализовал в предметы обихода. Слишком много значил для него мир вещей, и напротив слишком безразличен был мир людей, коих он считал второстепенным материалом мироздания. Однако неодушевленные, превращенные в формы (последние все равно оказывались человеческими, предпочтительно женскими), они не были похожи на оловянных солдатиков, матерчатых кукол. Каждая имела свой характер, привычки, рефлексы. Одна нервно дергала шеей, другая – заправская балерина. Третья – прощаясь, отвешивала поклоны. Четвертая – божилась вечно помнить, и цветы на могилу и все такое – словом, каждая была оригинальна.

По-своему он ценил их оригинальность. Не желая портить, он корректировал их: принаряжал, приукрашал. Многим это не нравилось. Он догадывался по их молчаливому напряженному терпению, но бегство их изменами не назвал бы. Он позволял им ретироваться время от времени, никогда не сдерживая. Свежесть, своего рода сквознячок, создаваемый их внезапными исчезновениями, позволяла сохранить ясность, дабы определить направление, откуда появится новая гостья.

На встречу с ней он постоянно опаздывал, но всегда был готов к оказанию почестей и держал под рукой готовый наряд. Со временем он даже стал подумывать, что подавил их прыть, что овладел, если не каждой в отдельности, то общей матерью, по крайней мере. Что купил их своими нарядами. Он жил в совершенной убежденности, что творит как истинный художник. Он придумал им вчера слово: очень уютную клеть из шести букв. Такие певучие слоги: ка-ба-ла…

И вот теперь, утратив вмиг всю кажущуюся власть, оказался один с этим сквозняком в голове, с замерзшим черновиком и окаменевшим письменным столом.

Он одевался, а губы шевелились. Спускаясь по полутемной лестнице парадной, он громыхнул о косяк округленной костяшкой зонта – безотчетно он всегда и всюду окружал себя массой мелких, бесполезных предметов, и споткнулся о порог, заглядевшись на выходе в серое небо – нет ли тучек? Он просидел вчера весь вечер в своем самом глубоком в мире кресле в халате с китайским узором, сквозь байк и синие иероглифы которого холод проникал, как к себе домой. Окно было отворено настежь, комната выстужена, лишенная прилива тепла в резервуар водяной гармони. Он курил одну за другой сигарету, а может одну и ту же, думал, сопоставлял.

Он решал какую-то трудную задачу, которую ему задало особое расположение вещей и событий последнего периода жизни. Это было важно. Именно такую весть принесла ему новая знакомая. Ей вторил целый хор женских голосов, предупреждавших поторопиться. И их расположение, как объемное продолжение плоских построений наружных предметов, насторожило его. Он постарался усилием воли разгрести беспорядочные наслоения впечатлений от предыдущих столкновений в реальном мире с людьми, с природой, вообще с материей.

«Во-первых», – думал, вспоминал он.– «Пес, что был подобран им дня три назад на улице, – бездомный бродяга, озадачивший его своим взглядом, издох, не прожив сутки под его опекой. Видимо, хворал или не перенес неволи, хотя неволя отпадает: кто-кто, а ему на отсутствие свободы жаловаться было грех. Во-вторых, канарейка по неосторожности во время корма была выпущена им самим, пустую клеть он закинул в антресоль. В-третьих, пожарные гудки, утром доносившиеся в открытое окно, а также какой-то мальчик – отъявленный хам, два часа кряду бродивший под ним с отвратительнейшей привычкой губами пускать неподражаемо убедительные пуки, впрочем, на некоторое время исчезнувший за кирпичной кладкой во дворе, видимо спровоцированный собственным мастерством. В-четвертых, давно не было Насти…»

Конец ознакомительного фрагмента.