Глава 18
Серафима Этионема Уайт, несмотря на столь звучные имена, не тянула на ангела, хотя добротой сердца и души она могла тягаться с хозяевами Небес. Но вот крыльев, в отличие от ангелов, в честь которых ее назвали, у нее не было, и не могла она петь так сладко, как серафим, ибо природа наградила ее низким голосом и застенчивостью, с какой не попадают на сцену. Этионемы – хрупкие цветы, белые или светло-розовые, тогда как эта девушка в свои шестнадцать лет, прекрасная, как цветок, обладала не хрупкой, но сильной волей, которая бы не согнулась и не сломалась даже при самом сильном ветре.
Случайные знакомые, очарованные необычностью ее имени, звали девушку исключительно Серафимой. Учителя, соседи и не слишком уж близкие друзья – Серой. А вот те, кто знал ее лучше других и любил всей душой, как сестра Целестина, – Фими.
С того момента, как вечером пятого января девушка поступила в больницу Святой Марии в Сан-Франциско, медицинские сестры тоже начали звать ее Фими, не потому, что знали достаточно долго, чтобы полюбить, просто именно так называла ее Целестина.
Фими делила палату 724 с женщиной восьмидесяти шести лет от роду, Неллой Ломбарди, которая после сильнейшего инсульта восемь дней провела в коме и лишь недавно покинула отделение реанимации. Сейчас ее состояние стабилизировалось. Волосы Неллы сияли белизной, обрамляя серое, как пемза, лицо. Кожа начисто лишилась жизненного блеска.
К миссис Ломбарди никто не заходил. В мире она осталась одна, ее муж и двое детей уже давно умерли.
На следующий день, шестого января, когда Фими на каталке увезли на анализы в различные отделения больницы, Целестина осталась в палате 724, работая над портретами. Она училась в Академии художественного колледжа.
Девушка отложила наполовину законченный, выполненный в карандаше портрет Фими, чтобы нарисовать несколько портретов Неллы Ломбарди.
Несмотря на урон, нанесенный болезнью и возрастом, красота не покинула лица старухи. Многое указывало на то, что в молодости она была ослепительной красавицей.
Целестина решила нарисовать Неллу, какой видела перед собой, голова на подушке, возможно, смертного одра, закрытые глаза, обвислые губы, лицо серое и застывшее. А потом, отталкиваясь от первого, сделать еще четыре портрета, воссоздать образ женщины, какой она была в шестьдесят, сорок, двадцать и десять лет.
Обычно, когда Целестину что-то тревожило, искусство становилось для нее убежищем от всех тягот. Когда она планировала, намечала, обдумывала рисунок, время не имело для нее никакого значения, реальная жизнь отступала на второй план.
В этот знаменательный день рисование не сумело увести ее от реальности. То и дело ее руки начинали так дрожать, что она не могла удержать карандаш под контролем.
Когда ее трясло так, что она не могла рисовать, Целестина отходила к окну и смотрела на многоэтажный город.
Удивительная красота Сан-Франциско, яркая история города находили прямой отклик в ее сердце, вызывали такую бурю эмоций, что иной раз она задавалась вопросом: а не в этом ли городе она жила в прошлой жизни? Очень часто улицы, на которые впервые ступала ее нога, казались ей до боли знакомыми. Знаменитые здания, построенные в конце девятнадцатого и начале двадцатого века, вызывали у нее смутные воспоминания о великолепных балах, и ее воображение иной раз рисовало яркие и живые детали, которые легко могли сойти за воспоминания.
На этот раз даже вид Сан-Франциско, под небом цвета китайского фарфора, с серебристо-золотыми облаками, не приносил утешения, не мог успокоить нервы Целестины. Проблемы ее сестры, в отличие от собственных, никак не хотели выходить из головы… да и не попадала она никогда в столь ужасную ситуацию, в какой сейчас оказалась Фими.
Девять месяцев тому назад Фими изнасиловали.
От стыда и страха девушка никому ничего не сказала. Пусть и жертва, она во всем винила себя, и боязнь стать всеобщим посмешищем возобладала над благоразумием.
Когда же выяснилось, что она беременна, Фими повела себя точно так же, как и многие наивные пятнадцатилетние девочки: попыталась избежать презрения и упреков, которые, как ей представлялось, обрушились бы на нее за то, что она вовремя не сообщила об изнасиловании. Не думая о последствиях, она сконцентрировалась только на текущем моменте, поставив перед собой цель как можно дольше скрывать свое состояние.
В борьбе за сохранение минимального веса ее союзником стала анорексия. Она научилась испытывать наслаждение от голодных болей.
Да, она ела, но только высококалорийную пищу, соблюдая хорошо сбалансированную диету. О неумолимо приближающихся родах старалась не думать, но, пытаясь избежать изменений в фигуре, свойственных женщине, вынашивающей ребенка, в меру своих сил заботилась о том, чтобы младенец получал достаточное питание.
Однако в эти девять месяцев тихой паники здравомыслия в действиях Фими становилось все меньше, и своими действиями она ставила под угрозу и свое здоровье, и жизнь младенца, хотя не ела всякую дрянь и каждый день принимала по таблетке мультивитаминов. Чтобы скрывать происходящие с ней изменения, она носила свободную одежду и надевала поддерживающие бандажи. Потом сменила их на пояса, которые еще сильнее стягивали живот.
Поскольку за шесть недель до изнасилования она серьезно повредила ногу, ей даже делали операцию на сухожилии, Фими удалось, ссылаясь на боли в ноге, получить освобождение от уроков физкультуры, и медленно растущий животик остался для окружающих тайной.
К последней неделе беременности женщина в среднем набирает дополнительно двадцать восемь фунтов. Из них семь или восемь весит младенец. Три – плацента и околоплодные воды. Оставшиеся восемнадцать обусловлены задержкой жидкости в организме и увеличением жировых запасов.
Фими набрала меньше двенадцати фунтов. Ее беременности никто бы не заметил и без пояса.
За день до поступления в больницу Святой Марии она проснулась с жуткой головной болью, от которой все плыло перед глазами, и тошнотой. К этому добавилась боль внизу живота. Раньше такого с ней не случалось, хотя она и понимала, что это не схватки.
И со зрением вообще начало твориться что-то невообразимое. Комната не просто плыла перед глазами, на периферии начали вспыхивать искры. И где-то на полминуты она просто ослепла, придя в неописуемый ужас, который так и не покинул ее, хотя она вновь прозрела.
Несмотря на этот кошмар, несмотря на то что до родов оставалась неделя, максимум десять дней, Фими все еще не решалась признаться в случившемся отцу и матери.
Преподобный Гаррисон Уайт, хороший баптист и хороший человек, никогда не судил людей и не отличался черствостью сердца. А его жена, Грейс[10], во всем соответствовала данному ей при рождении имени.
Фими не решалась сказать о своей беременности не потому, что боялась гнева родителей. Ее страшила мысль о том, что она увидит разочарование в их глазах. Она бы скорее умерла, чем опозорила их.
Второй приступ слепоты поразил ее в тот же день, когда она была в доме одна. Она выползла из своей комнаты в коридор, на ощупь добралась до телефонного аппарата в спальне родителей.
К счастью, она застала Целестину дома: в своей маленькой квартире-студии сестра работала над автопортретом. Услышав истеричный голос Фими и ее поначалу бессвязные слова, Целестина подумала, что мать или отец, а возможно и оба, умерли.
У нее чуть не разорвалось сердце, когда она узнала истинную причину звонка Фими. Это известие вызвало не меньшую печаль, чем смерть одного из родителей. Не только печаль, но и дикую злобу на человека, посмевшего надругаться над ее единственной сестрой.
Ужаснувшись девятимесячной изоляции, которой добровольно подвергла себя Фими, и ее физическим страданиям, Целестина посоветовала сестре первым делом рассказать обо всем родителям. Семья Уайт, сплотившись, могла выдержать любой удар судьбы.
Во время разговора со старшей сестрой зрение вернулось к Фими, но не благоразумие. Она умоляла Целестину не разыскивать мать или отца по телефону, не звонить врачу, а прилететь домой и быть рядом, когда придет время открыть ужасный секрет.
И Целестина, оставшись при своем мнении, скрепя сердце во всем пошла навстречу Фими. Интуиции она доверяла ничуть не меньше, чем логике, и ужасное нервное напряжение, которое испытывала сестра, заставило ее поступиться здравым смыслом. Собираться времени не было. Каким-то чудом ей удалось сразу взять билет на ближайший рейс, и часом позже она уже летела в Спрюс-Хиллз, штат Орегон.
Через три часа после звонка Фими она стояла рядом с сестрой. В гостиной дома приходского священника, под взглядами Иисуса Христа и Джона Ф. Кеннеди, чьи портреты висели бок о бок, девушка рассказала отцу и матери о том, что сделали с ней, и о том, что в отчаянии и смятении она сделала с собой сама.
Конечно же, Фими окружили той безграничной, всепоглощающей любовью, которой ей так не хватало последние девять месяцев, чистой любовью, которую она, по ее разумению, не заслуживала.
И хотя раскрытые объятья семьи и сброшенный с плеч груз вины успокоили ее, в значительной степени вернули столь необходимое ей благоразумие, Фими наотрез отказалась назвать имя мужчины, который ее изнасиловал. Он пригрозил, что убьет и ее саму, и всю семью, если она даст против него показания, и она верила, что его угроза – не просто слова.
– Дитя, – сказал ей отец, – он больше никогда не тронет тебя. И господь, и я об этом позаботимся, хотя ни господь, ни я не прибегнем к помощи оружия. Для этого у нас есть полиция.
Но насильник так сильно затерроризировал Фими, его угрозы так крепко впечатались в ее сознание, что им так и не удалось убедить ее расстаться со своим последним секретом.
Мать воззвала к ее чувству моральной ответственности. Если этого человека не арестовать, не осудить, не отправить в тюрьму, он рано или поздно изнасилует другую невинную девушку.
Фими стояла на своем.
– Он сумасшедший. Больной. Злой, – по ее телу пробежала дрожь. – Он это сделает, он убьет нас всех, и ему плевать на то, что потом его застрелят полицейские или он умрет на электрическом стуле. Если я назову его имя, вам всем будет грозить смертельная опасность.
Целестина и родители сошлись на том, что к этому разговору надо вернуться после рождения ребенка. Потому что сейчас установление личности насильника представлялось далеко не самым главным.
Закон запрещал аборты, церковь считала их смертным грехом, так что родители Фими не хотели об этом и слышать. Кроме того, она была уже на сносях, а с учетом длительного голодания и ношения поясов аборт представлял огромную опасность для ее жизни.
А вот наблюдение врача ей требовалось, и требовалось немедленно. Они решили, что ребенка после рождения сразу определят для усыновления в семью, где его будут любить, где никогда не увидят в нем образ насильника-отца.
– Здесь я рожать не буду, – твердо заявила Фими. – Если он поймет, что я родила от него ребенка, он еще больше обезумеет. Я это точно знаю.
Она хотела улететь в Сан-Франциско с Целестиной, родить в большом городе, о чем не будут знать ни отец ребенка, ни ее друзья, ни прихожане преподобного Уайта. Чем больше родители и сестра убеждали Фими, что это не лучший вариант, тем тверже она стояла на своем. Наконец они поняли, что их настойчивость – прямая угроза как физическому здоровью, так и психике Фими, и на все согласились.
Симптомы, которые так пугали Фими: головокружение, боль в нижней части живота, временная потеря зрения – полностью исчезли. Возможно, причины их крылись в психологии, а не в физиологии.
Все, кроме Фими, понимали, что задерживать встречу с врачом еще на несколько часов очень рискованно, но не менее рискованной представлялась и поездка в местную больницу, которая наверняка вызвала бы у девушки нервный срыв.
Такой пароль, как «чрезвычайные обстоятельства», позволил Целестине быстро связаться с ее врачом в Сан-Франциско. Он согласился посмотреть Фими и положить в больницу Святой Марии, как только она прилетит из Орегона.
Священник не мог оставить церковь, но Грейс хотела полететь с дочерьми. Фими, однако, и здесь настояла на своем: добилась, чтобы в Сан-Франциско ее сопровождала только Целестина.
И хотя девушка не смогла внятно объяснить, почему не хочет, чтобы мать находилась рядом, они не стали донимать ее уговорами, чувствуя, что эмоции, бушующие в душе и сердце Фими, не позволяют ей принимать взвешенные решения. Должно быть, Фими не хотела, чтобы ее нежная и благопристойная мать испытала стыд и позор, которые она сама так остро чувствовала все эти месяцы.
Грейс, разумеется, была сильной женщиной, для которой вера служила надежной броней от всех невзгод. Целестина знала, что мать будет страдать гораздо сильнее, оставаясь в Орегоне, вдали от дочери, но Фими, по молодости и наивности, не понимала, в отличие от остальных, что ее мать – скала, а не тростинка, гнущаяся от малейшего порыва ветра.
Смирение, с которым Грейс приняла решение Фими ради душевного спокойствия младшей дочери, тронуло Целестину до слез. Впрочем, она всегда любила и безмерно уважала мать за ее мудрость и умение выбирать единственно правильное решение.
С той же удивительной легкостью, с какой Целестине удалось купить билет из Сан-Франциско, она достала два обратных билета на вечерний рейс из Орегона: в этом ей словно помогали небеса.
В воздухе Фими пожаловалась на звон в ушах, связанный скорее всего с перепадом давления. В какой-то момент у нее начало двоиться в глазах, в аэропорту после посадки пошла носом кровь.
Крови вытекло много, остановить ее никак не удавалось, и Целестину охватило дурное предчувствие. Она все более укреплялась в мысли, что совершила ошибку, промедлив с госпитализацией сестры.
Из международного аэропорта Сан-Франциско, по затянутым туманом улицам ночного города они достаточно быстро добрались до больницы Святой Марии, где Фими определили в палату 724. Сразу же выяснилось, что у девушки чрезвычайно высокое давление, 210 на 126, по существу, гипертонический криз, ведущий к инсульту, почечная недостаточность и другие опасные для жизни отклонения от нормы.
Ее немедленно уложили на кровать, начали вводить внутривенно препараты, снижающие давление, подсоединили к электрокардиографу.
Доктор Лиленд Дайнз, врач-терапевт Целестины, приехал прямо с обеда в ресторане отеля «Риц-Карлтон». Даже с редеющими седыми волосами и глубокими морщинами, которые прорезали лицо, выглядел Дайнз очень моложаво. Несмотря на многолетнюю практику, он не смотрел на пациентов свысока, говорил с ними мягко и обладал безграничным запасом терпения.
После осмотра Фими, которую начало тошнить, Дайнз прописал ей противосудорожное, противорвотное и седативное средства, все внутривенно.
Успокаивающее он назначил очень слабенькое, но Фими заснула буквально через несколько минут. Волнения последних часов и длинный перелет совершенно ее вымотали.
В коридоре, у двери в палату 724, доктор Дайнз рассказал Целестине о состоянии Фими. Среди сестер, тенями проскальзывающих по коридору, встречались и монахини в апостольниках и длинных, до пола, рясах.
– У нее преэклампсия[11]. Она бывает у пяти процентов беременных женщин, практически всегда после двадцать четвертой недели, и обычно успешно лечится. Но я не собираюсь подслащивать пилюлю, Целестина. У нее случай более серьезный. Она не наблюдалась у врача, не проходила никаких обследований, она на тридцать восьмой неделе беременности, и до родов ей осталось примерно десять дней.
Поскольку они знали дату изнасилования, и ни раньше, ни позже у Фими не было никаких сексуальных контактов, рассчитать точную дату родов не составляло труда.
– По мере приближения срока родов преэклампсия может развиться в полную эклампсию.
– И что будет потом? – спросила Целестина, заранее страшась ответа.
– Среди возможных осложнений – кровоизлияние в мозг, отек легких, почечная недостаточность, некроз печени, кома… выбирай на вкус.
– Мне следовало положить ее в больницу дома.
Врач опустил руку на плечо Целестины.
– Не кори себя. Перелет она перенесла нормально. И хотя я никогда не бывал в орегонских больницах, сомневаюсь, чтобы там она могла рассчитывать на такой уровень медицинского обслуживания, как здесь.
Для того чтобы взять преэклампсию под контроль, на следующий день доктор Дайнз назначил Фими различные анализы. Он рекомендовал провести кесарево сечение, как только у девушки снизится и стабилизируется давление, но не хотел идти на операцию, не определив, к каким осложнениям могли привести голодная диета и долговременное сжатие нижней части живота.
И хотя Целестина уже понимала, что рассчитывать на оптимистичный ответ не приходится, она все-таки спросила: «Ребенок скорее всего будет… нормальным?»
– Надеюсь, что да, – ответил врач, сделав основной упор на слово надеюсь.
В палате 724, стоя у кровати сестры, наблюдая за спящей девушкой, Целестина сказала себе, что она достаточно удачно справляется с возникающими трудностями. И похоже, сможет удержать ситуацию под контролем, не призывая на помощь родителей.
А потом у нее вдруг перехватило дыхание, словно чьи-то стальные пальцы сжали горло. Когда же она протолкнула воздух в легкие, назад он вырвался рыданием, из глаз покатились слезы.
Фими родилась на четыре года позже ее. Последние три года они виделись редко, потому что Целестина уехала в Сан-Франциско. Разница в возрасте и разделившее их расстояние, учеба и повседневные дела не вынудили ее забыть о своей любви к сестре, но из памяти стерлись чистота и сила этой любви. Но теперь прежние чувства вернулись и так потрясли Целестину, что ей пришлось пододвинуть к кровати стул и присесть.
Склонив голову, закрыв лицо руками, она задалась вопросом: каким образом ее матери удавалось сохранять веру в бога, когда такие ужасные испытания выпали на долю столь невинного существа, как Фими?
Около полуночи она вернулась в свою квартиру. Выключив свет, лежа в постели, она смотрела в потолок, не в силах уснуть.
Жалюзи она сдвинула, оставив окна открытыми. Обычно ей нравилось дымное, красновато-золотое зарево над ночным городом, но сегодня оно вызывало у Целестины смутную тревогу.
У нее возникло странное ощущение, что, поднимись она сейчас и подойди к окну, она бы увидела, что город окунулся в темноту, что все уличные фонари погасли. А этот странный свет шел от сливных канав, из открытых люков, не от города, а из лежащего под ним мира.
Внутренний глаз художника никогда не закрывался, даже во сне, непрерывно искал форму, образ, значение. Вот и сейчас он вел поиск на потолке. В игре тени и света на штукатурке Целестина видела суровые лица младенцев… деформированные, сморщенные… и лики смерти.
Через девятнадцать часов после поступления Фими в больницу Святой Марии, когда девушка проходила последние обследования, назначенные доктором Дайнзом, небо вдруг потемнело в ранних сумерках, и город вновь окрасился в красно-золотые тона, которые прошлой ночью подсвечивали квартиру Целестины.
День работы не пропал зря: она закончила карандашный портрет Неллы Ломбарди. И начала второй в серии, на котором собиралась изобразить ее шестидесятилетней.
Хотя Целестина не спала тридцать шесть часов, голова, спасибо тревоге и озабоченности, оставалась ясной. В этот момент не дрожали и руки: линии и тени ложились на бумагу с той же легкостью, что и слова, выбегающие из-под ручки находящегося в трансе медиума.
Сидя на стуле у окна, рядом с кроватью Неллы, с листом, приколотым к доске, она вела односторонний разговор с женщиной, находящейся в коматозном состоянии. Рассказывала истории о том, как росла вместе с Фими… и удивлялась своему красноречию.
Иногда Нелла вроде бы слушала, хотя глаза ее не открывались, руки не двигались. А зеленая точка на электрокардиографе вычерчивала устойчивую кривую.
Перед самым обедом санитар и медсестра вкатили в палату кресло-каталку с Фими. Осторожно переложили ее на кровать.
Девушка выглядела лучше, чем ожидала Целестина. Пусть и усталая, она улыбалась, а огромные карие глаза весело поблескивали.
Фими захотела посмотреть на законченный портрет Неллы и на свой, оставленный на полпути.
– Когда-нибудь ты станешь знаменитой, Цели, – прокомментировала она работы сестры.
– В следующем мире не будет ни знаменитых, ни очаровательных, ни титулованных, ни гордых, – Целестина улыбнулась, цитируя одну из наиболее знакомых ей проповедей отца, – ни власть имущих…
– …ни жестоких, ни ненавистных, ни завистливых, ни злых, – подхватила Фими, – ибо все это грехи нынешнего падшего мира…
– …и теперь, когда поднос для пожертвований плывет среди вас…
– …жертвуйте, как если бы у вас уже началась следующая жизнь…
– …не будьте лицемерным, жадным…
– …скаредным…
– …не привыкшим делиться…
– …Пекснифом[12] этого мира.
Они рассмеялись, взялись за руки. И впервые после панического звонка Фими из Орегона Целестина подумала, что со временем все образуется.
Но несколько минут спустя, после еще одного коридорного разговора с доктором Дайнзом, оптимизма у нее поубавилось.
Высокое, не желающее снижаться кровяное давление Фими, присутствие белка в моче и другие симптомы указывали на то, что преэклампсия появилась уже давно, а это увеличивало риск ее развития в эклампсию. Артериальную гипертонию вроде бы удалось взять под контроль… но только за счет более сильных препаратов, чем те, которые поначалу собирались назначить ей врачи.
– Добавим к этому, – продолжил доктор Дайнз, – что у нее маленький таз, а это чревато осложнениями даже при обычных родах. И мышечная ткань шейки матки, которая должна размягчаться в преддверье родов, по-прежнему жесткая. Я не верю, что шейка сможет достаточно раскрыться, чтобы пропустить плод.
– А младенец?
– Нет никаких свидетельств врожденных дефектов, но некоторые анализы свидетельствуют о тревожных отклонениях. Мы все узнаем, когда увидим ребенка.
Укол ужаса пронзил Целестину, когда ей не удалось подавить образ чудовища, полудракона, полупаука, растущего в чреве ее сестры. Она ненавидела ребенка, зачатого от насильника, и ненависть эта страшила ее, ибо на младенце никакой вины не было.
– Если ночью ее кровяное давление стабилизируется, я хочу, чтобы в семь утра ей сделали кесарево сечение. После родов угроза эклампсии полностью отпадет. Я бы хотел передать Фими доктору Аарону Калтенбаху. Он – первоклассный акушер.
– Разумеется.
– Разумеется, я тоже буду присутствовать при родах.
– Я вам очень признательна, доктор Дайнз. За все, что вы сделали.
Целестина, сама едва шагнувшая в мир взрослых, притворялась, что крепкие плечи и жизненный опыт позволяют ей выдерживать эту ношу. На самом деле непомерный груз гнул ее к земле.
– Иди домой. Поспи, – предложил доктор Дайнз. – Ты ничем не сможешь помочь своей сестре, если сама окажешься на больничной койке.
Она осталась с Фими, пока та обедала.
Девушка на аппетит не жаловалась и вскоре после обеда заснула.
Дома, позвонив родителям, Целестина приготовила себе сандвич с ветчиной. Съела четверть. Дважды куснула круассан с шоколадом. Добавила ложечку орехового мороженого. Вкуса не почувствовала. Все казалось пресным, как больничная еда Фими, каждый кусок застревал в горле.
Не раздеваясь, Целестина плюхнулась на покрывало. Хотела немного послушать классическую музыку, а уж потом идти чистить зубы.
Тут до нее дошло, что радио она не включила. Но она заснула, прежде чем успела потянуться к радиоприемнику.
Седьмое января, четверть пятого утра.
В Южной Калифорнии Агнес Лампион снится ее новорожденный сын. В Орегоне, мучаясь от кошмара, Каин Младший во сне произносит имя, а детектив Ванадий, который ждет у кровати, чтобы сообщить подозреваемому о дневнике его погибшей жены, наклоняется вперед, чтобы не пропустить ни единого звука. При этом четвертак не останавливает своего движения по костяшкам пальцев правой руки.
В Сан-Франциско зазвонил телефон.
Перекатившись на бок, Целестина Уайт в темноте нащупала трубку только после третьего звонка. «Алле» наложилось на зевок.
– Приезжай сейчас, – дребезжащий голос старухи.
– Что? – сонно спросила Целестина.
– Приезжай сейчас. Приезжай быстро.
– Кто это?
– Нелла Ломбарди. Приезжай сейчас. Твоя сестра скоро будет умирать.
Весь сон сняло как рукой. Сидя на краю кровати, Целестина прекрасно понимала, что ей никак не могла звонить лежащая в коме старуха.
– Что все это значит?
Ей ответила абсолютная тишина. Из динамика не доносилось ни единого звука. Не то чтобы человек на другом конце провода медлил с ответом. Целестина не слышала ни легкого потрескивания, ни статических помех, ни намека на дыхание. Ничего.
Глубины этой беззвучной бездны напугали Целестину. Она не решалась открыть рот, потому что молчание это вдруг превратилось для нее в неведомое живое существо, крадущееся к ней по телефонному проводу.
Она положила трубку на рычаг, сдернула со спинки одного из двух стульев у кухонного стола кожаный пиджак, схватила ключи и сумочку и метнулась к двери.
На улице все звуки ночного города: урчание редких автомобилей, проносящихся по пустынным мостовым, грохот незакрепленного люка, попавшего под колесо, далекий вой сирены, смех пьяных людей, возвращающихся домой после затянувшейся вечеринки, – приглушала пелена серебристого тумана.
Звуки эти Целестина слышала не раз и не два, но город вдруг превратился в чуждое для нее место, где за каждым углом ее подстерегала опасность, а высокие здания вздымались над ней, как храмы незнакомых и жестоких богов. И в пьяном смехе гуляк, долетавшем до нее сквозь туман, ей слышалось не веселье, а безумие и мука.
Автомобиля у нее не было, больница находилась в двадцати пяти минутах ходьбы от ее дома. Молясь о появлении такси, она побежала. Молитва ее осталась без ответа, но путь до больницы Святой Марии занял у запыхавшейся Целестины чуть больше пятнадцати минут.
Лифт, поскрипывая тросами, еле-еле полз вверх. В замкнутом пространстве кабины ее частое дыхание гулким эхом отражалось от стен.
В предрассветные часы в коридорах седьмого этажа царила тишина. В воздухе стоял сосновый запах какого-то дезинфицирующего средства.
Целестина увидела, что дверь в палату 724 распахнута. Внутри горел свет.
Ни Фими, ни Неллы она не нашла. Лишь санитарка перестилала кровать старухи. С кровати Фими одеяло наполовину сползло на пол.
– Где моя сестра? – выдохнула Целестина.
Санитарка чуть не вскрикнула (Целестина испугала ее), выпрямилась, оторвавшись от работы.
И в этот момент чья-то рука коснулась плеча Целестины. Повернувшись, она оказалась лицом к лицу с монахиней, увидела розовые щеки и светло-синие глаза, которые с этого мига стали ассоциироваться у нее с дурными новостями.
– Я не знала, что они сумели связаться с вами. Вы очень быстро добрались сюда, дорогая, буквально за десять минут.
Со звонка Неллы Ломбарди прошло как минимум двадцать.
– Где Фими?
– Быстрее. – Монахиня повела ее по коридору к лифтам.
– Что случилось?
– Очередной гипертонический криз, – ответила монахиня, когда они уже спускались на этаж, где располагались операционные. – Несмотря на лекарства, у бедняжки резко подскочило давление. У нее начались экламптические судороги.
– О господи!
– Сейчас она в операционной. Кесарево сечение.
Целестина ожидала, что ее отведут в комнату ожидания, но вместо этого монахиня открыла дверь предоперационной.
– Я – сестра Джозефина. – Она сняла сумочку с плеча Целестины. – Сумочка останется у меня. – Она помогла девушке снять кожаный пиджак.
Появилась медицинская сестра в зеленом хирургическом костюме.
– Подтяните рукава свитера и как следует намыльте руки до локтей. Мыла не жалейте. Я скажу, когда хватит.
Медсестра сунула в правую руку Целестины кусок мыла. Монахиня включила воду.
– К счастью, доктор Липскомб был в больнице, когда это произошло. Только что принял очень сложные роды. Он – специалист экстра-класса.
– Как Фими? – спросила Целестина, яростно намыливая руки.
– Доктор Липскомб принял младенца десять минут тому назад. Плацента еще не удалена, – сообщила ей медсестра.
– Младенец маленький, но здоровенький. Никаких пороков развития, – добавила монахиня.
Целестина спрашивала о Фими, а ей говорили о младенце, поэтому ее тревога только возросла.
– Достаточно, – сказала медсестра, и монахиня, протянув руку, закрыла кран.
Целестина отступила от раковины, подняла руки, совсем как хирурги в фильмах, и у нее возникло острое ощущение, что она дома, в постели, а происходящее ей только снится.
Потом медсестра надела на Целестину хирургический халат, завязала пояс на спине. Монахиня присела и надела на уличные туфли Целестины пластиковые бахилы.
Этот неординарный и срочный визит в операционную, святая святых, лучше всяких слов говорил о состоянии Фими.
К халату и бахилам добавились хирургическая маска и шапочка, под которую медсестра забрала волосы Целестины.
– Сюда.
Из предоперационной они вышли в короткий коридор. Бахилы поскрипывали по виниловым плиткам пола.
Медсестра открыла дверь, пропустила Целестину вперед, но не последовала за ней в операционную.
Сердце Целестины билось так сильно, что от его ударов вибрировали все кости. Колени подгибались, ноги отказывались ей служить. Она даже испугалась, что сейчас упадет.
Хирургическая бригада, словно в молитве, склонилась над операционным столом, на котором лежала Фими. Белые простыни пятнала кровь.
Целестина сказала себе, что не дело бояться крови. При родах без нее не обойтись. Кровь в подобных ситуациях – обычное дело.
Младенца она не увидела. В одном углу коренастая, толстая медсестра что-то делала на другом столе, практически закрывая его своим телом. Вроде бы кого-то пеленала. Скорее всего младенца.
Ненависть к нему вспыхнула в Целестине с такой силой, что она почувствовала горечь во рту. Пусть и без пороков развития, ребенок все равно был монстром. Проклятием насильника. Здоровеньким, но здоровеньким за счет Фими.
Несмотря на то что операция продолжалась, высокая медсестра отступила на шаг и взмахом руки подозвала Целестину к столу.
Она подошла, наконец-то увидела Фими, живую… но столь разительно изменившуюся, что у Целестины прихватило сердце, будто грудная клетка внезапно съежилась, обжав его ребрами.
Лицо Фими перекосило, словно сила тяжести воздействовало на одну половину куда сильнее, чем на другую. Левое веко стянуло на глаз. Левый уголок рта опустился. Из него тянулась струйка слюны. Глаза блуждали, обезумевшие от страха, похоже, уже не могли сфокусироваться.
– Внутримозговое кровоизлияние, – объяснил хирург, скорее всего доктор Липскомб.
Чтобы удержаться на ногах, Целестине пришлось одной рукой опереться об операционный стол. Нестерпимо яркий свет резал глаза, воздух так пропитался запахами антисептика и крови, что каждый вдох давался с трудом.
Фими повернула голову, и ее глаза разом перестали блуждать. Она встретилась взглядом с сестрой и, должно быть, в первый раз поняла, где находится.
Попыталась поднять правую руку, но она не шевельнулась, никак не отреагировала, так что Фими потянулась к сестре левой рукой. Целестина схватила ее, сжала.
Девушка заговорила, но язык и губы не желали слушаться, вместо слов с них срывались бессвязные звуки. Блестящее от пота лицо еще больше перекосилось, Фими закрыла глаза, напряглась и попыталась снова. На этот раз ей удалось произнести одно, но понятное слово: «Ребенок».
– У нее только нарушение речи, – вставил хирург. – Говорить она не может, но все понимает.
Толстая медсестра, с младенцем в руках, возникла у операционного стола рядом с Целестиной. Та в отвращении отпрянула. Сестра повернула новорожденного так, чтобы мать могла увидеть его лицо.
Фими коротко глянула на младенца, вновь нашла взглядом глаза Целестины. Опять внятно произнесла одно слово: «Ангел».
То был не ангел.
Разве что ангел смерти.
Да, конечно, ни рогов, ни копыт у младенца не было. Крошечные ручки и ножки, как у любого новорожденного. Отцом его был не демон – человек. И зло, которое являл собой отец, никак не проступало на крохотном личике.
Тем не менее Целестина не хотела иметь с младенцем ничего общего, не могла понять, почему Фими назвала его ангелом.
– Ангел, – повторила Фими, ища в глазах сестры знак понимания.
– Нельзя тебе так напрягаться, милая.
– Ангел, – упрямо твердила свое Фими, а потом, с невероятным усилием, от которого явственно набух сосуд на левом виске, добавила: – Имя.
– Ты хочешь, чтобы ребенка назвали Ангел?
Девушка попыталась ответить: «Да», – но с губ сорвалось лишь: «Д-д, д-д». Кивнула, как могла, и сжала руку сестры.
Целестина решила, что у Фими нарушилась не только речь, но и связь с реальностью. Она не могла давать имя ребенку, предназначенному для усыновления.
– Ангел, – из последних сил повторила Фими.
Ангел. Чуть менее экзотичный синоним ее имен. Ангел Серафимы. Ангел ангела.
– Хорошо, – кивнула Целестина. – Да, конечно, – она понимала, что не время сейчас спорить с Фими. – Ангел. Ангел Уайт. А теперь успокойся, расслабься, тебе нельзя перенапрягаться.
– Ангел.
– Да, да.
Толстая медсестра унесла младенца, пальцы Фими на руке сестры чуть разжались, а вот лицо вновь напряглось.
– Люблю… тебя.
– Я тоже люблю тебя, милая, – голос Целестины дрогнул. – Очень люблю.
Глаза Фими широко раскрылись, пальцы до боли сжали руку Целестины, тело заметалось на операционном столе, она выкрикнула: «Н-не-е-е, н-не-е-е, н-не-е-е!»
А потом рука ее обмякла, тело – тоже, глаза застыли, потемнев от смерти, уставившись в никуда, на электрокардиографе зеленая точка начала вычерчивать прямую.
Целестину быстренько отодвинули от стола: хирургическая бригада предпринимала попытку вывести Фими из состояния клинической смерти. Потрясенная, она пятилась, пока не наткнулась на стену.
В Южной Калифорнии, с приближением зари нового знаменательного дня, Агнес Лампион все еще снится ее новорожденный сын: Бартоломью лежит в кювезе, а над ним на белых крылышках порхают ангелочки, серафим и херувим.
В Орегоне, стоя у кровати Каина Младшего, вращая монету по левой руке, Томас Ванадий спрашивает об имени, которое произнес мучимый кошмаром подозреваемый.
В Сан-Франциско Серафима Этионема Уайт лежит на операционном столе. Прекрасная и шестнадцатилетняя. Врачам спасти ее не удалось.
С нежностью, удивительной и трогательной для Целестины, высокая медсестра закрывает глаза мертвой девушки. Достает чистую простыню, разворачивает ее и покрывает ею тело, начиная с ног. Лицо исчезает последним.
И вдруг застывший мир снова приходит в движение…
Стянув с лица хирургическую маску, доктор Липскомб подошел к Целестине, которая по-прежнему вжималась спиной в стену.
Его узкое, длинное лицо, казалось, вытянулось еще больше под грузом лежащей на нем ответственности, а в зеленых глазах читалось сострадание человека, по себе знающего, каково терять самых близких.
– Я очень сожалею, мисс Уайт.
Она моргнула, кивнула, но ответить не смогла.
– Вам потребуется время… чтобы сжиться с этим. Может, вы хотите позвонить родным.
Ее отец и мать все еще пребывали в мире, где Фими была живой. И теперь предстояло перенести их в новый мир. Она не знала, где взять силы, чтобы снять телефонную трубку.
Но еще больше страшило Целестину другое: ей предстояло самое тяжелое в жизни испытание – наблюдать, как тело вывезут из операционной. Наверное, собственная смерть принесла бы ей меньше страданий.
– И, разумеется, вы должны дать необходимые указания относительно тела, – продолжал доктор Липскомб. – Сестра Джозефина отведет вас в кабинет кого-нибудь из социальных работников, с телефоном, всем необходимым, вы сможете побыть там, сколько сочтете нужным.
Она слушала вполуха. Тело онемело. Она словно находилась под анестезией. Смотрела мимо него, в никуда, казалось, голос долетал из-под нескольких хирургических масок, хотя он сдвинул на шею ту единственную, в которой оперировал.
– Но прежде чем вы покинете больницу Святой Марии, я бы хотел, чтобы вы уделили мне несколько минут. Для меня это очень важно. Дело сугубо личное.
Тут до нее дошло, что Липскомб очень уж взволнован, даже с учетом того, что на его операционном столе только что умерла пациентка, пусть за ним и не было никакой вины.
Когда она встретилась с ним взглядом, хирург-акушер добавил:
– Я вас подожду. Скажите, когда сможете меня выслушать. Сколько бы вам ни потребовалось времени, чтобы прийти в себя. Понимаете… перед вашим приходом сюда произошло нечто экстраординарное.
Целестина хотела отказаться, чуть не сказала, что ее совершенно не интересуют чудеса медицины или психологии, свидетелем которых ему довелось стать. Единственное чудо, которое имело значение, оживление Фими, не состоялось.
Но, глядя на его доброе лицо, зная, что он приложил все силы для спасения сестры, не смогла сказать «нет». Кивнула.
Ребенка в операционной уже не было.
Целестина не заметила, когда его унесли. Она хотела еще раз взглянуть на него, пусть от одного его вида ее чуть не выворачивало наизнанку.
Вероятно, ее лицо разительно изменилось, когда она пыталась вспомнить, как выглядел младенец, потому что хирург спросил:
– Да? Что-нибудь не так?
– Ребенок…
– Ее унесли в палату для новорожденных.
Ее! До сих пор Целестина не задумывалась о поле ребенка, потому что не видела в нем личности.
– Мисс Уайт? Хотите, чтобы я показал вам дорогу?
Она покачала головой:
– Нет. Благодарю вас, не надо. Я зайду туда позже.
Результат изнасилования, ребенок воспринимался Целестиной как раковая опухоль, как зло, унесшее жизнь. Она не хотела смотреть на новорожденного, как не стала бы смотреть на поблескивающее от крови, только что вырезанное из тела новообразование. Поэтому она и не запомнила, как выглядела девочка.
Одна мелочь, одна-единственная, не выходила у нее из головы.
Но она не могла полностью полагаться на свою память, потому что стояла у операционного стола в невменяемом состоянии. Может, она ничего и не видела, только подумала, что видела.
Одна мелочь. Одна-единственная. Но очень важная, и Целестина знала, что должна получить однозначный ответ, прежде чем покинуть больницу Святой Марии, пусть для этого и придется еще раз взглянуть на ребенка, порождение насилия, убийцу ее сестры.