Вы здесь

Кошка-дура. Документальный роман. Разговоры (Михаил Черкасский)

Разговоры

– Нина, ты бы не могла покормить Мишу… хм, пока он не получит карточки? – Осторожно спросил литсотрудник газеты Виктор Иванович Островский.

Он любил ее, потому и обращался с такой просьбой. Бывало, заглянет в лицо: «Чертики в глазах бегают, а за ними грусть и грусть… – Гудел ласковым полубасом. – А почему, не знаю». – «Да ну вас, придумываете вы все, Виктор Иванович!» – Отмахивалась.

Отставной капитан Миша был новым заведующим научно-популярного отдела. Высокий, сухощавый, с поредевшей темнокаштановой головой, он показался ей очень ехидным, особенно когда шевелил темными усами. Как таракан. Хорош Миша!.. Ну, для дяди Вити, может, и так, оба они уже старые, еще до войны работали в этой детской газете.

В столовой Нина решила удивить подопечного: дала отстричь от своей литерной карточки целых четыре порции масла, к двум кашам, его да ее. Поглядывая на такую отчаянную щедрость, Михаил Петровский прятал усмешку в усы. Но когда перед ним поставили пшенку, залитую каким-то подозрительным маслицем, принюхался, начал водить усами да шеей, словно гимнастерка душила его белым подворотничком. «Ешьте, Михаил Сергеевич». – Добирала уж ложкой свою кашицу. «Вы знаете,.. – Шумно вздохнул, – чего-то не хочется». – «Вприглядку наелись». – Смотрела, как он взялся за стакан кирпичного чая. Она-то, блокадная душа, думала его удивить, а он заканчивал войну в Австрии, почти год «гужевался» в венских ресторанах. «Знаете что, Нина, пойдем вечером в «Метрополь». Тогда это был ресторан «Особторга», идти не на что, неудобно, не пойти еще хуже: пожилой дядька зовет. Согласилась, хотя и со вздохом. Но ресторан-то коммерческий, обед комплексный – ужас! – 52 рубля, за двоих 104. В ресторане за столиком уже был другой разговор.

– Вы со мной разоритесь, Михаил Сергеевич.

– Что вы, что вы, Ниночка, я богатый.

– Хм, богатый, а ходите в гимнастерочке.

– Самые богатые теперь в гимнастерочках. – Непонятно усмехнулся.

– Все ясно!.. – Тряхнула короткими подвитыми волосами.

– Честное слово, богатые… – Обрадовался, что поняла. – Если не деньгами, то пережитым. А мне, когда демобилизовался, денег много выдали.

– Зачем же их так тратить? – Оглядела жующий зал «Метрополя».

– А как же еще прикажете? Вы не чинитесь, я пригласил вас сюда, завтра вы меня поведете в столовую.

«Чинитесь?.. Слово какое-то». – Ладно!.. Хорошо… – И еда у нее пошла легче.

– Только у меня к вам одна просьба: не берите, пожалуйста, масла для меня, целых две порции. Вообще ни одной. Почему? Ну, оно конопляное… – Улыбался в усы.

– Ладно!.. – Покраснела. – Вы потому и не ели? А чего ж не сказали сразу?

– Не все можно говорить.

Так они и ходили целых две недели, до тех пор пока Петровскому не выдали карточки. Ей интересно было с ним, но и только. Да и какое ей дело до этого старого дядьки, у которого к тому же, как она слышала от кого-то в редакции, то ли жена, то ли какая-то тетка. Ему тоже было интересно: что же у нее происходит с летчиком?

С Героем Советского союза Петром Соколовым она познакомилась на военной игре, которую проводила газета. Красавец, русый, высокий, улыбается не хуже, чем эта корреспондентша. Была она в самом нарядном платье, купленном по случаю у располневшей приятельницы: белом трикотиновом с синим воротом в виде матроски и в голубой шляпе. Ах, вот что она обожала – шляпы!.. Потаскал ее Соколов на ПО-2, кукурузнике, а Юра Нефедов, фотокорреспондент газеты, сделал снимок. Вот она, эта фотография: взбитые ветром волосы, озорные глаза, сдавленные тугими щеками, отчаянно вскинутое лицо, улыбка, словно вскипевшее молоко.

Соколов приехал в редакцию, и началось у них то, что Нина Быстрова называла романом (у людей, она слышала, это бывает). У нее тоже бывало, неоднократно. И есть: кроме летчика, еще двое. С одним она ходит в кино, с другим гуляет по улицам. Летчик стал третьим, вернее, вторым, потому что один из прежних уже предостаточно изучил все окрестности Невского. Но в редакции Соколов стал первым и единственным, кто туда заходил. Скоро к нему притерпелись, кричали, как некогда на заводе: эй, Нинка, твой герой пришел! Ну, пришел и пришел, а ей-то чего.

И однажды отвел ее в сторонку Виктор Иванович Островский: «Нина, ну, зачем же ты так с ним?» – «А как надо? Скучно мне с ним». – «А водишь». – «Я – вожу?.. Я?..» – Задохнулась. «Ну, сам ходит». – «Пускай ходит, жалко, что ли». – «Его жалко». – «А чего его жалеть? Здоровый, красивый, герой, чего еще надо?» – «Вот то-то и оно: чего тебе еще надо?» – «Но все-таки кто-нибудь тебе нравится?» – «Нравится!.. Володя Говорков». – «Не наш?» – «Не ваш, ха-ха-ха!..» – «Так зачем же ты этого кружишь?» – «Я?.. Да он сам кружится».

Ужины с Петровским кончились, но все равно вместо комплексного обеда иногда приключались комплексные прогулки. Оба изрядно знали историю города, так что в этом она, если и не была с ним на равных, то, по крайней мере, хоть понимала почти все, что он говорил.

– Ну-с, Нина Ивановна… – начинал он в их отделе, когда там никого не было, – куда мы сегодня двинем свои стопы? – Он был с ней почтителен, но по отчеству называл редко, когда ехидничал (либо смущался, но этого она не осознавала). А то еще вообще взял привычку обращаться к ней, как… как к собачке: Ёж… еще чего!..

– Сегодня никуда мы не двинем! – Радостно сообщала ему.

– Отчего ж так сурьезно? Свидание?

– Ага!.. А вы разве в молодости не бегали на свидания?

«В молодости…» – невольно вздохнул, а сказал вроде бы поощрительно: «Ну, ну…» И очень хотелось ему улыбнуться дружески, ободряюще, но голос отчего-то садился и – вот черт! – невозможно было отыскать в себе этих добродетельных, отцовских чувств. Вообще никаких. Кроме ржавых, горелых: и куда ты, старик, лезешь?

Ранней весной пионерский отдел в составе заведующей Нины Быстровой и литсотрудника Анны Ильиной собрался в командировку в Волосовский детдом. Уезжали в ночь. Поезд страшный, вагоны покалеченные, темные, народ всякий. А они молоды (Ильина хоть и старше, но живая, умная, добрая); а они стоят у вагона, посмеиваются над своими страхами – ехать надо, но входить неохота. «Гляди, гляди!..» – Анна дернула сослуживицу за рукав, с величайшим интересом вглядываясь в ее лицо: по дощатому перрону шла прямая, высокая фигура в коричневом кожаном пальто, в черной шляпе, в хромовых сапогах. Среди залощенных ватников, старых «польт» не заметить Петровского было трудно.

Поздоровались, довольно натянуто. Лишь добрые темные глаза Анны колются бенгальскими искрами (сразу вспомнила, как недавно он говорил ей: «Ох, и характерец у твоей Быстровой. Несчастный будет тот, кто на ней женится»).

– Почему не входите, боязно?

– Миша, поехали с нами, с тобой не страшно. – Засмеялась Анна.

– С удовольствием бы, но… Вот я тут вам кое-что принес… – Подставив бедро, открыл полевую сумку. – Чтобы вы в дороге не умерли с голоду.

– Спасибо, Миша, ей надо, она блокадница.

«Ничего мне не надо!..» – Молча отвернулась.

Когда поезд тронулся, развернула Анна сверточек, принесенный Петровским, подала Нине бутерброд и за ним довесочек: «Поздравляю, Нина». – «С чем?» – Быстро выпрямилась, так что за спиной брякнула опущенная вторая полка. «Закружила ты Мишке голову». – «Отстань!.. Нужен он мне…» И подумала: а ведь правда… наверно. Зачем это? Нет, не буду с ним больше ходить.

Но ходить было интересно. Шла, если ничего свиданного не предвиделось. Часто он заговаривал о своей работе, но и здесь как-то неопределенно: вот, если все разрешится и выйдет… А что выйдет? Книга? Но о чем и почему так серьезно: если разрешится?..

Как было сказать ей, что две войны, финская да Отечественная, унесли его так далеко от того Миши, которым он был; как было вложить ей, такой ясной, округлой, такой правоверной, что теперь он чувствует себя умудренным, зрелым. И пускай это не роман, не повесть, а всего лишь научно-популярная книжка, все равно можно, нужно туда так много вместить. И пускай это все для детей, но… А она и есть ребенок по сравнению с ним, на семнадцать лет моложе. И вообще. А нутро у нее хорошее, настоящее. К кому попадет. Не к тебе, не к тебе, не надейся. Вот если бы книга… Не будь дураком, у нее столько кавалеров. Много – это хорошо, когда один, плохо. Вот ты и есть один, для прогулок. Что ж…

– Да-а… – Задумчиво глядел поверх домов в небо. – Если бы там решилось, я бы знал, чего стою.

– А так разве не знаете?

– Так только Я знаю. – Ударил на своем местоимении. – А надо, чтобы другие. Такие, как вы. – Деланно усмехнулся.

– А я и так знаю. А что же вы будете делать после того, как решится? – С важностью повторила его словечко.

– О, много чего. Во-первых, купоны стричь.

– Какие купоны? – Вспомнила промтоварные карточки, наморщилась, как всегда, когда он говорил непонятно.

– Дивиденды. Деньги, Еж, деньги буду считать. – И сразу: – Уйду из редакции.

– Как?.. Насовсем?.. А где же вы будете работать? Дома?.. – С удивлением взглянула на него. – А где же вы будете брать матерьял?

– Ах, брать матерьял!.. – Сардонически выгнулись бледные тонковатые губы. – Это в вас говорит журналист, газетчик. Писатель вот откуда… – дотронулся до шляпы и до груди, – берет материал. Конечно, материалом служит ему жизнь, но все это надобно пропустить через сердце и ум.

– Ага, переработать…

– Перерабатывают помидоры на томат, рыбу на консервы, но вообще-то можно сказать и так. Я не пишу беллетристику, то есть художественную литературу, – на всякий случай растолковал, – так что для моей научно-популярной работы хватает моих знаний и нескольких книг. Древнегреческий философ Сократ…

– Я знаю, знаю, мы в партшколе его проходили.

– Вот и хорошо… – Опять нехорошо усмехнулся. – Знаете, Ниночка, с этим Сократом почему-то только и делают, что проходят, а вот он все стоит – остается. Ну, что вы вздыхаете, вам со мной тяжело?

– Немножко!.. – С облегчением рассмеялась. – И вам не будет одному скучно?

– Мне скучно в редакции, просто тошно… вообще в газетчине.

– У нас?.. Почему? – Вставал перед ней, может, и надоедный кое-когда, но такой веселый рабочий ералаш.

– Потому что я вынужден заниматься там не своим делом.

– Но ведь вы же пишете тоже…

– Ах, тоже!.. Ну, скажите: статьи. Статейки, Еж, статейки за авторов, за себя – свои.

– Но за себя-то вам интересно?

– Нет!.. – Отрубил.

Шли молча, не под руку – рядом. Гасло небо, затухал городской шум, ярче вспыхивали сварочные искры на дугах трамваев, слышнее цокали подковки на сапогах по гранитным плитам Фонтанки.

– Интересно… – Протянула. – Будете сидеть один и писать, писать…

– Не только. Думать тоже буду.

– О чем?

«О тебе». – О том, как написать. Кое-что я уже сделал. В те вечера, когда вы ходите на свидания.

– А-а!.. так я буду чаще ходить!

– Вы и без того часто ходите.

– Я?.. Эх, вы… вы еще и не знаете, как я могу часто ходить. А почему вы меня так зовете: Еж?..

– Не знаю… колючая…

– Я колючая, я?! Вот вы, вы сердитый!.. Еще какой. На летучках вас все боятся.

– И вы тоже? – Удовлетворенно посмеивался, наклонив голову.

– А чего мне-то бояться, я за себя постою.

– Верно, это вы умеете, Еж. Ну, а Аня Ильина тоже боится? Нет? Тогда кто эти все?

– Лазарев, Малышев, Слепов…

– Халтурщики!.. Приспособленцы!.. – Зашипел на всю набережную. – Гнать бы таких из газеты, особенно детской.

– А дядю Витю тоже гнать?

– Ну, зачем же вы так? Вы же знаете, что Виктор Иванович совсем другой человек, не той плебейской породы.

– Я знаю, знаю, плебеи были в древнем Риме, а… почему вы про них так? Это потому что вы сами дворянин, да?..

«О, боже мой!» – Я не дворянин… – дернулись темные усы, – я скромный газетчик, но я из дворян, это верно, и это сослужило мне в молодости дурную службу.

– Почему?.. Вы?.. – Не знала, как про это спросить.

– Нет, не потому, – и вот тут созвучно оба молча нашли общее слово: сидели. – Нет, трудно было иначе: просто из-за моего социального происхождения… – жестко, как по писаному отчеканивал он, – меня не приняли в университет, вот мне и пришлось идти в Политехнический институт да и то лишь на экономический факультет, на другие тоже не брали. Это понятно? Ну, слава богу. Они плебеи не по своему имущественному положению, как это было в древнем Риме, они духовные плебеи, нищие духом. И даже душой. – Секунду подумал. – Что очень часто вполне совпадает. А материально мы все равны, в общем-то.

Помучавшись несколько, она все же выложила с отвагой и вызовом:

– А вот я тоже плебей. У меня родители были крестьяне.

– Глупенькая… – С неожиданной ласковостью взглянул на нее. – Это совсем не то. Крестьяне могут быть и аристократами духа, а дворяне плебеями, тут дело совсем в другом.

– Ничего не понимаю!.. Поэтому вы на всех и бросаетесь?

– На кого это я бросаюсь? – Настороженно, обиженно отстранился.

– На всех. А вот Завьялова-то вы и не трогаете… – Уксусным голосом назвала редактора.

– Завьялова я не боюсь, он чиновник, не пишет, за что же мне на него бросаться?

– Вот, вот!.. Чиновник!.. У, противный какой…

– Зря вы так, Еж, поймите, Завьялов еще очень приличный человек.

– Ха, приличный!.. Всюду лезет, все достает. Вас еще не было, так он целую машину картошки привез из Эстонии, ужас!..

– Молодец!.. Редакция тоже хочет кушать.

– Кушать!.. В блокаду не умерли, а тут…

– А тут, слава богу, уже не блокада и зря вы, уважаемый Еж, так наскакиваете на него на собраниях. Заявления в милицию пишете… – Протокольным голосом в нос.

– И буду писать!

– Вот это нехорошо, Еж… – Серьезно, дружелюбно глядел на нее. – Завьялов, может, и не на своем месте, может, доставальные его таланты лучше бы пригодились в другом месте, но уже то, что он вас терпит…

– Меня?! Терпит?.. Хо-ха!.. я что…

– Как что… – холодно взглянул, – да хотя бы из чувства обиды и самосохранения мог бы вам и напакостить. Очень крепко, кстати сказать.

– Так я же права, права!..

– Правых-то чаще всего и бьют. Вы этого не замечали?

– Нет, этого я не замечала!

– Поживете – заметите.

– Не замечу и не хочу замечать!

– Дай-то бог.

– Бог, бог… – Забурчала негромко. – Бог-то бог, да и сам не будь плох. Мама Катя так говорила.

– Вот он и неплох, Завьялов. А кто эта мама Катя?