Вы здесь

Космос за дверью. Рассказы и повести. ЗИМНЯЯ СКАЗКА (С. А. Глузман)

© Сергей Анатольевич Глузман, 2017


ISBN 978-5-4485-7407-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ОГЛАВЛЕНИЕ


Зимняя сказка

Боец невидимого фронта

Геометр

Заснуть, чтобы проснуться

Времена года

Из жизни рыб

Книжный червь

Лама еще вернется

Аравийский лабиринт

Обезьяна

Философы

Страшный суд

Математическая новелла

Иероглиф

Что наша жизнь…

Paradis

Полковник

Петербург

Плаванье над каналом осенним вечером

Космос за дверью

ЗИМНЯЯ СКАЗКА

1

Если спросить не сведущего в географии человека, где находится город Тамбей, он лишь пожмет плечами и скажет: «Наверное где-то на юге», а услужливая память быстро разложит перед ним, как карточный пасьянс несколько похожих названий – Тайбей, Бомбей, Пномпень и почему-то Мокао. После этого он, возможно, вспомнит Тихий Океан, тёплое Южно-Китайское море, буддийские храмы, грациозных тайских женщин, плавучие базары, белых слонов и знаменитое: «В бананово-лимонном Сингапуре.

Лиловый негр ей подавал манто.»

Только, к сожалению, ничего этого в Тамбее нет. Ни белых слонов, ни плавучих базаров. Грациозные женщины, безусловно, есть, (где же их нет), но они всегда очень тепло одеты, отчего стройность фигуры угадывается лишь по выражению глаз.

Несмотря на романтическую мелодию южного имени «Тамбей», городок этот лежит на самом краю полуострова Ямал, что вытянулся в холодное Карское море. Насколько хватает глаз, вокруг него раскинулась белая молчаливая тундра, чей вековой покой нарушают лишь заунывные песни ненецких оленеводов, которые бродят по вечной мерзлоте, как некогда первые дети Авраама бродили по синайской пустыне.

Кстати северные кочевники своим присутствием в этих суровых краях, сами того не подозревая, совершенно свели на нет экстравагантную теорию Чарльза Дарвина, утверждавшего, что человек произошел непременно от обезьяны.

Хотя, конечно, никто не будет отрицать, что на далеких теплых островах Папуа и Новой Гвинеи, которые посещал в свое время доктор Дарвин на паруснике «Бигль», обезьян было полным-полно. Поэтому вполне возможно, что дальним предком первых островитян и был какой-нибудь волосатый, рукастый орангутанг. Однако вокруг Тамбея обезьян не видели со времен сотворения мира. Поэтому северные шаманы, выдвинули свою теорию происхождения местного населения. Одни из них утверждали, что человек произошел от белого медведя, другие – от северной ушастой совы. Однако этот религиозный раскол никак нельзя сравнить ни с началом кровопролитной лютеранской реформации, ни с яростной борьбой католического Рима против всевозможных ересей. Северные кочевники народ мирный и жечь на кострах своих религиозных оппонентов им никогда не пришло бы в голову. Тем более, что развести огонь в тундре – дело трудное, особенно в связи с хронической нехваткой дров.

Что же касается самого Тамбея, то населен он разного рода переселенцами из всех уголков необъятной России, которые на заре советской власти должны были тут что-то строить. Однако к сегодняшнему дню об этих стройках все давно забыли, так как всегда были озабоченны лишь одним – как выжить на этой суровой земле.

Кстати, один мудрец, с известной долей цинизма, определил три способа жизни городов и людей. Он назвал их: проживание, выживание и доживание. Понятно, что два последние способа далеко не самые лучшие, однако существование Тамбея можно отнести именно к ним. Поэтому вид его уныл и печален. Печальны пустынные улицы без единого дерева, серые дома без всяких архитектурных излишеств, вечно засыпанная снегом площадь у горисполкома и дымящие трубы многочисленных кочегарок, пока еще поддерживающих жизнь в этом доживающим свой век деревянном организме.

Однако, по иронии судьбы, именно в таких богом забытых местах иногда случаются весьма странные истории. Одна из них и произошла нет так давно в Тамбее. Правда свидетелей проишедшему нет, потому что описанные события имели место глубокой ночью, на одной из темных заснеженных улиц. А по ночам жители Тамбея обычно спят. В отличии от Мокао или Бомбея, ночная жизнь здесь отсутствует полностью по причине собачьего холода из за которого и днем-то на улицу выходить не хочется, а ночью и подавно. Поэтому по ночным улицам Тамбея обычно гуляет лишь холодный северо-восточный ветер, дующий с покрытого льдом пролива, под названием Обская губа.

Так вот, однажды с субботы на воскресенье кромешную тьму ночной улицы, ведущей к городской больнице, разорвали синие вспышки мигалки скорой помощи и через несколько минут на больничный двор, страшно завывая сиреной, влетел белый заснеженный рафик. Он прошел широким юзом по глубокому снегу и застыл у больничных дверей. Из остановившейся машины опрометью выскочила докторша в тулупе и шапке-ушанке и стала отчаянно стучаться в закрытые двери. Через несколько секунд двери отворились, две фигуры в белых халатах выкатили оттуда железную громыхающую каталку, погрузили на нее неподвижное тело, лежавшее в машине и повезли его по обшарпанным больничным коридорам на реанимацию.

– В театральный не поступила, – сокрушенно сказала докторша скорой помощи передовая тело молодому, но очень серьезному реаниматологу, – В Петрозаводск два раза поступать ездила, да все бестолку. Три упаковки элениума приняла.

– Промывание желудка делали? – спросил реаниматолог, устало глядя на пустое лицо самоубийцы.

– Делали, – ответила скорая помощь – Только ничего там уже нет. Все давно всосалось.


2


Как известно истории болезни пишутся для прокурора. Поэтому к первой странице истории болезни гр. Носковой Елены 20-ти лет, доставленной этой ночью в тамбейскую больницу, ржавой канцелярской скрепкой была приколота записка следующего содержания:


«Не ищите виноватых в моей смерти. Не будьте идиотами. Виноваты вы все. Я никому не нужна и мне никто не нужен. Была одна мечта, да и та рассыпалась. Вообще, зачем люди строят такие города, где нельзя жить? Кто придумал этот несчастный Тамбей?

P.S. Если найдёте меня еще живой, не трогайте. Не ваше дело. Оставьте меня в покое.»

Носкова


В четыре часа утра у Лены Носковой остановилось сердце.

Мерно, как на заводе загудел аппарат искусственного дыхания. На механически вздымаемую грудь распростертого голого тела упал яркий луч хирургической лампы.

– Дефибрилятор, – сказал медсестре дежурный реаниматолог.

Та нажала красную кнопку на большом никелированном ящике, стоявшим рядом с реанимационным столом. Страшный, бьющий током прибор, проснулся и ожил. Доктор взял черный эбонитовый электрод.

– Сколько? – спросила медсестра

– По максимуму. Пять тысяч вольт.

Медсестра молча повернула несколько ручек. Стрелки на циферблатах взволнованно забегали.

– Давай, – спокойно сказал доктор, ставя электрод на грудь. Медсестра нажала кнопку. Раздался глухой удар. Мертвое тело выгнулось, словно электрическая дуга.

– Ещё.

На пустом белом лице оскалилась механическая улыбка.

– Еще.

Синие пальцы мертвеца железной хваткой вцепились в простыню.

– Все. Достаточно. Сердце пошло.


Утром, после смены доктор старался не смотреть в лица родственников. Только выдавил из себя:

– Не знаю. Все что можем, делаем. Если продержится следующие сутки, шансов будет больше. Нет, ваша кровь не нужна.


3


Следующая ночь была с воскресенья на понедельник. Лена Носкова никем не замеченная вышла из больницы на улицу и голая уселась на снег. В высоком северном небе над её головой мерцали россыпи звезд. На белом диске луны виднелись далекие горы. Рядом светились больничные окна. В трубе деревянного дома напротив противно выл ветер. В темноту уходила улица полярника Дудко, замерзшего в тридцатые годы на Северном полюсе.

Через некоторое время из-за дома с трубой вышел человек в белом халате. Лена узнала его, хотя никогда раньше не видела. Это был доктор, который принимал ее в больнице.

– А что это ты здесь делаешь? – удивленно спросил доктор, глядя на Лену.

– Дышу, – ответила она – Мне там душно.

– Ну проветрись, – кивнул доктор, подходя ближе.

– Только вы не смотрите на меня, – сказала Лена – Вы же видите, я совсем голая.

– Вижу, – ответил доктор – Только это не имеет никакого значения.

– Почему это не имеет? – возмущенно спросила Лена.

– Потому что не только голая, но и совсем прозрачная, – сказал он, глядя на нее строгим врачебным взглядом.

– Да? – удивилась Лена и подняла руку. Сквозь очертания её руки лунные горы были видны еще отчетливей. – Наверное, я умерла, – сказала она удовлетворенно.

– Не совсем еще, – ответил доктор, усаживаясь на снег рядом с ней – Вон видишь окно на первом этаже. Ты там лежишь. За тебя дышит машина.

– Раз еще не умерла – значит, уже скоро, – сказала Лена, словно не слыша его слов.

– Не знаю, – пожал плечами доктор. – Посмотрим.

– А как вас зовут? – спросила она.

– Саша, – ответил доктор, – И не надо на вы, здесь так не принято.

– Хорошо, – сказала Лена. – А что ты вообще тут делаешь?

– Дежурю, – ответил Саша.

– Ты же вчера дежурил.

– Вчера я в больнице дежурил, – сказал он, – а сегодня здесь, на улице.

– Первый раз слышу, чтобы врачи по ночам на улицах дежурили, – проговорила Лена.

– Иногда дежурят, – сказал Саша. – Наши из реанимации все здесь бывают. Раньше и главврач дежурил, а сейчас перестал.

– Почему?

– Не знаю, разучился, наверное. Хотя раньше по нескольку суток тут сидел.

– Подожди-ка, – сказала Лена, разглядывая большой мусорный бак, который был виден сквозь докторскую фигуру. – А ты что, тоже прозрачный?

– Угу.

– Значит ты тоже уже почти в гробу?

– Нет, – сказал он. – Я просто сплю.

– Странно, – сказала Лена.

– Ничего странного, – спокойно ответил доктор. – Обычное дело. Дежурство как дежурство.

– А он знает, что ты здесь дежуришь?

– Кто?

– Ну тот, больничный

Саша пожал плечами.

– Догадывается, – наконец сказал он. – Но точно не уверен. Этого никто не может знать точно. Тем более, сны быстро забываются. Утром он еще что-то помнит, а днем уже нет. Днем у него голова совсем пустая.

– Ясно, – сказала Лена. – Я все поняла. Теперь можешь идти.

– Куда? – спросил доктор.

– Не знаю куда. Куда хочешь. Обратно спать.

– Я и так сплю.

– Послушай – сказала Лена раздраженно. – Ты мою записку читал?

– Читал, – ответил Саша.

– Для тебя, между прочим, писала. Чтобы ты не лез ко мне со своими электродами и разными дыхательными машинами. Понял?

– Понял, – сказал Саша.

– Ну так и иди отсюда.

– Не пойду.

– Ах так! – зло сказала она – Я сейчас закричу, что ты ко мне пристаешь. Тебя заберут и посадят.

– Кричи, – сказал Саша. – Все равно никто не услышит.

Она раскрыла рот и громко завизжала. Её крик растворился в вое ветра.

– Ну раз ты не уходишь, я сама уйду, – зло сказала она.

– Только в больницу, пожалуйста. Вон в то окно.

– Не пойду я в твою больницу.

– Ты сейчас больше никуда кроме больницы уйти не сможешь, – ответил он – Не готова еще.

– А что, у тебя уже уходили? – спросила она.

– Всякое бывало – неопределенно проговорил Саша.

– Когда же я буду готова?

– Возможно к утру. По крайней мере, я дежурю только до утра.

– Ну, раз так, тогда я буду спать.

– Нет, – резко сказал доктор, поднимаясь на ноги и глядя на неё в упор. – Этого делать нельзя. Замерзнешь.

– Испугался, – сказала она злорадно. – А я буду спать тебе назло. Чтоб ты от меня отвязался.

– Послушай, – сказал он, стоя над ней, – ты сама не понимаешь, что делаешь. Сейчас сделаешь глупость, потом долго будешь жалеть.

– Я уже тысячу раз обо всем пожалела, – зло проговорила Лена. – Понял, ты, градусник ходячий. Мне больше уже ничего не нужно. Ни городка этого промерзлого, ни больницы твоей дурацкой, ничего. Ты думаешь, я просто так этих таблеток нажралась, дурак ты безмозглый. Я ведь жить не хочу, понимаешь. Я уже такой боли натерпелась, что все твои электрические примочки, это – тьфу. У меня уже больше нет ничего, – она вдруг заплакала. – Вот как я тут голая сижу, и все. И больше у меня ничего нет. У меня пусто там, – она стукнула маленьким кулачком себе в грудь. – Я урод бесталанный. Глупый урод, которому не надо было на свет рождаться. Только меня никто не спрашивал, хочу я сюда или нет. А еще ты, тут со своими нотациями.

– Я понимаю, – сказал Саша, вздыхая, затем глянул на часы и снова уселся на снег.

– Что ты на часы-то смотришь? – сказала она, вытирая слезы – Считаешь, сколько тебе еще здесь со мной сидеть. Могу тебя обрадовать – недолго.

– Пока ты здесь, я никуда не уйду, – угрюмо ответил он.

– Ну и сиди, как идиот. А утром проснешься и скажешь – ну и бред мне снился.

– Не скажу, – ответил Саша. – Я уже такого на этих дежурствах насмотрелся…, – и он только махнул рукой.

– Ну хорошо, ну скажи мне, ты что – священник, чтобы ко мне в душу лезть? Ты что, все знаешь да? Может ты святой, – спросила она со злой усмешкой – Ах ваша святость, разрешите вам ручку поцеловать. Да? Может тебе кланяться надо? Может на колени перед тобой стать? Так ты скажи только.

– Нет, не святой, – сказал Саша.

– Тогда откуда ты все знаешь, раз ты не святой, а такой же идиот, как и все остальные?

– А я и не говорю, что все знаю, – сказал Саша.

– А чего тогда меня пугаешь: пожалеешь, пожалеешь.

– Видел потому что.

– Что ты в своей вонючей больнице видеть мог, кроме анализов, да клизм?

– Видел, – повторил Саша упрямо.

– Ну что, что ты там видел – ангелов, чертей?

– Я не знаю, что, – сказал Саша. – Ты думаешь, они тебе представляться будут. Добрый вечер, моя фамилия Вельзевул. Прошу любить и жаловать. Если понадоблюсь, не затруднитесь по телефончику позвонить – 666. Прямо в ад попадете. Там меня каждый знает.

– Глупости все это, – сказала она – Бред сивой кобылы. Ты наверно клей нюхаешь – «Момент». Или наркотой колешься. Тебе, небось, и далеко ходить за ней не надо. В больнице все под боком.

– Дура – сказал он.

– Была дура, да вся вышла. Я раньше тоже во всё верила. Что мне не скажи, в то и верила. И в чертей, и в ангелов, и в высшую справедливость. А сейчас не верю. Потому что нет ничего – понимаешь. Ничего этого нет. Я когда экзамены в театральный сдавала, я ведь к ним, как к людям. Понимаешь. Я им стихи читала. А они…

– А что ты им читала? – спросил Саша.

– Да, ерунду всякую.

– Ну, прочти.

– Зачем тебе?

– Надо, прочти.

– Ну на, – сказала она – Только отвяжись, – она медленно поправила прозрачной рукой челку на лбу и произнесла – Хуан Рамос. Без названия, – зачем помолчала немного и заговорила глядя в темноту неподвижными глазами:

Ночь

устала

кружиться…

Сиреневых ангелов стая

Погасила зеленые звезды.

Под фиалковым пологом даль полевая

проступила, из тьмы выплывая.

И вздохнули цветы

и глаза разомкнули.

И запахла трава луговая.

И на розовой таволге – о, белизна тех объятий,

полусонно слились, замирая,

Как жемчужные души

Две юности наши

Возвращаясь из вечного края.


– Хорошие стихи, – сказал Саша, когда она замолчала.

– Дрянные, – ответила она – А ты знаешь, что мне этот лысый режиссер из комиссии сказал? Ну не мне прямо, а комиссии. Но я все слышала. Я ведь прямо перед их столом стояла.

– Что?

– Сказал, что у меня фактуры нету. А и те закивали, как китайские болваны.

– А что это такое?

– Что?

– Ну фактура эта.

– Дурак ты, а еще доктор.

– Может быть.

– Фактура – это… Ну в общем если б я переспала с ним, то у меня все было бы. И фактура, и фигура, и все остальное.

– Он тебе что, предлагал?

– Нет, но мне девчонки говорили – самое верное средство. А я гордая была. Решила, если у меня талант есть, я и так поступлю. А таланта-то и не оказалось.

– Откуда ты знаешь?

– Оттуда. Раз поперли меня, значит, нет ничего. Понял? Ничего нет. И что тебе за охота с уродом разговаривать. Без фактуры.

– Меня твоя фактура не интересует.

– А что тебя интересует? Ну скажи что? Вас же всех только одно и интересует. А меня даже и пощупать нельзя. Я вон совсем прозрачная стала.

– Я тебя щупать и не собираюсь, – сказал Саша. – Я на работе.

– Ну и сиди, дурак, на своей работе, – ответила она и снова заплакала. – Ну скажи, чего ты ко мне пристал?

– Нужно так. Я и сам этого толком объяснить не могу. Просто знаешь, на реанимации много умирает. У нас заведующий отчет делал – тридцать шесть процентов умирает от всех поступивших.

– Так вы таким способом решили план выполнять? – спросила она с издевкой – Кто-то повышает поголовье скота, а вы по улицам как привидения шастаете и поголовье живых пациентов повышаете. Мало того, что там издеваетесь, – она кивнула на больничные окна – током бьете, так и здесь от вас житья нет.

– Ты ничего не понимаешь – сказал Саша.

– А что я такого понимать должна?

– А то, что когда человек умирает, он не умирает вовсе, а куда-то проваливается.

– Ну и пусть.

– А когда ты совсем рядом, когда все это прямо на твоих глазах происходит, то и ты тоже туда заглянуть можешь.

– Куда туда?

– Ну, в дыру эту.

– Бред все это.

– Не бред. В этой пропасти, куда они исчезают, что-то происходит. Это только кажется, что ты прожил жизнь, сколько положено бутербродов слопал, сколько надо ботинок сносил, а потом раз и все. Конец. Как будто и не было ничего.

– Не кажется, – сказала она – Так и есть. А ты мне своими глупостями просто голову заморочить хочешь. Время до утра дотянуть. Только у тебя ничего не получится, потому что мне холодно и я спать хочу.

– Тебе спать нельзя.

– Почему же?

– Потому что ты и так уже спишь. Даже хуже того. Ты одной ногой уже там. А когда холодно становится, это вообще плохой признак. Наверно, что-то там с тобой случилось, – и он кивнул на больничные окна.

– Наверно, – сказала она. – Они там в больнице чего-то вокруг меня суетятся. Вон видишь – столпились, – она показала рукой на окно.

– Плохо, – сказал Саша. – А если ты и здесь заснешь, совсем туда уйдешь. Тебя уже не дозваться будет. Я так далеко за тобой ходить не могу.

– Ну и сиди здесь, – зло сказала она.

– Подожди, – сказал он. – Я попробую тебе растолковать.

– Попробуй, а я пока вздремну.

– Нет, ты меня сначала выслушай, а потом поступай, как знаешь. Как захочешь, так и сделаешь. Захочешь спать – спи на здоровье. А у меня совесть будет чистая, что я пытался тебе помочь, но у меня ничего не получилось.

– Ну давай, пытайся, раз ты такой совестливый. Первый раз такого мужика совестливого встречаю. И где ты только раньше был?

– Здесь и был.

– Ну ладно, давай, говори, чего хочешь.

– Сейчас, – сказал Саша. – Надо костер зажечь, может тебе теплее будет.

– Жги.

Он поднялся, подошел к мусорному баку, стоявшему у больничной изгороди, долго копался там, пока не вытащил несколько старых газет, пару ломаных досок с гвоздями и смятое пластмассовое ведро.

– Это пойдет, – сказал он, запихивая газеты в ведро. – Доски потом подложим, – он щелкнул зажигалкой и мятая газета занялась маленьким желтым языком пламени.

– Так вот, – сказал он, глядя на огонь. – Туда уходить подготовленному надо. Понимаешь?

– Да, – сказала она – Я все понимаю. Только я уже подготовлена к этому с самого рождения. Это ты понимаешь?

– Нет, – сказал Саша. – Вот этого я как раз не понимаю. Потому что всё, что ты говоришь – сплошное вранье.

– Дурак, – сказала она.

– Не обижайся, – сказал он примирительно. – Просто когда человек вовремя туда уходит, когда срок его уже подошел, это другое дело. Грех его останавливать. Да и не остановить его никак. А когда он от горя и от боли туда собирается, то ему туда категорически нельзя. Потому что там его боль в тысячу раз сильнее будет.

– И откуда ты все это знаешь?

– Говорят так.

– Кто говорит?

– Кто-кто, люди говорят.

– Люди об этом ничего не говорят. Они не знают ничего.

– Ну, не те люди, – сказал Саша. – Другие. Здесь ведь много разного народу по ночам бродит. Обычно их не видит никто, а я, когда здесь дежурю, вижу. Иногда даже поговорить удается.

– Ну-ну, ври дальше.

– Да не вру я, честное слово. Однажды сюда один мужик приходил, страшный, как я не знаю что, говорил, что он оттуда.

– А чего же ты его обратно отпустил? Что же ты его за штаны не схватил, и уговаривать не стал: «Ну куда же вы, товарищ? Вы нашей больнице все планы рушите по выживаемости. Мы бедняжки через вас премии лишимся».

– Он не больничный был, – сказал Саша.

– Значит на небольничных тебе наплевать, да? А если бы меня не скорая привезла, а я сама бы к тебе сюда пришла – ты бы меня подальше послал, да? Пролетайте, девушка, дальше, как фанера над Парижем?

– Опять ты за свое, – сказал Саша. – Когда тебя уговариваешь – тебе не нравится. Когда не уговариваешь тоже.

– Да, – сказала она, глядя ему в лицо. – Потому что я тебя ненавижу.

– За что?

– За то.

– За что – за то?

– Хочешь знать?

– Хочу.

– Ну и скажу. Вернее это ты мне скажи, – проговорила она со злостью. – Ну, где ты раньше был? Почему ты такой добрый только сейчас объявился? Ты даже не представляешь, какую ты подлость совершаешь. Нельзя же быть таким жестоким. Раз уж начали меня бить, так добейте до конца, чтобы не мучилась. Зачем мне все эти сказки слушать, про бессмертие и прочую муть. Ну, зачем ты мне все это рассказываешь? Ты же человек, а не садист какой. Врач ведь, – в глазах ее снова появились слезы.

– Что с тобой? – спросил он испуганно.

– Дурак ты, вот что, – сказала она плача.

– Говори, что случилось?

– Мне умирать расхотелось, – ответила она.

– Ну и слава богу.

– Из-за тебя, идиота, между прочим. Я с тобой поговорила и мне расхотелось.

– Очень хорошо.

– Только я все равно умру.

– Почему?

– Потому. Если бы ты столько таблеток съел, ты бы уже давно холодный был.

– Не знаю, – сказал Саша.

– А я знаю, – ответила она. – Они меня опять там током бьют.

– Терпи.

– Терплю, – сказала она, всхлипывая. – Только у меня уже глаза закрываются. И внутри все заледенело. Я наверно до утра не досижу. Мне страшно.

– Нужно досидеть, – зашептал он. – Ты постарайся, соберись. Только глаза не закрывай. Оно отойдет постепенно. Ты главное о смерти не думай. Если о ней думаешь, она приходит, а если не думать, то может она тебя и забудет.

– А о чем же мне думать? – спросила она слабым голосом.

– О чем хочешь. О чем-нибудь хорошем.

– Я на юг хочу, – сказала она жалобно. – Где тепло.

– Ну, давай, попробуем на юг.

– Что попробуем? Здесь же тундра вокруг.

– Ну придумаем чего-нибудь про юг, хочешь?

– Хочу.

– Мне этот дядька, который приходил, одну историю рассказал. Она на юге начинается. В Греции. Он говорил, что его Гомером зовут. И слепой был к тому же. Вместо глаз – два белых бельма. И взгляд как у слепого, пустой и словно сквозь тебя. Но почему-то все видит. Меня вот заметил. Мы с ним тут всю ночь сидели. Хотя может и врал. Может и не Гомер никакой, а так, просто придуривался. До него ведь тоже тут один приходил. Говорил, что он Кафка. Про какой-то Процесс рассказывал, который остановить нельзя. По производству чего-то такого: то ли вечных двигателей, то ли мыльных пузырей. Говорил, что он бухгалтер-иллюзионист и умеет извлекать деньги прямо из воздуха при помощи какого-то заклинания. А один раз он что-то в этом заклинании не так выговорил и превратился в крысу. Потом оказалось, что это директор банка в белой горячке бродил по Тамбею, хотя сам в это время сидел в психиатрической больнице. Вот, – произнес Саша задумчиво, – Видишь, всякое бывает. Но этот на Гомера действительно был похож, хотя я его раньше никогда не видел.

– А она страшная – твоя история?

– Да нет, не очень.

– Значит, страшная. Саша, если там кто-нибудь умрет, то и я вместе с ним.

– Не болтай глупостей.

– Я не болтаю, у меня просто сил больше нет, и глаза сами закрываются.

– Что там в больнице делается? – спросил Саша.

– Ничего. Ты же видишь, раз я с тобой, значит у них пока получается.

– Хорошо, тогда сиди и слушай. И глаза не закрывай.

– Сижу, – сказала она послушно.


4


Следующее дежурство Саши Анисимова было во вторник.

– Сашенька, давай быстренько всё принимай, – торопливо говорила докторша Оля Сорокина, сдававшая смену. – У меня сын дома с температурой. Муж уже на работе, так что я сейчас бегом по магазинам и домой. А потом мужик мой с работы, а я в ночь на скорой дежурю.

– А мужа-то вообще ты видишь?

– Я его слышу. Мы с ним по телефону общаемся. Раньше, знаешь, были романы в письмах, а у нас исключительно телефонный роман. Со всеми интимными подробностями.

– Ну ты хоть пару слов по больным скажи и беги.

– Угу, значит так… В зале два свежих инфаркта. Мужчины. Но сейчас им обоим уже получше. Правда у одного мерцательная аритмия не снимается. Подробнее в истории болезни посмотришь. Вон там в углу мальчик восьми лет с пневмонией. Привезли ночью, рентген еще не делали. Не забудь. Так. Вот тут бабушка, после перитонита. Ночью оперировали. Плохая. Старенькая. А в боксе сумасшедшая.

– Какая сумасшедшая? – спросил Саша – Мне только сумасшедших не хватало.

– Не знаю, может она и не сумасшедшая, а просто не в себе. Ты ее в субботу с отравлением принимал.

– Да, помню.

– Физически она в порядке. Можно уже на терапию переводить. Но за предыдущие дни у неё две остановки сердца было. Наверное, на этой почве она головой и повредилась. Если она тебе не понравится, вызывай психиатра. Пускай забирает к себе.

– А что с ней?

– Я её ещё вчера на терапию перевести хотела. А она не идет. Говорит пока тебя не увидит, никуда отсюда не пойдет. Сейчас сидит, тебя дожидается, как принцесса у окошка.

– Странно, – сказал Саша. – Она меня и видеть-то не могла. Я её без сознания принимал. А ночью остановку сердца дала. Едва запустили.

– Я и говорю, надо ее психиатру показать, тем более, после суицида. Ну все, я пошла. Как там на воле?

– Холодно, вьюга.

– Ну пока. Удачи.


5


Только к обеду Саша добрался до бокса с сумасшедшей Носковой. Он открыл дверь и остановился на пороге. Перед ним сидела худенькая девушка и внимательно на него смотрела.

Сначала Саша ее не узнал, потому что все, кто поступал без сознания, были для него на одно лицо. Или, вернее сказать, вовсе без лица. Потому что нет у них никакого лица. Казалось бы, всё на месте, глаза, нос, губы, а не складывалось всё это в лицо. Прямо волшебство какое-то. Все на месте, а лица нет. Вместо него пустая маска.

Потом ему показалось, что где-то он ее уже видел. Что, впрочем, не удивительно. Тамбей – городок маленький, народу не много.

На столике рядом с её кроватью стояла стеклянная банка, в которой были яркие красные цветы. Кажется георгины. Их завозят в северный Тамбей предприимчивые люди кавказской национальности. Рядом с банкой лежала книга в черном переплете. Шекспир. Ромео и Джульетта.

Сама же Носкова была маленькая, глазастая, похожая на воробья. Розовый пеньюар, в который она была одета, смотрелся на ней смешно.

– Здравствуйте, – сказал доктор. – Как вы себя чувствуете – он старался говорить как можно спокойнее, чтобы ни чем не возбудить сумасшедшую.

– Спасибо, – медленно сказала Носкова, – хорошо, – в ее глазах застыл немой невысказанный вопрос.

Саша молчал и думал, как бы поспокойней выпроводить её на терапию. С психиатром связываться не хотелось.

– А я вас во сне видела, – сказала Носкова и улыбнулась.

Эти слова застали его немного врасплох. То есть, если бы Саша был психиатром, ему было бы наплевать на любые слова. Однако психиатром он не был. Поэтому он тоже улыбнулся и сказал: Ничего это бывает. А я почему-то никого во сне не вижу.

– Нет, – сказала Носкова – Вы тоже видите, только забываете быстро.

– Может быть, – согласился Саша.

– А хотите, я вам стихи почитаю? – вдруг спросила она.

– Зачем? – насторожился Саша, сразу вспомнив о психиатре. – Я почитаю и уйду, – тихо сказала Носкова и покраснела.

– Хорошо, – согласился Саша. – Понимаете, надо место освобождать. Вы ведь уже в реанимации не нуждаетесь.

– Да, – грустно ответила Носкова. Затем поправила бледной рукой челку на лбу и заговорила тихо и немного нараспев:

Ночь

устала

кружиться…

Сиреневых ангелов стая

Погасила зеленые звезды


Саша медленно опустился на стул в углу.


6


Кончилась эта история, как рождественская сказка, хотя произошла она не в декабре, а в конце октября.

На следующий год Лена Носкова поступила в Петрозаводский театральный институт. На вступительных экзаменах она читала отрывок из Одиссеи Гомера в неизвестном переводе. Отрывок назывался «Плач Пенелопы». Вместе с Пенелопой на экзаменах рыдала вся приемная комиссия.

За три месяца до этого она вышла замуж за доктора Тамбейской больницы Сашу Анисимова. Живут они хорошо. Хотя в их жизни есть одна маленькая тайна. Или может не тайна вовсе, а так, одна незначительная семейная подробность, о которой посторонние ничего не знают, так как она имеет место исключительно по ночам.

Каждую ночь, после Сашиного больничного дежурства Лена кладет его спать в другую комнату. И старается не слушать, о чем он во сне разговаривает. Хотя немного ревнует, потому что Саша часто во сне разговаривает довольно громко. А иногда даже кричит.


БОЕЦ НЕВИДИМОГО ФРОНТА


1


Теплым майским днем, в Москве, в тенистом парке, на скамейке под высоким кленом, сидел Лев Александрович Касторский. Лицо этого взрослого, хорошо одетого человека было не то чтобы печальным, а каким-то совершенно потерянным. Словно он заблудился в чужом городе, или – что гораздо хуже – в таинственном лабиринте жизни.

Рядом в песочнице весело играли дети. На соседней скамейке, приоткрыв рот, дремала старуха в зимнем пальто. Через дорогу возвышалась церковь Судного дня, похожая на терем с куполами. За ней тянулись приземистые каменные монастырские пристройки, с узкими зарешеченными окнами.

На небольшом церковном дворике громкоголосая девушка-экскурсовод бойко рассказывала экскурсантам историю иконоборчества в древней Византии, когда император, изувер Лев III, приказал выбросить из церквей Константинополя и сжечь все православные иконы.

За спиной экскурсовода маленький мальчишка лет семи, сосредоточенно засовывал палец в ухо чугунному, позеленевшему от времени ветхозаветному старцу, удивленно взирающему на прохожих с низкого церковного портала.

– Всё, последняя сигарета, – подумал Касторский, закуривая – Докуриваю и иду.

Однако после этой сигареты он закурил еще одну, а затем еще.

– А что я собственно им скажу? – спросил он сам себя.

В это время из высоких дверей церкви вышел священник в длинной рясе. Лицо его было задумчиво и покойно. Оказавшись на улице, он поднял голову к небу и ему в глаза брызнули теплые лучи весеннего солнца. Священник зажмурился, чуть заметно улыбнулся и неторопливой легкой походкой двинулся через церковный двор. Дойдя до синего мотороллера, стоящего у стены монастырского здания, он сунул в него ключ зажигания, высоко подняв полы рясы и явив свету белые кроссовки и поношенные джинсы, забирался в седло, дал газу и с ревом унёсся по пустынной улице.

– Но ведь раньше они всему верили, – попытался убедить себя Касторский. – Иоанну Богослову например. Или пророку Исайе.

В это время старуха в зимнем пальто проснулась, медленно закрыла рот, посмотрела на церковь и начала креститься.

– Сейчас, – подумал Лева. – Сейчас еще немного посижу и пойду.


2


Заслуженный артист республики Лев Александрович Касторский собрался в церковь на исповедь. Чтобы облегчить свою душу после произошедшей с ним страшной и таинственной истории. В которой он, правда, не принимал никакого участия.

Главным действующим лицом в этой истории был депутат городской думы города Нижнего Тагила, Борис Борисович Зонтиков.

Лев же Александрович оказался рядом по чистому недоразумению. И даже более того, присутствовал при всем случившемся вовсе не физически, а лишь в виде бесплотной духовной субстанции. Поэтому никаких следов после себя практически не оставил, и перед судом (в случае, если кому-нибудь пришла бы в голову такая сумасшедшая мысль, подать на него в суд), был совершенно чист.

Повреждения же, которые по окончанию этих странных событий он неумышленно нанес нижнетагильскому областному театру, полностью возместил депутат Зонтиков. Хотя Лев Александрович его к этому не принуждал, и вообще о деньгах у них никакого разговора не было.

Таким образом, со всех сторон Касторский был абсолютно невиновен. Однако после долгих размышлений по поводу всего случившегося, он пришел к странному выводу, что возможно есть на свете и иной суд. Причем абсолютно иной, чем тот, который заседает в старом обшарпанном здании, на углу Старопромысловсой улицы и проспекта Калинина.

Лев Александрович даже слышал, что и законы в этом суде сильно отличаются от Уголовного кодекса, и для простого человека часто бывают совершенно необъяснимы. В народе этот суд почему-то называют СТРАШНЫЙ.


3


Началась же история перевоплощения Льва Александровича Касторского в бесплотного духа с того, что за роль императора Нерона, наиподлейшего шута, метившего в великие артисты, и ради этого спалившего пол-Рима, он был награжден званием Заслуженного артиста республики. За что в последствии и поплатился.

Итак с большим успехом отыграв осенью спектакль «Великий император» в Москве, зимой театр отравился на гастроли в Нижний Тагил.

Гастроли как обычно прошли с аншлагом, а в центральной нижнетагильской газете об «Императоре» вышла большая хвалебная статья, в которой были такие глубокомысленные строки – «Ничто не может лучше раскрыть бездонные глубины человеческой души, как низость и гнусность императора Нерона в исполнении артиста Льва Касторского.» И еще – «Только бессмертная душа может обладать безграничной подлостью.»

А к концу гастролей из Москвы в Нижний Тагил пришла весть о присвоении Касторскому звания «Заслуженного артиста».

После чего он сильно напился. По причине вдруг неизвестно откуда взявшегося мерзкого ощущения ужасного несоответствия между восторгами публики и глубочайшей низостью сыгранного персонажа. Что для чувствительной Левиной души было совершенно непереносимо. Тем более, что прямо на банкете по случаю награждения, сразу после второй рюмки водки, перед ним как живые явились непрошеные гости из совершенно другого мира. Убиенный Нероном учитель изящной словесности, поэт Филоксен, прибывший в Рим из Афин, чтобы порадовать императора своими новыми произведениями. Правда за отказ заменить в одной из стихотворных строф имя златокудрый Аполлон на прекрасный Нерон, был зарезан дворцовой охраной сразу после окончания обеда. Причем обед этот протекал в весьма интересной беседе с императором об оттенках восьми синонимов слова «любовь» в греческом языке времен расцвета Критского царства и внешне ни чем не предвещал столь ужасного конца. Сейчас же Филоксен с перерезанным горлом сидел напротив Левы и вяло ковырял вилкой заливную рыбу.

Рядом с Филоксеном сидел бывший сборщик податей из Армянского царства Митридат, приехавший в Рим в поисках приключений и продавший самого себя на три года в гладиаторы. Во время одной из схваток, происходившей в Колизее, Митридат с большим трудом заколол трезубцем огромную пантеру, совершенно не обратив внимания на то, что ставки зрителей на жизнь животного были гораздо выше, чем на жизнь неказистого гладиатора. Даже император поставил в тотализаторе двести золотых монет на пантеру, которая своими размерами вдвое превосходила маленького, покрытого черным волосом Митридата. Поэтому по приказу разочарованного в законах справедливости Нерона, римские солдаты закололи копьями нахального армянина тут же на арене. А сейчас он с отменным аппетитом поедал салат и одновременно что-то живо рассказывал грустному Филоксену. Несмотря на то, что посреди груди у него зияла огромная дыра, оставшаяся от удара тяжелым римским копьем.

И наконец, третьим из гостей явился гордый патриций в дорогом белом хитоне, с золотыми браслетами на обеих руках. Правда, лицо его было синим, как чернила. Судя по всему, он заседал в римском сенате, пока не был задушен по приказу императора. И хотя Лева видел его впервые в жизни – как человек в высшей степени эстетически чувствительный, он сразу подумал о том, что гордое выражение лица никак не гармонирует с синим цветом кожи и выпученными глазами. Поэтому было бы лучше что-то одно. Либо гордость, либо синева.

Правда, после четвертой рюмки видения пошли на балкон покурить и больше не возвращались. А Лева в расстроенных чувствах, продолжил пить дальше и три дня никак не мог остановиться. К ночи же четвертого, уже в совершенно невменяемом состоянии, он явился в Нижнетагильский театр, где своим безумным видом и кровожадным заявлением: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» до полусмерти напугал дремавшую у входа пожилую вахтершу. После чего, словно привидение, пошел бродить по пустому театру, пока не обнаружил прямо на сцене большое собрание свинорылых, козлоногих чертей, решавших вопрос о принятии в их чертово сообщество депутата нижнетагильского городского собрания, Бориса Борисовича Зонтикова, известного взяточника и казнокрада.

Возбужденные этим занятием черти так орали и визжали, что совершенно не заметили в зрительном зале совершенно постороннее лицо, которое уселось в третий ряд партера и стало внимательно слушать выступление большого рыжего кабана.

Этот, с позволения сказать докладчик, в очках и со свиным пятаком вместо носа, неоднократно прерываемый шумными возгласами присутствующих, изложил подробности недавно проведенной гражданином Зонтиковым ловкой операции по извлечению из государственной казны денег на строительство городской бани, которая по какому-то странному волшебству вдруг обнаружилась у него на даче.

Из рассказа выяснилось, что уважаемый депутат, при помощи своего незаурядного колдовского таланта, не только без труда передвинул огромное здание на весьма приличное расстояние, но по ходу транспортировки изменил его до неузнаваемости. Так расчетные городские сто восемьдесят банных шайко-мест, превратились у него всего лишь в десять, однако сами банные шайки вместо латунных обернулись серебряными, что свидетельствовало о больших алхимических способностях претендента. Более того, внутри бани сам собой образовался бассейн зеленого мрамора, парилка из эвкалипта, а снаружи неизвестно откуда выросли начисто отсутствующие в первоначальном проекте мощные каменные колонны. Отчего само сооружение стало похожим на небольшой Парфенон.

Обстоятельную речь свиньи в очках Лева слушал довольно долго, пока наконец огромная черная летучая мышь с перепончатыми крыльями, висевшая над сценой вниз головой не заприметила непрошеного гостя. Увидев Касторского, поганая птица сделала ему страшную рожу, показала язык, а затем произнесла противным шипящим голосом:

– А ну-ка, дядя, иди отсюда, пока цел! – после чего истерически захохотала, показывая на Касторского черным кривым пальцем с длинным железным когтем.

Подобного оскорбления Лева стерпеть не мог. Он в ярости кинулся в костюмерную, напялил на себя жестяные латы Дон-кихота, схватил страшную, кривую саблю, подаренную театру в годы Гражданской войны командиром красной кавалерийской бригады Поцелуйко и в таком виде явился на сцену, чем привел чертей в полное смятенное.

Спасаясь от страшной кавалерийской сабли, черти с воплями стали сигать из нарисованных окон декорации космического корабля, оставшейся на сцене после фантастического спектакля «Солярис», прямо в открытый космос, пока не скрылись там все до единого, превратясь в неопознанные летающие объекты.

Что же касается самого претендента в бесы, депутата Зонтикова, то этот видный мужчина в дорогом синем костюме, до этого гордо прохаживающийся по сцене и любезными кивками головы отвечавший на одобрительные возгласы чертей, во время Левиной атаки ужасно стушевался и даже как-то опал в размерах. А когда донкихотовская сабля просвистела у него прямо над самым ухом, гражданин Зонтиков по-бабьи схватился за голову и так закрывая голову руками, уселся на корточках в компьютерном отсеке космического корабля, как страус засунув нос между коленками, чтобы не видеть ужасной расправы над чертями, которую проводил новоиспеченный архангел Гавриил, гордо носивший на голове медный тазик для бритья.

Очистив от чертей сцену и испепелив взглядом скрюченного депутата, Лева однако не успокоился, а двинулся в фойе, где вступил в сражение с драконом, очень живо описанным в одноименной пьесе драматурга Шварца.

К несчастью драконом оказалась огромная, висевшая под потолком люстра, выкованная еще до революции на чугунолитейном нижнетагильском заводе. Чтобы добраться до неё, разгневанный Дон-Кихот (он же архангел Гавриил) вытащил из театрального буфета и установил в середине фойе овальный дубовый стол.

А когда в театр, наконец, явилась милиция, вызванная перепуганной вахтершей, то изумленные милиционеры увидели на огромном столе распростертое тело бесстрашного рыцаря, придавленное тушей свежеповерженного дракона, который при жизни имел привычку зловеще светиться в темноте. Иными словами люстрой.

Две недели врачи нижнетагильской больницы собирали заслуженного артиста буквально по кусочкам. И когда после трех операций по соединению переломанных костей, Лева, наконец, пришел в себя, то главный врач больницы самолично явился поздравить загипсованного с головы до ног артиста и в присутствии других официальных лиц произнес весьма знаменательные слова.

– Вам, батенька, сильно повезло, – сказал главный врач торжественным тоном, – что были вы пьяны. Трезвого человека с такими повреждениями навряд ли и до больницы довезли. А с таким наркозом, как был у вас, никакие травмы не страшны. Кстати поздравляю с присуждением звания «заслуженного артиста».

После этого главврач похлопал Касторского по костяному плечу, сунул ему в негнущуюся руку шариковую ручку, чтобы тот в качестве автографа расписался на собственной фотографии и ушел. А Лёву на следующий день, словно каменную статую вождя с вытянутой вперед рукой, погрузили в самолет и отправили домой в Москву к маме.

Однако на этом история Левиной болезни не закончилась. А перешла в новую фазу. Так как уже дома, в Москве его настигло странное известие, пришедшее следом за ним из Нижнего Тагила.

Как-то пробегая глазами свежую газету, которую его заботливая мама Ольга Матвеевна прикалывала кнопками к шкафу, что стоял напротив кровати, чтобы он мог читать, не меняя положения тела, Лева наткнулся на раздел «Удивительный мир».

В этом «Удивительном мире» после сообщения о родившимся на Дальнем востоке теленке и двумя головами и сумасшедшем из Днепропетровска, который без всякого вреда для здоровья съел у своих соседей по коммунальной квартире целый чайный фарфоровый сервиз на шесть персон и перед заметкой о хитроумном предпринимателе из Непала, успешно продававшим заезжим туристам помет снежного человека в полиэтиленовых упаковках, Лева обнаружил следующее сообщение.

Неделю назад, говорилось там, депутат местного совета города Нижнего Тагила Зонтиков Б. Б. неожиданно сложил с себя депутатские полномочия и сдал в городскую казну чемодан с наличностью в сумме, которую даже исходя из вполне приличной депутатской зарплаты, ему нужно было копить сто восемь лет. Отдельным пунктом в банковской ведомости при сдаче денег, бывший депутат указал весьма большую сумму на восстановление обрушившейся недавно в фойе нижнетагильского театра чугунной люстры. Одновременно он отписал всю свою недвижимость министерствам здравоохранения и соцобеспечения, а сам удалился в Троицкий монастырь, поразив местных монахов рассказом о явлении ему архангела Гавриила с мечом в руке.

Возмущенная содеянным жена бывшего депутата подала заявление в суд о проведении психиатрической экспертизы на предмет невменяемости гр. Зонтикова Б. Б. с целью возврата ей имущества и денег, возвращения мужа в семью, а депутата в городскую думу. Однако областное министерство здравоохранения, получив в дар от гр. Зонтикова каменный дом в центре города, куда уже через два дня въехал психоневрологический диспансер, отказалось от проведении экспертизы, заявив, что благотворительность, это верный признак абсолютного душевного здоровья.

Интересную позицию – продолжал автор статьи – заняла в этом споре местная православная церковь. По заявлению представителя нижнетагильского патриарха отца Ануфрия, областной собор все-таки собирается провести экспертизу гр. Зонтикова. Правда, на предмет совершенно иной. Если его рассказ о встрече с архангелом Гавриилом подтвердится (правда, непонятно каким образом), то гр. Зонтиков после смерти имеет хорошие шансы быть причисленным к лику блаженных. Сведения о результатах экспертизы ожидаются в следующем месяце.


4


Достав последнюю сигарету из пачки, Лева закурил и опять взглянул на церковь. В оранжевых лучах начинающегося заката, лица медных старцев у её дверей сделались напряженными и сосредоточенными, словно они затеяли промеж собой какую-то важную богословскую беседу.

Выше них, тонкой мозаикой на церковной стене был выложен ангел, раскинувший мощные голубые крылья. Лицо его было сурово, а глаза устремлены на Останкинскую телебашню, что маячила тонким шпилем вдали за домами. А выше, на фронтоне церкви был изображен райский сад.

Между невысоких желтых холмов в саду лежал чистый голубой пруд. Посреди пруда на островке красовался большой розовый коралл, напоминающий гигантского фантастического рака. Над прудом, к прозрачной воде, утоляя жажду склонились симпатичные сказочные животные, похожие на лошадей. А из пруда на берег выползала большая белая черепаха с детёнышами.

Идиллический пейзаж рая был выполнен в желтых тонах самых разных оттенков и даже зелень декоративных деревьев и кустов, густо усыпанных спелыми плодами, отливала темной желтизной.

Сад Эдема почему-то напомнил Лёве хорошо ухоженный зоопарк, в котором – не зная забот – тихо жили ручные звери. На переднем плане, на фоне зверей, бродивших среди деревьев, он увидел Адама и Еву. Они неподвижно сидели на песке и на лицах их застыло унылое смирение послушных домашних животных, ждущих обеда. Своим человеческим присутствием они не никак не нарушали общей гармонии природы. Они сами были этой гармонией. Они, видно, ещё не знали, что они – люди.

Лева долго смотрел на эту картину, пытаясь разглядеть еще одного персонажа, который обязательно должен был присутствовать в райском саду. Он искал змея. Но почему-то не нашел. Очевидно этот земноводный гад замаскировался где-то в густом кустарнике. А может быть вообще неподвижно лежал в пруду и стерег свою жертву, вытащив на берег лишь маленькую черепашью головку. Он должен был ждать человека. Чтобы сделать из него человека.

Не найдя змея, Лёва почему-то забеспокоился.

– Бабусь, – сказал он старухе сидевшей рядом. – А змей-то где? – и показал на райский сад.

– Какой такой шмей? – прошамкала та беззубым ртом.

– Ну, который их соблазнил, – сказал Лева, кивая на стерильные физиономии протолюдей.

– Господь с тобой, – махнула рукой бабка. – Тут никаким шмеям быть не положено.

– Так ведь рай же, – попытался заступиться за змея Лева.

– Рай-то рай, – сказала старуха, – но особый. Ужо после СТРАШНОГО СУДА. Когда человеков туда обратно вернули. А шмею твоему знаешь что сделали., – при этом старуха издала противный крякающий звук и со страшной физиономией провела ребром ладони по горлу.

– Ты чего, бабуся? – испуганно произнес Лева. – Ведь живой же он. Ему не башку рубить, а перевоспитывать надо. Я вон одному хотел отрубить, так потом четыре месяца в гипсе пролежал.

После этих слов старуха пристально посмотрела на него своими водянистыми глазами.

– А ты куда пришел-то? – подозрительно спросила она голосом участкового милиционера.

– Да не знаю, – неуверенно сказал Лева. – Я вообще-то в церковь хотел.

– Тебе не в церковь надо, – резко сказала старуха, – а к психиатру. Понял? Это за углом напротив. Синий дом с решетками. Так что давай топай. А-то ишь тут, алкоголиков развелось.


ГЕОМЕТР


– Посмотри, – сказал старик сидевшему перед ним мальчику. – Это точка. Он взял остро отточенное тростниковое перо, обмакнул его в черную тушь и легко ткнул остриём в лист бумаги. На листе появилась маленькая, едва заметная точка.

Старик сидел в белой куфии, закрепленной на голове толстым игалем, сплетенным из конских волос и длинной белой рубахе. Его кожа была, как тонкий, высушенный временем пергамент, а глаза светлые, прозрачные, подернутые старческой слезой.

– Точка – это вход, – сказал он – Она есть и ее нет.

– Почему её нет? – спросил мальчик – Я вижу ее.

Мальчику было лет четырнадцать. Черты лица его были совсем детскими, как будто девичьими.

– Да, – сказал старик, чуть улыбнувшись. – Я тоже вижу ее, хотя уже хуже тебя. Но про каждый из существующих предметов можно что-то сказать. Помнишь сказку, где трое слепых пытались узнать, что такое слон? Один взял слона за хобот, другой за ногу, третий за хвост. И каждый говорил, что у него в руках и есть настоящий слон.

– Помню, – сказал мальчик.

Через овальное окно в зале медресе, где дети познают премудрости Корана, было видно небо и высокий голубой минарет.

– Про точку ничего сказать нельзя, – продолжал старик, – кроме того, что она есть. Её нельзя описать. Ей ничего не принадлежит. У неё нет ни хобота, ни ног, ни хвоста.

– Да, – сказал мальчик. – Если бы у нее был хвост, она была бы буквой.

– Теперь проведем из этой точки луч, – продолжил старик и уверенной рукой провел из точки тонкую прямую линию.

– Луч уже есть, – сказал он. – Он имеет направление. Но его еще нельзя измерить, потому что он уходит в бесконечность. Поэтому его тоже как бы нет. Ведь мы ничего не можем сказать о бесконечности.

– Почему? – возразил мальчик. – Бесконечность – это очень много.

– Очень много воинов у эмира, – сказал старик. – А звезд на небе еще больше.

– А есть что-то, чего больше чем звезд на небе? – спросил мальчик.

– Да, – сказал старик. – Мыслей у Аллаха.

– На сколько мыслей Аллаха больше, чем звезд на небе? – спросил мальчик.

Старик усмехнулся.

– Мне нравится твой вопрос, – сказал он, – потому что на него нельзя ответить. Мыслей у Аллаха бесконечность. Но эта бесконечность превращается в одно. В его волю. Одно же меньше, чем любое количество. Но в то же время больше. Потому что в нем есть все. Поэтому луч, уходящий в бесконечность – это таинство. Он помолчал немного, глядя на мальчика, затем продолжил: – Но сегодня нам не нужны тайны. Поэтому мы уничтожим тайну и сломаем луч, – с этими словами он загнул луч на пергаменте под прямым углом. Затем еще и еще. В результате на листе появился квадрат.

– А квадрат существует? – спросил мальчик.

– Да, – ответил старик. – Только он никуда не ведет, – с этими словами он разделил квадрат на два треугольника. Затем, не отрывая перо от пергамента, удвоил появившиеся фигуры, наложив их на первоначальные, но уже под иным углом, отчего возникла новая конструкция, похожая на сложную многоконечную звезду.

После этого он обмакнул калан в глиняный сосуд и, не задумываясь, повторил появившуюся звезду, частично наложив её на первую. Отчего конструкция ещё больше усложнилась, и тот первый луч, из которого выросло это странное асимметричное сооружение, окончательно потерялся в сложном переплетении линий.

Мальчик внимательно смотрел на сухую, бледную руку старика, которая двигалась легко и безупречно.

Старик же спокойно повторил многоугольную звезду со множеством перекрестов внутри вновь и вновь, накладывая ее под разными углами на изначальную конструкцию. В результате на пергаменте сложился странный узор, где при внимательном рассмотрении, можно было увидеть какие-то и вовсе фантастические фигуры, которые не закладывались туда рукой творца, а прорастали самостоятельно, движимые неведомой силой геометрии.

Этот узор был похож на непроходимый лабиринт, который – будучи начерчен на куске пергамента – удивительным образом приобрел объем и получил собственное пространство. Он был замкнут в себе самом, но в то же время уходил в какую-то таинственную глубину.

– Это бесконечность? – спросил мальчик глядя на свершившееся на бумаге чудо.

– Нет, – ответил старик. – Это ткань Вселенной. – А затем добавил задумчиво: – Это тупик.


ЗАСНУТЬ, ЧТОБЫ ПРОСНУТЬСЯ


Эта история посвящена Атлантиде. Она была обнаружена в записках монаха Фомы Бальтасара, жившего в Риме в 11 веке после рождества Христова.

Смиренный брат Фома состоял переводчиком и летописцем при Римском Папе Григории VII.

Фома Бальтасар писал, что Григорий VII считал папский сан данным ему самим Богом, и оттого ставил себя выше всех европейских королей и императоров. «Папа настолько превосходит императора, – говорил Григорий VII, – насколько солнце превосходит луну».

Об этом Папе так же известно, что он ввел для католических священников целибат – обет безбрачия и отлучил от церкви своевольного германского короля Генриха IV.

В последствии, холодной зимой 1077 г., король Генрих босой и в рубище явился к Папе в крепость Костелло в Италии, где тот, опасаясь мести взбунтовавшегося короля, прятался от германских солдат. Три дня и три ночи в метель и стужу, стоя в на коленях в снегу перед закрытыми воротами, король молил Папу вернуть его в лоно церкви. На четвертый день он был прощен.

Монах же Фома Больтасар занимался в те времена подготовкой для римского первосвященника текстов греческих философов, необходимых для зарождающегося в те времена, христианского богословия.

Так вот в одном из трудов Платона, прилежный монах обнаружил замечание о неведомой земле, исчезнувшей много веков назад. Фома был немало удивлен своей находкой. Правда, его поразила не столько сама таинственная земля, сколько то, что упоминание о ней приводилось безо всяких доказательств её существования, что на скрупулезного в вопросах науки Платона было совершенно не похоже.

Рассуждая о таинственной земле, Платон не ссылался ни на оставшиеся руины, пусть погребенные ныне под толстым слоем земли или воды, ни на загадочные тексты неведомого языка, ни даже на какой-нибудь исторический миф, наподобие троянского. Эта земля, или страна, не оставила после себя никаких следов. Что было крайне странно, так как это обстоятельство не давало Платону никаких оснований вообще догадаться о её существовании.

Углубившись в комментарии текста, сделанных одним из учеников Платона, смиренный Фома обнаружил несколько имен жителей древних Афин, которые в то или иное время вели беседы с Платоном о таинственно исчезнувшей земле. Однако никаких подробностей этих рассказов не приводилось.

Заинтригованный этими обстоятельствами, Фома отправился в римский пантеон, стоявший ещё со времен языческого императора Адриана, в котором находилась папская библиотека.

Под каменными сводами мрачного здания, он передал смотрителю библиотеки отцу Калистрату, принявшему обед молчания и говорившему только лишь во время молитвы, грамоту, в которой просил его подобрать греческие тексты с упоминанием таинственно исчезнувшей земли.

Калистрат принял прошение папского легата и на дощечке, лежавшей у него на столе, молча начертал срок – 10 дней.

Через десять дней Фома явился снова и получил от молчальника Калистрата несколько свитков. Разобрав их, он с удивлением обнаружил, что и здесь прежняя история повторяется снова. Греки писали о неведомой земле, иной религии, прекрасных дворцах и страшной катастрофе эту землю постигшей. Однако нигде упрямый Фома не смог обнаружить ни малейшего доказательства её существования. От этой земли не осталось ни камня, ни праха, ни пыли. Она имела условное название – Атлантида. Происходило это название, судя по всему, от имени греческого титана Атланта, поддерживавшего небесный свод на крайнем западе Земли, вблизи волшебного сада Гесперид. Впоследствии Атлант, взглянув в лицо страшной медузы Горгоны, был превращен в камень. Однако, никакой связи исчезнувшей земли с окаменевшем Атлантом Фоме Бальтасару найти не удалось.

По окончании этих разбирательств, в покоях Папы Григория, излагая основы мироздания Платона, Фома смиренно поведал ему о своей находке неизвестной земли, о которой говорили греки.

– Но самое главное, – тихо произнес Фома, поднимая глаза от пергаментов, – что человеческий разум не в состоянии рассуждать о таинственной земле, не имея о ней ни малейших сведений. Я думаю, это – странные фантазии язычников.

Услышав это замечание Фомы, Папа удивленно поднял брови. А когда Фома смиренно смолк, он посмотрел на него проницательным взглядом и произнес с легкой укоризной:

– Уж не начитался ли ты, сын мой, Демокрита, и не превратился ли в материалиста, который подобно царскому судье, на каждое слово подсудимого требует вещественных доказательств?

От этого заявления Фома густо покраснел и опустил глаза.

Однако Папа молчал, очевидно ожидая от монаха покаянных слов.

Фома понял это. Он угрюмо кашлянул в кулак и сказал, что в основе Мира лежит чудо творения. И он, как христианин, свято в это верит. Однако, божественное чудо и людские рассказы – это совершенно разные вещи. И он, как истинный христианин, верит только Богу, апостолам, святым и библейским пророкам. И более никому. А так как Платон лишь языческий философ, то прежде чем принять любое его слово, надобно очень тщательно его взвесить и проверить.

Этим словам Папа остался доволен и взгляд его стал добрым.

– Ты прав, сын мой, – сказал он Фоме. – Не могут малые и сирые судить о таинствах мира. Но знай, что сны человеческие часто открывают истину и позволяют узнать то, чего знать нельзя. Но они не оставляют после себя долговых расписок. И когда мы уснем навечно в этом мире, то проснемся в другом. Так что молись, сын мой, чтобы тот мир, в котором ты проснешься.., —

– Оказался раем, – поспешно произнес монах Фома Бальтасар, предвосхищая слова Папы. – Нет, – возразил Папа со странной усмешкой. – Молись сначала тому, – продолжил он, – чтобы этот мир просто был. Так как нет страшнее участи проснуться там, где ничего нет. Возможно, это и есть ад, – затем Папа помолчал немного и добавил: – Я думаю, язычники увидели во сне гибель своего загробного мира. А затем сгинули и сами.

– Куда же? – хотел спросить дотошный Фома, но убоялся.


После этого разговора в палаццо Рикарди в Риме, где в 11 веке располагалась папская резиденция, а сейчас стоит ресторан «Венеция», прошла почти тысяча лет. Однако люди до сих пор говорят о таинственной Атлантиде, которая исчезла, не оставив после себя никаких следов. И даже пытаются её искать. Ей-богу, странное занятие – искать чей-то сон.


ВРЕМЕНА ГОДА


Каждое время года имеет свое неповторимое очарование, свои звуки, свои запахи, свое растворенное в воздухе душевное смятение и, конечно, свои истории. Самые воздушные и романтические из них – истории весенние. Обычно они всегда о любви. Осторожные взгляды, вздохи, полунамеки, катание на лодках, туманные обещания, робкие поцелуи, стыдливый румянец и… тому подобное. И что интересно, весной нельзя любить иначе. Почему-то по-другому не получается.

Летние истории абсолютно другого рода. Да и летняя любовь совсем не та, что весной. В ней больше физиологии и приземленности. Рестораны, отдельные номера, зовущие глаза, чувственные губы. В летней любви есть что-то от древнего Рима – изощренно-развратное. А иногда… Иногда в ней замешаны даже деньги, что вообще-то для любви не характерно.

Осенние истории, как правило, печальны. Почему – сказать трудно. Возможно, в них слишком много расставаний. А также ревности и измен. Или, может быть, дождь, лужи и порывистый ветер действуют на человека угнетающе. Недаром осень – время похорон и траурных маршей.

И, наконец, истории зимние – самые странные из всех. В них всегда присутствует элемент потусторонности, хотя начинаться они могут весьма прозаически, ничем не предвещая последующих драматических событий. Например, в 38-м отделении милиции или в инфекционной больнице, а иногда даже в ломбарде.

Поэтому если какой-нибудь заурядный конторский служащий вдруг начинает весной высоким контральто петь неаполитанские песни, летом предаваться плотских утехам в бане или бассейне, осенью стреляться на дуэли и сносить скандалы собственной супруги, пытаясь увернуться от летящей в голову посуды, то зимой он может запросто превратиться, например, в крысу, или головоногого моллюска. Или еще во что-нибудь совершенно невероятное.

Вопрос о природе зимних превращений труден и малоизучен. Хотя, ей богу, вопросы каких превращений изучены хорошо? Однако, есть предположение, что причиной этих необычных событий является огонь… который горит в камине. Или просто в печке на даче. А огонь, как известно, рождает всяческие видения, тем более в человеческом сознании, погруженном в долгую зимнюю спячку. Ведь зима – это длинная ночь года.

Однако и среди зимних историй есть совершенно особенные. Это рождественские истории. В такой истории, наш славный конторский работник после долгих любовных переживаний и семейных скандалов, уже превращенный в крысу, или моллюска, затем обязательно перевоплощается, например, в рыцаря Ланцелота. Которым, кстати сказать, он и был до того, как стал этим злосчастным бюрократом. Или крысой. То есть он, наконец, становится самим собой. А когда человек становится самим собой, это уже, извините, никакое не волшебство, а самое нормальное и даже необходимое дело. Ведь что в жизни может быть нормальнее и естественнее, чем быть просто самим собой? Поэтому, несмотря на всю удивительность происходящего, любая рождественская история – это чистая правда. Хотите – верьте, хотите – нет.

И, наконец, последнее. Есть мнение, хотя и тщательно скрываемое, что любые события, когда бы они не случились, и где бы они не происходили, являются лишь звеньями одной длинной рождественской истории. Подобное заявление выглядит весьма странно, однако поверьте – это так. И если кому-то пока еще не удалось вернуться обратно в самого себя, значит, вероятно, зима еще не наступила. Однако, прислушайтесь – на улице уже воет холодный северный ветер, а значит скоро надо будет растапливать камин.


ИЗ ЖИЗНИ РЫБ


1


Редакция газеты «Петербуржский наблюдатель» напоминала Смольный в семнадцатом году. На столах без умолку, надрывно звонили телефоны. Словно древние телетайпы, трещали принтеры. Всюду сновали какие-то угрюмые люди. Над редакционными столами витали слова – Власть, банки, вокзалы, забастовки, «призвать к ответу».

В разгар рабочего дня из своего кабинета стремительной походкой вышел главный редактор Артур Артурович Соломонов. На ходу он поедал глазами статью во весь газетный разворот. Плечом прижимал к уху телефонную трубку, из которой слышалась торопливая, сбивчивая речь. Одновременно давал распоряжения семенящей рядом секретарше.

– Стреляли? – спросил Артур Артурович в телефон.

– Стреляли, – ответили в трубке.

– Без подтверждения напечатать не буду, – отрывисто сказал главный редактор, не отрывая глаз от газетной статьи.

– Уже подтвердили, – сказали в трубке.

– Кто? – спросил Артур Артурович.

– Они же, – сказали в телефоне.

– Хорошо, – сказал Артур Артурович одновременно в телефон и секретарше. – Срочно материал ко мне на стол.

Секретарша деловито кивнула.

Легенда гласит, что римский император Гай Юлий Цезарь мог делать семь дел сразу. А также писать обеими руками одновременно. В результате он добился огромных успехов на политическом поприще. Правда, впоследствии, был заколот кинжалом неким Брутом.

За долгие годы работы в журналистике Артур Артурович существенно приблизился к римскому императору. Он мог делать сразу пять дел. Одновременно говорить с тремя сотрудниками, рыться в компьютерном архиве и читать подготовленные к печати материалы. Для этого он закончил специальные курсы быстрого чтения и за минуту мог прочесть статью любого размера.

Согласно модному психологическому методу, нужно уметь извлекать из текста только самое главное. Определяющие ключевые слова. Например: рубль – биржа – обвал. Или: Дума – президент – скандал.

Тогда сразу все становится ясно. Кто с кем дружит, кто против кого воюет. Кого скоро посадят, а кого назначат.

Проходя мимо стола репортера Василия Коновалова, Артур Артурович резко остановился.

– Что у тебя? – спросил он выключая телефон.

– Корякские проститутки на Московском вокзале, – ответил Коновалов, поднимая глаза от компьютера.

– Какие? – удивился Артур Артурович.

– Корякские, – повторил Коновалов. – Есть такой народ – коряки. У них есть проститутки. Они работают на Московском вокзале.

Надо сказать, что за последние двадцать лет Артур Артурович почти ничему не удивлялся. Ни обмену денег, ни реформам, ни иным резким поворотам общественной жизни. Потому что если всему удивляться, можно сойти с ума. Однако корякские проститутки его несколько озадачили.

– А почему корякские-то? – спросил он вдруг абсолютно не редакторским, а обычным человеческим голосом.

– В стране бардак, значит на вокзалах проститутки, – резонно ответил Коновалов. – Может, у них там в Корякии вообще есть нечего. Надо же людям как-то на жизнь зарабатывать.

– Да, – задумчиво согласился главный. – А фотографии есть?

– Есть, – ответил Коновалов и протянул редактору несколько фотографий.

– Господи, боже мой, – прошептал главный редактор, разглядывая снимки. – Чего только в жизни не бывает.

На это замечание Коновалов дипломатично промолчал.

– В общем, так, – сказал Артур Артурович, возвращая Коновалову снимки. – Убери их пока подальше, у меня к тебе важное дело.

Коновалов, со вздохом, засунул снимки в ящик письменного стола. Артур Артурович сложил газету и тяжело опустился на стул. Секретарша осталась стоять рядом, готовая записывать новые распоряжения.

– Знаешь, Коновалов – сказал Артур Артурович усталым голосом, – все мы тихо сходим с ума.

Коновалов на это лишь неопределенно пожал плечами.

– Деньги, выборы, стрельба постоянная, – сказал главный редактор. – Не жизнь, а сумасшедший дом. А о душе, между прочим, никто не думает. И это ужасно. Понимаешь, Вася, о душе тоже думать надо.

– Да, – не очень уверенно согласился Коновалов.

– В общем, сейчас в Питер приезжает какой-то индус. То ли йог, то ли буддист, я точно не помню. У него будут общественные молитвы. Или медитации. Или что-то еще. Так вот сходи, возьми интервью.

– Хорошо, – сказал Коновалов.

– О душе поговори, – продолжал Артур Артурович педагогическим тоном. – О человеческом предназначении. О благолепии.

– О чем? – испуганно переспросил Коновалов.

– О благолепии, – повторил главный. – В толковом словаре посмотришь, что это такое. Можешь о конце света. Хотя… лучше нет. О конце света не надо. У нас и так каждый год конец света. То ГКЧП, то в Думу из танков палят, то рубль рушится. О конце света не надо – это уже скучно. В общем, сделай хорошее, умное, доброе интервью. Ясно?

– Ясно, – сказал Коновалов.

– Да, вот еще – сказал Артур Артурович. – Ты только будь, пожалуйста, потактичней и поосторожней. Без разных там выступлений.

– Это как это? – удивился Коновалов.

– Как, как, обыкновенно, как, – сказал Артур Артурович повышая голос – В том году Сидоров из криминального отдела ходил к одному проповеднику из Америки. Целый день на стадионе алилуйю пели. Затем вечером встреча с прессой в доме Журналиста. Ну, конечно, с ужином. Потом ответы на вопросы. А Сидоров, видно, уже принял. Короче, возьми он, да на весь зал через микрофон у этого проповедника и спроси: «А может, – говорит, – Бог создать такой камень, который сам поднять не может?» В общем, стыд и позор. Потом продюсер проповедника позвонил в редакцию и сказал, что они больше никого из нашей газеты на порог не пустят. А если кто еще раз придет – проклянут. Понятно? Так что имей в виду, Вася – будь осторожен.

– Постараюсь, – сказал Коновалов – А что американец про бога-то сказал?

– Про какого бога? – не понял Артур Артурович.

– Ну про камень этот. Может бог его поднять или нет.

– Странный ты, Коновалов, – сказал Артур Артурович – При чем же тут камень? Что тебе бог, подъемный кран, что ли? О душе надо спрашивать, а не о камнях. Ты лучше подумай и вопросы заготовь заранее. В общем, сегодня созвонись и завтра отправляйся. Но только я тебя очень прошу, будь осторожен.


2


Приезжий индус читал проповеди в буддийском храме на Приморском проспекте. По договоренности с его секретарем, Коновалов явился туда за час до начала. Ему была обещана пятнадцатиминутная аудиенция.

Когда он зашел в большой холодный зал, завешанный изображениями всевозможных Будд, вышитых на красных бархатных полотнищах, а так же драконов и каких-то неприятных старцев с козлиными бородками, индус сидел, поджав под себя ноги, на маленьком зеленом коврике. Глаза его были закрыты. На вошедшего Коновалова он не обратил никакого внимания.

– Лама медитирует, – сказал секретарь по-английски и посмотрел на часы. – Через десять минут он вернется.

Коновалов хотел спросить, откуда, но воздержался. Все вопросы он решил задать самому ламе, чтобы потом не было никаких недоразумений. А то мало ли чего секретарь может наплести.

Когда Коновалов уже начал зябнуть в пустом зале, лама наконец открыл глаза. Он улыбнулся Коновалову и кивнул своему секретарю. Секретарь достал из угла зала еще один коврик и положил его перед ламой, приглашая Коновалова сесть. Тот, кряхтя, опустился на пол.

Как выяснилось, лама прекрасно говорил по-английски и даже закончил философский факультет в Кембридже. На вид ему было лет пятьдесят. Он был поджарым, подвижным и веселым.

Когда Коновалов обратился к нему «Ваше преосвященство» (Коновалов специально нашел это выражение в большом английском словаре), лама остановил его и попросил называть просто «лама Чангидрах-Нагархавели-Трибхуван-Дадра».

Коновалов попытался повторить, но не смог.

Тогда лама засмеялся и сказал, что можно говорить просто лама Чанг. Это заметно облегчило беседу.

– Чанг, – уже освоившись, совершенно по-приятельски спросил Коновалов, – когда я пришел, ваш секретарь сказал, что вы медитируете.

– Да, – улыбнулся лама. – Это абсолютная правда.

– А еще он сказал, – продолжил свой вопрос Коновалов, – что вы скоро вернетесь.

– Он был совершенно прав, – сказал лама. – Я уже вернулся.

– Можно поинтересоваться – откуда? – спросил Коновалов.

На этот вопрос лама ответил не сразу. Он сначала посмотрел на потолок, затем взглянул на одного из молчаливых Будд и наконец произнес:

– Видите ли, мистер Коновалов, существует много миров, через которые проходит путь человека. Есть светлые небесные, есть темные подземные, а есть даже подводные. И чтобы выбрать верную дорогу, нужно везде хорошо ориентироваться, – после этого он снова улыбнулся.

– У наркоманов это называется «отъехать», – сказал Коновалов, совершенно забыв предупреждения главного редактора.

– Как, извините? – не понял лама Чанг.

– Ну отлететь, значит, – сказал Коновалов, с ужасом вспоминая слова Артура Артуровича («Будь осторожен, Коновалов») – Вобщем, это когда крыша… то есть когда галлюцинации начинаются, – с трудом закончил он.

– Ах, вы про это, – произнес лама. Он вновь на несколько секунд задумался. – Возможно здесь и есть какое-то внешнее сходство, – наконец произнес он спокойно.

Коновалов с облегчением вздохнул. Похоже, жаловаться на него в редакцию лама не будет. И проклинать тоже.

– Однако, есть также и очень большое различие, – закончил свою мысль лама Чанг.

– Какое же? – удивленно спросил Коновалов.

Лама внимательно посмотрел на журналиста.

– Хотите, я расскажу вам одну историю? – спросил, он снова улыбаясь. – Я слышал её на дне океана.

– Где? – тревожно переспросил Коновалов, снова вспоминая слова Артура Артуровича. Будь осторожен, Коновалов.

– На дне Марианской впадины посреди Тихого океана.

Коновалов вежливо кивнул и на всякий случай отодвинулся от ламы подальше.

– Так вот, – сказал лама. – В этой впадине живет старый рыжий змей. У него такая огромная пасть, что он может без труда перекусить пополам большую акулу. Его черные обвислые усы, похожи на хвосты пиявок. Я думаю, он остался там еще со времен палеолита, – с ученым видом заключил лама.

Коновалов снова кивнул и незаметно отодвинулся еще.

– Как-то этот старый змей решил объяснить своим внукам, как устроен мир.

Если плыть всё время вверх, никуда не сворачивая, – сказал змей, – то можно доплыть до края вселенной. Но за этим краем жизнь не кончается. Там начинается другое море, гораздо белее прозрачное, чем это. И в нем плавают белокрылые рыбы, которые почему-то называются птицами.

Рыжий змей слышал об этом давным-давно. Но когда он был молодым и сильным и мог играючи расправиться с китом, его мало интересовали подобные выдумки. Теперь же, под старость, ему почему-то вдруг захотелось стать птицей, которая носится, не зная преград, в прекрасном прозрачном море.

А еще, добавил змей, в том, другом море есть солнце. Я точно не знаю, что это такое, но говорят, что оно горячее и светится. Иногда его лучи освещают и наше море, и тогда оно расцветает и становится ужасно красивым.

Вы ведь знаете, – продолжал лама, обращаясь к Коновалову, – что в Марианской впадине темно, как в склепе. Поэтому органы зрения у ее обитателей почти не развиты.

– Да, – тихо согласился Коновалов.

– Рядом, свернувшись огромным кольцом, дремала старая змея, жена рыжего змея. Старик сврими росказнями разбудил её.

– Что ты несешь, старый дуралей? – сказала змея. – Какие птицы, какое солнце, что еще за другое прозрачное море? Зачем ты морочишь детям головы?

Надо сказать, старый змей никогда не перечил своей жене, – улыбнулся лама. – Но всегда делал то, что хотел сделать. Поэтому он даже не стал спорить. Тем более, что у него сразу нашелся адвокат.

Одна рыба, серая мокрель, проплывавшая мимо, услышала семейный разговор.

Старик прав, – сказала мокрель, повиснув над головой у рыжего змея, – и не прав одновременно.

– Что ты говоришь? – удивился змей.

– Я была наверху, – сказала рыба, – и могу подтвердить, что можно доплыть до того места, где море кончается.

– Видишь, – сказал старик старухе, – край вселенной все-таки есть.

– И там, в другом море действительно кто-то живет, – продолжала рыба.

– Конечно, – сказал старик – Я нисколько в этом не сомневался.

– И те кто там живут, – сказала рыба, – помогают нашим подняться наверх.

– Интересно, как? – поинтересовался змей.

– Они спускают вниз прозрачные нити, на которых висит обычно что-нибудь вкусное. Тех, кто попробует этот подарок, они быстро поднимают наверх. Я видела несколько раз, как наших поднимали. Они взлетали так быстро, словно у них вырастали крылья.

– Вот! – назидательно сказал детям змей. – Что я вам говорил.

– Но горячее солнце, о котором ты говоришь, – сказала рыба, – называется там по-другому.

– Как же? – спросил змей.

– Его зовут сковорода, – ответила рыба.

– Сковорода? – переспросил змей.

– Сковорода, сковорода, – повторила рыба.

Старик не знал, что такое сковорода, – продолжал лама. – Он также не знал и что такое солнце. Ведь он был почти слеп. Однако, сковорода ему совсем не понравилась.

– Плыви отсюда, – сказал он рыбе. – Мне не нужна твоя сковорода. Мне нужно солнце. Если я захочу, я доберусь туда безо всяких помощников.

Рыба обиделась и уплыла, – закончил лама с улыбкой.

Затем он поднялся, взял свой зеленый коврик и ушел через маленькую дверь в стене. А секретарь его ушел туда еще раньше.

Коновалов остался в зале один. Со стен на него смотрели молчаливые Будды и страшные крылатые драконы.

Всю ночь, после разговора с ламой, Вася Коновалов писал статью. Она называлась «Из жизни рыб».

Сначала он вдохновенно описал кубической формы буддийский храм, стоящий на берегу Невы. Затем веселого ламу Чангидрах-Нагархавели-Трибхуван-Дадру. Потом почему-то вспомнил Кембридж с его тенистыми парками и старинными университетскими зданиями, в которых по ночам бродит тень сэра Исаака Ньютона, считавшего, что вселенная бесконечна и напоминает огромный ящик без дна и стен.

Затем, как живые, на бумаге выросли Будды, вытканные на красном бархате. И под конец он поведал о старом рыжем романтике-змее, его внуках, жене, серой рыбе, солнце и сковороде.

Под утро, когда статья была готова и над крышами домов появился краешек оранжевого восходящего солнца, Вася лег спать. И ему приснился страшный сон. Ему снилось, как прошлым летом он ловил рыбу на Вуоксе. На берегу в это время уже горел костер и две симпатичные девушки ждали его с уловом.


3


К концу дня Коновалов положил статью на стол Артура Артуровича. Тот в это время ругался с редактором экономического отдела.

– Готов? – удовлетворенно спросил главный редактор, кося на Васю одним глазом. Другим он смотрел на экономиста Ивана Иваныча Стелькина.

– Готов, – сказал Вася.

– Ну-ну, посмотрим – сказал Артур Артурович, даже не взглянув на название, которое по его мнению никогда ничего не отражает. Поэтому искать там ключевые слова бесполезно.

– А ты меня не пугай, – пробурчал главный редактор Стелькину, пробегая глазами Васин текст. – Пуганные уже. Рубль так низко не упадет.

– Я и не пугаю, – ответил Стелькин. – Только я уже все свои рублевые вклады перевел в доллары.

– Да? – насторожился главный. – Хорошо, я подумаю, – при этом на его лице вдруг проступило выражение глубокого, или даже можно сказать мучительного разочарования. – Коновалов, – застонал Артур Артурович, словно у него разом заболели все зубы. – Коновалов! – повторил он со страдальческой гримасой. – Ну при чем же здесь рыбы?

Господи, я же о душе просил. Ведь специально тебя предупреждал. А у тебя что… – он провел пальцем наискосок текста. – Буддийский храм – Кембридж – змея – рыба – сковорода. Они что, там тебя кормили, что ли?

Коновалов насупившись молчал.

– Мне душа нужна, – продолжал страдать главный редактор. – Я понимаю, ты наверно в детстве пионером был. И вообще атеист.

Но ведь есть же вечные ценности, которые понимает каждый интеллигентный человек. А ты со своими рыбами и сковородами.

Вырожденец ты, Коновалов. Станешь старше, поймешь, да поздно будет. Забирай свою бумагу и отправляйся к своим проституткам. Это как раз для тебя.

Коновалов молча забрал статью и двинулся к двери.

– Да! – услышал он окрик главного. – Можешь отдать её в кулинарный отдел. Раз уж тебя там кормили, так чего добру пропадать.

Жизнерадостный редактор кулинарного отдела Катя Ступкина (своим хорошим настроением Катя напомнила Коновалову ламу Чанга) прочитала статью и сказала. – Классно! Беру! А то все о еде, да о еде. Надо ведь и о душе тоже.

Хоть и о рыбьей.


КНИЖНЫЙ ЧЕРВЬ


У меня есть знакомый писатель. Умнейший человек. Мыслит широко и оригинально. Фантазии в его голове рождаются необыкновенные. Рассказчик прекраснейший. Однако как писатель он… не знаю. Пока еще не решил.

Был у него недавно день рождения. Жена его, Вера, стол накрыла, каких я давно не видел. Ну и конечно гости, цветы, шампанское. Поздравляли именинника очень тепло, говорили прекрасные тосты, а кто-то даже читал стихи. Причем свои. И как водится, плохие. Чужие стихи обычно получаются неплохо. А как доходит до своих, так почему-то не идут.

Наконец к ночи гости ушли. Перед этим долго толкались в прихожей, искали свои вещи, жали друг другу руки, целовались, обещали прийти снова. Но в конце концов ушли. А меня оставили помогать убирать со стола. Надо же кому-то помочь.

Итак, Вера, писательская жена плещется на кухне с посудой, а мы сидим с писателем за пустым уже столом. На столе горит свеча, со стен из полумрака смотрят с картин, какие-то старцы. Ну и конечно начался ночной разговор. То есть в принципе все уже было выпито, съедено и сказано, но осталось после этого долгого дня рождения какое-то ощущение неудовлетворенности. Словно о самом главном еще не говорили.

А о чем можно говорить с писателем – конечно о литературе. Я и спрашиваю:

– Сережа, объясни мне, пожалуйста, почему ваш писательский брат так любит разные неприятности. Любую книгу возьми – там тоска ужасная. И дальше цитирую по памяти: «У вас рак, – произнес врач, внимательно глядя на больного». Это на первой же странице. Или еще: «Уважаемый Петр Ильич, с первых строк своего письма спешу сообщить вам, что вас обокрали». Согласись Сережа, всё это исключительно выверты совершенно болезненного человеческого сознания.

– Нет, – говорит писатель. – Просто начало должно быть интригующим. А какая-нибудь неприятность – самое лучшее начало для интриги.

– Сережа, – говорю я, – если бы так было только в начале, я об этом и не вспомнил. Но только к концу все оказывается еще хуже, – и снова цитирую первую пришедшую мне на ум книгу: «Каждую ночь он вспоминал её, пил и плакал», – веселенький конец. Или еще – «На его могиле, под склонившейся к земле ивой, ещё долго выла собака» – такое на ночь прочитаешь, всю ночь будут кошмары сниться.

Здесь Сережа налил себе пива, закурил и посмотрел на меня внимательно.

– Вообще-то ты отчасти прав, – проговорил он выпуская облако дыма. – Только понимаешь, литература для писателя и литература для читателя, это две совершенно разные литературы.

– Что ты говоришь? – удивился я. – А я-то думал, что литература делится совсем по другому признаку. А именно – литература и не литература.

– Ты подходишь к этому вопросу как обычный дилетант, – улыбнулся он. – Просто, как читатель.

– А ты значит, как писатель, – попытался съязвить я.

– Вот именно, – сказал он. – Ведь для читателя литература это то, что уже написано. Это, батенька, уже готовая книга. Которую можно читать, как хочешь. Хоть справа налево, хоть с заду наперед. А писателя такая литература совершенно не интересует. Его интересует только то, что еще не написано. То есть, иными словами то, чего еще нет.

– И что из этого? – спросил я несколько удивленный подобными рассуждениями.

– Да то, – отвечает Сережа, – что очень трудно писать о том, чего нет.

– Мне кажется, это просто невозможно, – сказал я.

– Почему же, возможно, – возразил он. – Ведь писатель – это человек, который общается с призраками.

– Господи, – говорю, – чего это ты к ночи?

– А что? – отвечает он. – Ночью они в основном и приходят. Я с ними только по ночам и разговариваю. Они, знаешь, совершенно по-разному являются. То смотрит, например, на тебя из-под дивана какой-нибудь отставной секретарь тамбовской губернской канцелярии, сосланный в Сибирь за растрату казенных денег. То из-за шкафа выглядывает убиенный царевич Дмитрий. Или в дверях топчется беглый монах-расстрига. О них я и пишу.

– А нормальные люди к тебе не заходят?

– Нет, – говорит Сережа. – Не заходят. Потому что призраки из нормальных людей никак не образуются. А образуются в основном из разных несчастных и убогих. Оттого и литература в совокупности своей такая грустная.

– А как же фантазии, вымысел, наконец? – спрашиваю я.

– Никаких вымыслов, – отвечает он резко. – Одна только сплошная правда. А если и захочешь к такой истории хороший конец приписать, то все равно ничего не выйдет. Сразу видно, что шито белыми нитками. И редактор в каком-нибудь журнальчике сразу тебе заявит: «Ну что же вы батенька сказки сочиняете? Прямо детский сад какой-то развели. Литература должна быть правдивой». Вот я правду и пишу.

– Да, – говорю я задумчиво. – А ты не пытался куда-нибудь обратиться… Чтобы нервы успокоить, в себя прийти, а то с такими гостями и до психиатрической больницы не далеко.

Здесь он просто засмеялся.

– Ты пойми, – говорит, – что для писателя эти ночные гости – его хлеб, его радость, его самые дорогие друзья. Что бы он делал, если в один прекрасный момент все они от него отвернулись. Вот тогда он действительно, либо с ума сошел, либо спился.

– Мальчики! – раздался в это время с кухни голос Веры. – Давайте заканчивайте свои разговоры. Спать пора, два часа ночи.

На этом писательский день рождения завершился окончательно.

Утром я ушел на работу и дальше жизнь пошла своим обычным чередом. А об этом разговоре я уже и забыл. Да только недели через две раздается телефонный звонок. Звонит Вера. Голос у неё испуганный.

– Приезжай, – говорит, – срочно. С Сережей несчастье.

– Что случилось? – спрашиваю.

– Ужас какой-то. Серега сидит в комнате, ничего не слышит. Меня не узнает. Я хочу скорую вызвать.

– Пил, – спрашиваю, – много?

– Нет, – отвечает Вера, – Как на своем дне рождения выпил, так больше ни грамма.

– Да, – говорю, – странно… Но ты со скорой погоди немного. Я сейчас приеду. Если надо будет, вместе вызовем.

Ну и, конечно, бегом к нему помчался.

Прибегаю – действительно сидит Сережа в кресле посреди комнаты. Глаза пустые, словно его здесь уже давно нету. Молчит. Со мной даже не поздоровался.

Я у Веры спрашиваю, как все началось?

– Обыкновенно, – говорит она, а у самой губы трясутся. – Вечером спать не пошел – сказал: «Мне подумать надо». Свет в комнате погасил, сел в кресло и говорит: «Ты ложись, а я попозже лягу», я и ушла. Утром просыпаюсь, рядом никого нет. Ладно, думаю, наверно, он в гостиной заснул. Я туда утром и не заходила. Позавтракала – и на работу. Когда с работы пришла, в гостиную заглянула, а он там. Сидит и молчит, словно неживой, – она говорит, а в глазах слезы.

– Ну хоть что-то он за сегодняшний день сказал? – спрашиваю её. – Хоть одно слово?

– Да, – говорит. – Сказал.

– Что сказал?

– Сказал, что он Антоний Катул, книжный червь.

– Что-о? – говорю я почему-то шепотом. – Какой такой Катул?

– Антоний, – испуганно повторяет Вера. – Книжный червь.

Тут, признаться, я и сам испугался.

– Серега! – кричу. – Ты меня слышишь? Очнись.

Он сидит неподвижно, как статуя. А затем вдруг говорит каким-то совершенно не своим, деревянным голосом. И при этом смотрит в пространство перед собой, но словно ничего не видит. Как будто нас в комнате нет, а он сам с собой разговаривает.

– Мое имя Антоний Катул, – говорит Серега. – Я книжный червь. Я библиотечный раб. Я знаю пятнадцать языков. На латыни, греческом, арамейском, еврейском, египетском и шумерском я говорю свободно. На остальных могу читать, хотя никогда не слышал на них живого слова, и не знаю, в каких землях на них говорят.

Я не знаю, сколько мне лет. Я никогда не видел своих родителей. Я не удивлюсь, если окажется, что у меня их не было вообще.

Всю жизнь я прожил в Риме, в императорской библиотеке.

Я книжный червь. Я серая тень.

Люди говорят, что у меня нет души.

Одни считают, что я уже давно умер, другие, что я не рождался вовсе. А просто из кромешной тьмы на землю явился призрак с пустыми глазами.

Они правы. Они правы тысячу раз. Меня нет для них на этой земле. Я не вижу их. Я не помню их лиц. Я не знаю их по именам.

А вы? Вы помните форму облаков, проплывавших вчера у вас над головой? Вы можете повторить песню ветра среди скалистых гор? Вы вслушиваетесь в разговор птиц? Вы сказали хоть слово лесному ручью или поднимающемуся в небо дыму костра?

Нет. Потому что плывущие облака, бегущая вода и струящийся дым – это миражи. Как человеческая жизнь. Как само время, которое течет неизвестно откуда и неведомо куда. А что толку говорить с человеком, которого завтра уже может не быть? Что можете вы от него узнать? И что вы можете сказать ему вослед?

И смолк.

«Да, – думаю, – дела…»

– Это, – говорю я его жене, – кто-то к нему ночью приходил.

– Кто? – спрашивает она подозрительно.

– Да нет, – говорю, – это совсем не то, что ты думаешь. Это призрак был, – а затем добавил, что бы совсем её сомнения развеять. – Абсолютно бесплотный.

– И что же теперь делать? – жалобно говорит Вера. – Давай психиатров вызовем. Его ведь лечить надо.

– Его лечить нельзя, – говорю я авторитетно.

– Это почему же?

– То есть лечить его конечно можно, но они его так залечат, что больше к нему никто не явится. Понимаешь?

Она смотрит на меня как-то странно и молчит.

– Ты вспомни, – говорю, – Черного монаха у Чехова. Там тоже к одному тень монаха являлась. А потом родня взялась его лечить. Ну и вылечила. А монах исчез. Так он своей родне эту медвежью услугу всю жизнь потом простить не мог.

– Да, – говорит Вера упавшим голосом. – Читала. Только как же тогда без врачей?

– Надо попробовать, – говорю. – Есть у меня одна мысль.

– А тебе не страшно? – шепотом спрашивает меня Вера.

– Страшно, – отвечаю. – Но попробовать нужно. Тут, мне кажется, одна накладка получилась.

– Какая?

– Ты понимаешь, – говорю, – писателю твоему кажется, что в реальности ничего интересного нет. Вокруг только суета, пьянство и мерзость запустения.

Вера молча кивнула. Затем вздохнула и говорит:

– Знаешь, он мне как-то жаловался, что родился совсем не в свое время.

– Вот именно. В нашей жизни ему совершенно делать нечего, а вот там, – я показал пальцем под диван, откуда является обычно проворовавшийся секретарь тамбовской губернской канцелярии, – там ему кажется, что жизнь прямо кипит.

– Да, – печально согласилась Вера.

– А сейчас к нему явился, – продолжаю я, – какой-то библиотекарь из древнего Рима.

Вера молча кивнула.

– Да только этот самый библиотекарь двух слов сказать не может, хоть и знает пятнадцать языков.

– Да, – сказала она. – Странно все это.

– А Серега, – продолжаю я, – вцепился в него двумя руками, в надежде что-нибудь из него выпытать. Да не тут-то было. Библиотекарь этот молчит, как партизан на допросе, по одной в принципе простой причине.

– По какой? – спрашивает Вера.

– По причине того, – говорю я, – что он совершенный клинический идиот.

– Нет, – говорит она. – Он не идиот. Он просто несчастный. Мне его даже жалко.

– Мне, честно говоря, тоже, – согласился я. – Да только Сереге от этого не легче. Я думаю, что библиотекарь этот в Серегу переселился. А тот и рад, и теперь его не отпустит, пока тот чего-нибудь ему не скажет. А червь этот больше ничего сказать не может. Вот в этом-то вся проблема. Но мы сейчас попробуем его освободить, – и уже к Сереге обращаюсь: – Сереж, ты меня слышишь?

Тот молчит, словно воды в рот набрал. На меня никакого внимания.

– Ты понимаешь, какая вещь, – продолжаю я, – твой этот книжный червь – замечательный литературный персонаж.

Серега сидит неподвижно, словно каменный.

– Ведь это же трагедия масштаба Шекспира или Достоевского, – говорю я, – когда человек знает пятнадцать языков, а сказать ему в сущности нечего.

Чувствую, вроде он зашевелился. Похоже, слушает. Ну, я дальше продолжаю:

– Это до какой глубины, – говорю я, – надо упасть, чтобы, обладая такими познаниями, продолжать молчать. Эта трагическая ситуация – огромная литературная находка. Ты должен написать, как человек мог дойти до такой жизни.

– Ты считаешь? – вдруг говорит Сережа совершенно нормальным голосом.

– Абсолютно, – говорю, – уверен. Это совершенно кафкианская история. Ты представь, как он там жил в своем Риме. Каменные стены, пустые коридоры, стеллажи с пергаментами тянутся на километры. Небо видно только через окно размером в римский щит. И ни одного человека. В императорскую библиотеку посторонних не пускают, а сами императоры книг обычно не читают. Скука страшная. Вокруг только старые фолианты. В них собрана вся мудрость человечества. Да только есть у них один недостаток. Они могут рассказать тебе все что угодно. А ты им – нет. В этом то весь и ужас. Поэтому твой Катул знает много, но молчит, потому что с людьми никогда не общался. А разговаривал, наверно, только с одними призраками. Говорят, библиотека – самое для них популярное место. А вот если эту историю так дописать, чтобы библиотекарь наконец заговорил, знаешь сколько бы он рассказать мог!

– Так молчит же! – чуть не плача говорит Сережа.

– А ты сам его историю напиши, а затем ему и поведай. Вот тогда он заговорит. Я тебе это обещаю. И тогда он такое скажет, от чего ахнет весь цивилизованный мир. А если ты будешь сидеть тут как истукан, да повторять за ним словно попугай: «Что я могу сказать им вослед?», то никогда ничего не высидишь.

– Да, – говорит Сережа, – я подумаю – а затем добавляет: – Но это ведь действительно страшно – знать столько языков и молчать.

– Конечно, страшно, – радостно говорит Вера. – А ты ему женщину подыщи. Она его быстро разговорит. Знаешь, сколько много женщин сейчас непристроенных. Между призраков, я не сомневаюсь, тоже. Елена, например, троянская царица. Ты говорил, она к тебе недавно приходила.

– Елена уже одного своего мужа угробила, – сказал Сережа. – А мне библиотекарь этот живой нужен.

– Ну ладно, ребята, – говорю, – вы тут думайте, а я пойду, пожалуй.

– Да, – говорят, – иди. Спасибо, что зашел.

Я уже до дверей дошел, но вдруг понимаю, что просто так уйти не могу. Потому что стало мне вдруг этого книжного червя ужасно жалко. А может быть и не червя даже, а какую-то странную идею, которую я и высказать-то толком не могу.

Тогда я оборачиваюсь и говорю:

– Сережа, если честно, то я тебе лишнего наговорил. Оставь лучше этого червя в покое. Навряд ли он тебе что-нибудь скажет. Пусть он лучше молчит. Он хоть и страшно молчит, но таинственно, и даже в чем-то красиво. Может быть, его тайна так велика, что не поддаётся человеческому разумению. А если он заговорит, так ты потом сам пожалеешь. Ведь молчание часто бывает сильнее всяких слов.

Только вижу я, у него уже глаза горят, и он совсем меня не слышит. Одним словом – писатель.


ЛАМА ЕЩЁ ВЕРНЁТСЯ

1

Лама Кадиша сидел в сумрачном монастырском зале на красном ковре, поджав под себя ноги и опустив неподвижные руки на колени. В неясном свете масляной лампы, в углу напротив, ему улыбался бронзовый Будда.

Ламе было восемьдесят шесть лет. В миру его имя было Василий Васильевич Терентьев.

Завтра ламе предстояла дальняя дорога. А сейчас, перед уходом, перед тем как покинуть этот мир, он в последний раз воскрешал в памяти в свою прежнюю жизнь. Вернее, свои прежние жизни.

Пройдя тяжелый и долгой путь работы в собственной душе, лама вернул себе память своих прежних реинкарнаций. Правда, лишь с одной целью. Чтобы избавиться от нее навсегда.

Завтра он должен был уйти в мир, где разум, обретя полное понимание, наконец становится чистым и незамутненным, как безоблачное небо и прозрачная вода. А все, что раньше двигало его жизнью – любовь, ненависть, страх – теперь, в конце пути, казалось ему лишь наивным заблуждением слепца, который шарит в темноте дрожащими руками и случайно поймав себя за нос, вопит от ужаса, словно он схватил в ядовитую змею. Однако самая большая иллюзия, которую осознал лама, состояла в том, что слепца тоже нет. Лама Кадиша скоро должен был избавиться и от неё, хотя он давно уже не был слепцом.

За долгие годы размышлений и медитаций он смог подчинить своему разуму огонь желаний, который заставляет человека вновь и вновь, все в том же обличье, появляться на земле. Теперь этот огонь, запертый в клетку его воли, должен был унести его в далекий мир радости и покоя. Он с трудом сдерживал это пламя, которое обжигало его ладони. Ему оставалось терпеть последний день.

Прежде он появлялся на земле раз в пятьсот лет. Сейчас, постигнув законы перерождений человеческой души, он знал, что это не так уж и часто. Однако, не так уж и редко. И это открытие вызывало у него печальную улыбку.

Он давно уже испытал богатство и испил до дна нищету. Он был рабом и пробовал яд власти. Он добывал соль на Мертвом море и с толпой гуннов штурмовал Рим. Он жег испанские корабли в Гибралтаре и с криками Аллах-акбар отбивал Иерусалим у крестоносцев. Он курил гашиш в притонах Калькутты и имел жён всех цветов и оттенков кожи. Он был последователем многих религий и вер. Он сгорал в преисподней, но возвращался снова. Он всегда искал истину, а она ускользала от него, как уходит вода между пальцев. И он нашел её, лишь поняв, что должен сам стать текучим, как вода, и проскользнуть между пальцев своего собственного рассудка.

Путь, который он прошел, у другого вызвал бы гордость. У него же воспоминания своей жизни вызывали лишь грустную улыбку. Ему осталось сделать лишь последний шаг.

К вечеру его раздумья нарушил скрип двери. В дверной проем просунулась бритая голова монаха. Застыв в дверях, монах почтительно молчал.

– Что? – спросил лама, не поворачивая головы.

– Сейчас придут люди, – шепотом произнес монах.

– Хорошо, – сказал лама. – Сегодня последний раз.

Монах осторожно зашел в комнату, зажег лампы на алтаре, затем поклонился и безмолвно вышел. В комнате стало светло. Лама стряхнул с себя дремотное оцепенение и взглянул на бронзового Будду. На свету лицо Будды казалось мертвым.

Весь вечер лама принимал посетителей, просивших помощи, совета и исцеления. Он делал это автоматически, взглядом проникая сквозь собеседника, произнося давно заученные слова и выполняя древние ритуалы. Он никого не обвинял и ничего не брал. Он мог лишь давать, поэтому он и был ламой.

Последней, уже ближе к ночи пришла старуха. Лет ей было наверно столько же, сколько и ему самому. Её лицо было похоже на ссохшуюся бурую тыкву.

– Здравствуй, батюшка, – сказала старуха, заходя в зал и кланяясь ламе.

– Здравствуй, – произнес он одними губами.

– Я уже раз была у тебя, – сказала старуха, вздыхая – Тогда помогло. Вот сейчас снова пришла просить.

– Говори, – кивнул лама.

– Ты прежде моему сыну помог, – продолжала старуха надтреснутым голосом. – Он у меня пил, страсть как. Жена с детишками три раза от него уходила. Он потом у ней в ногах валялся, клялся, что бросит, а после все равно запивал. В запое-то он лютый, как зверь. А когда не пьет, то и мухи не обидит. Вот. А как я тебе на него пожаловалась, так он и бросил. Только полгода после того во сне кричал. Видно сильно ты его допек. Но зато до сих пор не пьет, – улыбнулась старуха. – И жена на него прямо не нахвалится. А он мало того – в церковь ходить начал. Не в вашу, правда – в православную. Но это все равно хорошо.

– Хорошо, – сказал лама.

– А теперь у меня другая напасть, – произнесла старуха.

– Говори, – повторил лама.

– Да скажу уж конечно, – проговорила старуха. – Только прежде чем сказать, спросить тебя кой о чем хочу.

– Спрашивай, – сказал лама.

– Я уж, видишь, давно не девочка, – сказала старуха и снова улыбнулась морщинистым ртом. – Да и ты тоже не первой молодости. Только ты не обижайся, – добавила она немного испуганной скороговоркой.

– Нет, – ответил лама. – Я не обижаюсь.

– Вот и я думаю, чего уж тут обижаться, – продолжала старуха. – Когда старику говорят, что он старик, какая же тут обида? Так вот чего я подумала. Жить мне уж наверно немного осталось, да и тебе, похоже, тоже. Может, и не свидимся больше.

– Не свидимся, – согласился лама.

– Да, – сказала старуха. – На том свете больно места много. Если людям на этой-то земле встретиться трудно, то там наверно еще труднее.

– Да, – сказал лама. – Это трудно.

– Так вот что я тебя спросить хотела, – говорила старуха, продолжая глядеть на него с некоторой опаской. – Тебя ведь прежде в миру Василием звали. Василь Василичем Терентьевым.

– Да, – сказал лама. – Меня так назвали родители.

– Ты здесь у нас в Камышевке и родился.

– Да, – кивнул лама.

– Потом уезжал в Казань учиться и вернулся уже доктором.

– Да, так было, – сказал лама.

– Видишь, – сказала старуха, – все помню. А я в те времена совсем девчонкой была. Ты меня, когда доктором был, от легочной болезни лечил.

Лама посмотрел на нее долгим взглядом.

– Да, – сказал он наконец, – я помню тебя.

– А я, – улыбнулась старуха, – влюбленная в тебя была, ужас как. Только ты меня не замечал. Уж больно ты тогда задумчивым был. Все думал о чем-то.

Лама тоже улыбнулся.

– Да, – сказал он. – Я думал о жизни.

– Значит, помнишь все, – удовлетворенно сказала старуха. – А я думала, что забыл уже. Старый стал, да и вообще с идолами разговариваешь. А ты вон как, все помнишь, – она помолчала немного. – Ну, а я-то что, мое дело бабье. Я на тебя заглядывалась, а ты на меня никакого внимания. Ну, я за Никиту-кузнеца замуж-то и вышла. Потому что мне куда… У меня доля бабья – детей рожать. Троих от него родила. Ты, между прочим, дочку мою первую принимал. Хоть уже и в монастыре жил, но службу свою докторскую справно исполнял, – сказала она и снова улыбнулась. – Я страсть как не хотела, чтобы ты принимал. Я ведь тебя и тогда еще любила, хотя и беременная была. Но Никита настоял. Сказал: будешь с доктором рожать – и никаких разговоров. Да, – она снова вздохнула. – А знал бы он про меня все, никогда тебя бы не подпустил. А так сам пригласил и на телеге привез. Да. В войну он погиб. Под Ленинградом.

Лама сочувственно кивнул.

– Ухожу я скоро, – сказал он – Навсегда ухожу.

– Знаю, – сказала старуха. – Мне наши бабки сказали – иди, Прасковья, не долго ему уже здесь осталось. У него уже в лице что-то такое… видно, помрет скоро.

Усмешка снова тронула бледные губы ламы.

– Они правы, – сказал он.

– Так вот, у меня к тебе последняя просьба, – проговорила старуха.

– Говори, – сказал лама.

– Не за себя просить буду, – сказала она. – И не за родню. Но ты его знаешь.

– Кого?

– Я думала, – продолжала старуха, – ты все забыл уже. А ты вон как, все помнишь, оказывается.

Лама чуть заметно улыбнулся.

– Может, ты помнишь Сафонова Петра. Сына дьякона. Он в революционеры подался. В тюрьме сидел, а потом, как революция случилась у нас, уполномоченным ЧК был. Лютый был – страсть. Сколько народу погубил.

– Да, – сказал лама. – Я помню его.

– Ко мне, между прочим, сватался, – она вздохнула. – Не то, что ты. Я ведь красивая была. Но его, как огня боялась. Ну, представь – это ж надо – с чекистом жить. Бабы говорили, что он спит, а у него пистолет под подушкой. А если посреди ночи стрельнет? Это ж на всю жизнь заикой останешься, – она усмехнулась. – А раз он совсем пьяный меня на улице встретил и приставать начал прямо при народе. Я от него бегом, он за мной. А ты тогда влез, не побоялся. Он у тебя пистолетом перед носом махал. Ты бледный перед ним стоял, лицо словно мертвое. Но не испугался.

Лама помнил этого человека. Бледное с желтизной лицо, пьяные сумасшедшие глаза. Сафонов догнал Прасковью у бывшей городской управы, прижал к стене дома.

– Ну что ты дура кочевряжишься, – хрипел он пьяным голосом. – Я здесь – власть, понятно? Сама не пойдешь – под наганом приведут. Соглашайся, дура – как при коммунизме жить будешь. Здесь все наше – советское. Как скажу, так и будет.

Прасковья закричала от страха дурным голосом, а прохожие стали переходить на другую сторону улицы. Доктор Терентьев в тот момент шел им навстречу, зная, что свернуть уже не сможет. Дойдя до них, он остановился, взял пьяного Сафонова за плечи и сказал ему на ухо:

– Оставь её, комиссар!

Сафонов зарычал тогда, словно зверь, выхватил наган и наставил дуло доктору в лоб.

– Ты, гад, на власть покушаться вздумал! – заорал он.

Прасковья, освободившись от объятий, собралась было бежать, однако, увидев пистолет, застыла, как вкопанная. А на доктора Терентьева смотрело черное дуло нагана, и палец на курке начал свой привычный путь.

Сам не понимая, что делает, Терентьев, с неведомой ему прежде кошачьей быстротой сделал резкий шаг вперед и ударил чекиста в лицо. В этот же момент раздался выстрел. Зазвенело разбитое стекло в окне напротив. Надрывно заголосила какая-то баба. Народ на улице бросился врассыпную. Сафонов резко дернул головой, ударился затылком о стену дома и медленно сполз по ней на землю.

Прасковья вцепилась Тереньеву в рукав, дернула его на себя и потащила по улице.

– Сховаться тебе надо, доктор, – истерически шептала она ему на бегу. – Если он тебя найдет, точно убьет. Уходи куда-нибудь.

Этой же ночью Терентьев пришел в буддийский монастырь, который еще с незапамятных времен основал на Алтае учитель Лхамо. Его обрили наголо, переодели в оранжевые одежды, дали другое имя. С этих пор его звали Кадиша. А Терентьева Василия Васильевича с этого времени нее стало.

Много позже, размышляя о своей жизни, лама вспоминал и этот день. Он пытался понять, послало ли ему провидение этого человека, чтобы он вступил на путь постижения истины? Послало ли проведение революцию в Россию, чтобы он, бывший доктор Терентьев отправился в монастырь. Должен ли он быть им благодарен за это?

Однако на эти вопросы не было простого ответа, как нет простого ответа на буддйский стих:

Речь и молчание оба греховны.

Как избежать того и другого?

– Да, – продолжала между тем старуха. – Ты тогда не струсил, – она помолчала немного. – А я вот за него просить пришла. За Софонова. Раньше никогда бы не пришла, а сейчас пришла. Столько уж лет прошло, нет у меня на него больше зла. В гражданскую его убили. Ты, может, этого не знаешь, ты уже в своем монастыре жил. А его, значит, убили. На краю Камышовки, у церкви бой был с белыми. Он из пулемета столько народу положил – ужас, а его потом снарядом и накрыло. Да, – она помолчала немного. – Только он здесь еще. Не ушел он никуда. Здесь и остался.

Лама поднял глаза на старуху.

– Ты не удивляйся, – сказала она. – Такое бывает.

– Да, – тихо сказал лама. – Бывает.

– Помоги ему, – сказала старуха. – Мы скоро уйдем, а он останется. Не по-божески это. Да и не по-человечески.

– Хорошо, – ответил лама.

– Вот и слава богу, – сказала старуха – Спасибо, что не отказал. Он в старой школе, что в войну с немцами разбомбили. Там его видели. Сначала дети говорили, будто там привидение бродит. Я раньше не верила. Потом пошла – точно он. Страшный – ужас. Помоги уж.

– Хорошо, – ответил лама, – попробую.


2


Ночью, хрустя сапогами по голубому снегу к старой школе подошел человек в длинном тулупе. Он внимательно оглядел освещенное призрачным лунным светом, полуразрушенное здание, нашел темную дверь без ручки, постучался.

– Кто? – раздался через несколько минут голос из-за двери.

– Доктор, – ответил пришедший.

Дверь отворилась. В дверях, в желтом пятне электрического света, стоял худой, небритый мужчина в кожаной куртке. Сухая желтоватая кожа осунувшегося лица и лихорадочно горящие глаза выдавали у него какую-то длительную, изнуряющую болезнь.

– Вызывали, голубчик? – спросил доктор и улыбнулся.

– А вы кто? – недоверчиво спросил мужчина.

– Доктор, – ответил пришедший. – Вы ведь Сафонов Петр Николаевич? —

– Сафонов, – сказал мужчина, внимательно разглядывая доктора. У доктора было круглое, добродушное лицо, маленькая бородка и седые волосы ежиком.

– Терентьев Василий Васильевич, – отрекомендовался доктор.

– Терентьев? – недоверчиво переспросил Сафонов в упор глядя на доктора – Знаю я одного Терентьева, – сказал он угрюмо. – Только тот помоложе будет. Оружие есть?

– Господь с вами, – сказал доктор – Зачем же мне оружие. Я же не на охоту собрался.

– Время сейчас такое, – ответил Сафонов.

Они зашли в небольшую подвальную комнатку, с маленькими окнами и обшарпанной мебелью. Под потолком комнаты горела лампочка без абажура.

– Ну, голубчик, на что жалуетесь? – спросил доктор, снимая тулуп и потирая застывшие на морозе руки.

Сафонов долго молчал и наконец проговорил:

– На жизнь.

– Ну, батенька, – улыбнулся доктор, – тогда вам надо не ко мне, а к священнику. Я, знаете ли, больше по разным болезням специализируюсь. А насчет жизни – это, пожалуйста, в церковь.

– Я в бога не верую, – хмуро сказал Сафонов. – В церквях мы дома культуры организуем. Чтобы народ просвещался.

– А куда же тогда священников денете? – поинтересовался доктор.

– К стенке, – ответил Сафонов.

– Интересная мысль, – хмыкнул доктор. – А кроме, как на жизнь, еще какие-нибудь жалобы есть?

– Есть, – Сафонов резко обернулся к Терентьеву. – Скажите доктор, где красные, где сейчас проходит линия фронта? После контузии я оказался совершенно отрезанным от всех событий. Город словно вымер. Иногда мне попадаются какие-то люди, но они сразу исчезают, – он говорил быстро с болезненным волнением. – Что произошло? Я знаю, что я болен. Я был тяжело ранен. Но не на столько же, чтобы вокруг себя ничего не видеть. Объясните мне, доктор, что происходит?

– Сначала я должен вас осмотреть, – мягко сказал доктор, внимательно оглядывая Сафонова. – Конечно, вы больны, голубчик, – произнес он задумчивым тоном, отворачивая полуоборванный лоскут кожаной куртки. Из-под лоскута торчали обрывки человеческой кожи и белая кость. – Но я думаю, что все поправимо, – продолжал он, разглядывая дыру в голове Сафонова размером с кулак, покрытую по краям черной от запекшейся крови коркой. – Все ваши раны, я думаю, со временем заживут и затянутся. А сейчас хорошо бы вам обстановочку сменить. Побыть где-нибудь в другом месте, поразмыслить на досуге. Тогда и в себя придете. Тут больше никакого другого средства я не вижу.

– Вы что, доктор! – воскликнул Сафонов. – Как отвлечься? Вокруг революция бушует. Пока на свете есть хоть одна контреволюционная гнида, я должен воевать. Вы же знаете, скоро будет коммунизм. Вот там и отдохнем, там и расслабимся, – продолжал он неестественно громким голосом. – А сейчас воевать нужно. Вам этого, конечно, этого не понять. Вы, видно, человек не сознательный. Но поверьте мне – не то сейчас время, чтобы по кустам отсиживаться. При коммунизме все и отдохнем.

Доктор вздохнул.

– Я, знаете ли, от последних, новомодных теорий весьма далек, – произнес он, словно извиняясь. – А что же, по-вашему, будет при коммунизме?

– О, доктор! – воскликнул Сафонов. – Представьте себе картину. Приходите вы, значит, в магазин. Там всего полно. То есть все, чего душе угодно. Шоколад, водка, самогон всех сортов. Ружья любого калибра. Сапоги, валенки, пирожные, какие угодно. Словом все, что хочешь. И все – абсолютно бесплатно – бери, сколько пожелаешь. Что унесешь, все твое.

– Интересно, – усмехнулся доктор. – Я бы, честно говоря, такого бы себе никогда представить не мог.

– Потому что вы еще несознательный, – сказал Сафонов. – Но со временем поймете. Обещаю. Учиться пойдете, постепенно во всем разберетесь.

– Ну а с женщинами как же? – спросил доктор – Любовь и все прочее. Этого же в магазине не возьмешь.

– И с женщинами так же, – ответил тот.

– Это как же? – улыбнулся доктор – Бери, какую захочешь?

– Конечно, – воскликнул Сафонов. – Вы подумайте сами. При коммунизме все равны. Богатых и бедных нет. Все одинаковые. Все друг на друга похожие. Все умные, красивые, здоровые. Поэтому совершенно без разницы, кто с кем будет. А значит, и выбирать никого не нужно. Кого первого увидел, того и взял. И при этом абсолютно уверен, что не ошибешься. Потому что именно это и есть самое лучшее. Ведь все равны, все похожи. Что с одной, что с другой все едино. И если ты даже свою женщину с какой-нибудь другой перепутаешь, то никто не заметит, потому что все – красавицы и сознательные коммунистки. Понимаете. У нас, доктор, уже все продумано. Мы уже на партячейке все обсудили и решили. Это будет сплошной праздник.

– Да, – задумчиво сказал доктор. – У вас прямо царство божье получается.

– Как хотите, так и называйте, – ответил Сафонов. – Только бога там никакого не будет. Мы уж как-нибудь сами разберемся.

– Так и что же вам мешает? – поинтересовался доктор.

– Ничего не мешает, – сказал Сафонов. – Вот все контру перебьем и заживем себе в удовольствие. Только где же все, доктор? – спросил Сафонов вдруг изменившимся голосом. – Где наши? Я один совсем. Что происходит, ответьте! Вы откуда пришли? Куда все остальные делись?

– Я обычно откуда, – успокаивающим голосом произнес доктор, – прямо из дома. А другие… другие ушли уже.

– Да куда же? – чуть не закричал Сафонов. – Куда же все исчезли?

– Вы, батенька, только не волнуйтесь, – сказал доктор. – Трудно так на пальцах объяснить, куда они исчезли.

– Ну не на пальцах, – воскликнул Сафонов. – Как хотите, так и объясняйте. Я пойму, я грамотный. В Самарском университете учился, на юриспруденции, пока жандармы не забрали за революционную деятельность. Говорите же, наконец.

– Ну, раз вы грамотный, – сказал доктор, усаживаясь в кривоногое плюшевое кресло, и глядя уже на Сафонова снизу вверх, – тогда расскажу я вам одну историю.

Сафонов не спуская глаз с доктора, медленно опустился на железную койку, застеленную серым солдатским одеялом.

– Меня раньше тоже интересовал вопрос, – продолжал доктор, – куда все уходят. Потому что вопрос этот древний и весьма не простой. Над ним многие умные головы бились, так что вы не думайте, что он только одного вас мучит.

Сафонов внимательно смотрел на доктора.

– Так вот, голубчик, – продолжал доктор, – есть у меня в один знакомый. Зовут его Волошин Александр Николаевич. Служил он до революции в Иркутске артистом. Большого таланта человек. Трагик изумительный. Когда в театре давали Шекспира, принца датского Гамлета или особенно Отелло, публика рыдала в три ручья. Чиновники, толстые, вороватые, ни во что, кроме денег, не верующие, взяточники последние, а плакали словно дети. Хотя, не секрет, конечно, русский человек вообще любит поплакать. Короче, Волошин – артист от бога, словно родился он для того, чтобы играть в театре. Физиономия породистая, словно из камня вырублена. Один раз увидишь, уже никогда не забудешь. Правда, пил он сильно. Но с другой стороны, какой же артист у нас не пьет? Ну и, конечно, во время своих запоев такое вытворял, что боже упаси. То жил с церковными нищими и на паперти милостыню просил, то дрался и буянил, как буйнопомешанный. Сколько раз его в околоток забирали, я и сосчитать не могу. Да только в театре его держали, потому что он им все сборы делал и вся местная публика, в основном на него и ходила. Дирекция театра специально под него подлаживалась. Два раза в году, весной и осенью театр закрывался на каникулы, потому что у Волошина точно в это время начинался запой. Это ведь в столицах больших артистов полно, а в провинции глушь да скука, а такие люди, как он – большая редкость.

Так вот, вызывают как-то раз по осени меня к Волошину. Прибегает, кто-то из театральных и говорит: «Господин Волошин умирает».

Ну, я к нему. Прихожу, лежит он у себя дома, в квартирке в Казачьем переулке, бледный, худой, только глаза горят. Кашляет так, что на улице слышно. Ну и конечно лихорадка, ломает, крутит, словом плохо дело. Короче тяжелая пневмония. Я ему лечение прописал, лекарств дал, да только пока все подействует, на это время надо. Не все так скоро делается, как того хочется. И вот он мне и говорит шепотом:

– Умираю я, Василий Васильевич, не вынести мне этого больше.

Ну, я его, конечно, успокаиваю, как могу, а он свое: – Умру, да умру. А как известно, от воспаления легких умереть можно очень даже запросто. Не он первый, не он последний. А раз человек так уверен, что умрет, значит надо ждать каких-нибудь неприятностей. Словом, забеспокоился я тоже и говорю – Александр Николаевич, может к тебе священника пригласить?

– Нет, – говорит. – Не хочу священника, я тебе хочу свою последнюю волю сказать.

– Говори, – отвечаю. Грех ведь человеку в таком состоянии отказывать.

– Так вот, – шепчет Волошин, – денег у меня нет, все пропито. Но если что после меня найдется, мало ли я какую заначку по пьянке сделал, а потом забыл, так отдай все в театр, для вспоможения искусству.

– Отдам, – говорю, – как же не отдать.

– Вот и хорошо, – шепчет он. – И еще у меня есть одна просьба.

– Говори, – отвечаю. – Если смогу – сделаю.

– Скажи, – говорит, – директору театра Редькину, чтобы на мои похороны оркестр наш театральный прислал.

– Ну, это уж он обязательно пришлет, – отвечаю. – Помнишь, когда костюмера театрального Модеста Карловича Штуцера хоронили, у него дома целый день оркестр играл.

– Помню, – говорит Волошин. – А как музыканты придут, скажешь им, чтобы по дороге на кладбище играли они похоронный марш Шопена. А уже на кладбище, как гроб опускать будут – реквием Моцарта. И смотри, братец, не перепутай.

– Да уж не перепутаю, – отвечаю. – Только что же у тебя Александр Васильевич за фантазии такие? Может быть, тебе чего привиделось-то в горячке?

– Нет, – шепчет Волошин. – Это дело другое. Что мне по ночам мерещится – это понять никто не в состоянии. Я и рассказывать не буду. А вот о реквиемах этих, если ты такой любопытный, могу тебе сказать коротко, пока меня еще язык слушается, – здесь он помолчал немного, попил воды и продолжил: – Так вот, доктор, умирал я уже много раз, поэтому опыт у меня большой имеется. И даже не просто большой, а громадный. Даже ты, хоть и врач, а столько смертей не видел.

– Ну, я-то уж повидал, слава богу, – отвечаю. – А о чем ты говоришь, я чего-то не пойму. Ты же жив пока, и может бог и смилостивится, тебя и на этот раз пронесет.

– Чую я, что не пронесет, – отвечает Волошин. – А говорю я о том, что в театре на сцене умирал я за двадцать лет столько раз, что всего и не упомнишь.

– Так это же не по-настоящему, – говорю я. – Это же все игра, театр.

– Дурак ты, – говорит Волошин. – Хоть и врач, и умный вроде человек, а простых вещей не понимаешь. Ведь чтобы в зале народ, глядя на твою смерть, не только зарыдал, но и в следующий раз на этот же спектакль снова пришел, надо так умереть, словно делаешь ты это в первый и последний раз. Как будто после этого уже никогда не встанешь, и вынесут тебя со сцены прямо вперед ногами. Искусство – это, брат, дело очень серьезное.

– Да, – говорю. – Наверно ты прав.

– Так вот, – продолжает Волошин, – когда умирает человек, хоть на сцене, хоть в жизни, то видит он с удивлением, что смерти-то две.

– Это как же, – говорю, – две?

– А вот так, – отвечает Волошин. – Одна для тебя самого, а другая для зрителей.

– Интересно, – говорю. – Я такого, голубчик, никогда не слыхал.

– Точно говорю тебе – две. Поэтому и реквиема два. У Шопена это сплошные рыдания, тоска и мерзость запустения. А у Моцарта – натуральный трубный глас зовущий. Потому что марш Шопена предназначен для тех, кто в зрительном зале остается, а Моцарта – для тех, кто улетает. Я, знаешь ли, пока на сцене лежал, кинжалом заколотый или шпагой пронзенный – слышал оба. Не знаю только откуда. То ли с небес, то ли в голове моей звучали. Оттого ведь и народ в зале рыдает, что в голове у него раздается марш для нее и предназначенный. А в моей голове совсем другой. Вот это, брат, и есть настоящее искусство. Ты ведь, наверно, помнишь, что Моцарт свой реквием исключительно для себя писал, когда почувствовал свою скорую смерть. А Шопен для публики. И все точно так и получилось.

– Да, – говорю, – раньше мне такое в голову не приходило. Хотя, возможно, ты и прав.

– Прав, – отвечает Волошин. – Уж поверь старому артисту. Так что прошу тебя – не перепутай. Потому что на похоронах оркестр может сильно выпить, а это дело очень серьезное. Ведь если они что напутают, то вместо дальней дороги придется мне скитаться здесь привидением еще бог знает сколько времени. А это, братец, хуже некуда. Один одинешенек, вокруг мрак и пустота, словом перекинуться не с кем. Так что ты уж проследи обязательно.

– Хорошо, – говорю. – Это я тебе обещаю.

– И что же, помер этот ваш знакомый? – тихо спросил Сафонов.

– Нет, – улыбнулся доктор. – Отлежался, отошел понемногу.

– А почему это, доктор, – спросил Сафонов зловещим голосом, каким ведутся обычно допросы в каменных казематах, – вы мне затеяли мне про смерть рассказывать? Уж не собираетесь вы меня вербовать в какую-нибудь вашу баптистскую организацию? Очень мне уж ваши слова подозрительны.

– Помилуйте, голубчик, – сказал доктор. – Зачем же мне вас куда-то вербовать?

– Ко мне тут недавно одна старуха уже приходила, – со злобой в голосе продолжал Сафонов. – Тоже говорила: мертвый ты давно, иди с богом. Только мы сейчас выясним, кто из нас мертвый, – он резким, профессиональным движением выхватил из внутреннего кармана куртки наган и направил его доктору в лоб. Перед глазами доктора Тереньтьева появилось черное отверстие ствола. Палец Сафонова начал медленно нажимать на курок.

– Не кривляйтесь, – спокойно произнес доктор, сделав легкое движение рукой. В этот же момент в комнате раздался сухой треск и голубой электрический разряд, вырвавшись из открытой ладони доктора, молнией ударил в черный наган. Сафонов вскрикнул и отдернул руку. Расплавленный кусок металла тяжело упал на пол. Мгновение Сафонов сидел молча, словно остолбенев, и тупым взглядом смотрел на свою руку.

– Господи, – наконец тихо проговорил он. – Господи, что же это? Неужели все это правда? – по его худому небритому лицу вдруг потекли слезы. – Вы думаете, я совсем слепой, – закричал он глядя на доктора. – Вы думаете, я ничего не вижу? Вы думаете, я не знаю, что у меня из плеча кость торчит, и голова насквозь пробита? Да только как же живой человек может поверить, что он уже мертв? Как, скажите мне?! Я же сам попов к стенке ставил. И куда мне теперь? К ним? Кто меня там ждет? Кто?

Доктор сидел в кресле и молчал.

– Мы, почему ведь коммунизм строить хотели? – истерическим голосом продолжал Сафонов. – Чтобы не видеть ваших злобных богов. Чтобы никто не пугал нас с икон, понимаете вы это? А тут вы являетесь со своими историями.

– А вы попробуйте, голубчик, коммунизм в своей собственной голове построить, – сказал доктор и постучал себя пальцем по голове. – Только там все получается. А мир этот, – он кивнул на окно, за которым уже давно бушевала вьюга, – чужой, и к нам с вами совершенно равнодушен. Нет в нем ни коммунизма, ни капитализма, ни рая, ни ада. Только голые камни. А все только там спрятано, – он указал пальцем на дырявую голову Сафонова. – По вам, между прочим, тоже давно уже марш играет. Слышите, – в перекрытиях и пустых стенах полуразрушенного здания заунывно и печально выл ветер. – Я вам, как врач советую: идите и не бойтесь. Не вы, дорогой мой, первый, не вы последний.

– А что там? – шепотом спросил Сафонов, указывая глазами наверх.

– Ничего особенного, – пожал плечами доктор. – Всего навсего зеркало. На себя посмотрите, подумаете, – он вздохнул. – Начнете все с начала.

– Страшно мне, – тихо сказал Сафонов.

– Да, – согласился доктор. – Только долги свои приходится платить. Себе самому. Пускай хоть это вас утешит.

Сафонов медленно поднялся и, глядя прямо перед собой пустым взглядом лунатика, направился к двери.

Доктор остался один в пустой комнате.

Он посидел немного в кресле, затем поднялся, подошел к старому зеркалу в раме с обсыпающейся позолотой. Оттуда на него взглянуло усталое лицо немолодого человека. Он долго смотрел на свое отражение, затем приподнял руку и развернул её ладонью вверх. С его ладони медленно поднялся огненный цветок синего пламени, трепыхнулся несколько раз и погас.

– Вот и все, – доктор печально улыбнулся своему отражению. – Это все, что у меня было. Я собирал этот огонь пятьдесят лет.

– Вместо того, чтобы раствориться в нем, – сказал его двойник в зеркале, – ты расплавил этот дурацкий пистолет. Разве ты не знаешь, что в твоем положении сила – это тоже слабость.

– Знаю, – ответил доктор. – Только долг у меня остался. Самому себе.

– Значит опять все сначала, – сказал двойник.

– Да, – кивнул доктор. – Наверно, в последний раз.


3


Утром монахи нашли Ламу Кадиша мертвым. Он лежал на красном ковре, глаза его были закрыты, на спокойном лице застыла едва заметная улыбка. Такая улыбка появляется иногда в тусклом свете на лице бронзового Будды.

Вокруг ламы зажгли огонь, монахи пришли прощаться. Настоятель монастыря, старый Цзонкаба уселся у изголовья покойника и молча смотрел прямо перед собой, словно следя за невидимым движением удаляющейся души. Кто-то из монахов принес Книгу мертвых, чтобы дать последние напутствия душе усопшего, отправляющейся виной, далекий и таинственный мир. Когда монах стал заунывным голосом начал читать тибетские иероглифы, настоятель остановил его.

– Не надо, – сказал он тихо. – Лама еще вернется.


Аравийский лабиринт


1.

В здании Государственной Думы, в комнате 318, за тяжелой звуконепроницаемой дверью, охраняемой агентами службы безопасности проходило совещание комиссии по вопросам науки и техники. Комиссия должна была заслушать отчет профессора Александра Петровича Карпухина по использованию денег выделенных Госдумой на программу «Электронный Голем».

Пока в комнату заходили депутаты, рассаживались, шутили, смеялись, делились последними новостями, сплетнями и раскладывали перед собой какие-то бумаги, профессор с задумчивым лицом сидел за отдельным совершенно пустым столом и рассеянно смотрел в окно, не проявляя никакого интереса к присутствующим. Когда же, наконец, вся комиссия была в сборе, председательствующий вежливо осведомился у господина Карпухина, готов ли он начать свой доклад. Профессор молча кивнул.

– Уважаемые господа, – сказал он после минутной паузы, – Программа создания искусственного интеллекта, именуемая в официальных документах «Электронный Голем», и имеющая гриф секретности А-1, что приравнивает ее к государственной тайне, подошла к своему окончанию. В рамках этой программы остался незавершенным лишь последний этап. Однако он не входит в компетенцию специалистов-кибернетиков участвующих в проекте, поскольку носит морально-этический характер. Поэтому я беру на себя личную ответственность в его проведении. Суть этого этапа я изложу в конце моего отчета, – здесь профессор снова сделал паузу. А уважаемая комиссия выразила свое молчаливое удивление.

– Далее, я хотел бы довести до сведения уважаемых депутатов, – продолжал профессор, – Что я, профессор кибернетики Карпухин Александр Петрович, пятидесяти трех лет, гражданин Российской Федерации, отец двоих уже взрослых детей, делаю свой доклад в здравом уме и трезвой памяти, – здесь профессор снова сделал долгую паузу, а комиссия вновь с большим удивлением посмотрела на докладчика.

– При этом я прекрасно понимаю господа, что подобные заверения в собственной психической полноценности могут вызвать недоумение и даже сомнения в моих заверениях. Однако я считаю их необходимыми. Дело в том, что информация полученная в результате работы над программой «Электронный Голем» может показаться весьма странной. Однако, господа, не забывайте о теме этой работы.

Я также должен признаться, – продолжал Карпухин, – что в ходе работы над проектом мне неоднократно приходилось консультироваться с психиатром, профессором Цукерманом Лазарем Самуиловичем, который курирует Государственную Думу и является сотрудником администрации законодательных органов. В связи с этим полагаю, что я не нарушил государственную тайну, так как доктор Цукерман связан обязательствами государственного служащего и рамками врачебной тайны.

Кроме того, я считаю, что решение не вводить в состав группы разработчиков проекта «Голем» штатного врача-психиатра, было ошибкой. Этот вопрос поднимался во время обсуждения финансовой сметы проекта, однако был отвергнут с формулировкой: «Компьютеру психиатр не нужен». Но как показала практика, господа, психиатр оказался нужен не только компьютеру, но и сотрудникам проекта. Поэтому доктор Цукерман по моему приглашению периодически принимал участие в нашей работе. Однако в период ее завершения он уехал в отпуск и поэтому не был свидетелем последних событий.

Когда же по возвращению я рассказал ему о полученных результатах, он отказался делать по этому поводу категорическое медицинское заключение. Его личное субъективное мнение по поводу всего случившегося я приведу позже.

И, наконец, еще один комментарий к настоящему докладу. Я не могу построить его строго придерживаясь канонов составления бюрократических отчетов. Все произошедшие во время работы над проектом события не позволяют этого сделать. Что, наверно, и к лучшему.

Я также хочу напомнить уважаемой комиссии, что название проекта «Электронный Голем», рожденное в недрах службы безопасности, принадлежит мифологии. Однако сомневаюсь, что сотрудники ФСБ являются серьёзными специалистами в этой области. Поэтому они не учли одной серьезной детали этого мифа. А именно его окончания.

Для справки я хочу напомнить, что имя «Голем» взято из легенды, согласно которой раввин Лёв, живший в 16 в. в Праге, оживил глиняную человеческую фигуру, написав у ней на лбу имя иудейского бога. Я также хочу обратить ваше внимание, что эта пражская история имеет весьма печальный конец. Как и все остальные мифологические истории, связанные с попытками человека создать собственное подобие в искусственном виде. Надеюсь, вы помните господа, имя монстра Франкенштейна и иже с ним.

Я специально сделал эту короткую историческую ссылку, чтобы указать уважаемой комиссии на то, что человечество уже давно уяснило для себя абсурдность и опасность подобных экспериментов.

Что касается моего согласия на участие в проекте, то оно было таким же легкомысленным, как и решение комитета по науке финансировать предложенную программу. Как специалист-кибернетик, я предполагал, что её разработка может привести к трудностям совершенно неординарного характера, выходящего за узкие рамки моей профессии. Однако по-человечески я поддался соблазну любопытства.

После этих комментариев перехожу к сути проишедшего.

Итак, как вы знаете, началу проекта «Электронный Голем» послужили заключения экспертов Министерства обороны, которые посчитали, что современная компьютерная техника уже достигла такого уровня, что может решать практически любые вопросы, связанные с обработкой информации. К этим вопросам была отнесена также и проблема искусственного интеллекта.

В начале работы над проектом я попытался выяснить мнение экспертов Министерства обороны о природе «искусственного интеллекта». Однако никакого конкретного ответа на свой запрос не получил, за исключением весьма туманных рассуждений об абстрактной «думающей машине».

Вопрос, каким образом машина должна думать, был для них таким же неопределенным, как, честно признаюсь и для меня. Однако исходя из неопределенности этой проблемы военные и предложили засекретить проект, руководствуясь опасениями типа «как бы чего не вышло». Надо сказать, они оказались совершенно правы.

Итак, первой проблемой, с которой мне пришлось столкнуться, была идеология будущей «интеллектуальной машины», поскольку само понятие «интеллект» до сих пор остается в науке совершенно не ясным. Этого феномена не смог объяснить ни Линней, который первым ввел определение «Homo sapiens» – «человек разумный», ни последующие специалисты, изучающие эту проблему. Четкого ответа на этот вопрос нет и до сих пор. Поэтому для того, чтобы чувствовать хотя бы какую-то почву под ногами, я обратился к весьма парадоксальной концепции доктора Бернара Хаймера, который рассматривал человеческое существование, как «психическое движение в трех взаимоисключающих направлениях».

Эти направления – бесконечность, смерть, самоидентификация. Стремление к бесконечности проф. Хаймер выводит из религии и искусства, считая, что эти формы человеческой деятельности направлены на создание бесконечного количества иллюзорных миров.

Стремление к самоидентификации кажется Хаймеру самоочевидным. Он находит его в свойствах человеческой памяти, которая позволяет человеку всегда разделять «моё» и «чужое».

И, наконец, стремление к смерти. Хаймер ссылается здесь на ряд весьма показательных экспериментов. Я приведу один из них, чтобы уважаемая комиссия понимала, о чем идет речь, так как в дальнейшем мне пришлось непосредственно столкнуться с этим феноменом. Серия этих экспериментов была проведена во Франции в 18 в. Имя экспериментатора, Поль Лоран, тюремный врач.

Итак этот, с позволения сказать, врач по роду своей службы присутствовал на казнях в Бастилии, чтобы констатировать смерть заключенных. Однажды, по предложению Лорана, одному из узников объявили, что вместо виселицы ему вскроют вены, и он умрет от потери крови. Затем палач завязал ему глаза и тупым ножом болезненно, но не сильно оцарапал ему руки, имитируя глубокие разрезы. После чего стал лить на руки приговоренного теплую воду, создавая впечатление кровотечения. Через несколько минут Поль Лоран констатировал смерть. Ее обстоятельства были занесены в специальный журнал. Этот журнал хранился до сих пор в Париже, в музее Бастилии. «Способом Лорана» было умерщвлено тридцать два человека.

На основе этого и многих других экспериментов, профессор Хаймер приходит к выводу, что стремление и готовность человека умереть в любой момент, является врожденным инстинктом.

Итак, пользуясь концепцией Хаймера, группа математиков проекта создала (конечно не без технических трудностей) кибернетическую модель, которая могла развиваться сразу в трех указанных направлениях. Каждая из тенденций описывалась, как спираль, вписанная в круг. В качестве исходной информационной базы модели в компьютер была внесена информация о человеке, Земле и Вселенной общим обьемом 1800 гигабайт, что примерно соответствует объему памяти интеллектуально развитого человека. Созданная кибернетическая модель должна была развиваться, используя эту информацию.

Конечно, мы строили планы, как может повести себя наше детище, когда компьютер будет включен и созданная система начнет свою «жизнь». Однако первое же включение привело нас в сильное замешательство. Когда я нажал кнопку «Пуск», мне показалось, что компьютер просто не включился. Я трижды повторил свою попытку, решив, что вышел из строя блок питания. Однако все оказалось гораздо хуже. Через несколько секунд в лаборатории почувствовался запах горелой пластмассы, а затем из компьютера повалил желтый дым. Пришлось тушить его огнетушителями.

Подобная поломка была, конечно, возможна, однако вероятность ее крайне мала. Как выяснилось позже, пожар возник вовсе не из-за технических неполадок самого компьютерного «железа». Это было самоубийство кибернетического Голема.

Да, уважаемые господа, первая же попытка вызвать в компьютере «жизнь» привела к тому, что созданная математическая модель сделала себе электрическое харакири. Это выяснилось, когда был вскрыт черный ящик, в котором дублировались все операции проводимые Големом.

Этот «ящик» или магнитный отстойник обладает специальной системой защиты от каких-либо разрушительных воздействий. Он был навязан нам чуть ли не насильно службой безопасности, за что в тот момент мы были ей очень благодарны. Хотя сейчас, в свете последних событий, я уже так не думаю.

Конец ознакомительного фрагмента.