Концептуализация власти: королевский двор в исторической перспективе
А. А. Паламарчук
«Светило, сияющее лишь отраженным светом»: стереотипы современников и исследования по истории английского королевского двора
О восхитительная жизнь при дворе, где возможности для удовольствий столь велики, как если бы это был рай на земле. Величие государя, мудрость советников, достоинство господ, красота дам, предупредительность служителей, воспитанность джентльменов, богослужение утром и вечером, остроумные, ученые, благородные и приятные беседы целый день, разнообразие шуток и глубина суждений, меню из яств, изысканно приготовленных и изящно сервированных, тонкие вина и редкостные фрукты, превосходная музыка и восхитительные голоса, маски и пьесы, танцы и верховая езда, всевозможные игры и загадки, вопросы и ответы, поэмы, истории и поразительные изобретения, богатые одежды, драгоценные украшения, гармоничные пропорции и возвышенные устремления, роскошные экипажи, породистые лошади, королевские дворцы и удивительные здания, обворожительные создания и достойные манеры. И все эти прелести, окруженные атмосферой любви, погружают дух в пучину удовольствия.
Мы при дворе найдем мздоимство и вражду,
Гордыню, похоть, зависть и божбу,
Банальность и чужим грехам потворство,
Пустую ложь и низкое притворство[2].
Приведенные выше цитаты иллюстрируют две противоположные оценки двора современниками: первая представляет монарший двор без преувеличения раем на земле; вторая если и не приравнивает двор к аду, то указывает на придворную жизнь как на верный путь, ведущий к погибели.
Разумеется, для любого исследователя, осознающего важность реконструкции суждений современников для создания полноценной картины изучаемого им периода или явления, ничто не было бы столь ценным материалом, как рассуждения англичан тюдоро-стюартовской эпохи – периода, когда королевский двор не только становится исключительным центром политической и культурной жизни страны, но и претерпевает целый ряд внутренних трансформаций.
Однако в этих ожиданиях историки британской монархии раннего Нового времени вынуждены жестоко разочаровываться: вплоть до правления первых Стюартов рефлексия современников по поводу королевского двора как социального и административного феномена ограничивалась, как правило, или сугубо этическими оценками придворной жизни, или приобретала форму трактатов-наставлений, следующих традиции, заложенной «Книгой о придворном» Бальдассаре Кастильоне[3]. Ситуация меняется с развитием конституционного конфликта 1640-х годов и, парадоксальным образом, именно с последствиями произошедших изменений в оценке роли двора историкам приходится иметь дело по сей день.
Представляется, что именно политический конфликт, перешедший затем в вооруженное противостояние внутри страны, повлиял на то, что в глазах большинства современников королевский двор перестал быть органичным «продолжением» или «развертыванием» персоны монарха, пользуясь популярной метафорой – перестал быть «светилом, сияющим лишь отраженным светом».
Раскол политической элиты на группировки, получившие у современников названия «партия двора» и «партия страны» (весьма условно применимые к реальному разнообразию политических и конфессиональных альянсов), побуждал непосредственных участников конфликта, а также первое поколение историографов Гражданской войны мыслить о дворе иначе, чем прежде. Если ранее слово «придворный» указывало либо в строгом смысле на обладателя придворной должности, либо в более широком – на человека, следующего определенной поведенческой модели и близкого монаршему окружению, то конец 1630-х годов вносит в эту картину еще один элемент. Разумеется, принадлежность к «партии двора» подразумевала (особенно в глазах оппонентов) узнаваемый этос, однако, прежде всего, вызывала ассоциации со столь же легко узнаваемыми политическими и властными приоритетами и моделями.
В контексте изучения эволюции «придворных» исследований важно следующее: с развитием конституционного конфликта конца 1630-х – начала 1640-х годов «двор» начинает восприниматься как отдельная политическая группа, которая не просто стремится к удовлетворению собственных амбиций, но претендует на то, чтобы оказывать влияние на развитие всего общества. Меняется и представление о неразрывном единстве монарха и его двора. Спектр возможных трактовок, предлагаемых современниками, был весьма обширен, однако оппозицией весьма широко тиражировалась следующая картина: «партия двора», стремящаяся к изменению устоев английской конституции и не скрывающая своих прокатолических симпатий, воздействует на политические устремления короля, которому отводится весьма пассивная роль. При этом речь шла уже не о средневековом «влиянии дурных советников», но о влиянии враждебной и чуждой остальному обществу политической и конфессиональной среды. В устах оппозиции с «партией двора» прочно ассоциировались как высшие административные органы – прежде всего Тайный совет монарха, так и совершенно, казалось бы, «непридворные» институты, такие как, например, прерогативные суды – Звездная палата и Высокая комиссия, то есть та сфера, где вырабатывались неприемлемые для будущих сторонников Парламента решения.
В подобной перспективе уже не монарх являлся творцом своего окружения и «двора», а наоборот – «партия двора» создавала и развивала политическую и идеологическую программу, к которой в итоге примыкал король.
Пагубность влияния этой среды как на монарха, так и на общество не сводилась для современников лишь к распространению порочных нравов. Еще в яковитский период сатира (далеко не всегда рождавшаяся в ультра-пуританских кругах) подвергала двор критике не только за то, что в глазах современников он оказывается центром потребления средств и ресурсов, получаемых за счет «страны», тем самым лишая необходимых средств и возможностей тех, кто непричастен «придворной» среде. Наиболее весомым упреком, озвученным, скажем, в произведениях Майкла Драйтона или Томаса Миддлтона было то, что двор виделся им особой, самостоятельной группой, разрушавшей «подлинно английскую» патерналистскую модель отношений внутри общества. (Можно было при этом делать акцент на отношениях между монархом и общиной его подданных, между монархом и парламентом, между монархом – главой Церкви Англии и верующими или же, на другом уровне, на отношения между главой семейства и остальными его членами. В любом из этих случаев придворная среда, зиждившаяся на нестабильных и изменчивых связях личного патроната, требовавших для их поддержания постоянного личного присутствия, вложения немалых средств и приложения усилий, заслуживала порицание со стороны тех, кому не посчастливилось к ней принадлежать)[4]. Парадоксальным образом, на конструируемой оппозиционной пропагандой политической сцене именно «партия двора» оказывалась активной действующей стороной, провоцировавшей конфликт, в то время как «страна» с ее постулируемой стабильностью и здоровым консерватизмом должна была олицетворять приверженность древним основам английской конституции.
Вопрос о том, насколько обозначения «партия двора» и «партия страны» соответствовали политическим реалиям, а также в какой степени возможно говорить о действительном противостоянии этих двух группировок, все еще является темой для историографической дискуссии. Воспринятая у современников-полемистов идея противоборства двух лагерей до середины XX в. занимала прочные позиции в работах исследователей Гражданской войны[5] и была подвергнута критике ревизионистской школой[6]. В развернувшемся в Англии конфликте К. Рассел и его последователи усматривали не столько противостояние двух «партий»-антагонистов, сколько гораздо более сложный клубок персональных и групповых конфликтов. При анализе ситуации первостепенное значение для ревизионистов приобретал структурный и инструментальный анализ событий и источников, в то время как субъективные оценки и концепции, пусть и восходящие к современникам событий, отходили на второй план и подвергались переосмыслению. Действительно, продемонстрированная ревизионистами неустойчивость группировок (как парламентских, так и придворных), эволюция политических приоритетов участников конфликта в зависимости от конкретных ситуаций побуждала исследователей отказаться от использования двухчастной модели и восприятия «двора» и «страны» как противостоящих констант. Тем не менее, оба понятия широко использовались современниками и, несомненно, являли собой вербализацию представлений о складывании внутри элиты политических альянсов, скрепленных чем-то большим, нежели династические, конфессиональные, национальные или корпоративные узы.
Обрисованную выше картину обогащают наблюдения над феноменом королевского двора, принадлежащие перу Д. Юма. Разумеется, на страницах его «Англии под властью дома Стюартов» собственно «придворная» тематика ни в коей мере не является самостоятельным предметом описания, анализа или последовательной рефлексии. Но, тем не менее, шотландский философ делает несколько важных наблюдений, к которым историки вновь обратятся лишь во второй половине XIX в. и позднее, уже в XX столетии.
Как и большинство своих предшественников, прежде всего, подобно лорду Кларендону, Юм сохраняет представление о дворе как «политической среде», а также и традиционное противопоставление «двора» и «страны», «провинции». Однако Юм открывает, что эта среда не однородна внутренне: двор подвержен исторической динамике. Речь идет не только о «лучших» или «худших» нравах его обитателей.
Разнообразные факторы, такие как личность монарха и его пристрастия, внутри- и внешнеполитические условия, конфессиональная ситуация, личное и административное влияние тех или иных придворных – все это, в глазах Юма, делало двор Елизаветы Тюдор непохожим на двор Якова I, а двор Карла I – на двор его сына Карла II. Юм, разумеется, не сосредоточивается на динамике изменений придворных институтов или должностей – этого придется ожидать еще почти полтора столетия, но демонстрирует изменчивость и подвижность придворной среды (ее большую или меньшую политизированность, большую или меньшую зависимость происходящего при дворе от монарха и т. д.).
Следующее наблюдение, которое Юм делает как бы мимоходом, касается роли двора в развитии общества, и прежде всего – нобилитета. Реконструируя и сравнивая политику Елизаветы Тюдор и Якова Стюарта в отношении знати, Юм, предвосхищая в некотором отношении мысль Норберта Элиаса, отмечает, что двор может использоваться государями как эффективный политический и социальный инструмент, средство управления и даже манипулирования знатью. «Приманить знать ко двору монарха, вовлечь дворян в дорогие удовольствия или занятия, губительные для их состояния, усилить их зависимость от министров через присутствие в столице, ослабить их влияние в провинции через жизнь вдали от собственных поместий – таковы обычные прием деспотических правительств»[7]. Юм отмечает также, что для самих монархов взаимозависимость между ситуацией при дворе и состоянием дел в стране была очевидной, а то, как пользоваться возможностями этой взаимосвязи, зависело от политической воли каждого государя.
Наконец, Юм косвенным образом отмечает соединение в жизни двора двух «измерений» – сферы политической и публичной, с одной стороны, и «приватной» сферы жизни монарха – с другой. Он полностью отходит от средневекового представления о сакральном теле короля, любые действия которого публичны с необходимостью. В то же время эта «приватная» сфера не приравнивается к происходящему в королевском хаусхолде, домовом хозяйстве; Юм видит возможность сосуществования в рамках одного и того же двора монарха-правителя и монарха – частного лица, наделенного собственными уникальными личностными характеристиками.
Масштабный нарратив Юма и созданные им трактовки событий долгое время оставались непревзойденным явлением британской исторической мысли. Кажется, что именно в силу насыщенности и оригинальности юмовского труда многие сюжеты и наблюдения (в частности, относительно двора), рассеянные по его тексту, если и были замечены, то не были развиты или переосмыслены.
Следующий этап в эволюции придворных исследований приходится уже на середину XIX столетия, когда историческая наука Британии переживает подлинный взлет, связанный с направлением, которое впоследствии получит название «вигской историографии». Употребление этого термина в отношении направления в исторической науке середины XIX-рубежа XX столетий стало общепринятым после выхода в свет книги сэра Герберта Баттерфилда «Вигская интерпретация истории» (1931). Говоря о «вигской историографии»[8] Баттерфилд, разумеется, не имел в виду некие «заказные» сочинения, написанные по инициативе политической партии вигов, находившейся на политической арене Британии с конца XVII до середины XIX в. Речь, скорее, шла о том, как принципы и убеждения, общие для нескольких поколений вигов и симпатизировавших им англичан, нашли свое выражение в исторических трудах и во взглядах их авторов на исторический процесс в целом. В немалой степени вигская историография была связана с рождением и развитием политического либерализма, позитивистской философией, классическим англиканским богословием и протестантской этикой. Характерно для вигского направления было видение истории как направленного прогрессивного процесса, стремление выделять в нем «прогрессивные явления», восприятие переломных моментов истории как революций, внимание к теме политических и гражданских прав и свобод, а также – что было немаловажно для концептуализации истории Англии – отождествление протестантизма с либеральными ценностями, несущими благо всему обществу[9].
Наконец, всему вигскому направлению был свойственен очевидный презентизм: подлинные критерии «прогресса», мера свобод и прав обнаруживались в современном авторам обществе, равно как и нормативные модели политической и социальной организации. События, явления и структуры прошлого, таким образом, поучали оценку, лишь подвергнувшись сравнению с современными образцами. С другой стороны, характерное для XIX столетия восприятие феноменов (прежде всего, связанных с политической сферой, например, политические партии, роль Парламента, ограниченная монархия и т. д.) транспонировалось на гораздо более ранние периоды Средневековья и раннего Нового времени: повествование о прошлом велось в категориях настоящего, притом в категориях политических.
Нетрудно догадаться, что для историков вигской школы – Маколея, Карлайла, Актона и Тревельяна (завершившего маколеевскую традицию) и др. – тема королевского двора и придворной жизни не могла оказаться сколь-нибудь серьезно значимой. Поскольку двор XIX столетия не являлся важным административным или политическим институтом, продолжая выполнять свои репрезентативные функции и функции королевского дома, хаусхолда, сюжеты, связанные с его существованием в Средние века не слишком занимали историков-вигов.
Если открытием авторов XVII в. стала политическая наполненность жизни двора, то вигская историография, продолжая традицию своих пропарламентски настроенных интеллектуальных предшественников, дала этой политической среде однозначную оценку, которая на протяжении долгого времени не подвергалась сомнению и отчасти продолжает тиражироваться и сегодня. Практически все, связанное с двором, оценивалось критически; более того, нечастые упоминания о придворной среде становились поводом для яркой негативно окрашенной риторики. Подобное отношение к придворной теме формировалось у историков-вигов благодаря рефлексии о двух эпохальных событиях: Гражданской войне в Англии и революции 1789 г. во Франции. В обоих случаях прологом, если не непосредственной причиной гражданского конфликта виделся произвол монарха, его приближенных и фаворитов, их чрезмерные запросы и траты, беспринципность в действиях, безразличие к судьбам страны и т. д.; местом же творившихся непотребств был, разумеется, королевский двор. События, разворачивавшиеся при дворе, в характеристиках вигов оказывались не «политикой» или «управлением» и даже не допустимой борьбой за власть, а их извращенной до неузнаваемости версией. При дворе, в отличие от общества, существующего за его пределами, не было места фундаментальным ценностям, правам и свободам – двор существовал по своим собственным законам, антиподам нормы.
Первым среди вигской школы такой образ двора представил Томас Маколей в его «Истории Англии с восшествия на престол Якова II»; (1848); Томас Карлайл реализовал опыт Маколея на французском материале во «Французской революции», а наиболее подробно его подытожил внучатый племянник Маколея Джордж Тревельян в «Англии при Стюартах» (1904) и «Истории Англии» (1923).
Рассуждая о средневековой монархии[10], Маколей предлагает читателю следующую двухчастную схему: в средневековом английском государстве власть принадлежит, с одной стороны, монарху, наделенному рядом прерогатив и феодальных прав; он, кроме того, создает и поддерживает сеть светского и церковного патроната. Параллельно существует английская «конституция» – система прав, законов и обычаев, порождаемая самим духом английской нации и делающая английскую монархию «ограниченной» или «конституционной» с незапамятных времен. В этой модели при ее нормальном функционировании, с точки зрения Маколея, и скорее по умолчанию двору отводится скромная роль хаусхолда – домашнего хозяйства короля, призванного обеспечивать его умеренные, очень «конституционные» нужды. Как политический локус двор выходит на первый план только в те моменты, когда нарушается равновесие в государственной жизни.
Джордж Тревельян приводит еще более обстоятельный анализ событий, разворачивавшихся при елизаветинском, яковитском и каролинском дворах. Он развивает мысль Маколея о том, что разрастание и возвышение двора являлось ярким симптомом неизбежного кризиса в стране. Деспотизм Тюдоров нарушил равномерное развитие средневекового государства, низведя роль представительства, то есть Парламента, традиционного защитника интересов английского народа и инициатора перемен, к минимуму. За время правления такого сильного монарха, как Елизавета Тюдор, Парламент перестал расцениваться современниками как трибуна для отстаивания собственных интересов или интересов страны, а политическую дискуссию стало невозможно вести обычным способом. Поэтому общество начало искать иное место и иные способы осуществления своих целей – таким местом и оказывался двор. Если в «нормальной» ситуации Парламент служил ареной для урегулирования отношений между обществом и властью, «public affairs», то двор был местом, где преследовались лишь частные интересы, а политическую дискуссию подменяла частная интрига.
Правление Якова I – по мнению Тревельяна, бездарного и слабого монарха – было для Англии началом быстрого скатывания в революционный кризис, а средоточие власти при дворе знаменовало крах прочих административных институтов. «Английская политика, – писал Тревельян, – основывалась в тот момент на персональных связях более, чем когда-либо прежде и в будущем»[11]. Двор был полон выскочек и нуворишей, которым король щедро раздавал титулы за деньги. Впоследствии именно они станут «профессиональными придворными», а с началом войны превратятся в закоренелых роялистов. Такое положение вещей виделось историкам-вигам гораздо более порочным, чем если бы управление осуществлялось теми, кто обладал этим правом по наследству (средневековая знать) или же бюрократией, как бы ни были велики недостатки системы в обоих случаях. Настоящим бедствием двора представали всесильные фавориты монарха, вроде Карра и Бэкингема, в то время как люди, наделенные талантом и совестью (среди таковых Тревельян называет Бэкона, Сесила, архиепископа Эббота и даже, скрепя сердце, Кока) либо терпели крах, либо были вынуждены идти на компромисс с совестью. Двор, таким образом, был средством отдалить от управления страной всех мало-мальски «совестливых и способных людей».
Период доминирования вигской историографии так и остался бы почти непродуктивным для изучения двора, если бы не возникшая в конце XIX столетия критическая реакция на выдвигаемые вигами идеи и методы работы с историческим материалом. Речь идет о развитии направления административной истории, у истоков которого стояли епископ Уильям Стаббс (с 1889 г. – епископ Оксфорда) и Томас Фредерик Таут[12].
В определенном смысле и вигские нарративы, и «административные» истории исходили из одного и того же интереса к государственно-правовым аспектам жизни общества, однако именно Стаббсу и Тауту удалось – вполне осознанно – отойти от явного презентизма, столь характерного для вигской школы. В 1920 г. Таут так охарактеризовал ситуацию в исторической науке середины – конца XIX столетия: «Естественная для человека погруженность в настоящее привела к тому, что мы начали изучать прошлое с мыслями, полными современных стереотипов. В Средневековье мы искали то, что было важно для нас, а не то, что было важно для людей того времени»[13]. Путем преодоления презентизма и модернизаций для административной истории было детальное изучение механизмов управления, а следовательно – пристальное внимание ко всему комплексу сведений, которые могли предоставить имеющиеся в распоряжении источники, восходящие к центральным и локальным административным институтам, в том числе и к придворным департаментам. Не ставя под сомнение важность собственно политической, «парламентской» истории вигов, первооткрыватели истории административной обращали внимание на то, что история взаимоотношений монарха и представительства – лишь один из сегментов исторического спектра, а вот «механизмы управления работают всегда и везде»[14], и при этом они многообразны и многолики. Политическая жизнь изменчива, она может принести революции и катастрофы; структуры управления устойчивы и консервативны.
Неоценимой заслугой административной истории было открытие значения средневекового королевского хаусхолда. Особая роль в этом открытии именно средневекового двора принадлежит Стаббсу. В разделе его «Конституционной истории Англии», посвященном правлению нормандской династии, он показывает, что ближайший круг домашних короля одновременно представлял собой «первоначальный элемент управления государством»[15]. Стаббс анализирует номенклатуру и пытается реконструировать обязанности известных ему должностей, связанных с королевским домохозяйством, но, что более важно, указывает на то, что одна и та же персона – юстициарий, констебль, чемберлен – сочетала в себе две ипостаси: королевского слуги и администратора. Стаббс не только проводит аналогии между хаусхолдом нормандцев в Англии XI–XII вв. и более ранними аналогами в каролингской империи, германских землях и в самой Нормандии, но и прослеживает дальнейшее развитие (или отсутствие таковой) административной составляющей должностей хаусхолда. Однако Стаббса все же гораздо сильнее привлекала история более масштабных административных учреждений.
Т. Ф. Таут в полной мере компенсировал лаконичность своего учителя в отношении придворных структур, представив в масштабном труде «Очерки административной истории средневековой Англии: гардероб, королевская палата, малые печати» (1929) детальнейшую картину развития названных придворных служб. Таут демонстрирует, что хаусхолд средневекового монарха – это, прежде всего, инструмент реализации его персональной власти; придворные службы – особенно пространственно и физически близкие к королю, такие как гардероб и службы малых печатей – наиболее гибкий и контролируемый монархом административный инструмент[16].
Именно через такого рода службы явственнее всего реализуется персональная воля монарха, становясь своеобразным «противовесом» более публичным и официальным службам казначейства и канцелярии. Таут также ставит вопрос о том, насколько очевидным и политически обусловленным было размежевание между монархом и контролируемым им хаусхолдом (hospicium) и публичными государственными структурами (regnum), датируя это разделение правлением Эдуарда II.
В отличие от Стаббса и Таута, А. П. Ньютон применил идею развития придворных служб и должностей, прежде всего королевской палаты, к материалу раннетюдоровской эпохи. При этом елизаветинский и тем более раннестюартовский двор оставались практически без внимания.
Итак, благодаря административному направлению двор перестает быть «средой» – он становится административным институтом, обретает структуру и функции, он наполнен уже не обобщенной массой «придворных», но носителями должностей. Более того, двор на страницах «административных» историй – если, разумеется, воспринимать двор как место средоточия и распределения власти и влияния – рождается задолго до появления двора как политической или культурной среды; оказанное им влияние на формирование административных институтов средневековой Англии гораздо шире, чем представлялось историкам когда-либо прежде, а придворные институты и должности – гораздо более устойчивы. Наконец, именно изучение структуры придворных служб помогает оценить процессы эволюции королевской власти в системе средневековой государственности и многообразие путей реализации монаршего авторитета.
Перспективы дальнейшего изучения феномена королевского двора невозможно представить вне контекста работ Норберта Элиаса. Несмотря на то что его исследования касались, главным образом, континентального материала, а книга «Придворное общество» (1969) посвящена французскому двору в Версале и французскому же нобилитету в период раннего Нового времени, значимость предложенного Элиасом метода для британских (и не только) «придворных» историков трудно переоценить. Существовавшие ранее возможности – изучение политической и административной истории двора – обогатились обращением к социологии придворного социума и применением к анализу исторических явлений социологической проблематики и социологического инструментария.
Как поясняет сам Элиас, изучение придворного микрокосма наиболее эффективным образом позволяет достичь необходимого историко-социологического синтеза, то есть применительно к феномену двора соединить «эмпирику» исторической науки и теоретические построения социологов[17]. Уже в более ранней работе «Процесс цивилизации» (1939) Элиас ставит вопрос о социальной детерминированности поступков индивида и границах автономии личности; тема заданности действий конкретной социальной средой, а также тезис о взаимоопределяемости явлений внутри этой среды получает развитие и на страницах «Придворного общества»[18]. Элиас воспринимает двор прежде всего как социальное поле; следовательно, задача исследователя – выявить структуру этого поля, что, в свою очередь, послужит ключом к пониманию конкретных событий и действий, разворачивающихся при дворе. Кроме того, верное понимание того, как организована и выстроена придворная социальная и культурная реальность, подводит историка к более глобальным выводам. Согласно Элиасу, двор выполняет в государстве Средневековья и раннего Нового времени репрезентативную функцию. Но репрезентацией чего служит двор? Во-первых, двор является моделью, уменьшенной копией общества, а точнее – форм организации этого общества; изучение придворной жизни дает возможность выделить те критерии, которые можно назвать организующими для более широкой социальной среды данного государства в данный исторический период; поняв способ управления и манипуляции придворным обществом, исследователь получает возможность наблюдать использование аналогичных механизмов в иных сферах и институтах. В числе подобных детерминирующих механизмов Элиас называет структуры и пространственную организацию жилища, этикет и церемониал, групповые этические и социальные установки и в этом смысле вновь поднимает вопрос, ставившийся еще публицистами XVII столетия, а именно – насколько сам монарх является творцом придворной среды, и в какой мере он сам вынужден действовать согласно нормам, вырабатываемым без его непосредственной воли. Тем не менее, двор выполняет еще одну репрезентативную миссию: именно при дворе монарх являет миру себя, а также – в самых разнообразных формах (церемониальных и драматических действах, изобразительном искусстве, литературе, проповедях и речах) – являет нобилитету те идеи о себе самом и собственной власти, которые должны быть восприняты и усвоены не только придворной верхушкой, но и обществом в целом.
Итак, к 1960-м годам XX столетия в британской историографии утвердились три основных направления в изучении английского двора: история политическая, история административно-институциональная и история социальная. К этому моменту за двором прочно закрепилась репутация явления, без которого исторический «портрет» любой эпохи в истории западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени был бы неполным. Дальнейшее развитие изучения придворной тематики неизбежно предполагало синтез всех трех перечисленных направлений, а также, впоследствии, использование элементов истории повседневности, истории ментальности, гендерной истории и микроанализа. В отличие от установок вигской историографии, история двора, как и любых других явлений, уже никогда не будет сводиться к истории исключительно политической.
Однако достигнутая в целом методологическая определенность вскоре повлекла за собой ревизию концептуального наполнения истории английского двора, которая потребовала детализированного, пристального и многопланового анализа событий и источников. Кроме того, исследователи вновь обратились к сюжетам, не связанным с периодом классического средневековья, а именно – к тюдоровскому и раннестюартовскому двору. Развернувшаяся в 1950-1960-х годах в британском историческом сообществе дискуссия своим началом была обязана публикации Джеффри Элтона «Тюдоровская революция в управлении» (1953) и продолжена благодаря его последующим многочисленным публикациям[19].
Бесспорно, и восшествие на английский трон династии Тюдоров, и развернутая ими впоследствии Реформация традиционно воспринимались англичанами как переломные моменты истории. Однако из всех масштабных изменений, произошедших в Англии начиная с 1530-х годов Элтон выдвинул на первый план тезис о совершенной Тюдорами революции в управлении[20].
Нужно отметить, что в своих историко-философских воззрениях Элтон отводил важное место индивидуальной воле участников исторического процесса – и в этом отношении именно тюдоровская эпоха была невероятно благодатным полем для его исследований, – в то время как социальные категории, структуры и дискурсы, с его точки зрения, могли претендовать лишь на роль вспомогательных инструментов, объясняющих, как и почему были приняты те или иные решения, способных выявить «ситуационные» и «непосредственные» причины событий[21]. Поэтому вполне объясним тот факт, что в видении Элтона тюдоровская революция в управлении свою «непосредственную» причину обретает в действиях Томаса Кромвеля, «величайшего революционера в английской истории», который, используя ситуацию с разводом Генриха VIII, сумел превратить Англию в единое, независимое суверенное государство, которым монарх правил, используя общенациональные бюрократические институты. Опираясь на парламентское статутное законодательство, Кромвелю удалось разрешить многие правовые и конституционные проблемы, а кроме того, пользуясь предоставленными ему Генрихом полномочия, – совершить реорганизацию центрального управления, превратив спонтанно формировавшиеся структуры королевского хаусхолда в четко организованные государственные «департаменты»[22]. За десять лет своей реформаторской деятельности Кромвель сумел создать бюрократическую систему управления королевскими финансами, превратить функционировавший согласно средневековым принципам королевский Совет в регулярный правительственный орган, превратить палату общин и палату лордов в две необходимо связанные между собой палаты одного парламента, стоящего в основе нового понимания суверенитета – суверенитета короля-в-парламенте. В контексте изучения двора Элтон вполне закономерно сосредоточивал внимание именно на тех его департаментах, которые претерпели преобразования, направленные на «бюрократизацию» и построение стройной системы общегосударственного управления, в то время как вопросы, связанные с хаусхолдом, освещались им в гораздо меньшей степени. Для Элтона бюрократизация управления неизбежно означала резкое снижение роли «hospicium» в окружавшей монарха среде. Позднее, однако, сам Элтон признал, что переоценил успехи Томаса Кромвеля в искоренении «домовых» форм управления, а также степень целенаправленности его усилий в реорганизации двора и изначальной продуманности реформаторской программы.
Публикации Элтона несколько десятилетий оставались господствующими в литературе, что, однако это не означало отсутствие критики: в 1960-х годах в журнале «Past and Present» состоялась дискуссия, в ходе которой не остался незатронутым почти ни один из выдвинутых Элтоном тезисов[23]. Первое и едва ли не самое серьезное возражение касалось хронологических рамок «тюдоровской революции»: при отказе от «персонифицирующего» фактора, увязывавшего начало реформ с деятельностью Генриха VIII и Томаса Кромвеля, обнаруживалось, что радикальные изменения, на которых настаивал Элтон, берут свое начало гораздо ранее. В частности, Дж. Л. Харрисс и П. Виллиамс продемонстрировали, что уже в правление последних Ланкастеров администрация не была тождественна структурам хаусхолда, а его департаменты отнюдь не являлись ведущими органами управления[24]. Но в этой связи подвергался сомнению и другой тезис Элтона, касавшийся степени бюрократизации правительства: оппоненты настаивали на том, что и при Ланкастерах, и в большой мере при Тюдорах и Стюартах монархическое правление сохраняло персональный характер, при котором решения принимались монархом-в-совете. Таким образом, концепция резкого скачка в развитии двора и всей системы управления должна была уступить место концепции постепенной трансформации средневекового наследия, трансформации, осуществившейся не за пару десятков лет, а растянувшейся с XIV до начала XVII столетия.
Вторая, более поздняя, волна критики Элтона была связана с именами Д. Старки, К. Коулмана, М. Сматса, Р. Аша[25] и Д. Лоудза[26] и пришлась на 1980-1990-е годы. В 1986 г. под редакцией Коулмана и Старки была опубликована коллективная монография «Переосмысление революции»[27]. Целью ее авторов было не прямое опровержение взглядов предшественника, а, в контексте придворной тематики, их детальная корректировка, освещение тех особенностей функционирования придворных и управленческих структур, которые ускользали от внимания Элтона. Как и в полемике 1960-х годов, оппонирующей стороной проводится мысль о том, что восприятие середины XVI столетия как переломной эпохи определяется недостаточной изученностью предшествующего периода, эпохи войны Роз. Как полагает Д. Старки, именно в ходе политического конфликта и в условиях соперничества йоркистской и ланкастерской группировок не только происходило реформирование двора и хаусхолда, но сама необходимость изменений являлась предметом рефлексии и нашла выражение в политической терминологии, которой впоследствии воспользовались уже тюдоровские реформаторы (что демонстрирует, например, история рецепции взглядов Дж. Фортескью в XVI и XVII столетиях).
Другой важной темой критики становится переоценка роли и вклада двора в государственное управление при первых Тюдорах. Старки, оспаривая положение Элтона о низведении роли хаусхолда до исключительно хозяйственной функции, демонстрирует, как относительно второстепенная при Генрихе VII придворная служба – Королевская палата – в правление Генриха VIII отказывается третьим по важности департаментом и активно действует до конца его правления, а ее функции передаются не бюрократам или бюрократическим департаментам, а Ближней палате короля.
Наконец, предметом полемики становится оценка Тайного совета, который, по мнению Элтона, в 1534–1536 гг. был создан Томасом Кромвелем как часть задуманной им последовательной административной реформы, призванной освободить королевских советников от груза судебных дел, передав последние в Звездную палату и палату Прошений. Дж. Гай, напротив, демонстрирует, что новая структура Тайного совета существует уже при кардинале Уолси и создается как спонтанный ответ на кризис Благодатного паломничества, а не как продуманный акт государственного строительства. Именно Уолси, а не Кромвель при таком подходе оказывается творцом тюдоровской Звездной палаты и палаты Прошений, процедура и судопроизводство в которых почти не затрагиваются реформами 1530-х годов[28].
Помимо ревизии концепций функционирования тюдоровского двора и уточнения границы начала изменений роли двора в администрации, британская историография последних десятилетий активно включает в исследовательское поле яковитский и каролинский двор. Здесь также уместно говорить о ревизии неовигских (а точнее, заложенных еще в пропаганде середины XVII в.) взглядов, представленных работами Л. Стоуна, согласно которому двор первых Стюартов развивался как все более и более изолирующаяся «аристократическая» среда, противостоящая как социальным и религиозным ценностям «нового дворянства», так и первостепенным политическим нуждам английского государства. Р. М. Сматс полагает, что концепция Стоуна чрезмерно упрощает истинное положение вещей. Сматс указывает, прежде всего, на отсутствие в начале XVII в. как двух разнящихся между собой культур – аристократической и культуры джентри, столичной и провинциальной, так и двух изолированных друг от друга социальных групп, то есть придворных и всей остальной части знатного общества. Королевский двор при Стюартах, бесспорно, являлся культурно-политическим центром, в сжатом пространстве которого исследователю гораздо проще выявить и пронаблюдать всевозможные тенденции и конфликты; однако периферия влияния этого центра была невероятно широка и, по большому счету, не имела определимой границы[29].
Изучение яковитского двора, динамики его состава, определяемой как необходимостью утверждения новой династией своих позиций, так и объединением под скипетром Стюартов четырех национальных композитов, осмысление процессов распределения придворных и административных должностей и пэрских титулов, а также политика распределения монаршего патроната в последние десятилетия – начиная с работ Дж. Эйлмера и К. Гивен-Вилсона – становится необходимой составляющей исследований, ориентированных на социальную историю предреволюционной Англии[30]. В рамках раннестюартовской «придворной» тематики были заново открыты темы, которые ранее не воспринимались как дискуссионные: прежде всего это касается открытия каролинского двора как самостоятельного и специфического феномена, характеризующего эпоху персонального правления Карла I.
С. Е. Федоров
«Domus regis» и «familia regis» в раннее Новое время
Традиционно вторая половина XV в. считается периодом существенных перемен в истории английского королевского двора. Под влиянием целого комплекса причин прежняя военно-административная организация королевского хаусхолда[31] утрачивает конституирующую этот институт функцию, уступая место сугубо «гражданским» принципам его внутренней консолидации. Подобные сдвиги в организации королевского двора максимально формализируются в первом «стационарном» регламенте – «Черной книге Эдуарда IV», определяющем иерархию королевских слуг в рамках двух его основных подразделений – «domus providencie» и «domus magnificencie», соответственно обеспечивавших хозяйственные и представительские функции. При этом механизмы, определявшие отношения монарха и его слуг как верхнего, так и низшего звена, сохраняя свои прежние ресурсы, инициируют новые формы взаимной компенсации. Сам государь, оставаясь в идеале основным и наиболее надежным источником милости, продолжает «стягивать» на себе все линии теперь уже придворного патроната, расточая среди постоянно растущих придворных клиентел не столько материальные блага, сколько право на их получение, а те воспринимают новизну приобретаемого как одно из преимуществ, определяемых исключительно «гражданской», а не военной службой своему суверену. Вся последующая эволюция придворных служб связана с последовательным совершенствованием именно такой формы взаимоотношений с государем, обусловившей, в конечном счете, их корпоративную, а затем и групповую идентификацию. В обновляющихся таким образом условиях королевский двор не только не потеряет былого значения в управлении принадлежавшими английской короне территориями, но и становится своеобразным центром, где вершилась «высокая» политика.
Оформление организационной структуры «нового» хаусхолда отражало результаты двух взаимосвязанных процессов, протекавших внутри и за пределами придворного пространства. С одной стороны, речь идет о разрастании традиционных служб королевского домохозяйства, известного с конца XII в. под термином «domus regis»[32]. С другой стороны, сказываются последствия постепенного размывания наиболее привилегированной части королевской свиты, так называемых «familiares», инфильтрированных в состав периферийных территориальных сообществ и обязанных своей инфеодацией исключительно военной службе государю[33]. Под влиянием этого процесса исчезает ранее независимое в административном плане подразделение королевского двора, обозначавшееся по аналогии с входившими в его состав членами королевской свиты термином «familia regis».
Укрупнение различных служб и ведомств, структурно объединявшихся в пределах королевского домохозяйства, сопровождалось их закономерным «исходом», способствовавшим образованию системы центрального исполнительного аппарата. Формировавшиеся в результате этого автономные от «дворцовой» администрации органы, обеспечивавшие в первую очередь финансовый, фискальный и судебный контроль на территории всего королевства, тем не менее, сохраняли свои исходные «матричные» формы, продолжавшие регулировать соответствующие сферы жизнедеятельности королевского хаусхолда, указывая на наличие пусть обратной, но генетически опосредованной связи с системой «государственного» управления[34]. Подобная связь, поддерживая институциональное единство придворных и «государственных» ведомств, способствовала распространению практики межведомственного совмещения должностей, сохраняя тем самым известное «кадровое» единство всего центрального исполнительного аппарата. В расширяющемся и совершенствующемся таким образом властном пространстве английской монархии так или иначе просматривалась его изначально значимая придворная доминанта, и в этом смысле каждый причастный этому пространству индивид оставался королевским слугой.
Практика совмещения придворных и «государственных» должностей[35]указывала на весьма характерную уже для правления Нормандской династии закономерность, отражавшую определенную зависимость сначала военной, а затем и любой другой службы государю от доступных материальных благ старого и нового королевского доменов. На протяжении XI–XII вв. королевская власть активно перераспределяла «реальные» ресурсы старого и нового доменов среди наиболее лояльной части своей придворной свиты, используя распространенные к тому времени формы инфеодации[36]. Вплоть до конца XIII в. среди всех возможных комбинаций преобладающим типом компенсации за военную службу правящему дому оставались традиционные земельные фьефы. Так называемые денежные фьефы, подразумевавшие различные формы выплат из королевской казны или право на получение дохода от развивавшихся в пределах новых домениальных земель короны промыслов («dona», «vadia» или «liberaciones»), носили до начала XIV в. лишь вспомогательный характер и, как правило, использовались для привлечения иностранцев в состав королевской свиты[37]. По мере постепенного истощения земельных ресурсов старого королевского домена – его практически полной инфеодации – денежная форма фьефа приобретает доминирующий характер и начинает активно использоваться для поощрения той части ближайшего окружения короля, которая формировалась из слуг, совмещающих придворные посты с должностями в центральном исполнительном аппарате. Поскольку источником выплачиваемых или извлекаемых сумм по-прежнему остаются принадлежащие правящей династии наследственные и конфискованные у мятежной знати земельные комплексы, верховная власть, сохраняя свою патримониальную природу, распространяет свои домениальные интересы на все территориальные владения монархии.
Исчезновение постоянной королевской свиты, определившее «демилитаризацию» хаусхолда, являлось результатом глубоких процессов, протекавших в английском обществе на протяжении XI–XIII вв.[38] Известно, что еще короли Нормандской династии инфеодировали значительную часть своей придворной свиты, используя для этого принадлежавшие короне домениальные земли. Инфеодация сопровождалась форсированной инфильтрацией придворных слуг в состав элиты территориальных сообществ, располагавшихся в непосредственной близости, но за пределами старого королевского домена[39]. Уже в начале правления Плантагенетов просматривались очертания субструктуры, уравновешивавшей характерный для таких сообществ политический сепаратизм. Несмотря на то что процесс внедрения королевских слуг протекал волнообразно, меняя по воле монархов свои конечные объекты и сферу внедрения (от создания военно-охранных до административно-судебных структур на уровне отдельных графств и сотен), его позитивные результаты были очевидны.
Инфеодация ближайших сподвижников династии и связанная с ней инфильтрация, в известной мере консолидируя центр и периферию в пределах старого и нового королевского доменов, тем не менее, не избавили верховную власть от неминуемых негативных последствий именно такого вмешательства во внутреннюю жизнь локальных сообществ, лежавших за границами непосредственных владений английской монархии. Не столько королевские выдвиженцы, сколько их потомки, включавшиеся в систему местных поземельных связей, со временем перенимали или же были вынуждены перенимать сложившуюся на местах практику. Значительная часть принадлежавших им реальных владений (старый королевский домен) из-за их небольших размеров и как следствие – хозяйственной нерентабельности подвергалась дроблению и отторгалась, как правило, изменяя свою владельческую структуру не по вертикали, а по горизонтали[40].
Инфеодация внушительной доли земель старого королевского домена в пользу ближайшего окружения монарха, таким образом, оставаясь экономически выгодной верховной власти, с течением времени лишала королевскую свиту необходимых источников к существованию и теряла свою политическую составляющую, лишая монархию желаемой опоры на местах. После издания знаменитого статута Quia Emptores, как известно, узаконившего земельную субституцию[41], преемники получивших земельные лены королевских слуг, оставаясь лояльными короне, вынужденно искали поддержки среди более обеспеченных и влиятельных местных лордов и подчас становились активными участниками их свит, благо такие связи вполне допускались.
Первоначально эти связи, хотя и основанные на личных контрактах, носили вторичный характер. Отношения с короной для большинства преемников продолжали оставаться приоритетными: по мере необходимости они несли военную службу государю. Однако со временем и по мере распространения практики коммутации рыцарской службы они постепенно становились доминирующими. Такие отношения оказывались более гибкими как с точки зрения предполагаемой за них компенсации, варьировавшейся от разовых выплат до пропорционально поступавших в течение определенного срока сумм, так и с точки зрения их возможного прекращения, означавшего либо возврат еще некомпенсированной службой суммы, либо обычную терминацию последующих выплат. При этом полагавшееся за такую службу вознаграждение с легкостью обеспечивало им уплату щитовых денег, разрушая тем самым надежду монарха на персональное присутствие преемника в составе королевской свиты[42].
В свою очередь местные лорды, объединяя вокруг себя, помимо прочего, потомков инфеодированных в свое время королевских слуг, именно таким образом подчиняли своим интересам не только создававшуюся с тенденцией к независимости от территориального сообщества местную администрацию, но и значительные элементы выстраиваемой короной земельной субструктуры. При этом людские ресурсы подобных свит, во многом превосходя возможности титульного домена самого лорда, создавали дополнительные условия для еще более глубокого размывания создаваемой короной владельческой структуры. Так или иначе, но уже на исходе XIII в. создававшаяся на протяжении столетий опора монархии на местах заметно переместилась в направлении самих локальных сообществ, а сама система наследственного рекрутирования королевских свит перестала быть достаточно эффективной[43]. Монархия все чаще и чаще использовала для своих военных походов профессиональных наемников, а институт традиционной королевской свиты закономерно распадался.
Процесс разрастания и последующего исхода различных служб королевского домохозяйства сопровождался структурными сдвигами в составе его отдельных ведомств и в первую очередь Королевской курии. В конце XIII в. значительная часть слуг, занятых обеспечением широкого круга потребностей традиционной королевской свиты, вливается в состав уже достаточно дифференцированных к этому времени хозяйственно-административных служб двора, оккупируя внутреннее и внешнее пространство Королевской курии и вытесняя тем самым внушительную по размерам группу слуг-клириков за архитектурные пределы дворцового пространства. Став частью «гражданской» придворной организации, она сохраняет за собой определенные должностные преимущества, связанные с предшествующим родом деятельности.
Оформившаяся таким образом группа придворных слуг составит «кадровую» основу для Королевской палаты, которая не позднее начала XIV в. окончательно обособится от Королевской курии, а затем и поглотит значительную часть ее основных функций. Обретя независимость, штат Палаты сохранит определенные административно-хозяйственные обязанности, но в его деятельности будут преобладать особые представительские полномочия, наглядно демонстрирующие отличия королевского окружения и собственно монаршего двора от свит и дворов английской знати. Последующая ритуализация этих отличий, по всей видимости, определит не только их дальнейшую специализацию, но и эволюцию этого подразделения в направлении, финальная стадия которого и была зафиксирована в «Черной книге Эдуарда IV»[44].
Несмотря на появление уже в конце XV в. пока еще полуавтономного подразделения – Королевской конюшни, сложившаяся при Йорках бинарная структура распределения полномочий внутри придворного пространства продолжает доминировать и при Тюдорах, подчеркивая изначальное архитектурное единство «дворцовой» администрации. Ведомство шталмейстера, располагавшееся в стороне от резиденции монарха, пока лишь только «физически» объединялось с другими службами двора, когда, передвигаясь по стране или за ее пределами, король нуждался в особых инструментах, способных визуализировать в доступных формах величие принадлежавшей ему власти. Но в повседневном, ограниченном дворцовыми стенами пребывании он довольствовался ресурсами Королевской палаты.
Помимо репрезентативных полномочий, Палата объединяла все функции «матричного» управления и контроля, унаследованные от Королевской курии. Она оставалась основным депозитарием королевских драгоценностей, в ее ларцах хранились многочисленные малые печати; она была местом, где король держал совет, куда стягивались все нити придворных клиентел. Казначей Палаты был по-прежнему главным лицом в королевстве, на которого ложилось бремя управления домениальными финансами; ее секретарь не только выполнял функции связующего звена с Канцелярией и Хранилищем свитков (позднее – архивом), но и во многом инициировал центральное делопроизводство. Кроме того, Палата продолжала играть заметную роль в назначении местной администрации и сохраняла доступные к тому времени формы юстиционного контроля над прерогативными судами короны[45]. Объем функций мог с течением времени расти или сокращаться, но при этом Палата продолжала оставаться важнейшим звеном в системе центрального управления.
Судя по всему, с момента своего возникновения Camera regis так и никогда не была замкнутым пространством, способным сохранить известную приватность в жизни государя, и оставалась вплоть до начала XIV в. единым лишенным каких-либо, пусть даже временных, перегородок помещением.
Позднее при Ланкастерах и Йорках в строительстве или перепланировке королевских резиденций заметным становится стремление заказчиков делить обычно отводимое под Палату пространство сначала на две, а затем и на три составляющие. В конце XV – начале XVI века в «номенклатуре» придворных помещений уже заметно выделяется комплекс из трех смежных комнат, по традиции именуемый все той же Королевской палатой, но на деле представляющий собой архитектурно связанные Большую (из-за размеров), Присутственную и Личную палаты.
В ранний период правления Тюдоров начнется растянувшийся почти на столетие процесс сознательного разграничения планировки этих помещений, который будет сопровождаться не только попытками их более частного дробления (сначала от трех к пяти, а затем от пяти назад к четырем), но и обособления приписанного к ним корпуса слуг. Лежавшие в основе этих изменений мотивы могли варьироваться с учетом, к примеру, особенностей женского правления, но в их конечных результатах всегда присутствовала политическая составляющая.
Наиболее существенным решением, окончательно реорганизовавшим внутреннее камеральное устройство, стало учреждение, а затем и значительное преобразование особого штата личных королевских слуг[46]. Появление такой придворной службы свидетельствовало и о начале своеобразной «приватизации» монархом внутреннего пространства одного из пределов Палаты, и о попытках материализации, пусть еще примитивных спекуляций о «физическом» и «политическом» теле короля, и о возможных перспективах или «сценариях» придворного театра власти. Закреплявшееся учреждением должности особого ответственного за их деятельность лица – грума мантии[47], само возникновение института личных слуг короля предполагало их последующее обособление и постепенное превращение в наиболее влиятельный сегмент служилого придворного штата. При этом сама палата обретала если не самостоятельный, то, по меньшей мере, автономный статус, расширяя и преобразуя круг обычно связываемых с нею полномочий, но неизменно и целенаправленно ограничивая возможный доступ к персоне короля.
По своему исходному предназначению личные слуги короля во многом напоминали появившиеся значительно ранее континентальные аналоги. Французский «valet de chamber» и бургундский «valet de corps», очевидно, служили исходными образцами для «groom of the body», но в своем окончательном варианте английский грум, скорее, напоминал известный тип личного слуги государя, описанный Б. Кастильоне. Оставаясь человеком простым, но наделенным от природы способностями безупречно удовлетворять ежедневные потребности своего господина, он сначала по мере своих возможностей дистанцировал, а затем и поддерживал в неизменном виде всю лишенную необходимой в других случаях театральности повседневную жизнь монарха[48].
Ее обыденность служила ограничительным механизмом для всего того, что было наполнено излишней церемониальностью и требовало уже специфических навыков. Так или иначе, но штат оставшихся за пределами личного пространства монарха камеральных ведомств, насчитывавший несколько сотен рыцарей и эсквайров, не подходил для исполнения простых, лишенных в общем-то нежелательных в таких случаях условностей, и как следствие предполагал необремененных социальными предрассудками исполнителей. Группа в шесть человек[49], успешно справлявшаяся с подобными обязанностями, с трудом соперничала с находившимися в попечении лорд-камергера слугами, но, тем не менее, могла рассчитывать на и не снившиеся им снисхождение и преимущества.
Со временем институциональная обособленность Личной палаты могла перерастать отведенные для нее границы. Плотно закрытая и охраняемая с двух сторон массивная дверь, продолжая символизировать наличие особой черты, разграничивавшей приватное и публичное в дворцовом пространстве, ограничивала непосредственное влияние придворных на короля, способствуя своеобразной «камерализации» принимаемых решений. В зависимости от доминирующего стиля правления она могла определять их полную приватизацию или же провоцировать появление особо приближенных личных советников, так или иначе нарушая изначально присущие «высокой» политике куриальные черты. В этом смысле любые формы королевского совета обретали второстепенное значение, превращая самих ординарных советников в послушных исполнителей монаршей воли.
Сам факт появления приватных советников, так называемых «privado» (термин Д. Моргана), не только нарушал, но и создавал связанные исключительно с Личной палатой формы камерального фаворитизма. Противопоставляя их традиционно претендующей на политическую роль социальной элите, верховная власть могла рассчитывать на своеобразное «смягчение» традиционных аспектов политической борьбы, определявшейся противостоянием различных придворных фракций и – как следствие— на известную «централизацию» наиболее значимой части основанных на связях этих группировок придворных клиентел[50].
Насколько можно судить, изначально круг таких советников, как правило, замыкался или ограничивался фигурой грума мантии[51]. Ситуация начинает заметно меняться с появлением королевских миньонов[52], которые небольшими группами по 2–3 человека последовательно вводятся в состав палаты. При этом для большинства из них придворная карьера обычно скоротечна: лишь только часть из них добивается серьезных результатов[53]. В растущем такими темпами составе Личной палаты их позиционируют сначала как грумов, затем под влиянием достаточно курьезных обстоятельств – как джентльменов[54]. Не позднее 1526 г. наступает известный перелом[55], и должностное пространство палаты обретает законченные черты. Значительно превышающий начальные размеры штат палаты по-прежнему выстраивается вокруг грума мантии, но его служебная структура упорядочивается с общими требованиями всего камерального пространства[56]. Джентльмены, рыцари и эсквайры Личной палаты, сохраняя за собой право на исключительный доступ в приватные покои короля, теперь свободно перемещаются по всему придворному комплексу, составляя своеобразный передвижной механизм, обеспечивающий регулярное и неизменно «персональное» обслуживание монарха. Не трудно предположить, что оттесняя в этом свободном передвижении известную часть других камеральных ведомств, личные слуги короля интегрировались в ранее закрытое для них публичное пространство, закономерно перенимая характерные для него формы театрализованной игры, привносившие элементы придворного церемониала в личные покои монарха. При этом не менее типичная для такого пространства тенденция к институциональному превосходству образующих его подразделений усложняла основные объекты не только сугубо придворного, но и в целом внутрисистемного противостояния, обеспечивая известный динамизм в становлении «государственного» управления[57].
Вплоть до конца XIII в. вся система королевских финансов сохраняла куриальный характер. По мере образования Казначейства значительная часть ее патримониальной инфраструктуры обособляется и унифицируется, составляя основу для формирования публичных финансов короны. Камеральная администрация продолжает контролировать, помимо личных расходов короля, домениальные[58] и связанные с так называемыми прерогативными правами верховной власти денежные поступления. Не исчезают также известные со времен нормандских королей «замковые» депозитарии, хранившие персональные «сбережения» монархов. Управляемые обычно личными казначеями-кассирами такие депозитарии составляли наиболее подвижную часть в механизме финансового сопровождения различных «приватных» потребностей и начинаний государя. Сохраняющаяся на протяжение XIV–XV вв. система частных королевских финансов не только способствовала сохранению известной свободы верховной власти в условиях ужесточения парламентских методов вотирования налогов, но и во многом определяла содержание одной из составляющих приходящихся на следующее столетие камеральных реформ[59].
Регулярно увеличивавшийся в первой половине XV в. объем прямых финансовых операций, связанных с обслуживанием королевского двора, привел к их централизации и образованию так называемого вестминстерского депозитария. Уже к середине этого столетия казначей Королевской палаты, продолжая формально совмещать свою основную должность с обязанностями хранителя королевского кошелька, передает функции обеспечения личных потребностей короля йомену мантии[60].
В таком частичном разделении двух расходных статей камерального бюджета пока еще не было намека на предстоящее обособление Личной палаты, но тенденция к известному разобщению камеральных казначеев и самого монарха уже намечалась. Если Эдуард IV все еще рассматривал палатных казначеев в качестве основной отвечающей за его личные расходы инстанции, именно при их непосредственной помощи осуществляя необходимые перемещения «депозитных» средств для текущего использования, то Ричард III уже всецело уповал на помощь йомена мантии в мобилизации своих денежных запасов. При этом установившаяся в свое время субординация, подчинявшая все общие камеральные финансовые службы Казначейству, а личных казначеев главе соответствующего палатного ведомства, сохранялась – нарушались лишь необходимые в финансовых операциях короны многочисленные формальности.
Пренебрежение тонкостями необходимой процедуры лишь в большей мере дистанцировало верховную власть и придворного казначея, оставляя саму структуру королевских финансов неизменной. Только в условиях институционального отделения Личной палаты от прочих ведомств нарушаемая формальность приобретала черты более серьезного системного сдвига, определяя соответствующее позиционирование финансовых органов короны. В таких условиях финансовая служба Личной палаты монарха могла противопоставляться или же уподобляться другим финансовым инстанциям, контролировавшим доходную и расходную составляющие всей «экономики» королевского двора. Независимо от форм возникающего на этой почве противоборства грум/джентльмен мантии неизбежно обретал определенные связанные с этой сферой полномочия и нередко становился финансовым экспертом короля.
Механизмы такого противоборства пока еще недостаточно известны, но ранние Тюдоры, судя по всему, предпочитали вариант административного укрепления обособленной Личной палаты. В таком случае ее вновь образуемые службы выстраивались по аналогии и, следовательно, уподоблялись иным финансовым инстанциям двора[61]. Такие предпочтения могли определять структурное перераспределение и частичную автономизацию уже известных полномочий[62] и лишь затем – усовершенствование уже существовавших к тому времени альтернативных органов финансового управления и контроля. Вариант перераспределения – так называемая «реформа Комптона» – не дала результата, поскольку нарушила желательную в таких случаях субординацию финансовых служб и характерную для Тюдоров тенденцию к централизации основных доходов короны. Вариант усовершенствования – «реформа Норриза»[63], мобилизуя финансовый потенциал свободных от камеральной опеки королевских депозитариев, способствовала их последующей деавтономизации[64]. Это означало, что контролируемые личными казначеями «депозиты» английских государей не только встраивались в существовавшую к тому времени систему королевских финансов, но и становились важнейшим источником ее внутреннего кредитования. Сохранявшаяся при этом автономия платежных средств Личной палаты не исключала их последующей централизации[65].
Финансовому усилению Личной палаты во многом сопутствовали административные преобразования, связанные главным образом с центральным делопроизводством[66]. Известно, что уже во второй половине XV в. с развитием практики использования королевской печатки (signet), заменившей многочисленные к тому времени малые печати, основным «рабочим» местом королевского секретаря становится Личная палата монарха. Начиная с Эдуарда IV английские государи весьма неохотно носили ее, как требовал того обычай, на указательном пальце и предпочитали держать ее среди прочих драгоценностей в специально отведенном для этого сундуке. Как правило, ключ от небольшого ларца, в котором в бархатном мешочке лежал сам перстень с эмблемой монарха, хранился сначала у йомена, а затем и у грума мантии. Судя по всему, именно он извлекал печатку из ларца и передавал ее секретарю, а тот с согласия короля скреплял ею необходимые документы[67].
Уже в начале XVI в. подобная практика санкционирования государственных бумаг вытесняется использованием личной подписи монарха (sign manual)[68]. Первоначально в новых условиях секретарь по-прежнему отвечал за их подготовку и сам, возможно, при помощи клерков доставлял их в Личную палату, переправляя затем подлежащие скреплению Большой королевской печатью бумаги обратно в Канцелярию. При этом грум мантии не только сортировал доставленные документы, но и в определенной последовательности подносил их на подпись монарху.
Значительный рост объемов официального делопроизводства при Генрихе VIII способствовал перераспределению полномочий между секретарем и грумом мантии. Из-за известной неприязни короля к «бумажной работе»[69] значительная часть государственных документов стала визироваться без его непосредственного участия. Для этого был учрежден пост специального клерка палаты, который, владея навыками каллиграфии, воспроизводил на официальных бумагах образцы подписи монарха, которые хранил на отдельных листах грум мантии. При этом отбор соответствующих бумаг и предназначавшихся для них вариантов подписи осуществлялся совместно секретарем и грумом. При Кромвеле такие клише были заменены факсимильной печатью (dry stamp). Оставшаяся на хранении у грума мантии, она оперативно использовалась одним из двух деливших должностные обязанности секретаря клерком (chef de chamber)[70]. Тот не только визировал ею предназначавшиеся для этого бумаги, но и вносил подтверждающую такое действие краткую запись в учрежденный для этих целей регистр Личной палаты (docket book)[71]. Наличие такой записи считалось необходимым условием для их передачи в Канцелярию и, следовательно, являлось обязательной формальностью для инициирования любого центрального делопроизводства.
Развитие различных форм внутрикамерального администрирования в системе центрального управления не только мобилизовало оставшийся нерастраченным потенциал придворных «матричных» институтов, но и свидетельствовало о сохранении патримониальных основ верховной власти и о известных недостатках ее публично-правовых проявлений[72]. Солидарные механизмы использования внутрикамеральных методов администрирования, как правило, могли переплетаться с ограничивающими и персонифицирующими их инструментальную базу стратегиями. При этом реанимировались характерные для куриальной стадии развития королевского двора варианты прямого делегирования полномочий, заменявшие или оттеснявшие любые опосредованные самой системой центрального управления должностные назначения. Содержание таких стратегий усложнялось формирующимися представлениями о «физическом» и «политическом» теле короля, определяя оттенки складывавшихся таким образом предпочтений верховной власти.
Отношение к титулам знати как частицам корпоративного титула короны[73] позиционировало отличавшихся благородным происхождением джентльменов Личной палаты как «жемчужин», украшавших «естественное» тело короля. В повсеместно присутствующем акценте на их почти «интимной» пространственно-физической близости к государю угадывались черты, определявшие особую форму доверительных связей с монархом. При таком подходе занимаемые джентльменами должности могли восприниматься как атрибуты, а с учетом популярных в то время неоплатонических спекуляций и как акциденции «политического» государева тела, выражавшие полноту и непосредственный характер связанных с ними полномочий. Оставаясь одновременно необходимым и достаточным условием, подобные близость и полнота определяли отношение к джентльменам палаты как особому королевскому «manrede»[74]– особому сообществу верных слуг и единомышленников.
Возрождение ушедших в прошлое традиций королевской свиты накладывало известный отпечаток на всю систему должностных назначений джентльменов за пределами придворного пространства. Очевидно, можно говорить о существовании некой градации, влиявшей на характер большинства «первичных» некамеральных продвижений. Наиболее частым было использование джентльменов в качестве стюардов домениальных владений короны, а затем и конфискованных церковных земель[75]. При этом, как правило, особая привлекательность таких должностей определялась потенциальными возможностями формировать за счет местных ресурсов ливрейные свиты короля и обеспечивать тем самым любые формы прямого военного или «полицейского» контроля[76]. Генрих VIII активно использовал таких стюардов для активизации различных звеньев крайне не развитой местной администрации, назначая их мировыми судьями и шерифами в графства[77], развивал характерные для ренессансных дворов Европы формы «камеральной» дипломатии[78].
При всем многообразии известных вариантов привлечения джентльменов для службы вне двора начальная и конечная ступень их политической карьеры заведомо ограничивались внутренним пространством Личной палаты короля, составлявшей социальное ядро раннетюдоровской придворной организации. Тенденция к укрупнению социальных и административных функций палаты будет сохраняться вплоть до кончины Эдуарда VI[79], затем в условиях женского правления она заметно ослабеет[80], но уже при Якове I Стюарте обретет ранее неизвестные, но не менее выразительные формы[81].