Глава II
Вслед за возмущением в Спитхэде последовало несравненно более крупное и серьезное возмущение и бунт в Норе. Паркер, глава возмущения, словно метеор, мелькнул и погас, но искра была брошена, и пожар вспыхнул с новой силой. За исключением нескольких судов, вся Таксельская эскадра в Ламанше была охвачена бунтом.
Только благодаря необычайному мужеству и благородству адмирала Дункана, эти суда остались в повиновении, несмотря на всеобщее восстание.
6-го июня «Агамемнон», «Леонард», «Пылкий» и другие суда отделились от эскадры адмирала Дункана и пристали к взбунтовавшемуся флоту Нера. Видя, что часть его эскадры отошла, а другая находится в нерешительности, адмирал Дункан собрал экипажи всех сохранивших еще некоторую дисциплину судов и обратился к ним со следующею речью:
«Ребята, с прискорбием в душе созвал я вас сегодня: все мы были свидетелями печального недовольства нашего флота. Я называю это недовольством, так как никаких серьезных обид и причин к возмущению у них нет. Быть покинутым частью своих судов на глазах у неприятеля – это такой позор, какого не испытывал до настоящего времени ни один английский адмирал, и сам я не считал это возможным. Единственным для меня утешением является то, что я нашел поддержку в офицерах, в матросах и солдатах командуемого мною судна и еще в вас, собравшихся здесь, за что и приношу вам мою сердечную благодарность. Будем надеяться, что ваш благой пример вразумит остальных, вернет их к сознанию своего долга по отношению не только к своему королю и к своей родине, но и к самим себе.
Британский флот искони был главною опорой и оплотом дорогой свободы, которую мы унаследовали от наших предков и отцов, и которую, надеюсь, мы сохраним до скончания века. Но это возможно только при сохранении порядка, повиновения и строгой дисциплины. Экипажи этого судна и других, сохранившие в настоящее трудное и печальное время порядок и дисциплину, заслуживают стать и без сомнения станут любимцами и гордостью нашей благородной нации. Кроме того, они всегда будут иметь отраду внутреннего сознания своей правоты и безупречности, которую никто никогда не отымет у них.
Я постоянно с гордостью смотрел вместе с вами на Тексель и видел врага, который боялся показаться, боялся столкнуться с нами. Теперь эта гордость моя принижена: многие из наших славных братьев отделились от нас, отпали, отшатнулись от своих обязанностей. Это – испытание, ниспосланное нам Провидением, из которого мы должны выйти победителями. Я верю и знаю, что среди вас много хороших людей, а что касается лично меня, то я вполне доверяю каждому из вас, и еще раз благодарю вас и хвалю за ваше доблестное поведение в это смутное и тяжелое время.
Пусть Господь, который до сих пор вразумлял вас, и впредь сохранит вас на добром пути, и пусть английский флот, гордость и опора нашей страны, вновь возродится в прежней своей силе и славе и будет, как он был до сих пор, не только оплотом Англии, но и страхом и грозой для ее врагов.
Это возможно только при добросовестном исполнении нашего долга, присяги и строгой дисциплины и порядка, а потому будем молить Всемогущего Творца, чтобы он сохранил нас на добром пути и отогнал от нас всякие вредные мысли и мечтания. Господь да благословит вас!»
Эта простая, безыскусственная речь до слез растрогала всех присутствовавших своею задушевною искренностью, которая звучала в каждом слове, отзываясь в сердцах людей, которые все до одного тут же решили стоять на жизнь и смерть за своего адмирала. Если бы все суда английского флота имели таких командиров, как адмирал Дункан, то за возмущением в Спитхэде не последовало бы бунта в Норе. Но вообще экипажи судов не имели ни малейшего доверия к своим командирам, ни малейшего уважения к ним, ни к своему высшему начальству, лордам и адмиралам, заседавшим в адмиралтействе. Они не верили ни их обещаниям, ни их словам, считая их пустой проволочкой времени.
Таково было положение дел, и весьма естественно, что раздраженный, озлобленный и оскорбленный до глубины души Питерс стал одним из первых в ряды бунтовщиков на своем судне. Мало того, он один изо всех был способен стать руководителем и главарем бунтовщиков, тем более, что его положение, как человека оскорбленного, человека высшего образования и развития, ставило его, само по себе, выше остальных, которые все единодушно признавали его превосходство и его старшинство над собой. Хотя судно, где находился Питерс, вначале еще и не пристало открыто к восставшим судам, но и оно уже проявляло явные признаки недовольства и неповиновения. Вскоре самое поведение капитана, командовавшего этим судном, вызвало экипаж на решительный шаг. Встревоженный беспорядками на других судах, стоящих на якоре близ его судна, и заметив несомненные признаки недовольства в своем экипаже, он прибегнул к совершенно ничем не вызванной и ничем не мотивированной строгости под влиянием боязни и страха за свою безопасность.
Он приказал забить в кандалы нескольких унтер-офицеров и главарей экипажа за то, что видел, как они о чем-то серьезно совещались на баке, а затем, спохватившись, что Питерс должен был, без сомнения, быть в числе недовольных, без всякого основания приказал и его заковать в кандалы. Это переполнило чашу терпения, и весь экипаж в полном составе явился на верхнюю палубу, потребовав от капитана отчета, на каком основании Питерс и остальные были посажены в трюм. Заметив, что командир несколько растерялся, они стали требовать, невзирая на решительный вид офицеров, чтобы их товарищи были немедленно освобождены. Таким образом, первое действие открытого бунта было вызвано неразумным и неосторожным поступком самого командира.
Напрасно офицеры грозили наказанием и старались держать себя с достоинством. В толпе раздались три громких торжествующих «ура». Пехота, оставшаяся еще верной своей присяге, была тотчас же призвана к оружию старшим лейтенантом, так как командир совершенно растерялся и стоял, как истукан. Экипажу было приказано немедленно идти вниз, под угрозой, что в случае неповиновения по ним будут стрелять. Офицер, командовавший морской пехотной ротой, скомандовал солдатам «готовься!», и в следующий момент они собирались уже открыть огонь, так как ни один матрос не тронулся с места, когда старший лейтенант остановил их движением руки. Он желал прежде всего убедиться, все ли матросы восстали, как один человек, или есть между ними и такие, которые еще остались верны долгу и присяге.
Выступив вперед, он потребовал, чтобы каждый отдельный матрос, оставшийся верным своему государю, выделился из толпы и перешел на ту сторону палубы, где сгруппировались вокруг капитана офицеры и морская пехотная команда.
Наступила томительная минута молчания, – и вот из толпы выделилась, наконец, фигура пожилого матроса. Это был Вильям Адамс, старый квартирмейстер. Медленно перешел он на сторону офицеров, сопровождаемый громкими свистками экипажа. Старик только что поставил ногу на один из брусьев по сторонам люка, как, обернувшись к товарищам, подобно льву, вызывающему противника на бой, произнес громко и отчетливо:
– Ребята, я 35 лет служил верой и правдой моему королю! Я проливал кровь за него в десятках сражений и уже слишком долго был ему верным слугой, чтобы восстать против него и стать на сторону бунтовщиков на старости лет. Вас же я не осуждаю: вы поступайте по своему разумению, а я поступаю по своему!
И как это ни странно, но когда бунт был усмирен, об этом геройском поступке Адамса не было даже доведено до сведения короля или хотя бы только высшего начальства. Так умел капитан А. ценить и награждать заслуги.
Но поступок Адамса не нашел подражателей: кроме него, ни один матрос не перешел на сторону капитана и офицеров.
Экипаж с криком «ура» бросился вниз, оставив офицеров и команду морской пехоты в полном недоумении.
Матросы прежде всего обезоружили и связали часовых, затем освободили всех своих товарищей, после чего собрались для совещания на баке. Совещание длилось недолго, помощник боцмана, который был одним из главарей, просвистал: «Забирай гамаки и койки!» Матросы схватили каждый свою койку или гамак и выбежали с ними наверх, где в одну минуту была воздвигнута баррикада, так как офицеры в первый момент не сообразили, что они намеревались делать, и потому не успели воспрепятствовать им вовремя построить баррикаду и даже высунуть в две искусно устроенные амбразуры жерла двух крупных 24-фунтовых орудий, заряженных картечью и наведенных на кормовую часть палубы, где находились капитан и офицеры. Затем бунтовщики заявили, что желают говорить с ними, и так как начальству было ясно, что всякого рода сопротивление было бы совершенно бесполезно даже и при содействии морской пехоты, на которую было трудно вполне положиться, то выразили согласие выслушать экипаж.
При виде баррикады и наведенных орудий, подле которых уже стояло по человеку с зажженным фитилем, ожидая только сигнала, чтобы приложить фитиль к затравке, капитан до того испугался, что готов был бежать вниз, в свою каюту, но офицеры не допустили его до этого, хотя вся его внешность выражала несомненный страх и малодушие. Такое поведение капитана, без сомнения, должно было погубить все дело, в котором мужество, спокойствие и присутствие духа одни могли повлиять на толпу.
По предложению Питерса, командиру, офицерам и морской пехоте было предложено положить оружие и признать себя арестованными, в противном же случае, при малейшей попытке предпринять что-либо, фитиль будет приложен к затравке.
Наступила минута напряженного молчания, точно затишье перед бурей. У каждого из присутствующих сердце билось учащенно, в груди каждого клокотали разнородные страсти: в одних выплывали наружу старые обиды и оскорбления, возмущался вольный дух против насилия и безгласного рабства, в других говорил страх или предчувствие неминуемой беды: у одних обида за свое бессилие и беспомощность, у других – гордая решимость умереть, если нужно, но с гордо поднятым лицом, как подобает человеку, сознающему свою правоту и свое превосходство. Среди всех этих разнообразных чувств и расходившихся страстей только одно маленькое сердечко билось ровно и спокойно, неустрашимо и безбоязненно, только в одних ясных больших глазах не отражалось ничего, кроме любопытства и удивления. Такого рода зрелище было непривычно для маленького Вилли, этого шестилетнего ребенка в полной матросской форме, который мог бы считаться воплощением детской красоты, если бы не чересчур разумный и вдумчивый взгляд его больших карих глаз, придававших его личику что-то необычайное в столь раннем возрасте. Ребенок по очереди смотрел то на капитана и офицеров, то на грозную баррикаду, из-за которой виднелись только головы матросов. Он стоял, недоумевая, куда ему пойти: идти к офицерам, которые любили и баловали его, он не решался вследствие присутствия капитана А., которого он заметно чуждался, пойти же к отцу и матросам не мог, так как койки и гамаки преграждали ему дорогу. Наконец, он сделал несколько шагов вперед и прислонился к одному из орудий, так что головка его находилась на уровне самого жерла. Адамс, заметив опасность, которой подвергался ребенок, выступил вперед и направился к баррикаде.
Это было против условия, поставленного бунтовщиками, поэтому Питерс крикнул ему:
– Эй, Адамс, ни шагу, не то мы будем стрелять! Адамс только махнул рукой и продолжал идти вперед.
– Вернись назад! Не то, клянусь небом, мы будем стрелять! – повторил Питерс.
– В старика, да еще безоружного? Нет, Питерс, вы не будете стрелять, я не стою этого заряда пороха… Во имя Бога, во имя вашего собственного душевного спокойствия, Питерс, не стреляйте! Не то вы никогда в жизни себе этого не простите! – крикнул старик.
– Задуй фитиль! – скомандовал Питерс. – Что может сделать против нас один человек!
В этот момент Адамс подошел к самому жерлу орудия и схватил ребенка на руки.
– Я пришел сюда, Питерс, только для того, чтобы спасти вашего ребенка, головка которого разлетелась вы вдребезги, если бы выстрелили из орудия! – сказал старик, повернувшись кругом и идя на свое прежнее место с ребенком на руках.
– Да благословит тебя Бог, Адамс! – воскликнул Питерс дрогнувшим, взволнованным голосом, любовно глядя на своего сына: нежное отцовское чувство смягчило на мгновение озлобленное и ожесточенное сердце бунтовщика.
Адамс отнес ребенка на корму и поставил его среди офицеров.