Глава 3
Цивилизованная женщина
Ставшая первой женщиной, получившей первое место по современной истории, Гертруда с ее триумфом попала в объявления «Таймс». Встретившись с этой интеллектуально надменной и обладающей порой огромным самомнением девицей, вернувшейся после Оксфорда в Ред-Барнс, Флоренс сказала Хью, что надо будет убрать эту «оксфордскую манеру», иначе никто на ней не женится. Флоренс была настроена одомашнить Гертруду и объяснить, что жизнь – это не только сдавать экзамены и выигрывать споры. Но прежде всего девушка заслужила отдых.
Ей предстояло поехать в гости к тете Мэри, сестре Флоренс, в Бухарест, где ее муж сэр Фрэнк Ласселс служил британским посланником в Румынии. Мэри очень любила Гертруду и находила ее забавной, а ее дочь Флоренс, названная в честь Флоренс Белл, была одной из лучших подруг Гертруды. У Ласселсов было еще два мальчика: Билли, только что закончивший Сэндхерст и ждущий назначения в гвардию, и его младший брат Джеральд. Билли, первый объект «случайного флирта» Гертруды, встречал Хью и Гертруду в Париже и далее провожал ее без всякого другого эскорта до Мюнхена, где им предстояло встретиться с Джеральдом и продолжить путь в Восточную Европу.
Гертруда была невероятно взволнована и ожидала оказаться на вершине счастья. Она за последние пару лет постройнела и была уже не расхристанным подростком, а ухоженной девушкой с великолепными каштановыми мягкими волосами. Кудри, спадающие от заколок, смягчали эффект ее пронзительного взгляда. Наступило Рождество, а Бухарест 1888 года являлся одной из самых развитых и светских столиц Европы. Ядром его жизни был двор и посольства. Гертруда привезла с собой чемоданы восхитительных модных платьев для четырехмесячного вихря балов, обедов и театров, куртки с меховыми воротниками и белые шнурованные ботинки для катания на коньках в лесу, индийские шали, муфты и митенки для санных экспедиций в горах со средневековыми замками и ярко раскрашенными гостиницами.
Вскоре Ласселсы представили ее королю Каролю и королеве Елизавете, и с этой печальной и красивой королевой у Гертруды возникла мимолетная дружба. Королева, более известная под литературным псевдонимом Кармен Сильва, пользовалась куда большей популярностью, чем ее суровый и, в общем, прозаичный супруг. «Король так похож на всякого другого офицера, – писала Гертруда кузену Хорейсу, – что я никак не могла запомнить, кто он, и только милостивое провидение уберегло меня от попытки дружески кивнуть ему несколько раз за вечер, спутав с кем-нибудь из моих многочисленных знакомых… мы с Билли однажды танцевали вальс совсем рядом с ним. “Король! На ногу ему не наступи!” – прошептал мне Билли – но было поздно». Многие дебютантки о первой встрече с особой королевской крови рассказывают односложными восклицаниями, но Гертруда демонстрирует здесь свою способность разговаривать с важными людьми, не становясь ни застенчивой, ни развязной:
«Невозможно себе представить, как обаятельна королева. Вчера мы ездили на благотворительный бал… она приехала туда и долго разговаривала с тетей Мэри и со мной и наконец дала мне 10 франков и послала покупать билеты благотворительной лотереи… мы уже долго разговаривали с королевой, когда до меня вдруг дошло, что это действительно королева… но она не стала бы со мной беседовать, если бы ей того не хотелось. Она рассказала мне, как проводит зиму, – звучало просто ужасно. Бедная женщина».
Ласселсы много ездили по стране, любуясь пейзажами, и брали с собой Гертруду. Ее развлекали страстными, почти бурными дебатами в кабинете министров, а многие поздние развлечения и балы вполне оправдали ее надежды. Она хорошо танцевала, знала все па и даже научила секретарей посольства новому танцу – бостону. Она писала Флоренс, что в Румынии партнера выбирают иначе:
«Здесь не танцуют с одним человеком. Получается так: партнер подходит и приглашает тебя на тур. Ты с ним три-четыре раза танцуешь вокруг всего зала, он тебя сбрасывает на руки твоему шаперону, изящно кланяется – и тут подходит кто-нибудь другой, и тебя уводят. Все офицеры, конечно же, в мундирах, в сапогах со шпорами, но танцуют так умело, что никого не царапают совершенно… Не могу даже попытаться рассказать тебе, с кем я танцевала, потому что всех запомнить невозможно».
В эти вечера Гертруда танцевала без остановки до трех ночи, а потом все возвращались в каретах домой по освещенному луной снегу, завернувшись в одеяла, позвякивали бубенчики лошадей, кареты мчались по обледенелым мостовым. В теплой гостиной посольства ждали сандвичи и горячие напитки, и все еще сидели часок у огня, обсуждая тех, кого сегодня видели. Здесь Гертруда оказалась в более утонченном и космополитичном кругу, нежели тот, с которым познакомилась под внимательным надзором Флоренс. Она удивилась, узнав, что в обществе принимают разведенных женщин. Не украшенная косметикой, как и положено порядочной юной леди тех времен, Гертруда была поражена игривостью фрейлины королевы, которая совершенно открыто пудрилась – и мазала пудрой лица всех молодых людей, которые болтались возле двери гардеробной. Среди толпы графов и князей, секретарей и послов Гертруда познакомилась с двумя людьми, которым предстояло сыграть в ее жизни важную роль: Чарльзом Хардингом из британского посольства в Константинополе, впоследствии вице-королем Индии, и тридцатишестилетним Валентайном Игнатием Чиролом, иностранным корреспондентом «Таймс». Чирол, близко друживший с Ласселсами, стал одним из самых лучших друзей Гертруды. Она будет писать ему со всех концов света, и эти отношения прервутся лишь с ее смертью. Со своим любимым «домнулом» (по-румынски – господин) она делилась эмоциями и дилеммами, о которых не могла поговорить с родителями. Сперва ее пленила широта его знаний международной политики. Он, в свою очередь, был поражен пытливым и агрессивным стилем ее разговора, на который очень быстро стал отвечать в тон. Свою карьеру Чирол начинал клерком в министерстве иностранных дел, потом, вооруженный знанием дюжины языков, выбрал себе жизнь путешественника, лектора и писателя, передавая в Уайтхолл важную информацию. Он стал экспертом по всем аспектам мощи Британской империи и угроз ей, а впоследствии – редактором иностранного отдела «Таймс».
Независимый нрав Гертруды иногда создавал ей проблемы. Однажды, слушая спор между дядей и одним иностранным государственным деятелем, она вмешалась в разговор, обратившись к французу так: «Il me semble, Monsieur, que vous n’avez pas saisi l’esprit du peuple allemand»[5]. По собранию пробежал гул неодобрения, и только Чирол улыбнулся. Тетя Мэри в ужасе отозвала Гертруду в сторону и велела ей удалиться. Флоренс, описывая этот инцидент через двадцать пять лет, согласилась с реакцией сестры: «Несомненно, что… со стороны Гертруды было неправильно выступать со своим мнением, тем более критическим, перед теми, кто превосходил ее по возрасту и опыту». Однако потом она добавляет: «Но впереди было время, когда многие выдающиеся зарубежные государственные деятели не только слушали ее мнения, но и принимали их и действовали соответственно».
Однако пришел конец и румынским каникулам, и четыре счастливых месяца Гертруды завершились поездкой с Ласселсами в Константинополь. К еще большему ее удовольствию, их сопровождал Чирол, показывая много прекрасных экзотических мест, которые обычно туристы не видят. Билли провез Гертруду на веслах в каике через Золотой Рог. «Это было восхитительно – низкое солнце поблескивало на воде, возвращая цвет поблеклым турецким флагам военных кораблей и превращая каждый минарет Стамбула в ослепительную мраморную колонну», – писала она домой.
Вскоре Гертруде предстоял «выход в свет» дебютанткой в Лондоне – ритуал для девушек из состоятельных семей, входящих в «общество» со школьной скамьи, – и представление королеве на приеме, который называется «гостиная». Но пока что, в Редкаре, Флоренс приводила в действие свою угрозу одомашнивания Гертруды. Для людей здравомыслящих, вроде Флоренс и Хью, мужчины являются нравственными, если посещают церковь, а женщины – когда содержат дом в чистоте и порядке. Но женщины интеллектуальные, заполняющие свою жизнь «мужской работой» (политические дебаты, деловые встречи, кампании) и в то же время пренебрегающие детьми, мужьями и домом, – безнравственны определенно. Чарльз Диккенс дал незабываемое описание этого типажа в лице миссис Джеллиби в «Холодном доме». Это особа с необычайно сильным характером, всецело посвятившая себя «обществу», в особенности – своему «Африканскому проекту». Платье на ней незастегнуто, волосы причесаны только спереди. В комнате грязь и разбросаны бумаги, голодные дети вертятся вокруг и хнычут, а тихий и скромный мистер Джеллиби, начисто лишенный мужественности от долгого общения с этой амазонкой, тихо сидит в углу и пытается унять головную боль, прижимаясь лбом к стенке. Гертруда может быть синим чулком, думала про себя Флоренс, но миссис Джеллиби она не станет.
Вынужденная совершать иногда некоторые путешествия, Флоренс поручила падчерице заниматься тремя младшими. Гертруде необходимо было учить их истории, вести дом и руководить слугами, записывать расходы в бухгалтерские книги и следить, чтобы все было в порядке, когда по вечерам Хью возвращался из Кларенса. Морис был в Итоне и должен был там оставаться до своих девятнадцати лет. Гертруда, любившая общество детей и очень нежно относящаяся к братьям и сестрам, делала абсолютно все, что нужно, хмурилась над счетами, навещала женщин в Кларенсе и организовывала для них развлечения, пыталась работать иглой и посылала Флоренс отчеты о своей ежедневной деятельности. «Я вышла в сад освежиться, но тут же явились детки, которые заявили, что они – бароны и сейчас меня ограбят. Я была несколько удивлена таким взглядом на функции аристократии… мы все играли в скакалочку… Молли недавно весьма шокировала мисс Томпсон [гувернантку], спросив ее, как будет по-французски “У этой лошади колер!”».
Сама не очень хорошая кухарка, Гертруда научила Молли и Эльзу печь лепешки и имбирные пряники. В промежутке между домашними делами она брала уроки танцев, читала «Джонсона» Суинберна и иногда оставляла детей на слуг и ездила к леди Оллифф на Слоун-стрит подгонять платья для лондонского сезона. Труды над счетами наводят на мысль, что Флоренс особо подчеркивала важность домашней экономии и старалась научить падчерицу понимать цену денег. По письмам Гертруды того периода невозможно предположить, что они написаны наследницей шестой по богатству британской семьи.
«По поводу передников для девочек. Хант [их нянька] хотела бы иметь один для Молли из батиста, 16 пенсов за ярд, 40 дюймов шириной, еще два хлопчатобумажных, они лучше отстирываются, 13 пенсов, 38 дюймов ширины. Еще две вставки, одна за 6 пенсов, не очень красивая, и одна за 10, действительно красивая. Но она на 4 пенса за ярд дороже… Мистер Гримстон говорит, что не может нам поставлять баранину за 9 пенсов фунт, она теперь подорожала. Я спрашивала у других мясников и выяснила, что они продают ее минимум по 10 пенсов за фунт…
Я заплатила всем, кроме мясника, тем, что ты послала, и еще остался фунт, который я сохраню до следующего раза… сегодня я ездила в Кларенс и договорилась о лекции по уходу за детьми на завтра… Потом сделала несколько визитов и домой вернулась с папой в 4.35. Потом мы с Молли собирали первоцветы».
Выполнив семейные обязанности, Гертруда переехала в Лондон для своего «выхода в свет». На тех приемах, домашних вечеринках и балах, куда приглашали девушек, им представляли ряд подходящих холостяков из официального списка, из которых, как предполагалось, они найдут мужей. В обязательном белом платье с треном, с высокими белыми перьями, надежно закрепленными в рыжих волосах, Гертруда приехала в Букингемский дворец с Флоренс и Хью в медленно ползущей череде карет и сделала свой официальный реверанс стареющей королеве. В плотном сопровождении она посещала вечера в десятке главных домов, в том числе у герцога Девонширского, в семействе Лондондерри и Стэнли, гостила на Одли-сквер у лорда и леди Артур Расселл, среди многочисленных детей которых числилась ее близкая подруга Флора, ездила в Аскот в великолепной шляпке, присутствовала на крикетном матче между Итоном и Хэрроу и проводила уик-энды в загородных домах. Флоренс она писала: «Помнишь, мы обсуждали, как другие девушки проводят свои дни? Теперь я это узнала: они спешат из одного дома в другой на крикетные недели, что означает целый день крикета и целую ночь танцев…» Ей нравились разговоры с разными людьми. «Приехал лорд Карлайль и сел возле меня. Мы говорили о футболе и о церкви! Он был удивлен, сколько я знаю церковных сплетен, а я – что он вообще знает о футболе. Еще должна сказать, что я была в очень красивом платье, которое имело большой успех».
Как Оксфорд казался ей тесным после той свободы, которой она наслаждалась дома, так и теперь лондонское общество связало ее условностями, которые не так строго соблюдались в Бухаресте. Поскольку аристократические фамилии, такие как Сесилы, Говарды, Кавендиши и Стэнли, правили обществом, наличие или отсутствие приглашений от этих социальных арбитров говорило о степени принятости девушки в обществе. Гертруде более всего досаждала, как это было и в школе, и в университете, необходимость сопровождения при каждом выходе из дома, пусть даже в картинную галерею или церковь. Привыкшая галопировать по всему Йоркширу, перемахивая на охоте через изгороди, теперь она в гостях в деревне должна была медленно рысить в кавалькаде среди других гостей, грумов и семейных кучеров, держась в тесной группе. Ей приходилось осторожно выбирать книги, с которыми ее могли увидеть, и даже выслушивать порицание за чтение «Ученика» Бурже. И тот факт, что она читала книгу на французском, не спас ее от упрека: в романе выведен ученик, применяющий натуралистические теории своего учителя в повседневной жизни.
Время от времени Гертруда вырывалась из плена. Ее добрая подруга по школьным временам Мэри Талбот, праведная женщина, которой предстояло выйти замуж за будущего епископа Чичестерского, посвятила свою трагически краткую жизнь работе в трущобах лондонского Ист-Энда. Понимая, несомненно, насколько начинают расходиться их жизненные пути, однажды Гертруда ускользнула от своих сопровождающих и вызвала недовольство Флоренс, поехав самостоятельно на новой подземке в Уайтчепел, где провела восхитительный день, сопровождая Мэри в ее обходах.
Флоренс выразила неодобрение по поводу флирта Гертруды с Билли Ласселсом. Тот факт, что они кузены, сказала она, не дает Гертруде права пренебрегать условностями, тем более что Билли много времени проводит в Лондоне, пока его родственники путешествуют за границей. Гертруда пользовалась доверием в том смысле, что она будет вести себя прилично, хотя это часто ее раздражало. «Мы с Билли сидели в саду и долго разговаривали. Он хотел взять меня с собой в Паддингтон и отослать обратно в кебе. Не бойся, я не поехала – а что бы случилось, если бы поехала? Было десять часов». Еще один кавалер, некто капитан Икс, повез ее на выставку и отвез домой в кебе. Гертруда писала Флоренс: «Надеюсь, я тебя не шокировала». Если капитан рассчитывал на флирт, то его ждало разочарование. «Я всю дорогу туда рассуждала о религиозных верованиях, а всю дорогу обратно – о весьма метафизических понятиях истины… очень люблю говорить с людьми, когда у них есть желание говорить разумно и о том, что хочется обсуждать». Когда Флоренс высказала ей упрек за нескромность поведения, Гертруда ответила обезоруживающе: «Вряд ли много внимательных знакомых видели меня в воскресенье, это был очень суматошный день. Я уверена, что тебе он бы не понравился, но знаешь, и мне тоже нет!»
Когда с течением времени Гертруде самой пришлось сопровождать Эльзу и Молли на танцы в Лондоне, она очень радовалась, помогая им одеваться в парадные платья, но вскоре ей надоело, что за ними нужно все время присматривать. Вспомнив замечание Флоренс на майских балах насчет того, какой старой она себя чувствует, присматривая за молодыми, Гертруда ей написала: «Я сидела и смотрела, как они танцуют, и понимала, как ты чувствовала себя в Оксфорде».
Какой была Гертруда в свои двадцать с лишним? Увлекает мысль, что мы можем иметь некоторое ее описание, сделанное тонким аналитиком характеров Генри Джеймсом. Этот писатель был хорошим другом Флоренс и Элизабет Робинс, Гертруда с ним несколько раз виделась: иногда как с гостем семьи Белл и неоднократно на обедах у Расселлов, где он тоже был частым гостем. Слушая, как он смеется над романом миссис Хэмфри Вард, она сказала, что он «настоящий критик – такой умеренный, такой справедливый и такой презрительный! Каждая фраза вонзалась в голову, как гвоздь, и это был гвоздь в крышку гроба, где лежала репутация миссис Вард как писателя». О герое романа Джеймс заметил: «Тень. Персонаж, отложенный на неопределенное время, он не приходит ни к чему». Вряд ли простодушный и очень прямой характер Гертруды остался Джеймсом не замеченным, и очень хочется сравнить ее с Нандой, героиней романа «Неудобный возраст», выпущенного не сколько лет спустя, в 1899-м. Гертруда могла быть среди молодых леди, которые его вдохновили. Флоренс Белл была сторонницей и конфиденткой Джеймса в борьбе за успех в театре, и в 1892 году главную героиню своего рассказа «Нона Винсент» он списал в основном с нее.
«Неудобный возраст» создан на материале чуть более раннего периода жизни Джеймса, когда он был закоренелым завсегдатаем лондонских гостиных. Он касается «иногда ужасного, часто запаздывающего, но никогда полностью не останавливаемого выдвижения на первый план» дебютантки и «“сидения внизу”, начиная с определенной даты, жестокосердной девы, прежде стоявшей на возвышении, – ситуация, которая может легко ощущаться как кризис [из-за] того, что в кругу, где свободно велась речь, приходится теперь принимать во внимание присутствие новой, невинной, совершенно неакклиматизированной личности».
В его юмористическом повествовании показан утонченный круг взрослых, «озадаченных внезапным появлением открытого ума и пары ясных любознательных глаз, с которыми отныне приходится считаться». В мире Джеймса – мире полутемных гостиных и тонких подтекстов – Нанда торчит бескомпромиссной фигурой, вопрошающей, своеобразной, честной до неловкости. «Не такая хорошенькая», как маленькая красивая Эджи, она «владеет собой… искренняя… забавным образом лишена робости и легкомыслия… нелегко обескураживаемая» и в разговоре проявляет «жестокую ясность юности». Глаза из-под «шеренги светлых волос» смотрели на собеседника «с мягкой прямотой», которая «создает красоту всего остального». Она предпочитала, когда есть возможность, ходить пешком, а не ездить в карете.
До двадцати четырех лет Гертруда дожила, ни разу по-настоящему не влюбившись, – состояние, которое вряд ли могло продолжаться долго. Она три года жила в обществе, но у нее был слишком решительный характер, слишком острый ум и слишком резкое критическое отношение к менее развитым личностям и умам, ее окружающим. Многие ее родственники относились к ней с высочайшим почтением – если не за ее социальное положение, то за ее интеллект, а Гертруда, подобно многим дочерям влиятельных и знаменитых отцов, не умела скрывать ощущение превосходства по отношению к мужчинам, которым было не сравниться с Хью. Она, видимо, это осознавала и не могла избавиться от некоторого давления ожиданий своей семьи – и ожиданий, вызванных семьей. Она была женственной, привлекательной, живой, она была готова стать счастливой, но у нее в голове отложилось, что веселее всего ей жилось в Бухаресте и там она пользовалась наибольшим восхищением. Когда тетя Мэри снова пригласила ее к Ласселсам, на этот раз в Персию, Гертруда пришла в восторг. Это будет ее первая встреча с Востоком.
Узнав, что «его превосходительство» сэр Фрэнк готов поехать послом в Тегеран, Гертруда сразу же принялась учить язык. Лорд Стэнли из Олдерли – семья, в которую после замужества попала тетя Мэйзи, – стал ее первым учителем персидского языка, а потом она посещала Лондонскую школу восточных исследований. Уезжая через полгода в Персию, Гертруда уже понимала устную речь. Вместе со своей двоюродной сестрой Флоренс она поехала на поезде из Германии через Австрию в Константинополь, потом через Тифлис и Баку вокруг Каспийского моря. Ощущение бегства и восторг росли с каждой пересекаемой границей, и когда Гертруда ступила на землю Персии, то почувствовала, будто родилась заново.
В первый же день, выехав из Тегерана на восходе, она отправилась со своим проводником на гребень горы. И оттуда увидела внизу ландшафт, показавшийся ей самым красивым на свете. Этот момент выкристаллизовался в ее письме к кузену Хорейсу Маршаллу от 18 июня 1892 года – момент чистого восторга, и в нем слышится почти мистическая нота, когда Гертруда входит в края дикой природы, которой предстояло стать ее духовным домом:
«О эта пустыня вокруг Тегерана! Мили и мили, где не растет ничего, совсем ничего, обрамленные суровыми голыми горами со снежными шапками, изрытые глубокими руслами потоков. Я не знала, что такое пустыня, пока не приехала сюда. Это чудеснейшее зрелище, и вдруг посередине всего этого, из ничего, из капли холодной воды возникает сад. И какой сад! Деревья, фонтаны, пруды, розы и посреди – дом, такой, как бывал в детстве в волшебных сказках: выложенный зеркальной мозаикой красивыми узорами, синей плиткой, укрытый коврами и наполненный гулкими звуками фонтанов и бегущей воды…»
Связанная дома ограничениями и условностями, на Востоке Гертруда становилась самой собой. Ее дух парил, а восприимчивость к природе и жизни расцветала так, что ей пришлось признать в себе наличие двух Гертруд. Отчасти это чувство различия объяснялось тем, что здесь было мало правил и мало ожиданий. Она вышла из сумрака Беллов на свет независимости. Это ее несколько смирило и привело к осознанию того, чего дома она бы не осознала:
«Мне интересно: остаемся ли мы теми же людьми, когда меняется окружающая обстановка, связи, знакомства? Вот то, что есть я, что есть пустой сосуд, который проходящие мимо наполняют чем хотят, здесь наполнен таким вином, о котором я никогда не слышала в Англии… Как велик мир, как велик и как чудесен! Мне теперь кажется до смешного самонадеянной мысль, что я свою мелкую личность смею проносить через половину его и наивно пытаюсь измерить… то, к чему вряд ли применима какая-либо система мер.
Каждый волшебный день начинался с двухчасовой загородной верховой прогулки, потом холодная ванна, ароматизированная розовой водой, потом завтрак, поданный под тентом в саду посольства. А впереди – море удовольствий: экспедиции и прогулки по живописным местам, прекрасные долгие обеды, лежание в гамаке с книгой, игры и развлечения, неистовые танцы вечером и ужин в удивительных дворцах-павильонах до утренней прохлады. Да и просто ехать верхом или править каретой на улицах было уже откровением.
В этой стране женщины поднимают вуаль – и на тебя смотрит «Мадонна» Рафаэля… мне стыдно чуть ли не перед попрошайками на улице: они носят свои лохмотья с бо́льшим изяществом, чем я – лучшие свои наряды, а вуали женщин из самого простонародья (вуаль – это пробный камень для туалета дамы) куда лучше надеты, чем моя. Вуаль должна спадать от макушки до пят, в этом я уверена, и не должна быть прозрачной».
И наконец к ней пришла любовь в лице обаятельного секретаря посольства, Генри Кадогана, старшего сына достопочтенного Фредерика Кадогана и внука третьего графа Кадогана. Гертруда его описывает в письмах так подробно, что подобный интерес наверняка насторожил Флоренс заранее. Это был мужчина тридцати трех лет, «высокий, рыжий и очень тощий… умный, отлично играет в теннис, еще лучше на бильярде, энтузиаст безика, предан верховой езде, хотя ездить не умеет совершенно… сообразительный, аккуратный, хорошо одетый, смотрит на нас так, будто мы для того и существуем, чтобы он на нас глядел и веселился». Генри был хорошо образован – даже учен, а внимание, оказываемое им Флоренс и Гертруде, вскоре сосредоточилось на последней. Он умел говорить и читать на местном языке и приносил Гертруде пачки книг. Он нашел ей учителя, чтобы она продолжала уроки персидского.
Гертруда писала:
«Это определенно неожиданно и незаслуженно – приехать так издалека в Тегеран и найти в конце пути человека такого восхитительного. Он ездит с нами, он строит для нас планы, он показывает нам прекрасные вещи с базаров – он всегда там, где нам нужен…
Кажется, он прочел все, что стоит читать по-французски, по-немецки и по-английски».
Тетя Мэри, возможно, иногда хворающая во время долгого визита Гертруды, смотрела сквозь пальцы на то, что Флоренс бы осудила. Во время частых прогулок и пикников Гертруда и Генри уезжали неспешно вдвоем и сидели возле ручьев и в садах, читая и разговаривая. Они искали сокровища на базарах и играли в триктрак с приятелем-купцом. Они посещали шахскую сокровищницу, ловили форель и охотились с соколами на куропаток. Когда в Тегеране становилось слишком жарко, иностранные посольства переезжали на летние квартиры, в прохладу Гулахека, где подавали еду под деревьями в садах или под тентами. К тому времени блуждание по базарам пришлось прекратить из-за вспышки холеры. С самоуверенностью молодости Генри и Гертруда продолжали ездить где хотели. Генри имел твердые взгляды и слегка тяготел к дидактике. Он не уступал Гертруде в спорах, и как минимум один раз у них обнаружилась «серьезная разница во мнениях, и я отослала его домой, не попрощавшись!» «Мы с мистером Кадоганом ходили в воскресенье на долгую прогулку и яростно спорили о политике. Его взгляды на гомруль оставляют желать много лучшего, но я думаю, что заставила его несколько изменить точку зрения в пользу юнионистов!»
Они одинаково восхищались Персией, ее романтикой и загадочностью. Генри вынимал из кармана книжку и читал суфийские стихи, пьянящие стансы Хафиза – суфийского мастера четырнадцатого века и самого знаменитого поэта Персии, попутно объясняя его желание встречи с Возлюбленной, заполняющей вакуум между мирским и Божественным. Однажды утром они поднялись до рассвета и поехали на север к пустынной горе, где стоит Цитадель мертвых. «Не успели мы далеко отъехать, – писала Гертруда, – как солнце вспыхнуло и с внезапным ярким блеском взмыло над снежными пиками, и по равнине помчался день… Каменная долина привела нас к сердцу пустыни и концу всех вещей».
Здесь они нашли Башню молчания, ослепительно-белую, первую станцию на дороге загробной жизни, где зороастрийцы оставляли трупы для солнца и стервятников – знак очищения и уничтожения. «Сюда приходили они сбрасывать одежды плоти… чтобы их души, пройдя через семь врат планет, достигли священного огня солнца».
Путешественники обошли башню, залезли на площадку наверху и стали слушать великую тишину безлюдья. Потом спустились и, отпустив поводья, погнали наперегонки по бездорожью со всем азартом и пылом юности. Гертруда описывает переполнявшие ее в тот момент счастье и свободу, которые дает влюбленность:
«Жизнь схватила нас и наполнила бесшабашным весельем. Гудящий ветер, изобильная земля кричали нам: “Жизнь! Жизнь!” Мы скакали и слышали этот крик – жизнь! Щедрая и великолепная! Старость от нас далеко, и смерть далеко; мы оставили ее на ее троне среди пустынных гор, в компании призрачных городов и отжившей веры. Нам досталась широкая равнина и бескрайний мир, красота и свежесть этого утра!»
Как-то лунным вечером, когда они лежали в траве у ручья и воздух был полон ароматом фиалок и роз, а далекая музыка мешалась с уханьем совы, Генри сделал предложение, и Гертруда его приняла. Она тут же написала домой Хью и Флоренс, что они с Генри помолвлены, и стала ждать ответа. Когда же он наконец прибыл, она прочла, что это невозможно. Ей следует не только разорвать помолвку, но и вернуться домой немедленно – или как только Джеральд, брат Билли, сможет освободиться, чтобы ее сопровождать. Гертруда поняла, что это конец самому счастливому времени ее жизни и конец ее надеждам на брак с Генри. Хью навел справки у сэра Фрэнка и других и выяснил, что доход Генри «абсолютно недостаточен для содержания семьи». Хью также отметил, губя последние надежды, что «обаяние и интеллект [Генри] не помешали ему залезть в долги».
И хотя этого Хью дочери не сообщил, но до него дошло и худшее: Генри – игрок.
Как бы ни было прочно с виду финансовое положение Беллов, Хью оставался директором сталелитейных заводов с фиксированной зарплатой. Бразды правления, как и весь капитал, держали его отец и дядя. Хью содержал недешевое хозяйство, жену и пятерых детей в достаточно скромном доме, Ред-Барнс, и один его сын уже учился в Итоне, а второму предстояло вскоре туда отправиться. Лотиан жил в пятиэтажном загородном доме, Раунтон-Грейндж, и держал собственный дом в Лондоне на Белгрейв-Террас, 10, – в основном для своих нужд. В черной металлургии, как и в других ключевых отраслях промышленности, в последнее время наблюдался спад, прибыль стала уменьшаться. Когда-то, в восемьдесят девятом году, Гертруда не без интереса услышала разговор двух людей в поезде, обсуждавших, действительно ли сталепромышленники «наживают гигантские состояния». Она написала Флоренс: «Бедняги решили, что да. Я не стала рассеивать их иллюзий». Сейчас, в июле девяносто второго, лишившаяся надежд, с разбитым сердцем, Гертруда пишет Чиролу невероятно трогательное письмо:
«Мистер Кадоган очень беден, его отец, насколько я понимаю, практически банкрот, а мой, хотя он ангел и готов для меня сделать все на свете, никак не смог бы содержать еще один дом, кроме своего, – а это, получается, именно то, что мы его просили бы сделать… Я надеюсь, он теперь увидится с мистером Кадоганом в Лондоне и придет как минимум к тому же заключению. Тем временем мы с Генри Кадоганом не имеем права считать себя помолвленными, и, боюсь, свадьба если и ждет нас, то в очень, очень отдаленном будущем. Я пишу об этом разумные слова, но в сердце у меня ничего нет разумного, только слишком все безнадежно, чтобы над этим плакать. Приходит момент в самые черные дни, когда они настолько черны, что ничего не можешь делать – только молчать… Куда легче казаться счастливой, когда никто не знает, что у тебя есть причины таковою не быть. А я так тревожусь… я забыла, как быть храброй, а ведь всегда себя считала такой».
Генри ничего не оставалось делать, как уехать из Персии на год-другой и попытаться добиться более прибыльной должности. Менее цельная девушка могла бы взбунтоваться против решения отца, а Гертруда написала Флоренс письмо, замечательное по чувству чести и даже по необычайной степени сочувствия родителям:
«Наше положение очень трудно, и мы очень несчастны. Мы нечасто видимся теперь… поскольку после письма отца не чувствуем себя вправе встречаться. Самое для меня невыносимое – это что ты или папа можете о нем подумать иначе как о человеке благородном и хорошем, настоящем джентльмене. Я его другим не знала.
Это ужасно с моей стороны так писать, вызывая у вас лишь совершенно бесполезные и напрасные сожаления. Не нужно ни на миг думать, что если бы я могла выбрать, то не повторила бы все это снова, при всем нетерпении, душевной боли и разлуке, которые только еще предстоят. Оно того стоило… некоторые люди могут всю жизнь прожить и не знать этого чуда… только можно человеку слегка поплакать, когда приходится отказаться от него, и снова погрузиться в ту же тесную жизнь… ох, мама!»
Нет сомнения, что Гертруда любила. И вполне возможно, что Генри тоже ее любил. Может, они были бы счастливы вместе, он бы бросил игру, а она бы сумела смириться с его скромной карьерой и ездить за ним от должности к должности. Но у них не оказалось такого шанса. Тяжелые прощания как-то были пережиты, и Гертруда вернулась на Слоун-стрит, где ее ждала любящая Флоренс, чтобы утешить. Через пару дней с севера возвратился Хью – заключить любимую дочь в объятия и поговорить с ней сквозь ее слезы. Находясь в подавленном состоянии, Гертруда следующие несколько месяцев писала мало писем. Чувства ее были глубоки, и отходила она медленно. Все же весна застала ее во Франции. Из романтического сада в Ниме, чья красота напомнила ей один сад в Персии, где она была так счастлива, Гертруда пишет домой:
«Взяла карету и поехала в сад, где расположен Нимский храм. Квакали лягушки, совы перекликались в деревьях, теплый ароматный вечер со всеми его звуками так похож был на другие вечера в далеком саду, где кричали совы. Я плакала, плакала в этом храме и римские ванны наполняла слезами, которых никто в сумраке не видел».
Не прошло и года после ее отъезда из Персии, как после краткой болезни, вызванной падением в ледяную реку во время рыбалки, Генри Кадоган умер от пневмонии. Так возникла трагическая схема ее любовной жизни. При всех ее успехах во множестве необычных предприятий и приключений от этого события Гертруда полностью не оправилась никогда.
Желая отвлечь ее, Флоренс придумала, что падчерица должна опубликовать книгу путешествий, составленную по материалам ее дневника и почти ежедневных писем, написанных из Персии в первые счастливые месяцы пребывания там. Гертруда возражала против этой идеи, но, вероятно, это Флоренс связалась с издательством «Бентли», и в ответ на письмо оттуда Гертруда без энтузиазма капитулировала. Своей подруге Флоре Расселл она писала:
«“Бентли” хочет напечатать мои персидские вещи, но ему нужно их больше, так что я после всех колебаний согласилась на публикацию и теперь пишу для него еще шесть глав. Это занятие скучноватое, более того, я бы охотно предпочла, чтобы они не публиковались. Я их писала, как видишь, чтобы сама себя развлечь, и развлеклась, как только могла ожидать, потому что (скромно говоря в сторону) они невероятно слабы. Более того, я так не люблю людей, которые бросаются печататься и наполняют мир своей дешевой и противной писаниной, – а вот теперь сама становлюсь такой. Сперва я отказывалась, но мать решила, что я поступаю неверно, а отец был разочарован, а так как они почти всегда правы, я сдалась. Но в душе я твердо придерживаюсь прежнего мнения. Не будем об этом говорить. Я бы предпочла, чтобы их не прочли».
Мысли ее были настолько же эмоциональны, насколько и рациональны, но все же ее собственное суждение, вероятно, оказалось верным. Денисон Росс, глава лондонской Школы восточных исследований и большой почитатель своей ученицы, был вынужден к последующему изданию написать объяснительное предисловие. Он признал, что главы, написанные в Персии, «… уступают более поздним». «Персидские картинки» были напечатаны в девяносто четвертом году анонимно – компромисс между желанием Флоренс и нежеланием Гертруды – и вскоре забыты.
Персия стала для нее бесконечно более интересна из-за знания языка. Но, как писала Флоренс, «она еще не достигла стадии, когда изучающий язык вдруг осознает, что знание усвоено, того озарения, когда понимается не только буквальное значение слов, но и их суть и различия могут восприниматься критически. Прошло немного времени – и Гертруда в этом свете читала персидских поэтов».
В Лондоне она продолжала брать уроки языка, особенно делая акцент на изучении любовной поэзии Хафиза. Генри познакомил ее с его стихами, обсуждал их ритмы и мистический смысл. Работа началась как способ сохранить в себе любовь к нему. На этот раз Гертруда была намерена создать действительно ценную книгу: сборник своих переводов стихотворений Хафиза вместе с биографией этого суфийского поэта, вложенной в контекст современной ему истории. Это, наверное, стало тайным памятником Генри.
Денисон Росс написал предисловие, где скромно заметил, что при обучении Гертруды «в присутствии такой блестящей ученицы» получил «полезный урок понимания своих собственных ограничений». Собрать воедино биографию Хафиза по множеству рукописных источников, писал он, было огромной заслугой: к этому времени не существовало истории исламской Персии.
«Диван Хафиза», антология его стихов, была напечатана «Хайнеманном» в 1897-м – году бриллиантового юбилея королевы и, что куда печальнее для семьи Белл, смерти тети Мэри, внесшей так много приятных интерлюдий в жизнь Гертруды. Книгу встретили настолько благожелательно, насколько на это может рассчитывать сборник стихов. Эдуард Дж. Браун, величайший на тот момент авторитет по персидской литературе, сказал о переводах Гертруды так: «Хотя и весьма вольные, они, по моему мнению, в высшей степени художественны и являются – в смысле передачи духа Хафиза – наиболее точным переводом его поэзии». Это, за исключением вольного перевода Эдуардом Фицджеральдом катренов Омара Хайяма, «вероятно, наилучший и наиболее поэтичный перевод любого персидского поэта на английский язык».
Намеренная неясность стихов Хафиза, игра слов и музыкальность персидского языка в его формах, размер и рифма – все это делало перевод почти невозможным. Гертруда решила писать свободные стихи, вдохновленные оригиналом, передающие суть и функцию – взлетать вверх и уноситься прочь. Денисон Росс показал в своем предисловии и проблему, и ее решение, предложив в начале одного стиха подстрочник для сравнения с переводом Гертруды.
Первые четыре строчки этого перевода таковы:
I will not hold back from seeking till my desire is realized,
Either my soul will reach the beloved, or my soul will leave its body.
I cannot always be taking new friends like the faithless ones,
I am at her threshold till my soul leaves its body[6].
Гертруда написала так:
I cease not from desire till my desire
Is satisfed; or let my mouth attain
My love’s red mouth, or let my soul expire
Sighed from those lips that sought her lips in vain.
Others may find another love as fai;
Upon her threshold I have laid my head…[7]
Особенно остры ее последние строчки стихотворения, которые довольно заметно отличаются от оригинала:
Yet when sad lovers meet and tell their sighs
Not without praise shall Hafz’ name be said,
Not without tears, in those pale companies
Where joy has been forgot and hope has fed[8].
Ей повезло с учителями персидского и арабского: кроме Денисона Росса был еще выдающийся лингвист С. Артур Стронг, кого она называет «мой пандит». «Мой пандит продолжает хвалить мои успехи… остается лишь думать, что остальные его ученики просто дубины!.. Он вчера отдал мне мои стихи [ее переводы Хафиза] – и они ему действительно понравились».
Всю жизнь Гертруда читала и перечитывала классических и современных поэтов, собирая все издания сразу же по выходе и держа стихи в своей походной библиотеке. К удивлению и разочарованию Флоренс и Хью, она после всех похвал за переводы Хафиза все-таки сочла, что этот талант лежит в стороне от ее главной дороги, и махнула на него рукой. «Мне всегда казалось, что этот дар просматривался во всем, что она писала, – говорила Флоренс. – Дух поэзии окрашивал все ее прозаические описания, все картины, которые она видела сама и сумела показать другим». Этот дух, как считала ее мачеха, был неожиданным и интересным ингредиентом «характера, при случае способного на весьма определенную жесткость и сознательное пренебрежение чувствами, и ума, которому свойственна отличная практическая хватка и понимание общественной жизни, необходимое государственному деятелю».
Вероятно, не следовало ожидать, что Гертруда будет писать еще и стихи – помимо своих чудесных писем, дневников и прозы. В этом уникальном случае грусть по недостижимой любви, метафизической или реальной, задела в больной душе ту струну, что звучит высокой поэзией. Кажется, эта чистая творческая сила зажглась в ней в ответ на что-то уже внешнее, но ощущаемое внутри на ином уровне. Все, что делала она в жизни, было в каком-то смысле эмоциональной реакцией: путевые дневники, экспедиции, археология, самообразование – особенно изучение языков, – альпинизм, работа на Британскую империю и главное желание всей жизни – воссоздание арабской цивилизации. Читая ее перевод стихотворения Хафиза на смерть любимого сына, невозможно не слышать голос Гертруды и не вспоминать ее собственную скорбную утрату.
Good seemed the world to me who could not stay
The wind of Death that swept my hopes away…
Light of mine eyes and harvest of my heart,
And mine at least in changeless memory!
Ah! When he found it easy to depart,
He left the harder pilgrimage to me!
Oh Camel-driver, though the cordage start,
For God’s sake help me lift my fallen load,
And Pity be my comrade of the road![9]