Глава вторая. Детство
Ребенку, появившемуся на свет в подобных обстоятельствах, едва ли уделялось много внимания. Будущая судьба его не сулила каких-либо перспектив. За два месяца до этого герцогиня Кларентийская родила дочь. Впрочем, младенец вскорости умер, но было вполне вероятным, что герцогиня снова станет матерью, и так оно и случилось. Герцогиня Кентская была молода, да и герцог был крепок, посему не исключалось скорое появление брата, который перехватил бы слабые надежды на наследство у маленькой принцессы.
Тем не менее у герцога имелось на этот счет особое мнение: ведь было же пророчество… В любом случае он собирался окрестить девочку Элизабет – именем, приносящим счастье. Это, однако, он решил, не посоветовавшись с регентом, который, стремясь насолить брату, внезапно объявил, что лично явится на крестины, и одновременно сообщил: одним из тринадцати крестных отцов будет российский император Александр I. Когда церемония уже началась и архиепископ Кентерберийский спросил, каким именем крестить ребенка, регент ответил: «Александриной». Тут вмешался герцог и заявил, что допускается добавить еще одно имя. «Ну конечно, – ответил регент, – Георгина?» – «Или Элизабет?» – сказал герцог. Возникла пауза, во время которой архиепископ с младенцем на руках тревожно переводил взгляд с одного принца на другого. «Ну хорошо, – сказал наконец регент, – назовите ее в честь матери. Но Александрина должна стоять впереди». Так, к неудовольствию отца, младенца окрестили Александриной Викторией.
У герцога были и другие поводы для недовольства. Содержание, назначенное ему палатой общин, ни в коей мере не решило его финансовых проблем. Члены палаты опасались, что нация не признает его заслуг. Долги продолжали расти. Долгие годы он жил на 7000 фунтов стерлингов в год, но теперь расходы удвоились. Сокращать их дальше было просто некуда; теперь уже не было ни единого слуги в пожалованных ему апартаментах, который хоть на мгновение остался бы без дела. Герцог излил свою печаль в длинном письме к Роберту Оуэну, чьи симпатии имели положительное свойство приносить практическую пользу. «Могу откровенно заявить, – писал он, – что, рассмотрев предмет со всех возможных сторон, я пришел к выводу, что если я собираюсь и дальше жить в Англии, даже так скромно, как сейчас, без роскоши и без представлений, то менее чем удвоение этих семи тысяч фунтов мне не поможет, и уменьшать тут уже некуда». Совершенно ясно, что он вынужден продать свой дом за 51 300 фунтов, а если этого сделать не удастся, ему придется переехать на континент. «Если моя служба полезна отечеству, то те, кто обладает властью, обязаны подтвердить обоснованность понесенных мною затрат и тех лишений, которые я испытал во время исполнения своего профессионального долга в колониях. Если же это недостижимо, то я сочту это явным доказательством непризнания моих заслуг, и в этом случае я не вижу препятствий в должное время вернуться за границу, как только мы с герцогиней выполним свои обязанности по установлению английского происхождения моего ребенка и вскармливанию его на земле старой Англии, и если позволит Провидение, то и дальнейшему увеличению нашей семьи».
Тем временем он решил провести зиму в Сидмуте, «поскольку в эти месяцы года, столь неприятные в Лондоне, – сказал он Оуэну, – герцогине будут полезны теплые морские ванны, а ребенку – морской воздух Девонширского побережья». В декабре состоялся переезд. С наступлением Нового года герцог вспомнил еще одно пророчество. Гадалка предсказала ему, что в 1820 году умрут два члена королевской семьи. Кто же это будет? Он долго рассматривал все варианты: король, совершенно ясно, долго не протянет, да и герцогиня Йоркская смертельно больна. Вероятно, это будут король и герцогиня Йоркская; или, может быть, король и герцог Йоркский; или король и регент. Сам-то он был одним из самых здоровых людей Англии. «Мои братья, – заявил он, – не так сильны, как я. Я веду размеренную жизнь и всех их переживу. Корона достанется мне и моим детям». Потом он вышел на прогулку и промочил ноги, а вернувшись домой, поленился сменить чулки. В результате простудился, началось воспаление легких, и 22 января он уже умирал. По странному стечению обстоятельств в доме присутствовал молодой доктор Стокмар, двумя годами ранее стоявший у смертного одра принцессы Шарлотты, а теперь наблюдающий агонию герцога Кентского. По совету Стокмара второпях было составлено завещание. Все земное состояние герцога было скорее со знаком минус, но важно было, чтобы опекунство над неразумным пока ребенком, чья судьба теперь столь странным образом изменилась, было вверено герцогине. Герцогу едва хватило сил понять документ и подписать его. Спросив, достаточно ли четко получилась подпись, он потерял сознание и на следующее утро испустил дух. Шестью днями позже сбылась вторая половина цыганского пророчества: долгая, несчастная и бесславная жизнь Георга Третьего, короля Англии, прервалась.
Дела в Сидмуте оказались столь запутанными, что герцогиня не смогла изыскать средств для возвращения в Лондон. На помощь поспешил принц Леопольд и лично, медленными и горькими этапами, сопроводил сестру со всей ее семьей в Кенсингтон. Одетой во все черное овдовевшей леди потребовалась вся ее воля, чтобы это выдержать. Теперь ее перспективы стали еще туманнее, чем прежде. Она имела собственный ежегодный доход в 6000 фунтов стерлингов, но долги мужа возвышались перед нею подобно горе. Вскоре она узнала, что герцогиня Кларентийская снова ждет ребенка. На что еще она могла надеяться в Англии? Зачем ей надо было оставаться в чужой стране, среди незнакомцев, на языке которых она не говорила и чьих традиций не понимала? Конечно, лучше было вернуться в Аморбах и здесь, среди своих, вдали от суеты воспитывать дочь. Но она была неисправимой оптимисткой. Всю жизнь она провела в борьбе и теперь не собиралась сдаваться, к тому же она просто обожала свою малышку. «C’est mon bonheur, mes delices, mon existence»[5], – заявила она; крошка должна быть воспитана как английская принцесса во что бы то ни стало. Принц Леопольд выступил с благородным предложением повысить содержание до 3000 фунтов стерлингов в год, и герцогиня осталась в Кенсингтоне.
Девочка была чрезвычайно упитанной и поразительно походила на своего дедушку. «C’est l’image du feu Roi!»[6] – восклицала герцогиня. «C’est le Roi Georges en jupon»[7], – вторили окружающие леди, когда маленькое создание с трудом ковыляло от одной из них к другой.
Прошло не так уж много времени, и мир начал проявлять легкий интерес к происходящему в Кенсингтоне. Когда в 1821 году вторая дочь герцогини Кларентийской, принцесса Элизабет, умерла, не прожив и трех месяцев, интерес еще более возрос. Казалось, вокруг королевской колыбели незримо пришли в движение могучие силы и неистовые противоречия. Это было время враждующих фракций и злости, жестоких репрессий и глубокого недовольства. Мощное движение, долго сдерживаемое неблагоприятными обстоятельствами, распространилось теперь по всей стране. Повсюду бурлили новые страсти и новые желания; точнее, старые страсти и старые желания расцвели с новой силой: любовь к свободе, ненависть к несправедливости, надежда на будущее. Правители все еще гордо восседали на тронах, одаривая своей древней тиранией; но во тьме рождалась буря, и уже были видны отблески первых молний. Но даже величайшие силы приводятся в движение слабыми человеческими существами; и в течение многих лет казалось, что все великие идеалы английского либерализма зависят от жизни маленькой девочки в Кенсингтоне. Она одна стояла между страной и своим ужасным дядей, герцогом Кумберлендским, отвратительным воплощением реакции. Неизбежно герцогиня Кентская примкнула к партии своего мужа. Вокруг нее стали собираться предводители вигов и агитаторы радикалов. Она была близка с самоуверенным лордом Дурхемом и была на дружеской ноге с самим О’Коннелом. Она приняла у себя Уильберфорса, правда, во избежание кривотолков не предложила ему присесть. Она публично заявила, что верит в «освобождение народа». Не вызывало сомнений, что молодая принцесса будет воспитываться соответствующим образом, однако позади трона затаился, выжидая, коварный герцог Кумберлендский. Брухем, заглядывая в будущее с присущим ему цинизмом, предвидел самые отвратительные последствия. «Никогда я так не молился за принцессу, как сейчас, – написал он, узнав о болезни Георга IV. – Если он уйдет, то вместе с ним уйдут и все неприятности этих негодяев (министров от партии тори), и в обмен на его жизнь они получат своего собственного Фреда I (герцога Йоркского). Впрочем, он (Фред I) тоже долго не протянет; у этого принца Блекгардского, «Брата Уильяма», нелады со здоровьем, так что мы естественным образом будем захвачены королем Эрнстом I или регентом Эрнстом (герцогом Кумберлендским)». Такие мысли были вполне естественны для Брухема; в условиях всеобщего возбуждения они постоянно всплывали на поверхность, и уже за год до ее вступления на престол радикальные газеты были полны предположений, что против принцессы Виктории строит козни ее ужасный дядя.
Однако эхо этих конфликтов и дурных предсказаний не достигало маленькой Дрины – так ее называли в кругу семьи, – и она продолжала играть с куклами, носилась по коридорам или каталась на ослике, подаренном ей йоркским дядей, по аллеям Кенсингтонского сада. И няньки, и фрейлины, и сестра Феодора просто обожали светловолосую голубоглазую девочку, и в течение нескольких лет ей ничто не угрожало, несмотря на утверждения матери, что ее портят чрезмерной заботой. Временами она могла страшно рассердиться, топала ножкой и не считалась ни с кем; несмотря ни на какие уговоры, она не будет учить буквы – нет, не будет; потом она раскаивалась, плакала, но буквы так и оставались невыученными. Когда ей исполнилось пять, на сцене появилась фрейлейн Лейзен, и наступили перемены. Этой леди, дочери ганноверского священника и бывшей гувернантке принцессы Феодоры, очень скоро удалось изменить характер своей подопечной. Вначале, впрочем, она была напугана вспышками ярости маленькой принцессы; ни разу в жизни, по ее словам, она не встречала столь капризного и непослушного ребенка. Но потом она заметила другое: девочка была чрезвычайно правдивой; какие бы наказания ей ни грозили, она никогда не лгала. Будучи весьма строгой, новая гувернантка, однако, понимала: никакие наказания не помогут, если ей не удастся завоевать сердце маленькой Дрины. И когда это удалось, все трудности остались позади. Дрина с удовольствием выучила алфавит и многое другое. Баронесса де Спат научила ее делать картонные коробочки и украшать их мишурой и нарисованными цветами, мать учила ее богословию. Каждое воскресное утро девочку можно было видеть сидящей на церковной скамье и с неподдельным вниманием слушающей бесконечную проповедь священника, ибо днем ей предстояло пересказать услышанное. Герцогиня была уверена, что ее дочь с малых лет должна самым достойным образом готовиться к своему будущему высокому положению. Ее немецкий рационализм не выдерживал откровенной беззаботности, царившей в Карлтон-Хаусе. Дрина ни на миг не должна забывать о таких добродетелях, как простота, размеренность, пристойность и преданность. Впрочем, маленькая девочка не так уж и нуждалась в этих уроках, поскольку от природы была простой и собранной, была набожной и обладала острым чувством благопристойности. Она прекрасно осознавала тонкие особенности своего положения. Когда в Кенсингтонский дворец была привезена своей бабушкой шестилетняя леди Джейн Эллис, ей разрешили играть с принцессой Викторией, которая сама была того же возраста. Юная посетительница, незнакомая с этикетом, принялась раскладывать игрушки по полу и делала это слишком фамильярно. «Оставь их, – тут же сказала принцесса, – они мои; и я могу называть тебя Джейн, но ты не должна звать меня Викторией». Чаще принцесса играла с Викторой, дочерью сэра Джона Конроя, мажордома герцогини. Девочки просто обожали друг друга и часто гуляли в Кенсингтонском саду, взявшись за руки. Но маленькая Дрина прекрасно понимала, кого из них сопровождает, держась на почтительном расстоянии, громадный лакей в алой ливрее.
Добросердечная и чуткая, она любила свою дорогую Лейзен, и свою дорогую Феодору, и свою дорогую Виктору, и свою дорогую мадам де Спат. И свою дорогую мамочку, конечно, она тоже любила, это было ее обязанностью; и все же – она не могла объяснить почему – счастливее всего она чувствовала себя с дядей Леопольдом в Клермонте. Там старая миссис Луиза, которая много лет назад присматривала за ее кузиной Шарлоттой, баловала ее от всего сердца; да и сам дядя был к ней до удивления добр, разговаривая с ней вежливо и серьезно, как со взрослой. Они с Феодорой неизменно рыдали, когда краткосрочный визит заканчивался и им приходилось возвращаться к заполненной скучными обязанностями и навязчивыми воспитателями кенсингтонской жизни. Но иногда, если дела задерживали мать дома, ей позволялось выехать на прогулку с ее дорогой Феодорой и ее дорогой Лейзен, и тогда она могла говорить все, что хочется, смотреть куда хочется, и ей это очень нравилось.
Визиты в Клермонт были достаточно частыми, но один из них, нанесенный по особому случаю, запомнился надолго. Когда ей было семь, король пригласил ее с матерью в Виндзор. Георг IV, обрушивший весь свой скверный характер на невестку и ее семью, наконец устал от гнева и решил сменить его на снисходительную милость. Старая развалина, подагрик в парике, громадный и помпезно одетый, со стоящей рядом в многочисленных украшениях фавориткой и окруженный свитой, изволил принять крохотное создание, которому предстояло однажды появиться в этих же залах, но уже совершенно в ином статусе. «Подай мне свою маленькую лапку», – сказал он, и два поколения соприкоснулись. На следующее утро, проезжая в фаэтоне с герцогиней Глочестерской, он встретил в парке герцогиню Кентскую с ребенком. «Посадите ее сюда», – приказал он, что, к ужасу матери и восторгу дочери, было тут же исполнено. И они помчались к Вирджинскому пруду, где плавала громадная баржа, с которой удили рыбу лорды и леди, и еще одна баржа с оркестром. Король, нежно взглянув на Феодору, похвалил ее манеры и затем обратился к своей собственной маленькой племяннице: «Какая у тебя любимая песня? Сейчас оркестр ее сыграет». – «Боже, храни короля», – последовал мгновенный ответ. Эти слова часто приводят как пример врожденной тактичности, которой принцесса славилась впоследствии. Однако она была чрезвычайно правдивым ребенком и, вероятно, действительно любила эту песню.
Герцог Йоркский, нашедший некоторое утешение после смерти жены в симпатиях герцогини Рутлендской, умер в 1827 году, оставив после себя недостроенную громаду Стаффордского дома и 200 000 фунтов долгов. Тремя годами позже ушел и Георг IV и правление перешло к герцогу Кларентийскому. Новая королева, теперь это было очевидно, ни при каких обстоятельствах уже не могла стать матерью, поэтому парламент признал принцессу Викторию предполагаемой наследницей короны, и герцогине Кентской, годовое содержание которой было удвоено пять лет назад, выделили дополнительно 10 000 фунтов на содержание принцессы. Кроме того, ее назначили регентшей на случай смерти короля до совершеннолетия ее дочери. В это же время начались великие потрясения государственной системы. Власть тори, господствовавших в Англии более сорока лет, внезапно начала ослабевать. В развернувшейся вслед за этим неистовой борьбе какое-то время даже казалось, что могут быть разрушены вековые традиции, что слепое упорство реакционеров и решительная ярость их противников не кончатся не чем иным, как революцией. Но в конце концов удалось прийти к компромиссу: был принят закон о реформе. Центр тяжести конституции сместился в сторону средних классов, к власти пришли виги, и состав правительства приобрел либеральный оттенок. В результате этих перемен изменилось и положение герцогини с дочерью. Имея покровительство оппозиционной группы, они пользовались поддержкой официального большинства нации. С этого времени принцесса Виктория считалась живым символом победы средних классов.
Герцог Кумберлендский, напротив, утратил былую популярность: закон о реформе сузил его права. Он стал почти безвредным, хотя и оставался по-прежнему безобразным. Ужасный дядя – теперь уже человек из прошлого.
Собственный либерализм герцогини не был слишком глубоким. Она непринужденно двинулась по стопам мужа, с убеждением повторяя слова, сказанные умными друзьями и своим мудрым братом Леопольдом. Сама она не претендовала на мудрость. Она очень многого не понимала в законе о бедных, и в работорговле, и в политической экономии, но надеялась, что исполняет свой долг, и надеялась – вполне искренне, – что то же можно будет сказать и о Виктории. В вопросах образования она опиралась на концепции доктора Арнольда, чьи взгляды только начали проникать в общество. Первой и основной целью доктора Арнольда было сделать своих учеников «в высочайшем и истинном смысле этого слова христианскими джентльменами», затем следовало интеллектуальное совершенствование. Герцогиня была убеждена, что основная цель ее жизни – вырастить из дочери истинную христианскую королеву. На достижение этой цели она и направила всю свою энергию и по мере развития дочери с удовольствием замечала, что усилия не были потрачены впустую. Когда принцессе исполнилось одиннадцать, герцогиня пожелала, чтобы епископы Лондонский и Линкольнский проэкзаменовали ее и доложили о достигнутых ею успехах. «Я чувствую, что пришло время, – объясняла герцогиня в письме, явно написанном ее собственной рукой, – проверить все, что сделано, и если обнаружится, что что-то сделано по ошибочному суждению, то это можно было бы исправить. Затем следует обсудить и при необходимости пересмотреть планы будущего образования… Я почти всегда лично наблюдаю за каждым уроком, и, если фрейлина принцессы оказывается знающей, она помогает ей готовить уроки для разных учителей, и я намерена действовать в такой манере, как будто я сама ее гувернантка. По достижении соответствующего возраста она начала вместе со мной регулярно посещать церковную службу, и я совершенно убеждена в ее искренней религиозности и что религия производит на нее столь глубокое моральное воздействие, что она значительно меньше подвержена ошибкам и может быть охарактеризована как способный к рассуждениям ребенок». «Основная черта ее характера, – добавила герцогиня, – это сила интеллекта, способного с легкостью воспринимать информацию и с необычайной готовностью приходить к весьма точному и справедливому решению по любому заданному ей вопросу. Ее приверженность правде столь замечательна, что, я чувствую, этот бастион не падет ни при каких обстоятельствах». Епископы прибыли во дворец, и результаты экзамена оправдали все ожидания. «Отвечая на великое множество предложенных ей вопросов, – доложили они, – принцесса показала точное знание наиболее важных частей Священного Писания и основных истин и доктрин христианской религии в согласии с учением английской церкви, а также знакомство с хронологией и основными событиями английской истории, превосходное для столь юной особы. На вопросы по географии, использованию глобуса, арифметике и латинской грамматике ответы принцессы были столь же удовлетворительными». Они сочли, что составленный герцогиней план обучения не требует каких-либо улучшений, и архиепископ Кентерберийский, участвовавший в обсуждении, пришел к такому же удовлетворительному заключению.
Однако предстояло сделать еще один важный шаг. До сих пор, как объяснила герцогиня епископам, принцесса находилась в неведении относительно ее предполагаемого государственного положения. «Она знает, что монарх должен жить для других, и знакома с его обязанностями, так что, когда ее невинный разум осознает ожидающую ее судьбу, она примет ее с полным осознанием возлагаемой на нее ответственности, и следует надеяться, что прочность ее принципов не будет поколеблена высотой ее будущего положения». Было решено, что в следующем году принцесса будет просвещена по этому вопросу. Затем последовала хорошо известная сцена: урок истории, заранее вложенное в книгу гувернанткой генеалогическое древо королей Англии, удивление принцессы, ее расспросы и, наконец, осознание ею фактов. Когда девочка наконец все поняла, она помолчала немного и затем сказала: «Я буду хорошей». Эти слова представляли собой нечто большее, чем обычное заявление, нечто большее, чем выражение навязанного желания; они, с их краткостью и эмоциональностью, их эгоизмом и скромностью, были естественным итогом главенствующих принципов жизни. «Я много плакала, узнав об этом», – призналась ее величество много лет спустя. Несомненно, в присутствии других, даже ее дорогой Лейзен, девочка себя сдерживала, а потом забивалась в какой-нибудь уголок, подальше от материнских глаз, и облегчала непривычно волнующееся сердце, прикрывшись носовым платком. Но избежать материнских глаз было не так уж просто. Ни утром, ни вечером, ни днем, ни ночью нельзя было укрыться от материнского взора. Ребенок вырос в девочку, девочка – в девушку, но по-прежнему она спала в материнской спальне и по-прежнему у нее не было места, где она могла бы побыть или поработать в одиночестве. За каждым ее шагом неусыпно наблюдали: до самой коронации она никогда не спускалась с лестницы, чтобы при этом кто-нибудь не держал ее за руку. В доме царили простота и порядок. Часы, дни и годы протекали с медленной размеренностью. Куклы – бесчисленные куклы, каждая безукоризненно одета и имя каждой пунктуально занесено в каталог, – ушли и уступили место музыке и танцам. Пришел Таглиони, дабы придать ее фигуре грацию и осанку, и Лабраче, дабы развить ее высокое сопрано на примере собственного глубокого баса. Официально назначенный преподавателем декан Честерский продолжал свои бесконечные уроки Священного Писания, тогда как герцогиня Нортумберлендская, официальная гувернантка, с важностью присутствовала на каждом уроке. Несомненно, особых успехов в свои школьные годы принцесса добилась в языкознании. В первую очередь она, естественно, изучила немецкий, но вскоре последовали английский и французский, так что фактически она свободно владела всеми тремя, хотя познания в английской грамматике остались несколько неполными. В это же время она освоила разговорный итальянский и бегло ознакомилась с латынью. Тем не менее читала она сравнительно мало. Это занятие ей не нравилось, отчасти, вероятно, потому, что предлагаемые ей книги были либо очень скучными проповедями, либо стихами, которые она не вполне понимала. Романы были под строгим запретом. Лорд Дурхем уговорил мать дать ей что-нибудь из рассказов мисс Мартинью, иллюстрирующих истины политической экономии, и они пришлись ей по душе; но вызывало опасения, что удовольствие ей доставил сам рассказ, а в действительности она так и не поняла теорию товарно-денежных отношений или природу ренты. Ей не повезло только в том, что в годы отрочества она была окружена чисто женским обществом. Не было ни отца, ни братьев, которые могли бы нарушить мягкую монотонность ежедневной размеренности – импульсивностью, некой даже грубостью, беззаботным смехом и воздухом свободы внешнего мира. Никогда принцессу не звали громким раскатистым басом; никогда она не ощущала своей нежной щекой прикосновения грубой щетины; никогда не взбиралась на стены с мальчиком. Визиты в Клермонт – эти маленькие счастливые погружения в мужское общество – прекратились, когда ей было одиннадцать и принц Леопольд покинул Англию, дабы стать королем Бельгии. Она все еще любила его. Он все еще был «моим вторым отцом или даже первым, ведь он действительно мне как отец, которого у меня не было». Но теперь его отеческая любовь ощущалась слабее и через холодный поток писем. В конце концов женские обязанности, женская элегантность, увлеченность, тонкость полностью поглотили ее, и ее плотно закутанной души едва ли достигали юмор и фантазия – эти два великих источника, без которых не может обойтись истинная жизнь. Настоящим центром мира принцессы была баронесса Лейзен – Георг IV перед смертью пожаловал ей этот титул ганноверского дворянства. После замужества Феодоры и отъезда дяди Леопольда в Бельгию баронесса осталась вне конкуренции. Принцесса отдавала матери должное уважение, но сердце ее принадлежало Лейзен. Разговорчивая и сообразительная дочь ганноверского пастора, отдав всю привязанность своей царственной воспитаннице, получила в награду бесконечное доверие и страстное обожание. Девочка готова была броситься в огонь за своей «драгоценной Лейзен». Она заявила, что «лучшего и преданнейшего друга» у нее не было с самого рождения. На каждой странице дневника, который принцесса начала вести в тринадцать лет и куда она ежедневно заносила все свои успехи и радости, можно найти следы баронессы и ее всепроникающего влияния. Юное создание, взирающее на нас со страниц дневника, самораскрывающееся с искренней чистотой, откровенностью, простотой, чуткостью и религиозной решимостью, само вполне могло быть дочерью немецкого пастора. Предметы радости, обожания и восхищения она неизменно выделяла подчеркиванием и восклицательными знаками. «Прогулка была очаровательна. Почти все время ехали рысью. Милая маленькая Рози держалась великолепно. Домой вернулись в четверть первого… Без двадцати семь мы выехали в оперу… Вышел Рубини и спел арию из “Анны Булены” просто великолепно. Домой вернулись в полдвенадцатого». В ее комментариях прочитанного явственно чувствуется влияние баронессы. Как-то раз по ошибке ей позволили взять томик воспоминаний Фанни Кембл. «Весьма грубая и странная книга. Судя по стилю, писательница очень груба и не слишком хорошо воспитана, поскольку в книге так много вульгарностей. Очень жаль, что женщина, наделенная таким талантом, как миссис Батлер, не обратила на это внимания и опубликовала книгу, в которой так много ерунды и бессмыслицы, что это может только повредить ее репутации. Я не ложилась до двадцати минут десятого». Письма мадам де Севин, которые баронесса читала вслух, пришлись ей больше по вкусу: «Сколько в ее стиле подлинной элегантности и естественности! Сколько в ней наивности, ума и очарования». Но наивысшее восхищение она приберегла для книги епископа Честерского «Исследование Евангелия от св. Матфея». «Это очень хорошая книга. Как раз, как я люблю. Очень простая и понятная и полна правды и доброты. Она совершенно не похожа на эти заумные книги, в которых спотыкаешься на каждом абзаце. Лейзен дала ее мне в воскресенье во время причастия». За несколько недель до этого состоялась ее конфирмация, и вот как она описала это событие: «Я чувствовала, что конфирмация – это одно из самых торжественных и важных событий моей жизни, и, я уверена, она окажет просветляющее воздействие на мой разум. Я глубоко раскаялась во всем дурном, что когда-либо совершала, и поверила, что Господь Всемогущий укрепит мое сердце и разум и я оставлю позади все плохое и последую лишь достойному и правильному. Я поняла, что непременно должна стать истинной христианкой и должна утешать мою дорогую маму во всех ее печалях, испытаниях и заботах и быть прилежной и любящей дочерью. Также я должна слушаться дорогую Лейзен, которая столько для меня сделала. Я была одета в белое кружевное платье и белый креповый капор с венком белых роз. Я приехала в кабриолете с мамой, а остальные ехали за нами в другой карете». Читая дневник, кажется, что держишь в руке маленький и гладкий кусочек хрусталя, без единого помутнения, блесток и столь прозрачный, что виден он насквозь.
И все же для проницательного взгляда чистота не может быть абсолютной. Дотошный исследователь способен и в нетронутой почве отыскать первые слабые признаки нежданной жилы. В том монастырском существовании, которое они вели, визиты были будоражащими событиями, а, поскольку у герцогини было немало родственников, случались они не так уж редко. Дядюшки и тетушки часто заезжали из Германии, да и кузены тоже. Когда принцессе было четырнадцать, она обрадовалась приезду двух мальчиков из Вюртемберга, принцам Александру и Эрнсту, сыновьям сестры ее матери и правящего герцога. «Оба они чрезвычайно высоки, – писала она, – Александр очень симпатичен, а у Эрнста очень доброе лицо. Они оба чрезвычайно дружелюбны». Их отъезд наполнил ее сердце сожалением. «Мы видели, как они садятся в баржу, и потом некоторое время наблюдали с берега, как они уплывают. Они были так дружелюбны, и так приятно было их принимать. Они всегда были довольны, всегда в хорошем настроении. Александр всегда заботился обо мне, когда мы катались на лодке, и всегда ехал рядом, когда мы ездили верхом; да и Эрнст тоже». Спустя два года приехали другие два кузена, принцы Фердинанд и Августус. «Дорогой Фердинанд, – писала принцесса, – вызывал всеобщее восхищение в любой компании… Он такой непосредственный, всегда держится с достоинством. Они оба такие милые и очаровательные. Августус тоже очень дружелюбен и к тому же весьма неглуп». Она так и не смогла решить, кто же из них симпатичнее. Но вскоре после этого приехали еще два кузена, которые тут же затмили всех остальных. Это были принцы Эрнест и Альберт, сыновья старшего брата ее матери, герцога Саксен-Кобургского. На этот раз она описывает принцев с большими подробностями. «Эрнест, – отмечала она, – так же высок, как и Фердинанд с Августусом; у него темные волосы и красивые темные глаза и брови, но рот и нос не слишком хороши. Лицо у него доброе, честное и интеллигентное, и фигура очень хороша. Альберт того же роста, что и Эрнест, но крепче и очень красив. Цвет волос у него – почти как у меня, большие голубые глаза, прекрасный нос и очень милый рот с великолепными зубами, но очарование его лица – в его выражении, которое просто восхитительно; c’est a la fois[8] полно доброты и симпатии и очень умно и интеллигентно». «Оба кузена, – добавила она, – добры и хороши и значительно опытнее Августуса. Они прекрасно говорят по-английски, и с ними я тоже говорю на этом языке. 21 июня Эрнесту исполнится 18 лет, а Альберту 26 августа будет 17. Дорогой дядя Эрнест подарил мне очаровательного лори. Он такой смирный, что его можно держать на руках и даже положить палец ему в клюв или вообще делать с ним что хочешь, и он даже не кусается. Он больше маминого серого попугая». Чуть далее: «Я села между моими дорогими кузенами на софу, и мы рассматривали рисунки. Оба они прекрасно рисуют, особенно Альберт, и оба жить не могут без музыки. Они вообще любят все время чем-то заниматься, я думаю, любой может брать с них пример». Когда после трехнедельного пребывания пришло время юношам и их отцам возвращаться в Германию, расставание получилось печальным. «Это был наш последний счастливейший завтрак с моим дорогим дядей и моими самыми любимыми кузенами, которых я так сильно люблю. Они самые лучшие кузены в мире. Как бы я ни любила Фердинанда и Августуса, Эрнеста и Альберта я люблю больше, о, значительно больше… Они оба очень образованны и очень умны, умны от природы, особенно Альберт, который наиболее ярок, и они очень любят обсуждать серьезные и поучительные вещи и при этом остаются очень, очень веселыми, радостными и счастливыми, как и подобает юношам. Альберт всегда любит пошутить и очень остроумно отвечает за завтраком и вообще всегда. Он любит играть с Дешем и гладить его, так забавно… Милый Альберт играл на рояле, когда я спустилась. В 11 дорогой дядя, мои обожаемые кузены и Чарльз покинули нас в сопровождении графа Колората. Я с великой теплотой обняла моих милых кузенов и моего дорогого дядю. Я плакала очень горько, очень горько». Обоим принцам достались ее восторг и курсивы; но совершенно очевидно, кому она отдавала тайное предпочтение. «Особенно Альберт!» Ей было всего семнадцать, и на нее оказали неизгладимое впечатление очарование, доброта и совершенство этого юноши, его большие голубые глаза, прекрасный нос и милый рот с великолепными зубами.
Король Уильям терпеть не мог свою невестку, и герцогиня отвечала ему тем же. Без достаточного такта и терпимости их взаимное положение просто не могло не породить неприязнь, но герцогиня никогда не отличалась тактичностью, а уж в характере его величества терпимости не было и в помине. Вспыльчивый скандальный старик, с размашистыми жестами, выпученными вращающимися глазами и головой, подобной ананасу, – внезапное восхождение на трон в пятидесятишестилетнем возрасте почти свело его с ума. Его необузданная природная энергичность полностью возобладала над остальными качествами. Он постоянно совершал какие-то нелепые поступки в самой экстравагантной манере, сея вокруг себя удивление и ужас и ни на секунду не замолкая. Его язык был определенно ганноверским, с его повторениями и словечками-паразитами. «Это совсем не то! Это совсем не то!» – так и гремело, заглушая все вокруг. Его речи, произносимые в самые неподходящие моменты и заполненные смесью тех фантазий и недовольств, которым случилось в этот момент ударить ему в голову, вызывали у министров оцепенение. Люди говорили, что он на четверть негодяй и на три четверти фигляр, но те, кто знал его лучше, не могли его не любить – при правильном подходе он был достаточно разумен и по-настоящему добродушен и чистосердечен. Но, подойдя к нему не с той стороны, вы наталкивались на ураган, что и испытала на себе герцогиня Кентская.
Она не представляла, как с ним обращаться, – никак не могла его понять. Озабоченная своим собственным положением, своими обязанностями, ответственностью за свою дочь, она не желала уделять внимания едкой подозрительности вздорного старика с сомнительной репутацией. Она была матерью наследницы английского престола; он должен признать этот факт, поднять ее на должную высоту и поставить выше вдовствующей принцессы Уэльской, увеличив ежегодное содержание из своего кошелька. Ей не приходило в голову, что такие претензии могут раздражать короля, не имеющего собственного законного наследника и еще не полностью оставившего надежду на его появление. Она упорно продолжала действовать в выбранном направлении. Ее личным советником был сэр Джон Конрой, самовлюбленный ирландец со странными суждениями. Он рекомендовал отправить Викторию попутешествовать по Англии, и с этой целью было организовано несколько поездок в западную часть, центральную и в Уэльс, которые проводились летом в течение нескольких лет. Задумка была отличная, но исполнение оказалось неудачным. Разрекламированные прессой путешествия привлекли толпы энтузиастов, а сопровождающие их официальные приемы придали им дух королевской церемонии. Преданные горожане вручали адреса, растроганная герцогиня, необъятная от украшающих ее перьев и почти закрывающая собой маленькую принцессу, громко читала с немецким акцентом трогательные ответы, заготовленные сэром Джоном, который в своей странности и энергичности, казалось, объединил обязанности мажордома и премьер-министра. Естественно, король аж потемнел, читая виндзорскую газету. «Эта женщина невыносима!» – воскликнул он. Бедная королева Аделаида, хоть и обескураженная, но не потерявшая дружелюбия, пыталась сгладить конфликт. Она уходила от неприятной темы, писала Виктории очень добрые письма, но все было напрасно. Поступили сведения, что герцогиня Кентская, приплыв в Солент, настояла на том, чтобы прибытие ее яхты встречалось королевским салютом всеми военными во всех фортах. Король заявил, что это представление пора остановить. Он провел совещание с премьером и первым лордом адмиралтейства, после чего они послали герцогине частное письмо, в котором просили ее удержаться от такого явного выражения своих прав. Но она к этому не прислушалась; сэр Джон Конрой был непреклонен. «Как личный советник ее королевского величества, – заявил он, – я не могу рекомендовать ей такое поведение». Впоследствии король, в состоянии сильнейшего возбуждения, выпустил специальный приказ, запрещающий встречать королевским салютом любые корабли, за исключением тех, на борту которых находится правящий монарх или его свита.
Пока король Уильям пререкался со своими министрами-вигами, ситуация еще более усугублялась, ибо теперь герцогиня ко всем своим прочим недостаткам становилась еще и политическим союзником его противников. В 1836 году он попытался подготовить почву для обручения принцессы Виктории с одним из сыновей принца Оранского и одновременно попытался всеми средствами помешать визиту молодых кобургских принцев в Кенсингтон. Обе попытки закончились неудачей. Единственным результатом его усилий был гнев короля Бельгии, который, оставив на мгновение королевскую сдержанность, написал по этому поводу возмущенное письмо своей племяннице. «Я крайне удивлен, – писал он, – поведением вашего старого дядюшки короля. Это приглашение принца Оранского с сыновьями, эти попытки принуждения весьма странны… Не далее как вчера я получил полуофициальное послание из Англии, намекающее, что было бы крайне желательно, чтобы ваши родственники в этом году удержались от визита – qu’en dites-vous?[9] Значит, родственники королевы и короля до бог знает какого колена могут ходить стаями и править страной, тогда как вашим родственникам запрещено здесь даже появляться, и это притом, что, как вам известно, все ваши родственники всегда были очень обязательны и добры к королю. Воистину я никогда не видел и не слышал ничего подобного и надеюсь, это несколько поднимет ваш дух. Теперь, когда даже в британских колониях искоренили рабство, я не понимаю, почему только вы и ваши родственники должны находиться в Англии на положении белых рабов, ведь двор вас даже не купил, по крайней мере, мне не известно о каких-либо затратах или о том, чтобы король потратил хотя бы шестипенсовик на ваше содержание… О, принципиальность и политическая или другая честность, где бы вас отыскать!»
Вскоре после этого король Леопольд лично прибыл в Англию и был принят столь же холодно в Виндзоре, сколь тепло в Кенсингтоне. «Слушать рассуждения дорогого дяди, – писала принцесса в дневнике, – все равно что читать поучительную книгу. Его слова очень умны и понятны. По всеобщему признанию, он один из лучших современных политиков. О политике он говорит вежливо и в то же время твердо и беспристрастно». Однако другой дядя ни в коей мере не разделял ее восхищения. Он не мог, как он сказал, выносить этого водохлёба; ведь король Леопольд совершенно не пил вина. «Что это вы пьете, сэр?» – спросил он как-то за обедом. «Воду, сэр». – «Черт возьми, сэр! – последовал ответ. – Почему вы не пьете вина? Никому и никогда не позволяется пить воду за моим столом».
Было совершенно ясно, что вот-вот произойдет большой взрыв. И жаркими августовскими днями это и случилось. Герцогиня и принцесса приехали в Виндзор на бал по случаю дня рождения короля, а сам король, который провел весь день в Лондоне, занимаясь отсрочкой заседания парламента, нанес в их отсутствие визит в Кенсингтонский дворец. Там он обнаружил, что герцогиня только что заняла для себя, вопреки его распоряжениям, апартаменты из семнадцати комнат. Он чрезвычайно рассердился и, вернувшись в Виндзор и тепло поприветствовав принцессу, публично упрекнул герцогиню в содеянном. Но это было ничто в сравнении с тем, что последовало дальше. На следующий день состоялся банкет, на котором присутствовали сотни гостей. Герцогиня Кентская села по правую руку от короля, а принцесса Виктория напротив. В конце обеда в ответ на тост за здоровье короля он поднялся и в долгой и страстной речи излил чашу своего гнева на герцогиню. Она, заявил король, оскорбляет его грубо и постоянно. Она не допускает к нему принцессу, причем делает это в совершенно недопустимой манере. Она окружила себя злобными советчиками и совершенно не способна действовать в соответствии с требованиями своего положения. Он не может этого больше выносить, и он покажет ей, кто здесь король. Он требует к себе должного уважения. Отныне принцесса должна участвовать во всех без исключения дворцовых мероприятиях. И он надеется, что Господь продлит его жизнь еще на шесть месяцев, что позволит избежать отвратительного регентства, и корона непосредственно перейдет к предполагаемой наследнице, вместо того чтобы попасть в руки той, «которая сидит рядом» и на чье поведение и способности полагаться не приходится. Казалось, что оскорблениям не будет конца. Лицо королевы приняло пунцовый оттенок, принцесса расплакалась, а сотни гостей сидели в оцепенении. Не произнеся ни слова, герцогиня дождалась конца тирады и ухода гостей. Затем в порыве стыда и ярости она заказала карету и объявила о немедленном возвращении в Кенсингтон. Немалых усилий стоило хоть как-то ее успокоить и уговорить разгневанную леди отложить отъезд хотя бы до утра.
Впрочем, отряхнув с ног виндзорскую пыль, она не избавилась от неприятностей. И в собственном доме ее преследовали горечь и раздражение. Кенсингтонские апартаменты пропитывали скрытая неприязнь, зависть и враждебность, усугубленные годами тесноты и злобы.
Между сэром Джоном Конроем и баронессой Лейзен существовала давняя непримиримая вражда. Но это было еще не все. Герцогиня слишком привязалась к своему мажордому. Они допускали некоторые фамильярности в отношениях, и однажды принцесса Виктория стала этому свидетелем. Об увиденном она рассказала баронессе и ее любимой подруге мадам де Спат. К несчастью, мадам де Спат не сдержала язык, и ей даже хватило ума упрекнуть герцогиню; после чего она была моментально изгнана. Избавиться же от баронессы было не так просто. Эта осторожная и сдержанная леди отличалась безупречным поведением. Положение ее было непоколебимым. Ей удалось заручиться поддержкой самого короля, и сэр Джон обнаружил, что не в силах ей противодействовать. Но вскоре дом разделился на два враждебных лагеря. Герцогиня всей силой своей власти поддерживала сэра Джона; но и у баронессы был союзник, которым нельзя было пренебрегать. Хотя принцесса Виктория и хранила молчание, она была сильно привязана к мадам де Спат и обожала свою Лейзен. Герцогиня отлично понимала, что в этом отвратительном скандале ее дочь выступает не на ее стороне. Досада, раздражение, укоры совести буквально раздирали ее на части. Она пыталась найти утешение то в дружелюбной болтовне сэра Джона, то в едких замечаниях леди Флоры Хастингс, одной из ее фрейлин, которая недолюбливала баронессу. Баронесса часто становилась предметом насмешек; дочь пастора, несмотря на все ее величие, так и не смогла избавиться от привычек, выдающих ее происхождение. Ее пристрастие к тмину, например, было безудержным. Из Ганновера ей постоянно присылали мешочки тминных семян, которыми она посыпала бутерброды с маслом, капусту и даже жареное мясо. Леди Флора не смогла удержаться от едкого замечания, о чем не преминули доложить баронессе; та в ярости поджала губы, и неприязнь нарастала.
Король молил Бога продлить ему жизнь до совершеннолетия племянницы; но за несколько дней до ее восемнадцатилетия – даты официального совершеннолетия – внезапный приступ болезни почти что свел его в могилу. Однако ему удалось выкарабкаться, и принцесса с радостью смогла пройти через все торжественные ритуалы – и бал во дворце, и официальный прием. «Граф Зичи, – писала она в дневнике, – отлично выглядит в мундире, но вот гражданская одежда ему не идет». Она собиралась потанцевать с этим юношей, но возникла непреодолимая трудность. «Он не мог танцевать кадриль, а я в своем положении, к несчастью, не могла танцевать вальс и галоп, так что станцевать с ним мне не пришлось». Подарок короля ей очень понравился, но послужил причиной неприятной домашней сцены. Невзирая на недовольство ее бельгийского дяди, она сохраняла хорошие отношения с дядей английским. Он всегда был к ней очень добр, и, несмотря на его ссоры с матерью, принцесса не испытывала к нему неприязни. Он был, по ее словам, «странным, весьма странным и замечательным», но «его намерения часто неверно истолковывались». Теперь он адресовал ей письмо, в котором предложил 10 000 фунтов стерлингов годового содержания, причем деньги поступали в ее личное распоряжение и мать не могла их контролировать. Лорду Конингхему, главному камергеру, было поручено лично вручить письмо принцессе. Прибыв в Кенсингтон, он был представлен герцогине и принцессе, и когда достал письмо, герцогиня протянула за ним руку. В ответ лорд Конингхем испросил ее высочайшего прощения и изложил волю короля. Герцогиня отступила, и принцесса взяла письмо. Она тут же написала дяде ответ, в котором приняла его великодушный дар. Герцогиня была чрезвычайно недовольна; 4000 фунтов в год было бы для Виктории вполне достаточно, а остальными 6000 фунтов она отлично смогла бы распорядиться и сама.
Вскоре король Уильям забыл о болезнях и вернулся к нормальной жизни. И снова всю королевскую свиту – их величеств, престарелых принцесс и какую-нибудь несчастную жену посла или министра – можно было часами наблюдать за великолепным столом красного дерева, тогда как королева вышивала кисет, а король спал, время от времени просыпаясь, дабы воскликнуть: «Именно так, мадам, именно так!» Однако выздоровление было недолгим. Внезапно старик сдал. Хоть и не было каких-либо особых симптомов, кроме сильной слабости, улучшения не наблюдалось, и стало очевидно, что смерть уже не за горами.
Все взгляды и все помыслы обратились к принцессе Виктории; но она, заточенная в Кенсингтоне, по-прежнему оставалась маленькой незаметной фигуркой, скрывавшейся в тени своей властной матери. Впрочем, предшествующий год сыграл огромную роль в ее развитии. Впервые ее все еще детский разум начал робко обращаться к недетским проблемам. И подтолкнул ее к этому король Леопольд. Возвратившись в Брюссель, он возобновил с ней переписку, но в более серьезной манере. Он рассказывал о тонкостях иностранной политики, обсуждал обязанности монарха, разоблачал порочную тупость прессы. На последнюю тему он писал с особой резкостью: «Если собрать воедино всех редакторов всех газет со всех стран, где существует свобода печати, то я не доверил бы этой толпе даже любимую собаку, а уж тем более свою честь и репутацию». Его взгляды на монаршие обязанности были совершенно замечательны: «Я считаю, что высочайшее лицо государства должно непременно действовать с величайшей беспристрастностью и справедливостью на всеобщее благо». В это время вкусы принцессы все еще продолжали формироваться. Хотя она по-прежнему обожала верховую езду и танцы, в ней проснулась подлинная любовь к музыке и она с энтузиазмом упивалась руладами и ариями итальянской оперы. Она даже увлеклась поэзией – по крайней мере, стихами сэра Вальтера Скотта.
Когда король Леопольд понял, что дни короля Уильяма сочтены, он послал племяннице несколько длинных писем с превосходными советами. «В каждом письме, которое я вам пошлю, – говорил он, – я намерен повторить, что главное правило – оставаться твердой, решительной и честной, какой вы и были до сих пор».
Приближающийся кризис не должен ее тревожить, нужно лишь верить в свой «здравый разум и прямоту» своего характера; никогда не следует принимать поспешных решений; никогда не задевать чужого самолюбия и хранить доверие к администрации вигов. Впрочем, не удовлетворившись одними письмами, король Леопольд решил, что принцессе необходим личный наставник, и послал ей в помощь своего преданного друга, которого двадцать лет назад обнимал у смертного одра в Клермонте. Так снова, как бы в соответствии с каким-то непреодолимым роком, на сцене возникла фигура Стокмара – неизбежного спутника великих событий.
18 июня состояние короля заметно ухудшилось. Рядом постоянно находился архиепископ Кентерберийский, пытаясь утешить его душу молитвами. Нельзя сказать, что святые слова не нашли в душе короля благодатную почву; многие годы его величество был глубоко верующим. «В молодости, насколько я помню, – объяснил он как-то на банкете, – я верил только в удовольствия и развлечения – и ни во что больше. Но однажды в море я попал в шторм и, пораженный величием глубины, уверовал. И с тех пор остаюсь истинным христианином». В этот день была годовщина битвы при Ватерлоо, и умирающий об этом не забыл. Он счастлив, сказал он, что дожил до этого дня и уже никогда не увидит заката. «Я надеюсь, что его величество увидит еще немало закатов», – сказал доктор Чемберс. «О! Это совсем не то, совсем не то», – последовал ответ. Ему довелось пережить еще один закат, и умер он рано поутру на следующий день. Случилось это 20 июня 1837 года.
Когда все кончилось, архиепископ и главный камергер заказали экипаж и во весь опор помчались из Виндзора в Кенсингтон. Во дворец они прибыли к пяти часам и лишь с большим трудом добились аудиенции. В шесть герцогиня разбудила дочь и сообщила, что прибыли архиепископ Кентерберийский и лорд Конингхем и хотят ее видеть. Та поднялась с постели, надела халат и вышла без сопровождения в зал, где ее ожидали посланцы. Лорд Конингхем, преклонив колени, официально объявил о смерти короля; архиепископ добавил некоторые подробности происшедшего. Видя перед собой склонившихся и смущенно лепечущих сановников, она поняла, что стала королевой Англии. «Раз уж Провидению угодно даровать мне такое положение, – записала она в тот день в дневнике, – я сделаю все возможное, чтобы выполнить свой долг перед отечеством; я очень молода и во многом, хоть и не во всем, неопытна, но я уверена, что очень немногие имеют такую же добрую волю и желание исполнить то, что должно быть исполнено». Однако времени на решения и размышления практически не оставалось. Дела навалились сразу же. К завтраку вышел Стокмар и дал ей хороший совет. Она написала письмо своему дяде Леопольду и краткую записку сестре Феодоре. Тут же пришло письмо от первого министра лорда Мельбурна, предупреждающее о его скором приезде. Он прибыл в девять во всех регалиях и поцеловал ей руку. Она приняла его наедине и повторила урок, несомненно, преподанный ей верным Стокмаром за завтраком: «Я давно решила оставить вашу светлость и остальных министров во главе всех дел»; после чего лорд Мельбурн еще раз поцеловал ей руку и вскоре после этого удалился. Затем она написала письмо королеве Аделаиде, в котором выразила свои соболезнования. В одиннадцать она снова приняла лорда Мельбурна, а в полдвенадцатого спустилась в красный зал, чтобы возглавить свой первый совет. Великое собрание лордов и аристократов, епископов, генералов и государственных министров увидело, как распахнулись двери и очень маленькая и тонкая девушка в строгом траурном одеянии вошла в зал и с необычайным достоинством и грацией направилась к своему креслу. Ее лицо нельзя было назвать прекрасным, но оно было привлекательным – светлые волосы, выразительные голубые глаза, небольшой с горбинкой нос, приоткрытый рот, демонстрирующий верхние зубы, маленький подбородок, ясные черты и над всем этим – необычная смесь невинности, притягательности, молодости и самообладания. Они услышали высокий твердый голос, звучащий громко и необычайно четко; и затем, когда церемония закончилась, они увидели, как маленькая фигурка поднялась и с той же неотразимой грацией и тем же удивительным достоинством прошла мимо них и в полном одиночестве покинула зал.