© Янушевич Т., 2010
© Прашкевич Г., послесловие, 2010
© «Свиньин и сыновья» 2010
Встречная
Утром, как обычно, бегу на рынок. Чудный выдался денек бабьего лета, в золотую искорку, легкий, игривый, такой, что ноги сами подпрыгивают. В этом году на диво всему городу местные власти занялись благоустройством газонов, главное, запретили дворникам мести их метлами под корень, вот газоны и разлеглись вальяжно, любо глядеть, впрочем, и дождей было вдоволь. Яркая, прямо изумрудная трава… какие-то странные видны красные бугорки подле соседнего дома, присматриваюсь – батюшки-светы, четыре ободранные бычьи головы выложены ромбом. Это что же за «Крестный отец»[1] разыгрывается на нашей улице? Спешу перейти на другую сторону.
На следующий день – забылось уже – и ах ты, господи, снова-здорово. Головы явно новые, не заветренные, выверенно повторяют ту же магическую фигуру. Прохожие столбенеют, вытягивают шею, присматриваются… понимая, чертыхаются, шарахаются в сторону.
И так ровно одиннадцать дней. То ли по какому-то зловещему замыслу, то ли случайно совпалось. И никто, конечно, не обращает внимания на бомжиху, что сидит под забором, наблюдает представление. Только уж когда сюр прекратился, а заодно и баба исчезла из поля зрения, зашелестели слухи… А до того люди неохотно обменивались впечатлениями, разве что восклицаниями… Зашуршали предположения: «Уж нет ли здесь какой-нибудь связи с годовщиной одиннадцатого сентября?..» Но более всего утвердился слух, что это бомжиха – заметили, под забором все сидела? – так вот, она хулиганила, таскала головы с мясокомбината.
И надо же, как случается порой – в диффузных завихрениях жизни вдруг сталкивает тебя с человеком, с кем вроде бы нет ничего общего, однако залипнешь на него непредвиденным образом, да еще и не однажды.
Например, в один из летних дней в Академгородке прогуливаемся мы по лесу в нашем семейном «приключенческом» составе: мы с сестрой Еленой, внучка Женя и собака Джерри. Сейчас направляемся к морю Обскому. Эта же дорожка ведет к электричке, почему нам и ясно, что тетка, которую нагоняем, тащится с кулями на станцию. Занесет пару сумок вперед, возвращается за оставленными. К тому же прихрамывает. Все так близко, так понятно, когда рук не хватает.
– Позвольте вам помочь?.. Собачку не бойтесь, она добрая, хоть и ротвейлер.
Подхватываем торбы, компания моя идет впереди, а я, приноравливаясь, ковыляю рядом с женщиной, чтобы не волновалась.
– Ах, право, неловко… Вы здесь живете, работаете?
– Работаю в университете.
– Как интересно. А я в нем училась.
– Когда?
– Давно уж… В шестидесятых. На химфаке.
Разглядываю даму повнимательнее. «Университет» звучит как пароль.
– Ну, не давнее меня. Я с пятьдесят девятого, самый первый набор, геофак. Могли и пересекаться…
Что-то вроде бы есть смутно знакомое. Пожалуй, была хорошенькой. Лицо правильное, только помятое сильно. Впрочем, есть такой возрастной эффект: одни лица старость делает рельефными, благородными, другие, невнятные, кажутся неопрятными. Да и бедность не красит. Задрипанный на ней костюм, сапоги не по сезону. Мне колет руку сломанный зонтик, неудобно торчащий из сумки, еще там какие-то нелепые шмотки…
– Да, знаю, конечно…
– Как интересно…
Она говорит, говорит, нанизывая имена преподавателей наших первых, моих однокурсников-химиков, тот руководил дипломом, та была рецензентом, этим сдавала кандидатский минимум… Беспроигрышный прием – перечень имен, словно набор признаков, не требующих подтверждения, определяет наш статус, среду обитания и соответствующий исторический период.
– Однако я тоже пойду на пляж, – ее веки, допрежде приспущенные вяло на серые скулы, взметываются, выпуская прицельный взгляд.
Я теряюсь… Не до такой же степени, скажет моя сестра. И тут, недалеко от станции, в ложбине, я вижу, отвернув глаза от спутницы… я вижу бивак бомжей, сушится на ветках тряпье, блистает спицами сломанный зонтик…
– Стойбище робинзонов крузо, – говорю я вслух, настигнутая смутной догадкой.
Тем временем мы уже взлазим на высокую платформу, Ленка решительно устраивает поклажу на скамейку:
– Всего доброго. Не стоит благодарности.
Я еще оглядываюсь – женщина, эдак вдруг приободрившись и эдак вдруг вихляясь, направляется прямиком в ложбину.
– Ты сразу поняла? – спрашиваю сестру, и мигом вспоминается мне кособокое это приплясывание…
В общем-то, ничего особенного. В начале девяностых, как принято в Новосибирске, проходил ежегодный фестиваль джаза. Только в тот раз заключительный концерт был вынесен в городской парк. Воскресный жаркий день. На сцене с утра непременный наш шоумен встречает и провожает джазовые оркестры, ансамбли, и снова встречает. Мы, страстные поклонники, рукоплещем, ревем, свистим в четыре пальца, приветствуя каждый пассаж. Постепенно сюда стягиваются праздно-гуляющие, с детьми, с колясками; заглядывает и остается народ с окрестных улиц. Тогда это считалось еще грандиозным событием в городе, что под открытым небом Сибири дуют в трубы «наши дорогие гости из далекой Америки». И не были тогда общепривычны бомжи, их редкий к концу советской власти асоциальный контингент называли просто нищими. Нищая тетка с сумками появляется из глубин парка, подходит вплотную к эстраде. Стоит. Долго. Глядит в лица музыкантов. Начинает притопывать в такт.
А жара во второй половине дня делается совсем нестерпимой. Публика смещается под тень деревьев. В общем, когда тетка уже пляшет вовсю, не выпуская сумок из рук, перед опустевшими рядами она остается одна, на огромной арене вихляется ее комичная кособокая фигурка.
Смех обошел круг, раз, другой и захлебнулся в смешении раздражения, жалости, брезгливости, какого-то непонятного стыда и полупридушенного завистливого восторга. Чуткий наш ведущий отреагировал моментально:
– Танцуйте, друзья, танцуйте!
Не было ничего особенного в телодвижениях этой тетки, никакого нарочитого кривлянья. Мы точно так же бы попрыгивали в ритм, подергивались, имитируя несколько большую, чем на самом деле, раскованность, отчего и возникает в доморощенном дансинге шутливая веселость и доверительность. Молодежь, правда, пляшет самозабвеннее. И маэстро со сцены приглашает:
– Смелее, друзья, смелее! Наши замечательные музыканты стараются для вас!
Мы же словно приросли, прилипли, пригорели к краям сковороды, ни шевельнуться, ни дух перевести. И смотрим неотвязно, как она… В палящем зное негритянских звуков, одна на огромной площади, на выжженном пустыре, под острыми спицами солнца предается какому-то сладострастному, языческому, первобытному обряду…
И надо же, вдруг я вспомнила ее теперь, даже как будто узнала. Я еще оглянулась. Ленка же продолжала путь, не повернув головы. Женька и Джерька уже бежали с крутого обрыва к морю.
– Ты сразу поняла?..
– Почти.
На пляже сегодня народищу, пришлось поискать местечко. Денек чудесный. У нас уже несколько лет подряд летний эпицентр сдвинулся к августу, похоже на Сахалин и Приморье, верно-верно, морской климат образовался, все замечают. Молочная вода лежит в истоме и тут, у берега, не плещет, а льнет кипяченой пенкой. Вдаль плоская гладь уходит без единого возмущения, даже без бликов, уходит, растворяясь, в белое небо, взглядом ищешь границу, ведешь-ведешь – выше-выше – задрал голову над собой, Господи, летишь-плывешь в бесконечности… В общем, в эйфории мирового эфира, невесть с чего взявшейся.
Вдруг я начинаю хохотать, все опять представив, как чинно мы вышагиваем по лесной дорожке, по тропе прошлого благоденствия, волоча нищенскую суму… Я-то ладно, а вот Ленка!..
– Я теперь буду всем рассказывать, как наша чистоплюйка Леночка подтаскивала бомжихе вещички, – ржу я.
Ленка тоже немножко посмеялась и оборвалась:
– Ну, помогли и хорошо, и ладно. Не нам судить. У них свой образ жизни, который мы не понимаем.
Действительно. Не понимаем и вести себя не знаем как. А жалость наша… – это гуманитарная жалость, ненастоящая, та же, что и к бездомным собакам, от нее только стыдно делается. Мне такое одичание людей кажется иногда детским, не потому лишь, что наблюдаешь примитивную, инфантильную «игру в дом» в песочнице за помойкой, но дыхнет вдруг естеством древнего детства рода человеческого. Да что говорить – зов бродяжничества до сих пор будоражит душу, стоит мне отойти на несколько шагов от дома, а уж оказаться в малознакомом районе города и вовсе – в полный рост распрямляется Первопроходец. Особенно на другом берегу Оби, в бывшем Кривощеково, я сразу начинаю играть в «чужой город». Там даже запах иной, нежели на нашей стороне, в Центре. И поводы, приводящие туда, всегда нетривиальны.
В этот раз мне нужно разыскать Детский географический клуб, где будет заседать Географическое общество. Они составляют сборник, и я несу им статью об отце.
Поднимаюсь из метро, осматриваюсь – многие годы здесь задавал ориентиры большой пустырь, ныне он застроен внушительными зданиями, и в разные концы разбегаются широкие проспекты второразрядно-столичного размаха. Между ними кварталы расчерчены хрущевками на манер Черемушек. Во дворах – детские площадки, клумбы, кленовые бордюры, расцвеченные сейчас золотой осенью. Там-сям торчат тополя с отпиленными макушками, прямо из толстых стволов асфальтовой фактуры лезут гигантские листья, молодые, сытые, темно-зеленые. Из подъезда в подъезд перебегают бабы в домашних халатах, перекликаются, перебраниваются. По мере углубления в середину квартала деревенские мотивы усиливаются – сараюшки, бурьян, погреба. Там и размещается искомый детсад с вывеской Географического клуба. Там и размещаюсь я, между небом и землей, между городом и деревней, между времен. Сижу на лавочке, покуриваю, поглядываю, поджидаю, когда общество соберется.
Занятная тут посреди промышленного района оказалась особица. Сараюшки, похоже, сохранились еще кривощековские. Их осеняют драные черемухи. Как всегда неожиданно, ни с того ни с сего шумно и тяжело вспархивают голуби. Пахнет помидорно-картофельной ботвой. Среди бурьяна на лысых буграх разлеглись собаки, греются на солнышке. На лысых буграх – открытые, видимо для проветривания, погреба, крышки откинуты эдак фривольно. Меня разбирает смех: «норки нараспашку», как у Воннегута, разбирает смех, потому что вижу я бомжиху, которая хлопочет возле крайнего у помойки погреба, перетаскивая в него полезные находки. Потому что узнала я ее кособокую стать…
– Что, на зимние квартиры? – расположена я к благодушной беседе.
– Выследила? – ощерилась моя летняя случайная спутница, резко и уже знакомо зыркнула из-за прикрытия чумазой скулы.
Ба, да это ведь она «сидела в засаде» под забором на нашей улице в начале сентября, как же я не разглядела ее тогда…
– И зачем бы мне это было нужно? – приноравливаюсь я к беседе, устраиваюсь рядом на теплом бугорке, о-о, сто лет не сидела на земле посередь города.
– А в Центре у вас охотничьи угодья?
– Ничего я не знаю и тебя вижу впервые. Интересное дело, расселась тут как у себя дома. Лучше бы бутылку принесла.
– Простите, не доперла, сейчас соображу.
Ага, зацепка есть. И чего это я вдруг?.. Но захотелось, просто неодолимо захотелось разговорить тетку. Брать-то что? Водки неохота… В общем, когда я вернулась, с удовольствием отметила, что ассортимент выдержала верно: бутыль вермута, булка хлеба, плавленые сырки, ну и пара стаканчиков – не из горла же, в самом деле. И тетка знала, что вернусь: на крышке погреба лежал чемоданчик-балетка, как их называли в нашем студенчестве. Застеленный газеткой. Итак, игра началась.
Она открыла бутылку, аккуратно разлила вино, даже и жеманно преломила хлеб и, сделавшись пожилой женщиной с утомленно приспущенными веками, сказала:
– Спрашивайте…
– Извините, вопрос дурацкий, но очень занимает, зачем вы раскладывали бычьи головы у нас на улице? Это как в фильме «Покаяние»? Что-нибудь такое?..
– Я?.. – Ее веки не поднялись, а как бы растянулись в стороны, состроили две нахальные улыбочки. – Вы что-то путаете…
– Но я же узнала вас!
– Это вам кажется.
– Может, вы еще скажете, что и в Городке мы не встречались в августе?
– Как интересно. Ничего такого не припоминаю.
– Но как же! Вы уверяли, что учились в нашем университете, кучу имен называли из общего прошлого?..
– Не может быть. У меня нет прошлого.
Она подлила в стаканчики, пригубила, поглядывая на меня своими жмуркими улыбками нераскрытых кошачьих глаз:
– Прошлого вообще никакого нет.
– Ну, это уж кому как хочется, – во мне взыграло некое превосходство автора, занятого как раз своим прекрасным прошедшим, – а только у каждого человека было детство, были родители, друзья, был свой дом, город…
Она сменила позу, угнездилась поудобнее, подперла щеку и начала вдруг слезливым голосом:
– Что ж с вами поделаешь?.. Тогда уж послушайте. Родилась я в Томске, в начале войны…
– Неужели? Знаете, я ведь тоже, – решила я подбодрить.
– В сорок четвертом году в Новосибирске открылся филиал Академии наук, моих родителей пригласили сюда на работу…
Я вытаращила глаза. Выходит, мы из общего детства?..
– Мать была химиком, отец биологом…
У меня отвисла челюсть. Ну-ка, ну-ка…
– Росла я счастливым ребенком. С любимой бабушкой. По утрам меня одевала домработница. Пока все не рухнуло. Однажды старшая сестра открыла мне страшную тайну – я чужая в семье, подкидыш…
Нет, так не бывает! Это ж Ленка дразнила меня в детстве подкидышем…
– И тогда поняла я, что нелюбима. Я стенала длинными сиротскими ночами, но проклятие настигло всех. Названная сестра болела. Отец оставил нас. У матери случился инсульт…
Господи, что она такое говорит? Вроде бы это моя биография?.. Но как все извращено!..
– И все покатилось, покатилось под откос. В восьмом классе меня выгнали из школы, ни за что, и некому было заступиться. Я поняла, что надо скорее самой становиться на ноги. Пошла в школу с трудовым воспитанием. Работала токарем. Попала в станок – нас заставляли работать ночами – чудом не погибла…
Какое-то наваждение! Почему я молчу, как парализованная? Откуда она все это взяла? Где-то рядом жила? Вместе учились, что ли? Но я ее совершенно не помню! Все же не так!
– В студенчестве, наконец, решилась, убежала из дома. Впрочем, убежала с возлюбленным…
Бред какой-то. Может, рукопись мою читала? Но ведь все навыворот. Прямо психологам флаг в руки. Надо прервать. Только бы не сорваться в истерику. Надо как-то достойно. А она говорит, говорит, нанизывает…
– Был роман с психиатром. Ах, не вздрагивайте, с нормальным профессором. Готова была для него на все! Но кто я такая? Пришлось скрыться, уехать. Нашла пристанище у добрых людей в Москве.
Только не закричать. Она же глумится. Она же именно ждет, что заору. Спокойно надо, спокойно:
– Достаточно. У вас очень богатое прошлое. Напрасно вы говорили, что прошлого нет.
– Как интересно! Накушалась, наконец? Нет никакого прошлого. И не…зди. А это легенда для дур вроде тебя. Еще мало? Могу продолжить…
Ее глазки, зло чиркнув по мне, как бы всю меня перечеркнув, снова заузились в кошачью мордочку…
Но я уже бежала без оглядки, путаясь в чужих дворах, не замечая, что сумерки, обдав все нереальным оранжевым подсветом, схлопнулись тьмой, втолкнув меня в метро, еще пнули в спину вертлявой дверью…
Меня всю трясло. Что же это случилось со мной такое? Сама нарвалась. Бред, ей-богу, совершеннейший бред. Так не бывает, не может быть. Ну ладно, допустим, она откуда-то про меня все знает. Может, действительно, подобрала мои черновики в мусорке?.. Вот уж точно, я словно сама в мусорном ящике повалялась. Как же она угадала, что я – это я? Да и зачем?.. Но дело-то не в том. Даже сознаться боязно… Оно откуда-то взялось… неотвязное возникло тошнотворное ощущение, что я повстречала саму себя. Будто я иду по какому-то лабиринту и, раздваиваясь, тычусь в смежные отсеки, а потом… потом «они» сталкиваются, становясь карикатурами друг на друга… Ведь почему я сидела перед ней парализованная? Перед юродивой… А в том и фокус, что были мы… под Божьим взором… неразличимы были, как голые в бане. Причем тут факты биографии?.. Искажение было не более того, как глядя на свою фотографию, подловившую неудачный ракурс, ужасаешься, – неужели я действительно такова?
Обратная дорога кажется долгой в этот раз. Поезд пересекает Обь. В окошки врывается вечерний пейзаж. Мерцают бакены на реке, светится автомобильный мост, и виден город в россыпи огней, словно все это – земное отраженье небесного лабиринта…