Книга пятая
Гробницы, церкви и дворцы
Глава первая
Наутро Освальд и Коринна встретились в полном смущении. У Коринны уже не было прежней уверенности, что она внушала ему любовь. А Освальд был недоволен собой; он сознавал, что в его характере была известная слабость, побуждавшая его порой восставать против собственных правил, как против несносной тирании. Они решили не касаться в разговоре своих взаимных чувств.
– Сегодня я предлагаю вам, – начала Коринна, – совершить довольно печальную экскурсию, но я думаю, что она вам покажется интересной. Мы поедем осматривать гробницы – последний приют тех, кто жил среди памятников, которые вы видели в развалинах.
– О, вы угадали, – ответил Освальд, – что сегодня подходит к моему настроению.
Он сказал это таким горестным тоном, что Коринна умолкла и некоторое время не осмеливалась заговорить с ним. Но желание облегчить ему душевную муку и развлечь его рассказом о том, что им предстоит вместе увидеть, придало ей храбрости.
– Вы, конечно, знаете, милорд, – продолжала Коринна, – что древние отнюдь не считали, будто вид погребальных памятников наводит уныние. Напротив, гробницы воздвигали на больших дорогах как раз для того, чтобы, напоминая юношеству о знаменитых согражданах, они вселяли в него дух соревнования и безмолвно приглашали следовать великим примерам.
– О, как я завидую тем, – со вздохом проговорил Освальд, – кто может скорбеть о своих близких, не испытывая при этом угрызений совести.
– Угрызений совести! – в изумлении повторила Коринна. – Могут ли у вас быть угрызения совести? Ах, я уверена, что ваши душевные муки только следствие вашей добродетели: вы слишком строги к себе, вы слишком тонко чувствуете.
– Коринна, Коринна, – перебил ее Освальд, – лучше не касайтесь этого предмета! В вашей благодатной стране, под вашим лучезарным небом исчезают все тяжелые думы, а у нас тоска, закравшаяся в сердце, губит всю нашу жизнь.
– Вы неверно судите обо мне, – отвечала Коринна, – я говорила вам, что рождена для счастья, но я бы страдала больше вас, если бы…
Она запнулась и поспешила переменить разговор.
– У меня лишь одно желание, милорд, – сказала она, – это развлечь вас хоть на мгновение; больше я ни на что не надеюсь.
Смирение, с каким были сказаны эти слова, тронуло лорда Нельвиля; заметив, как затуманились глаза Коринны, всегда полные жизни и огня, он упрекнул себя в том, что опечалил женщину, созданную для ярких и радостных впечатлений. Он попытался разогнать ее грусть, но она была так озабочена его планами на будущее и возможным его отъездом, что обычная ясность духа уже больше не возвращалась к ней.
Коринна и лорд Нельвиль поехали за город – туда, где посреди Римской Кампаньи некогда проходила Аппиева дорога{99}. На древние следы этой дороги указывают надгробия, тянущиеся по обеим ее сторонам, покуда хватает глаз, на расстоянии нескольких миль от городских ворот. Римляне запрещали погребения внутри города: исключение из этого правила делалось только для императорских усыпальниц. Впрочем, некий простой гражданин Публий Библий был удостоен этой чести за какие-то неведомые заслуги. Пожалуй, именно такие заслуги охотнее всего почитаются современниками.
Аппиева дорога идет от врат Святого Себастьяна, прежде называвшихся Капенскими воротами. Цицерон говорил, что при выходе из этих ворот первыми виднелись фамильные склепы рода Метеллов, Сципионов и Сервилиев. Гробница одного из Сципионов{100}, найденная в этих местах, была перенесена в Ватикан. Когда переносят прах покойников и трогают руины, то совершают нечто похожее на святотатство. Моральное начало крепче держится в сознании людей, чем это можно предположить, и не следует его оскорблять. Среди множества гробниц, привлекающих к себе внимание на Аппиевой дороге, попадаются и такие, на которых имена усопших начертаны наугад, ибо невозможно было проверить их правильность; но и самая эта неизвестность вызывает волнение и не позволяет спокойно проходить мимо них. Некоторые из этих гробниц крестьяне превратили в жилища: римляне воздвигали просторные постройки над урнами своих друзей и именитых сограждан. Им был чужд тот бесплодный принцип утилитарности, при котором предпочитают несколько лишних клочков возделанной земли обширному миру чувств и воображения.
Невдалеке от Аппиевой дороги высится храм, который республика воздвигнула Чести и Доблести, а немного поодаль виден другой храм – он посвящен богу, внушившему Ганнибалу повернуть свои стопы обратно{101}; там же находится источник нимфы Эгерии{102}, куда Нума приходил спрашивать совета у божества, особенно почитаемого добропорядочными людьми, – у совести, с которой ведут беседу наедине с собой. Кажется, что близ гробниц на Аппиевой дороге все говорит лишь о римской добродетели. Века преступлений не оставили следов в этих местах, где покоятся славные мужи древности: самый воздух, окружающий их, точно дышит благоговением и благородными, ничем не омраченными воспоминаниями.
Облик Римской Кампаньи на редкость своеобразен: это, конечно, пустыня, где нет ни деревьев, ни селений; но земля там покрыта буйным, взращенным природой, зеленым покровом. Вьющиеся растения оплетают гробницы и, украшая развалины, живут словно лишь для того, чтобы воздавать почести мертвым. С тех пор как Цинциннаты перестали ходить за плугом{103}, бороздя лоно земли, кажется, будто она надменно отвергла труды человека; земля рождает здесь щедро, без счета, не позволяя людям, однако, вкушать от ее плодов. Эта невозделанная равнина, конечно, не радует взоров земледельцев, государственных деятелей – всех тех, кто, извлекая доход из земли, обрабатывает ее ради потребностей и нужд человеческих; но души, погруженные в мечтания, – те, кого мысль о смерти занимает не меньше, чем мысль о жизни, находят отраду в созерцании Римской Кампаньи, лишенной малейшей приметы современного века, – этой земли, которая в нежной заботе о покойных покрывает гробницы бесполезными травами и бесполезными цветами; и эти растения стелются всегда понизу, никогда не поднимаясь кверху, словно из опасения расстаться с прахом, который они будто ласкают.
Освальд согласился с Коринной, что в этом месте больше, чем где-либо, можно насладиться душевным покоем. Сердце не терзают здесь так сильно печальные образы, беспрестанно встающие перед мысленным взором страждущего; здесь словно разделяешь вместе с ушедшими радость, которую дарят и этот воздух, и это солнце, и эта зелень. Коринна заметила, какое впечатление произвела Кампанья на Освальда, и в душе у нее зародилась надежда. Она не обольщала себя мыслью, что сможет утешить Освальда в его горе; да она и не стремилась вовсе изгладить из его сердца скорбь, столь естественную при потере отца; но она знала, что и в самой скорби есть нечто благотворное, успокаивающее, и надо стараться внушить это тем, кто ведает лишь горечь утраты: только так можно помочь им.
– Остановимся подле этой гробницы, – предложила Коринна, – единственной, почти не тронутой временем. Здесь покоятся останки не знаменитого римлянина, а юной Цецилии Метеллы{104}, и памятник этот ей поставил отец.
– О, как счастливы дети, которые умирают в объятиях своих отцов, – сказал Освальд, – они встречают свой конец на груди тех, кто даровал им жизнь. Сама смерть уже тогда не страшна.
– Да, – с волнением подхватила Коринна, – счастливы те, кто не остался сиротами. Смотрите: на этой гробнице изображено оружие, хоть здесь и похоронена женщина, но дочери героев имеют право на то, чтобы их могилы украшали трофеями отцов: какое прекрасное соединение невинности и мужества! У Проперция есть элегия, лучше всех произведений античной поэзии рисующая нравственные достоинства римлянок – еще более высокие и чистые, чем те, какие вызывали такое преклонение перед женщинами в эпоху рыцарства. Корнелия умирает во цвете лет и, необычайно трогательно прощаясь с мужем, обращает к нему слова утешения, и почти в каждом ее слове чувствуется, как святы и почитаемы были тогда брачные узы. Эти величавые латинские стихи, суровые и возвышенные, созданные властелинами мира, проникнуты благородной гордостью за безупречно прожитую жизнь. «Да, – говорит Корнелия, – ни одно пятно не легло на мою жизнь от факела Гименея и до погребального костра: я прожила чистою между этими двумя светильниками»{105}.
– Как это чудесно выражено! – воскликнула Коринна. – Какой возвышенный образ! И как достоин зависти удел женщины, которая сберегла нерушимым свой семейный очаг и унесла в могилу лишь одно-единственное воспоминание! Этого достаточно для целой жизни!
Коринна умолкла, и на глазах у нее показались слезы; какое-то тяжелое чувство вдруг охватило Освальда: ужасное подозрение шевельнулось в его душе.
– Коринна, – вскричал он, – Коринна! Неужели и вы можете в чем-нибудь упрекнуть себя? Если бы я мог располагать собой, если бы я мог предложить вам свою жизнь – не имел ли бы я соперников в прошлом? Был ли бы я вправе гордиться своим выбором? не омрачила ли бы мое счастье жестокая ревность?
– Я свободна, – ответила Коринна, – и люблю вас так, как никогда никого не любила. Чего же вы еще хотите? Неужто надо меня вынуждать признаться вам в том, что прежде, чем я вас узнала, я прельстилась обманчивой мечтой? Разве нет в человеческом сердце кроткого снисхождения к ошибкам, совершенным под влиянием чувства или хотя бы иллюзии чувства?
При этих словах лицо ее покрылось легким румянцем. Освальд затрепетал, но не промолвил ни слова. Во взгляде Коринны было такое смиренное раскаяние, что он не посмел ее строго судить; ему показалось, что само небо озарило ее своим лучом, отпустив ей вину. Он взял ее руку, прижал к груди и опустился перед ней на колени; он молчал, не давал никаких обетов, но его любящий взгляд обещал все.
– Послушайте меня! – сказала Коринна лорду Нельвилю. – Не надо задумываться о том, что будет. Самые счастливые минуты, выпадающие нам в жизни, – эта те, какие дарит нам благословенный случай. Да неужели можно здесь, среди этих гробниц, предаваться размышлениям о будущем?
– Нет, – воскликнул лорд Нельвиль, – нет! и я не верю, что будущее сможет разлучить нас. Четыре дня нашей разлуки показали мне, что я живу только вами.
Коринна ничего не ответила на эти пылкие слова, но с каким-то молитвенным благоговением заключила их в своем сердце; она боялась продолжить этот разговор, больше всего на свете занимавший ее, чтобы не заставить Освальда высказаться о своих намерениях, прежде чем сила длительной привычки сделает невозможным его отъезд. Иногда она даже умышленно направляла его внимание на посторонние предметы, подобно султанше из арабских сказок, которая хотела увлечь любимого тысячью разных рассказов и отдалить решение своей участи, доколе чары ее ума не одержат окончательной победы над его сердцем.
Глава вторая
Неподалеку от Аппиевой дороги Освальд и Коринна остановились, чтобы осмотреть один из колумбариев, в которых хоронили рабов вместе с господами и где под общими сводами покоились останки всех домочадцев, живших милостями своего покровителя или покровительницы. Так, например, подле урны Ливии{106} тянется ряд урн поменьше с прахом ее прислужниц, которые заботились о ее красоте и воевали с неумолимою силою времени, оспаривая у него прелести своей повелительницы. Кажется, будто целое сонмище безвестных усопших окружило одну знаменитую покойницу, столь же безгласную, как и вся ее свита! На некотором расстоянии от этого колумбария простирается поле, где зарывали живыми в землю весталок, изменивших своему обету{107}; странная черта фанатизма в религии, отличавшейся в основе своей терпимостью!
– Я не поведу вас в катакомбы, – сказала Коринна лорду Нельвилю, – хотя по странной случайности они расположены как раз под Аппиевой дорогой, так что одни могилы покоятся над другими. Эти убежища преследуемых за веру христиан так мрачны и страшны, что я бы не решилась спуститься туда еще раз: там не ощущаешь той умиротворяющей печали, которая нисходит на душу близ мест погребения под открытым небом. В катакомбах видишь темницу рядом с могилой, там мерещатся пытки рядом с ужасом смерти. Конечно, мы преклоняемся перед людьми, которые были охвачены таким религиозным экстазом, что смогли обречь себя на жизнь под землей, расставшись с природой и солнечным светом; но наша душа в подземелье томится, ничто там не радует ее. Человек – частица творения: он должен жить в нравственном согласии со всем мирозданием и включиться во всеобщий порядок вещей; могучие и внушающие ужас исключения из этого миропорядка поражают нас, но душа, находясь в обычном своем состоянии, не находит в этом ничего для себя утешительного. Пойдемте-ка лучше, – прибавила Коринна, – посмотрим пирамиду Цестия!{108} Около нее хоронят всех протестантов, скончавшихся в Риме. Это тихий уголок: все там дышит терпимостью и благожелательством.
– Да, – ответил Освальд, – многие из моих соотечественников нашли там себе место вечного упокоения. Пойдемте туда! Быть может, таким образом я не покину вас никогда.
Коринна встрепенулась при этих словах, и рука ее, опиравшаяся на руку Освальда, задрожала.
– Я лучше себя чувствую, – продолжал он, – гораздо лучше себя чувствую с тех пор, как узнал вас.
Лицо Коринны осветилось обычным ее выражением мягкой и нежной радости.
Цестий ведал при жизни празднествами римлян; его имя не вошло в историю, но гробница прославила его. Массивная пирамида, укрывшая прах Цестия, спасла его смерть от забвения, в которое канула его жизнь. Аврелиан, боясь, чтобы враги не использовали эту пирамиду как крепость при нападении на Рим, повелел включить ее в городскую стену, которая существует и ныне, но не как бесполезная руина, а как ограда современного города{109}. Полагают, что форма пирамиды возникла из подражания огненным языкам, поднимающимся над кострами. Верно это или нет, но таинственная форма пирамиды и в самом деле влечет к себе взоры, придавая живописный вид любой местности. Против пирамиды Цестия возвышается Тестацейская гора: она изобилует удивительно прохладными пещерами, и в летнее время в них устраиваются пиршества. Близость погребальных памятников никогда не смущает веселия в Риме. Пинии и кипарисы, чернеющие то тут, то там среди жизнерадостной природы Италии, тоже наводят на торжественно-скорбные размышления, но этот контраст производит такое же действие, что и стихи Горация{110}:
……………….Moriture Delli,
…………………………..
Linquenda tellus, et domus, et placens
Uxor…[10] —
среди других его стихов, воспевающих наслаждения жизни. Древние всегда находили особую прелесть в мысли о смерти, к ней они обращались в любви и в веселье, и сознание быстротечности жизни заставляло их еще сильнее ощущать ее радости.
Коринна и Освальд возвращались домой после осмотра гробниц берегом Тибра. Когда-то он был усеян кораблями, по обеим его сторонам тянулись дворцы; даже в разливах его искали важных знамений: то была река-пророчица, река-божество, охраняющая Рим. Теперь Тибр течет словно в царстве теней – так пустынны его берега, так свинцово-мутны его воды! Прекраснейшие сокровища искусства, чудеснейшие статуи были брошены в него и исчезли в его волнах. Кто знает, не отведут ли когда-нибудь в сторону русло Тибра, чтобы их разыскать? При одной мысли о том, что лучшие создания человеческого гения, быть может, лежат здесь так близко от нас, и кто-то другой, более зоркий, чем мы, быть может, увидит когда-нибудь их сквозь воду, испытываешь неизъяснимое волнение, которое никогда не утихает в Риме, где все предметы – немые в других местах – ведут с нашей душой неумолкаемый разговор.
Глава третья
Рафаэль говорил, что новый Рим почти полностью вырос из обломков древнего города; и действительно – там и шагу ступить нельзя, не остановившись в изумлении перед остатками античности. Сквозь следы, наложенные столетиями, различаешь «вечные стены», как назвал их Плиний; печать истории лежит почти на всех римских постройках, и по ним можно проследить, как изменялся лик веков. Со времени этрусков – народа еще более древнего, чем римляне, создававшего, подобно египтянам, прочные памятники и причудливые изображения, – со времен этрусков до жеманного шевалье Бернини, близкого по манере итальянским поэтам XVII века{111}, и вплоть до наших дней мы повсюду в Риме улавливаем черты присущего ему духа: в архитектуре, в руинах, в характере различных искусств. Средневековье и блестящая пора Медичи{112} воскресают перед нами в произведениях старых художников; подобное изучение прошлого при помощи зримых предметов дает нам возможность проникнуть в душу эпохи. Есть предположение, что Рим когда-то носил другое – таинственное имя, известное лишь немногим посвященным. Вероятно, и сейчас надобно приобщиться к тайнам этого города. Это не просто скопление домов, – это история мира, олицетворенная в различных эмблемах, представленная в различных формах.
Коринна уговорилась с лордом Нельвилем, что сначала они осмотрят любопытные здания нового Рима, а знакомство с чудесными собраниями картин и статуй отложат до другого раза. Коринна, быть может безотчетно, желала как можно дольше оттянуть осмотр выдающихся произведений, без которого немыслимо покинуть Рим: кто же уезжал из этого города, не повидав Аполлона Бельведерского и картин Рафаэля? Как ни слаба была эта надежда, но мысль, что Освальд побудет еще немного в Риме, успокаивала Коринну. Но тут могут спросить: а есть ли гордость у женщины, которая хочет удержать любимого иными средствами, чем средствами любви? Не знаю; но чем больше любишь, тем меньше веришь, что внушаешь к себе подобное же чувство, и с радостью хватаешься за любой предлог, чтобы заставить дорогого человека остаться подле тебя. В известного рода гордости всегда есть немалая доля тщеславия; однако к пленительным свойствам Коринны, покоряющим сердца, принадлежало как раз и то достоинство, что она гордилась не тем, что внушала к себе любовь, а тем, что любила сама.
Коринна и Освальд возобновили свои прогулки по Риму, начав с посещения наиболее замечательных из многочисленных городских церквей. Все они убраны остатками былого античного великолепия, но нечто странное и сумрачное мерещится в этом прекрасном мраморе, в этих пышных украшениях, похищенных из языческих храмов. В Риме осталось от прошлых веков такое множество гранитных и порфировых колонн, что их совсем не щадили, не придавая им цены. В церкви Святого Иоанна Латеранского, прославленной происходившими в ней Вселенскими соборами, было такое огромное количество мраморных колонн, что часть из них облили гипсом и превратили в пилястры: чрезмерность богатства породила равнодушие к нему.
Одни из этих колонн окружали гробницу Адриана, другие – Капитолий; последние сохранили еще на своих капителях фигурки гусей, спасших римский народ{113}. На одних колоннах готический орнамент, а на других – арабский. В урне Адриана покоится прах одного из пап: теперь даже умершие уступают места другим покойникам и гробницы почти так же часто меняют своих хозяев, как дома – живых обитателей.
Близ церкви Святого Иоанна Латеранского находится святая лестница{114}, перенесенная, как говорят, из Иерусалима в Рим. Как того требует обычай, по ней поднимаются только на коленях. Сам Юлий Цезарь и Клавдий поднимались на коленях по ступеням, которые вели в храм Юпитера Капитолийского. Рядом с церковью Святого Иоанна Латеранского находится часовня, где, по преданию, крестили Константина. Посреди площади перед церковью высится обелиск{115} – быть может, самый древний монумент в мире: обелиск – современник Троянской войны! Обелиск, который варвар Камбиз настолько почтил своим уважением{116}, что для его спасения велел прекратить страшный пожар, грозивший гибелью всему городу! Обелиск, ради которого один царь отдал в заложники своего единственного сына! Римляне чудесным образом перевезли его из глубины Египта в Италию{117}: они отвели русло Нила так, чтобы он донес обелиск на волнах своих к морю. Этот обелиск испещрен иероглифами, которые столько веков хранят свои тайны и по сей день бросают вызов ученым, пытающимся их разгадать. Быть может, эти неразгаданные знаки рассказали бы об индийцах, египтянах, о древнейших из древних народов. Волшебное очарование Рима заключается не столько в самой красоте его памятников, сколько в том живом интересе, какой они возбуждают, – в интересе, возрастающем день ото дня при их изучении.
Одна из самых своеобразных церквей в Риме – это церковь Святого Павла: по внешнему виду она напоминает грубо сколоченный овин, но внутри украшена восемьюдесятью колоннами такого чудесного мрамора и такой совершенной формы, что полагают, будто они принадлежали одному из храмов в Афинах, описанных Павсанием{118}. Цицерон говорил: «Мы окружены следами истории». Если он так говорил в свое время, что же нам сказать сейчас?
Колонны, статуи и барельефы древнего Рима рассеяны в таком множестве по церквам современного города, что в одной из них (церкви Святой Агнесы) перевернутые на обратную сторону плиты с барельефами служат ступенями для лестницы, и никто не дает себе труда выяснить, что же изображено на них. Какое удивительное зрелище явил бы сейчас Рим, если бы весь этот мрамор – все эти колонны и статуи – поставили на то самое место, где их нашли! Древний город можно было бы восстановить почти целиком, но кто же из наших современников осмелился бы по нему прогуляться?
Дворцы римских вельмож громадны, зачастую прекрасны по своей архитектуре и всегда производят внушительное впечатление; однако их внутреннее убранство редко отличается хорошим вкусом и не идет ни в какое сравнение с изысканностью элегантных гостиных, отвечающих требованиям более развитой светской жизни других стран. Просторные апартаменты римских князей пустынны и безмолвны: беспечные обитатели дворцов предпочитают ютиться в невзрачных комнатках, предоставляя чужестранцам бродить по великолепным галереям, в которых собраны лучшие картины века Льва X. Римская знать в наше время столь же далека от пышной роскоши своих предков, сколь те были чужды добродетелям римлян эпохи республики. Загородные виллы дают еще более яркое представление о том замкнутом образе жизни, какой ведут равнодушные владельцы этих прелестнейших в мире спокойных уголков. Прогуливаясь по этим обширным садам, трудно поверить, что здесь живут их хозяева. Аллеи поросли травой, но деревья в заброшенных аллеях искусно подстрижены по старинной моде, некогда царившей во Франции. Странная прихоть: при полном небрежении к насущным потребностям такое увлечение всем ненужным! В Риме, да и в других городах Италии часто удивляет пристрастие итальянцев к вычурным украшениям, меж тем как перед глазами у них всегда столько примеров благородной античной простоты. Они любят блеск больше, нежели комфорт, изящество и уют. Пользуясь всеми преимуществами жизни, удаленной от общества, римские аристократы терпят, однако, и все ее неудобства. Им хочется скорее поражать воображение роскошью, чем наслаждаться ею; живя обособленно, они не опасаются насмешливых взоров, редко проникающих в их домашние тайны, и при виде контраста между внешним и внутренним обликом дворцов можно подумать, что римская знать, отделывая свои жилища, больше хлопочет о том, чтобы ослеплять прохожих, чем о том, чтобы принимать у себя друзей.
После того как Коринна и Освальд обошли церкви и дворцы, она повела его на виллу Меллини, окруженную уединенным садом, украшением которому служат лишь прекрасные деревья. Оттуда виднеется вдалеке цепь Апеннин; прозрачный воздух окрашивает вершины гор в разные цвета и, как бы приближая их резко обозначенные контуры, придает им причудливо-живописный вид. Освальд и Коринна помедлили немного в саду, радуясь ясному небу и спокойствию природы. Кто не бывал на Юге, тот не может представить себе этот удивительный покой. В жаркую пору не чувствуется дуновения ветерка; ни былинка не шелохнется в густой траве; даже животные охвачены сладкою ленью, которой все дышит летом: в полдень не слышно ни жужжания мух, ни стрекота цикад, ни пения птиц, никто и ничто не утомляет себя ненужными, скоропреходящими волнениями; все спит до мгновения, пока бури и страсти не разбудят буйную природу, которая с неистовством сбросит с себя цепи покоя.
Множество вечнозеленых растений еще больше усиливает иллюзию вечного лета, какую создает зимой в римских садах мягкий климат. Необыкновенно стройные сосны стоят так близко друг к другу, что их пушистые густые кроны образуют как бы лужайку в воздухе, которая открывается восхищенному взору того, кто поднялся настолько высоко, чтобы это увидеть. Под защитой зеленого свода тянутся вверх более низкие деревья. В Риме растут всего лишь две пальмы, и обе они находятся в монастырских садах: та из них, что виднеется на горе, позволяет издалека определять местность, и приятно наблюдать с различных пунктов города эту посланницу Африки, этот образ Юга, еще более пламенного, чем юг Италии, – образ, пробуждающий столько мыслей и новых ощущений.
– Не кажется ли вам, – спросила Коринна, любуясь вместе с Освальдом равниной, простирающейся вокруг них, – что нигде природа не располагает к мечтательности так, как в Италии? Можно сказать, что природа у нас так тесно связана с человеком, что Создатель через нее ведет беседу со своим творением.
– Без сомнения, – ответил Освальд. – Я тоже так думаю; но кто знает, быть может, глубокая нежность к вам, которая живет в моем сердце, помогает мне так живо отзываться на все, что я вижу перед собой; вы открыли мне те мысли и чувства, какие могут быть рождены лишь впечатлениями внешнего мира. Я жил моим сердцем, а вы разбудили мое воображение. Но все очарование мира, которое вы научили меня постигать, не подарит мне ничего более прекрасного, чем ваш взор, ничего более трогательного, чем ваш голос.
– О, если бы чувство, которое я вам внушаю сейчас, продлилось до тех пор, пока я живу, – воскликнула Коринна, – или пусть моя жизнь продлится до тех пор, пока это чувство живет!
Свою прогулку по городу Освальд и Коринна завершили посещением виллы Боргезе{119}, затмившей все сады и дворцы Рима великолепием природы и изысканностью художественных коллекций. В садах виллы Боргезе множество чудесных водоемов и всевозможных пород деревьев. Несравненные статуи, вазы, античные саркофаги, рассеянные на фоне свежей зелени юной природы Юга, производят удивительное впечатление. Так и кажется, что здесь ожили образы античной мифологии. На берегах вод отдыхают наяды, в зеленых рощах застыли нимфы, в прохладной тени деревьев, напоминающей о блаженстве елисейских полей{120}, прячутся гробницы. Посредине одного островка высится статуя Эскулапа; из волн словно поднимается Венера – по этим местам могли бы прогуливаться Овидий и Вергилий, воображая, что они все еще живут в век Августа. Совершенные образцы скульптуры, находящиеся в этом дворце, озаряют его немеркнущим светом. Сквозь ветви деревьев виднеется Рим: собор Святого Петра, окрестные равнины, длинные аркады, развалины акведуков, некогда доставлявших в город воду из горных источников. Все здесь дает пищу уму, воображению, мечтам. Чистейшие чувства, проникнутые душевной радостью, наводят на мысль о полном счастье; однако на вопрос, почему это дивное место необитаемо, обычно отвечают: нездоровый воздух (la cattiva aria) не позволяет здесь жить летом.
Нездоровый воздух словно идет приступом на Рим: с каждым годом он завоевывает себе все большее пространство, и люди вынуждены покидать очаровательные пригороды, подпавшие под его власть. Отсутствие деревьев вокруг Рима, несомненно, является одной из причин тлетворности тамошнего воздуха; быть может, поэтому древние римляне посвящали богиням свои леса, желая внушить народу почтение к ним. А теперь нет числа вырубленным лесам: разве есть в наши дни что-нибудь святое, перед чем остановилась бы человеческая алчность? Нездоровый воздух – бич жителей Рима, он угрожает городу полным опустением; но именно поэтому роскошные сады, расположенные в пределах Рима, имеют еще большее значение. Коварное действие вредоносного воздуха не дает себя знать никакими внешними признаками: когда его вдыхаешь, он кажется чистым и очень приятным, земля щедра и обильна плодами, прелестная вечерняя прохлада успокаивает после дневного палящего зноя, но во всем этом таится смерть!
– Меня влечет к себе, – сказал Освальд, – эта таинственная невидимая опасность, прячущаяся под сладостной личиной. Если смерть – в чем я уверен – призывает нас к более счастливому существованию, то почему бы аромату цветов, тени прекрасных деревьев, свежему дыханию вечера не быть ее вестниками? Конечно, всякое правительство должно заботиться о сохранении жизни людей; но у природы есть свои тайны, постичь которые можно лишь с помощью воображения, и я прекрасно понимаю, почему местные жители и иностранцы не бегут из Рима, хотя жить там в лучшую пору года бывает опасно.