Вы здесь

Корень Мандрагоры. Червоточины в яблоке этики (Евгений Немец, 2008)

Червоточины в яблоке этики

Мировоззрение человека, которое он считает плодом осмысления своего опыта, накопленного за прожитые годы, и анализа достижений мысли других людей, на самом деле является всего лишь надстройкой, фанерным коттеджем, установленным на железобетонные сваи стереотипов поведения, которые с младенческих лет в человека, словно тяжелый сваебой, вколачивает мораль. Для младенца понятия «хорошо» и «плохо» просты и абсолютно прозрачны. Хорошо – это то, что удовлетворяет основные инстинкты, а плохо – то, что им угрожает. В это время Истина и Добродетель имеют вполне конкретные лица – лица родителей. Когда тебе полтора-два года, неизвестного и потому притягательного (и зачастую опасного) вокруг предостаточно, но рядом всегда есть отец, не человек – адепт ордена Истины, у которого на все твои «что это?», «как это?» и «зачем это?» всегда наготове ответ. И мать, не женщина – Лада, богиня Любви, Милосердия и Прощения; она готова испепелить мир, если тот вздумает угрожать ее чаду. На этом и строится авторитет родителей. Но ребенок растет, и по мере взросления картина мира катастрофически усложняется. У любопытного сына появляются вопросы, над которыми мудрому родителю приходится изрядно поломать голову; возникают опасности, от которых не в силах уберечь мать.


В первый класс я отправился, умея читать, и даже писал довольно внятно печатными буквами. И я был не единственный такой «вундеркинд». Но если моим одноклассникам пришлось выдержать изнурительную дошкольную подготовку, когда возможность поиграть во дворе с товарищами в прятки или погонять мяч неумолимо проходила через обязанность прочитать «отсюда и досюда», а потому вырастала в протест, слезы, крики и шлепки по заднице, то мои родители никогда на такую растрату нервов не шли. Они вообще не требовали, чтобы я читал. Научить научили, на том дело и кончилось. Потому что в этом не было необходимости – дальше я читал сам.

Мара говорит, что жажда информации – онтологический инстинкт человека. В моем случае это очень похоже на правду. Если я не понимал ответа на свой вопрос или не получал его вовсе, я искал его в других источниках познания. Прежде всего в толстых красочно иллюстрированных детских энциклопедиях, которых отец накупил мне с десяток, справедливо полагая, что сложность моих вопросов со временем будет только возрастать. Отец был инженером, и в темах, которые можно свести к математике, физике или химии, короче, к совокупности законов и правил, описывающих сугубо материальный и законченный мир (каким его видел, например, Галилей, создавая свою замкнутую систему координат), отец разбирался достаточно хорошо. Но главнейшие проблемы философии и тем более экзистенциализма, как, например: «Кто я?», «Почему мы – люди? Почему не собаки? Почему не птицы?», «Что будет, когда я умру?», «Что такое умереть?», «Что такое Бог?» etc, выходили далеко за рамки его эрудиции. В такие моменты его невнятные и пространные объяснения порождали у меня ощущение, что родитель и сам толком не понимает, что говорит.

– Родил умника на свою голову…

Впрочем, двадцать лет спустя я уже и сам прекрасно осознавал, что в этих вопросах плавал не только мой отец – испокон веков в них отчаянно барахтается все человечество.

Но в том далеком детстве я не мог принять факт существования знаний, недоступных для понимания. Мозг ребенка – маленький прожорливый зверек, пищей которому служит информация. Этот мозг впитывает терабайты данных, чтобы завершить процесс собственного развития, чтобы его хозяин стал полноценной человеческой особью. И происходит это тогда, когда сознание вступает в фазу анализа информации, надерганной отовсюду и вперемешку; когда развитие центральной нервной системы как механизма обработки информации выходит на завершающий этап, как сказал бы Мара. Такие сцены умиляют родителей, они смотрят с улыбкой на свое чадо и говорят:

– Смотри, какой серьезный! Такой маленький, а уже думает!

Я не помню момента, когда начал мыслить самостоятельно, но помню, как во мне появилось сомнение, что отец знает совершенно все. Но это понимание вовсе не убавило родителю авторитета в моих глазах, потому что какой бы тягой к чтению я ни обладал, в возрасте шести-семи лет очень трудно разобраться в прочитанном, тем более когда читаешь хоть и детскую, но все же энциклопедию, а не приключения Незнайки, книжку о котором я осилил сразу же после букваря. Так что многие вечера мы проводили с отцом, пытаясь совместно разобраться в темах, меня интересовавших. Я сидел у него на коленях, тыкал пальцем в прочитанный текст или картинку и внимательно слушал его пояснения, после делился с ним своими соображениями. Отец никогда не настаивал на своей точке зрения, если не был уверен в ней на сто процентов, так что иногда наши обсуждения заканчивались следующим:

– Что ж, молодой человек, твои взгляды на данную проблему имеют право на жизнь.


С матерью общаться было немного сложнее. На мои «почему?» у нее наготове имелась идеально отрепетированная реплика:

– Спроси папу. Он лучше знает.

Но это если мои интересы попадали в границы материального мира, нас окружавшего. Если же вопрос звучал в контексте норм поведения, мать выходила из себя.

– Убери игрушки, сложи их в ящик.

– Зачем?

– Чтобы был порядок.

– Но я же буду с ними играть потом.

– Вот потом и достанешь. А сейчас просто убери!

– Зачем?

– Ты издеваешься надо мной?!

Я этого не делал, в смысле не издевался над матерью, просто не понимал целесообразности ее требований. Понятие «порядок» в моей шестилетней голове ассоциировалось скорее с гармонией – гармонией меня и моих вещей как части мира, мне принадлежащего. В этом смысле мой порядок был куда логичнее и целесообразнее, чем тот, который мне навязывала мать. В ее схеме порядок отсутствовал вовсе, вместе с игрушками. Но когда тебе шесть лет, такое не объяснить даже себе, не то что убедить рассерженную мать. В конце концов я пожимал плечами и шел убирать игрушки, делая зарубку на древе моих пока что неразрешенных вопросов. Мать же провожала меня напряженным взглядом, недоумевая по поводу спокойствия сына. В семьях ее подруг она часто наблюдала совершенно противоположную реакцию детей на требование родителей: слезы, истерики, катания по полу etc. Она видела это так часто, что подсознательно считала подобное поведение практически нормой, вернее, куда нормальнее моей толерантности и непротивления. Возможно, в семейной жизни ей не хватало театральности, не хватало повода разыграть увлекательную драму «Отцы и дети», воспоминаниями о которой можно было бы делиться с подругами, украшая свои монологи, словно праздничный торт цветами из взбитых сливок, увлажнением глаз и выразительной мимикой. В какой-то мере это заменило бы маме зрителей и овации – все же искусство рассказчика сродни искусству актера. Маме не хватало выплеска переживаний, кипящих в ее душе и требовавших выхода, когда факт их проявления становится важнее причин, их породивших, потому что превращается в бурлящий гейзер – феномен, который захватывает и завораживает сам по себе. Мама была человеком, переполненным чувством неудовлетворения, настолько сильного, что ей было необходимо время от времени сливать его избыток во внешний мир. Драматический кружок, который она посещала в студенческие годы, справлялся с задачей сублимации, но потом он закончился, как и годы оптимистичной юности, великой актрисы из мамы не вышло, зрители в лице мужа и сына на должность рьяных поклонников ее таланта до требуемого уровня не дотягивали, и даже с подругами невозможно было поделиться трагедией семейных отношений, потому что этих трагедий попросту не было. Папа всегда чувствовал грань, после которой размолвка превращается в скандал, и старался ее не переступать, я же и вовсе не откликался на отрицательные посылы, так что неудивительно, что мама считала мое поведение издевательством. Мама… чуткая, заботливая, улыбчивая в хорошем настроении и нервная, раздраженная, склонная к визгливому крику – в плохом. Она любила меня и папу, но по сути была несчастной женщиной, потому что даже для женщины любовь и счастье далеко не одно и то же.

Я не испытывал дискомфорта по поводу маминых требований. Инъекция вселенского умиротворения, которую мне привил ржавый гвоздь, надежно защищала меня от вирусов переживаний, так что в моменты проявления маминой раздражительности я оставался невозмутим. Лет десять спустя я начал понимать, какую именно реакцию мама ждет от меня, и стал ей подыгрывать, и это, при кажущихся внешних разногласиях, сблизило всех нас. Но сделать подобный анализ поведения взрослого человека, когда тебе всего-навсего шесть лет, вряд ли кому-то под силу. Я оставался ребенком, мама – несчастной женщиной, а Вселенная – Вселенной.

Сама же мама, как и все женщины вообще, к анализу была не склонна изначально. Но травма моей ноги и ее следствие – изменение характера – были слишком примечательными фактами, чтобы она не смогла уловить между ними связь. Мое поведение ее тревожило, к тому же она, творческая натура, помнила ужас, охвативший ее от созерцания картины поистине апокалипсического размаха: в лучах заходящего солнца, пылающего золотыми отблесками поверх латанных ржавым железом крыш, ей навстречу, оставляя на траве пунктир из алых клякс, прихрамывая, ковыляет ее кровинушка, плоть от плоти ее, воплощение смысла материнского начала – сын. Ковыляет, а вся его левая нога ниже штанины измятых шорт выкрашена бордовой краской, и блики заходящего солнца бродят по ней, текут в такт движению, и кажется, что с ножки ее ребенка содрали кожу… Но хуже всего другое: лицо сына, которое должно нести печать муки и жажду утешения как последний завершающий штрих этой трагической сцены, вовсе не искажено гримасой боли, не ужасает ликом страдания, напротив – оно расслаблено и даже улыбается… Эта сцена не укладывалась в сознании мамы, а потому была для нее пугающей и невозможной, о чем она и пыталась жаловаться мужу. Но отец не разделял ее страхов. Зная тягу жены к гиперболам, он игнорировал ее опасения, считая, что в данном случае они выходят за рамки здравого смысла и даже смахивают на паранойю. Тем не менее, как только рана зажила, мама потащила меня к невропатологу.

Обладатель резинового молоточка не нашел в моей нервной системе отклонений и посоветовал моей родительнице не беспокоиться и даже радоваться тому, что у нее такой уравновешенный сын. Мама с сомнением выслушала эти заверения, взяла меня за руку и направилась в кабинет психиатра. Там нас встретил забавный дед с седой бородкой, доброй улыбкой и хитрыми глазами. Он показывал мне какие-то картинки, задавал кучу вопросов, что-то быстро и неразборчиво писал. Наконец сказал маме, что опасаться нечего, ибо мальчик сообразителен и любознателен, в себе не замкнут, а стало быть, никаких отклонений в развитии нет. Я был здоров, и маме пришлось с этим смириться.

С этим диагнозом я и отправился в первый класс. И не потому, что в школе сомневались в моем психическом здоровье, а потому, что по этому поводу беспокоилась мама.

Панельные стены со сквозными отверстиями для электрических розеток – вовсе не преграда, а скорее проводник звука. Я часто слышал, как родители, выждав полчаса тишины, принимались скрипеть пружинами матраса и учащенно дышать. Несколько минут спустя отец уже не дышал – приглушенно хрипел, так, словно хрип прорывался сквозь плотно сжатые зубы, а мама жадно хватала ртом воздух и потом вдруг расслаблялась в тихом стоне. Следом затихал и отец. Потом они что-то еще говорили друг другу, что-то совсем тихое и ласковое, и это сбивало с толку и даже было немножко обидно, потому что казалось, что родители скрывают от меня какую-то важную тайну. Но на следующее утро я видел на лицах родителей счастливые улыбки, и какое-то шестое чувство подсказывало мне, что об услышанном ночью лучше помалкивать. Тогда я уже понимал, что есть науки, которые желательно постигать самому. К тому же родители были довольны, а значит, в семье наступала гармония. Отец с большим энтузиазмом отвечал на мои вопросы, а мама не требовала, чтобы я убирал игрушки. Красота… Так что если я слышал это, то, конечно, слышал и диалоги, даже если родители говорили шепотом (потому что скрип матраса не мешал). Как, например, разговор поздно вечером накануне первого сентября.

– Я не знаю, я так боюсь! – тихонько воскликнула мама, и я отчетливо представил, как она прикрыла глаза и приложила ладонь тыльной стороной ко лбу. – Он не похож на других детей. Как он там будет с ними?!

– Прекрати панику, – спокойно и где-то даже автоматически ответил отец. – Что, у него друзей нет, что ли? Он же не замкнут, нормально с другими общается.

– Ты просто не видишь, потому что не хочешь видеть! – Мама начала разыгрывать одну из своих любимых игр: «Ты не воспринимаешь меня всерьез!» – Он всегда такой спокойный, что меня это даже иногда пугает!

– Тебя пугают мыши, тараканы, пауки и дождевые черви. – Мама брезгливо фыркнула, отец продолжил: – Неудивительно, что тебя пугает обычный ребенок. Ты просто трусиха.

– С тобой невозможно разговаривать! Ты все переворачиваешь так, чтобы выставить меня паникершей, я же пытаюсь помочь нашему сыну и нашей семье! Неужели тебе не кажется странным, что он никогда не плачет, не кричит, даже слова против не скажет!

– Милая, – сказал отец примирительно, – если бы он тебе перечил, мы точно так же лежали бы сейчас, только обсуждали немного другую тему: какой у нас непослушный сын.

– О господи! Ну когда ты начнешь воспринимать меня всерьез?!

– Тебя мое мнение интересует или Господа?

– Ты можешь хоть на мгновение оставить свою иронию?! – В голосе мамы появлялось отчаяние, и я представлял, как папа улыбается, потому что даже я понимал, что это отчаяние писано дешевой гуашью на старом картоне.

Дальше я слушать не стал, пошел спать, потому что этот диалог мог затянуться на полночи, и вряд ли бы он отличался от десятков подобных диалогов, которые я слышал на протяжении последнего года. Что я понимал из услышанного: мама считала, что со мной не все в порядке, отец с ней согласен не был. Что я не понимал: зачем об этом говорить полночи регулярно раз в неделю. Понял я это намного позже, где-то лет в одиннадцать-двенадцать. Это был акт жертвенности, отмеченный истинным трагизмом и как следствие, может быть… величием? Отец прекрасно знал свою жену и то, что для ее психики крайне необходимы выплески избытка психической энергии. Он любил ее и шел на жертву, о которой мама даже не подозревала: он давал ей возможность избавиться от того, что в больших количествах способно было ее убить, – маминых собственных эмоций. В то время, когда я, в свои двенадцать лет уже осознавший, каким должно быть мое поведение, чтобы эго мамы оставалось в гармонии с самим собой, все же только создавал иллюзию переживаний, оставаясь внутри по большей части бесстрастным, отец как раз меньше проецировал свои переживания наружу, все больше стараясь подавить их внутри. Он, как аккумулятор с бесконечной емкостью, впитывал в себя то, что впитывать было не нужно. Проглатывал огненных демонов и тушил их пламя усилием воли.

Душа – это печень эмоций. Ее задача – очищать человеческое естество от отходов метаболизма эона чувственности человечества. Но если постоянно гнать через нее алкоголь отрицательных чувств, она начнет барахлить. Возможно, это и погубило отца, но иначе он не умел…

А потом было утро первого сентября. Отец выглядел уставшим и невыспавшимся, зато мама порхала по квартире, улыбалась, напевала что-то из репертуара современной эстрады и вообще наводила веселую суматоху. Из кухни пахло кипяченым молоком, горячим печеньем, свежим хлебом и яичницей, жаренной на сале. Отец сидел за столом и пытался сосредоточиться на чтении газеты, потом, увидев меня, спросил:

– Ну, молодой человек? Готов?

Я пожал плечами. Как можно быть готовым к тому, о чем имеешь смутное представление?

– Оставь его, дорогой, ты же видишь, малыш переживает. Это же его первый школьный день!

То ли мама и в самом деле расценила мой неопределенный жест как волнение, то ли просто очень хотела в него поверить. Я не стал возражать.

– Мам, я не хочу яичницу. Мне печенье с молоком, – сделал я заказ, потому что знал: нет ничего вкуснее этого печенья, только что вынутого из духовки. Что-что, а готовить мама умела.

Я получил стакан теплого молока и тарелку печеных вкусностей, быстро с ними расправился, поблагодарил и собрался идти в свою комнату облачаться в белую рубашку и коричневый костюмчик. Но мама меня задержала:

– Малыш, скушай еще яблочко. Там витамины, они тебе сегодня пригодятся.

Я задержался. Мама положила яблоко на разделочную доску, занесла над ним нож, послышалось сочное «хрусь», плод раскрылся двумя половинками, а следом мама вскрикнула: «О господи!» – и отшатнулась, выронив нож, – тот громко звякнул о кафельный пол. Папа поднял на супругу глаза, я подошел посмотреть, что же такое испугало маму.

На бледно-желтом теле яблока, покрытом испариной сока, вокруг гнезда коричневых семечек изгибалась тоненькая бороздка, обозначенная бурыми точками. В ней шевелился молочно-белый червячок с черной головкой.

Я взял обе половинки яблока, внимательно рассмотрел со всех сторон. Мне бросилось в глаза то, что снаружи кожура была совершенно целой. Я подошел к отцу, спросил:

– Пап, как червячок попал внутрь? Его норка нигде не выходит наружу.

Отец взял половинки яблок, тоже внимательно осмотрел, задумался. Было видно, что решать такие ребусы на невыспавшуюся голову ему совсем не хочется. Наконец сказал:

– Он залез туда, когда был настолько маленький, что его червоточину теперь не видно невооруженным глазом.

Довольный, что нашелся с ответом, отец отдал мне половинки яблока и вернулся к завтраку. Я сильно сомневался в том, что он сказал мне правду, потому что к тому времени научился различать, когда отец уверен в своих словах, а когда нет. На этот раз он просто выдал мне первое, что пришло в голову – гипотезу оккупации яблока червями-младенцами – и на этом поставил точку.

– Выброси! – потребовала мама. Она смотрела на половинку яблока с червяком как на источник бубонной чумы. – Яблоко испорчено!

«Испорченные» половинки плода выскользнули из моих ладоней и упали в корзину для мусора. Я смотрел на них и думал о том, что должен понять, как и почему в таком чистом, сочном и аппетитном яблоке появляются черви. Разрозненные нити жизни – обрывки какой-то информации, размышлений и событий, маминых «О господи!» и спокойной рассудительности отца, длинный список пометок «с этим надо разобраться» и «папа не знает, что это такое» и многое-многое другое, чего даже словами невозможно было описать, – вдруг сплелись воедино, и я почувствовал, что если когда-нибудь смогу ответить на этот вопрос: почему в идеальном, практически первозданном плоде появляются черви, которые одним своим присутствием портят саму суть яблока, – то смогу ответить и на все остальные вопросы. Словно Его Величество Знание дыхнуло на меня освежающей прохладой просвещения, словно хотело мне подсказать направление, в котором я должен двигаться. И я понял его. Понял и внял его совету – начал искать червей. И пару месяцев спустя я нашел первого.


Мы сидели за партами и прилежно внимали рассказу высокой и грустной женщины (нашей учительницы) о девочке, которая подходила ко всем подряд и радостно объявляла, что ее папа поправился. До этого папа очень долго лежал в больнице и перенес операцию, а может, и две. Дети, которым девочка упорно навязывала свое общение, в основном реагировали одинаково, они вопрошали: «Ну и что?» Но вот нашелся один славный мальчик, который порадовался вместе с героиней рассказа, весь разулыбался и ответил: «Как здорово! Давай нарвем цветов и пойдем его поздравим!» На этом история закончилась. Такой себе пресный рассказик, который я внимательно слушал, ожидая чего-то интересного в конце. Но развязка оказалась банальной и совершенно скучной, и я подумал, что лучше бы нам прочитали отрывок из Незнайки. Но тут учительница задала вопрос, который меня насторожил:

– Дети, кто, по-вашему, в этой истории поступил правильно?

В свои семь лет я ясно почувствовал, что меня держат за дурака. Потому что было очевидно, какой ответ желает получить учительница. Отец никогда не задавал мне вопросов, от которых я чувствовал бы себя глупым. Я уже хотел было засмеяться, но, глядя на десяток рук, поднятых в желании поскорее обрадовать учительницу «правильным» ответом, прикусил язык.

– Последний мальчик поступил правильно!..

Я не знал еще, что такое лицемерие, но за два месяца успел более-менее познакомиться с товарищами по классу и понять, кто что из себя представляет. Большая часть одноклассников, не задумываясь, послали бы девочку куда подальше. Но после того как учительница задала свой идиотский вопрос, это становилось не важно, теперь главное заключалось в другом: не обязательно поступать правильно, достаточно знать, как поступать правильно. Это называется праведность.

– А ты что думаешь? – спросила меня учительница, обратив внимание на отсутствие активности с моей стороны. А может, на мою озадаченную физиономию, решив, что озадаченность – реакция на сложный вопрос.

Я сказал:

– А где он хотел рвать цветы?

Вопрос привел учительницу в замешательство. Я внимательно смотрел на нее и ждал, что она скажет.

В нашем поселке цветы не росли на улицах, и единственное место, где их можно было достать, – оранжерея. Но там их тоже не раздавали бесплатно. Как-то мы с товарищем решили порадовать наших мам тюльпанами, и нам, застигнутым на месте преступления, пришлось спешно уносить ноги. Так что в свое время я усвоил твердо: если берешь чужое, можешь огрести тумаков. Ради выздоровевшего папы совершенно чужой для меня девочки я бы не полез в оранжерею – вот что я имел в виду. Сказать: «поздравляю» – пожалуйста. Улыбнуться – от меня не убудет. Но цветы – это перебор.

– Да какая разница! – наконец воскликнула учительница, все еще не понимая, почему я вообще на этих цветах сделал акцент.

Я отрицательно покачал головой и твердо сказал:

– Я не буду рвать цветы для чужого папы.

Кто-то хихикнул, кто-то повертел пальцем у виска. И в самом деле, кто ты, если не дурачок, когда отвечаешь то, что думаешь, а не то, чего от тебя ждут. В мире праведности честность не добродетель. Мало того, в среде праведности честность – синоним бестактности и даже вероломства. Ну что стоит ответить правильно и тем самым дать учителю возможность со спокойной душой закрыть тему? Честный ответ – это посягательство на спокойствие и заведенный уклад, потому что на него необходимо реагировать, с ним необходимо считаться, а стало быть, тратить время, силы, а то и нервы. Нет, в мире праведности честность – не добродетель.

– Наверное, мне стоит повидаться с твоими родителями, – произнесла учительница озадаченно.

Я пожал плечами, никакой вины за собой я не чувствовал. Но, как выяснилось позже, учительница не собиралась жаловаться на меня. Она хотела ближе узнать родителей, чтобы, так сказать, прочувствовать среду, в которой варится ее подопечный. Пыталась, как говорится, быть хорошим педагогом. Хотя можно ли быть хорошим педагогом, действуя в рамках территории морали?… Но мне это было уже неинтересно, потому что на том уроке я почувствовал дисгармонию, дисбаланс между мной и обществом, возникший только потому, что я не хотел делать то, чего от меня ожидали, и запомнил это на всю жизнь. Много лет спустя, анализируя свое прошлое, я пришел к выводу, что на том уроке я нашел своего первого червяка в яблоке этики. К моменту окончания школы этот плод уже кишел ими.