Вы здесь

Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования. СЮЖЕТЫ НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ РОССИИ (Вадим Цымбурский, 2011)

СЮЖЕТЫ НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ РОССИИ

I

«ОСТРОВ РОССИЯ» ЗА СЕМЬ ЛЕТ

Приключения одной геополитической концепции

Первый вариант статьи был опубликован в 1997 году в десятом номере аналитического альманаха «Россия и Мир: политические реалии и перспективы» под заглавием «“Остров Россия” за пять лет». В переработанном виде текст появился на сайте журнала «Полис» в двух первых – декабрьском за 2000 год и мартовском за 2001 год – выпусках рубрики «Виртуальное эссе» (http://www.politstudies.ru/uni-versum/esse/index.htm). Впоследствии статья была размещена на целом ряде влиятельных интернет-ресурсов без ссылки на первоисточник. – Прим. ред.

Уже несколько лет обозреватели идеологических движений в современной России отмечают растущий в ней «спрос на геополитику». Один из таких авторов – относящийся, кстати, к этой тенденции резко отрицательно, – недавно написал, что у нас «на авансцену политического сознания вышла… не концепция и не теория, а именно идея геополитики… более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию». Указывая, что «с конца 1995 года в официальных документах высших эшелонов российской власти прижилась формулировка «национальные и геополитические интересы России», тот же автор утверждает: «Идеология геополитизма (будем называть ее так) оказывается поистине универсальной: под ней подписываются, ее в принципе разделяют… практически все… силы внутриполитического спектра России от президента до любой оппозиции. Причем идея эта выходит далеко за рамки рецепта для внешней политики, становится в России конца 90-х годов фактически образом восприятия и постижения внешнего мира и формирования собственного отношения к нему» [Косолапой 1996: 57, 61].

Эта оценка не чужда преувеличения, да к тому же сейчас можно лишь предполагать, что станется с «идеологией геополитизма» в еще не наступившем конце 90-х. Пока несомненно одно: причины симпатии русских к «идее геополитики» заключены в восприятии ими тех перемен, которые страна пережила в начале десятилетия. Ибо для большинства русских страна не раскололась, а сжалась, и продолжение свое Великая Россия – СССР обрела не в СНГ, а в Российской Федерации с ее непривычными границами. Мало кто подобно Г. О. Павловскому готов видеть в РФ просто «беловежский» суррогат, существующий «вместо России». Живее ощущение, что государственная и цивилизационная российская традиция продолжается, но в непривычном географическом образе. Отсюда – притягательность доктрины, объявившей своим предметом роль пространственно-географического фактора при определении и достижении государствами их целей. Геополитику как бы призывают объяснить России, к чему надо стремиться и чего можно достигнуть в новом облике.

Не забудем и другого обстоятельства: в обществе, круто разделенном по социальным ориентирам, геополитика, представляя страну в ее разнообразии как единого игрока по отношению к внешнему миру, несет в себе миф общей пользы, разделения выигрышей и проигрышей на всех членов «российского клана». Поэтому искомая многими партиями и элитными группами идеология, которая бы «сплотила Россию», почти неизбежно должна включать сильный геополитический компонент. Если Жириновский и Зюганов это поняли давно, то к концу века запоздало, как жирафа, начинают схватывать и «верхние эшелоны».

Но те же самые преобразования русской географии, которые делают «идеологию геополитизма» притягательной для политически ангажированных русских, с другой стороны, крайне затрудняют воплощение этой «идеологии» в виде «концепции» и «теории». Причина тому – в самом характере геополитики как духовной отрасли. Бесполезно упрекать ее за то, что она вся насквозь не является «серьезной наукой». Пожалуй, что она – псевдонаука, да уж зато псевдонаука превесомая и архисерьезная. А если по-настоящему, то она – не что иное, как система знаний и интеллектуальных операций, включающая научный блок лишь наряду с блоком, явно ненаучным, представляющим некоторый род философствования, а заодно и с третьим блоком, содержащим навыки определенного, сугубо прагматического умения. Как же в рамках геополитики соотносятся эти операциональные блоки?

Согласно принимаемому мною определению блестящего отечественного культуролога Я. Э. Голосовкера, философия есть искусство строить картины мироздания из смыслообразов [Голосовкер 1987: 148]. Соответственно геополитика как род философствования является искусством строить из географических смыслообразов политические картины мира. Если мы возьмем труды классиков геополитики – англичанина X. Маккиндера, немца К. Хаусхофера, американца Н. Спайкмена, русского евразийца П. Н. Савицкого и других, – то в основе их моделей нам откроются именно картины мира, построенные из географических образов, которые в этих текстах оказываются окружены политическими и духовными зарядами и в соответствии с ними вступают в динамические сюжетные отношения между собою. В свою очередь прагматическая геополитика не может быть ничем иным, как умением, опираясь на ту или иную фундаментальную картину мира, извлекать из нее программу практической политики – дедуцировать из образов стратегию.

Что же за место в этой системе способен обрести собственно научный блок?

Думается, это место вполне отвечает тому общему принципу отношения между политикой и наукой, который был некогда обоснован М. Вебером [Вебер 1990]. Как известно, согласно этому мыслителю, политики в выдвижении и преследовании общезначимых целей руководствуются ценностными установками – «демонами», из которых один «демон» бывает предпочитаем другому, обычно по совершенно внерациональным причинам. Наука не может отвратить политика от его «демона» или, наоборот, отдать «демону» во власть, но она способна достаточно достоверно предвидеть результат, к которому политик придет, руководствуясь тем или иным из этих наитий. Так же и с геополитикой. В ее сфере роль демонов играют ценностно-заряженные способы географического видения мира вместе с отвечающим каждому такому способу политическим «мировым сюжетом». На мой взгляд, научный блок в системе геополитической мысли и геополитической практики призван объяснять общие принципы порождения подобных картин мира с упакованными в них политическими велениями. Более того, он обязан выявлять трансформационные, контрастные и иные соотношения между этими императивными картинами, а главное – моделировать те итоги, к которым каждая из них может привести государство, если будет воспринята его верхушкой.

Именно исключительным значением прерациональных по происхождению географических смыслообразов в аппарате геополитики бывает порою обусловлена алхимическая паранаучность ее языка. Надо сожалеть о том, что часто ее тексты сводятся к географическому философствованию или к пропаганде стратегий, походя извлекаемых из априорных «геофилософских» посылок вроде борьбы Континента с Океаном, без научно-аналитической цензуры таких сюжетов. Но все опыты перековки геополитики в «серьезную науку», которая бы всецело основывалась на экономических и социологических выкладках, а также на многоаспектном учете всевозможных международных отношений и соглашений, обычно вместо «обновления геополитики» почему-то приводят лишь к инфляции квазиполитического печатного листажа, не достигающего своей цели, ибо не обеспеченного золотым запасом географических образов. Такова уж эта сфера: здесь рациональность по-настоящему возможна лишь как вывод и критика неизбежных или вероятных следствий, проистекающих из посылок в виде политически нагруженных образных моделей земного пространства.

В том-то и сложность положения геополитики в нынешней России, что с изменением границ страны в начале 90-х оказываются дискредитированными практически все ее привычные географические образы. И западничество, и евразийство с их геополитическими преломлениями выступают на протяжении этого десятилетия в качестве старых искушений, лишь затемняющих вставшие перед русскими новые вызовы. Россия как «государство Европы» – идея фикс нашего великоимперства, которое опосредовало утверждаемую им принадлежность страны к «цивилизованному» миру присутствием России на одной географической платформе с романскими и германскими народами: геополитика выступала для империи превращенной формой цивилизационных притязаний. «Кто не слеп, тот видит», что с нынешним отходом России из Центральной и Восточной Европы в полной мере раскрылась наша роль в судьбах европейского ареала XVIII–XX веков – роль небезуспешно навязывавшей себя ему чужеродной силы. Сегодня евроатлантическая цивилизация все более определяется через совокупность хозяйственных и военных международных структур, и объявлять себя «другой Европой», а то и «подлинной Европой» вне этих структур – самозванчество, безобидное лишь до тех пор, пока из него не выводятся стратегические следствия. Такими следствиями могут быть либо возвращение к натиску на Запад как оправданию нашего исторического существования, либо удовлетворенность ролью смирного и поднадзорного маргинала в сугубо гуманитарных европейских институтах.

Что же касается евразийства, то хотелось бы пожелать людям, называющим себя «евразийцами», хоть сколько-нибудь разобраться во взглядах между собою, так как под этой этикеткой у нас циркулируют воззрения, имеющие между собою немного общего. Евразийцы-«ортодоксы» не то предлагают России сплачиваться с Азией против «романо-германского шовинизма», не то приглашают ее распахнуться до Синьцзяна, включив в себя побольше тюрок и монголов, чтобы «не попасть к немцам на галеру». Но ведь «евразийскую миссию» возлагали на Россию и те проектировщики ее судеб, которые в предыдущие годы побуждали ее завоевать Среднюю Азию для «мирового цивилизованного» соблазнами многопартийности и неотъемлемых прав. Наконец, благодаря группе «Элементов» «евразийство» у нас получило еще один экзотический смысл – сплочения России сразу и с онемеченной Центральной Европой, и с миром ислама в «суверенный гроссраум», вздыбившийся против «атлантического мондиализма». Единственной общей чертой, объединяющей все масти евразийства, является одержимость Большими Пространствами, в «связывании» которых видится оправдание бытия России, тогда как западники всех розливов находят такое оправдание в непременной нашей «принадлежности мировой, то есть европейской, истории» хоть в каком качестве – по мысли некоторых, пусть даже в виде общеевропейского пугала. Отсюда понятно и появление синкретистских евразийско-западнических доктрин, преподносящих «связывание великих пространств Евразии» как долг России, выполняемый ею на благо самого Запада, – и иные подобные выверты.

Уже в 1992 году было ясно, что сторонники сближения России с «тюрко-исламским миром» догматически закрывали и будут закрывать глаза на исход русских из Средней Азии и Казахстана, на диаспоризацию остающихся там русскоязычных, вытесняемых в строго определенные «социально-экологические», в том числе и профессиональные ниши, наконец, и на то, что существенным стимулом к поддержке демонтажа СССР со стороны русских было напряжение внутри «единого пространства» между фертильностью южных республик и умеренной рождаемостью в основном российском ареале. Остается лишь сказать: слава богу, что Россия в 90-х не пыталась насаждать демократию в тюркской Средней Азии, учитывая уроки произрастания этого фрукта на Кавказе и в Таджикистане, а также и опыт прошлого, когда Запад не ленился поднимать азиатов против русских, пытавшихся вытребовать свою долю «бремени белого человека». Обнаруживаемые сегодня Россией сугубо выборочные, прагматические интересы к южным пространствам – будь то доступ к определенным видам ресурсов, стабильность режимов, закрывающих нас от исламского напора с юга, или «русский вопрос» в зарубежье, включая даже и проблему «Казахстана в Казахстане» – плохо стыкуются с евразийскими программами, как бы последние ни определять. Позиции, которые нынче отстаиваются русскими в Приморье, на таджикско-афганской границе, на Кавказе, скорее дают основание расценивать наступившее время как контревразийскую фазу нашей истории.

Что же касается группы «Элементов», то ее задушевный сюжет, где дьявольской монополярной гегемонии США противостоят при содействии России крепнущая претенциозная пан-Европа и ислам, вместе изгоняющие американцев из Старого Света за океан, представляет не более чем гротескное преувеличение тенденций, подлинный смысл которых раскроется лишь через десятилетия. Пока что европейские новые правые, которых «Элементы» берут себе в попечители, далеки в своих странах от кормил власти, а среди тех интеллектуалов «коренной» Европы, которую видят в будущем без американцев, преобладают видящие ее также и без русских и, кстати, с достаточно жесткой селекцией восточноевропейцев. В 90-х встреча Европы с исламом на холмах Боснии как-то мало напоминала братский антиамериканский комплот, да еще жаждущий принять православие третьим.

Лозунг «Россия – европейская держава» геостратегически обессмыслен, а «Россия-Евразия» не дает никаких ориентировок, кроме стимула к чисто словесным авантюрам вроде «последнего броска на Юг». Что же остается? Апелляции в стиле Н. Н. Моисеева к межеумочности России на предполагаемом «пути из англичан в японцы» лишь указывают возможность, заключенную в географическом положении России, но при этом начисто игнорируют то обстоятельство, что в истории эта возможность никогда не реализовалась. Основные традиционные связи Евро-Атлантики и великих приокеанских платформ Азии всегда в прошлом осуществлялись в обход и помимо России. Да, Россия держит подступы к Европе и к Азии, но не лежит она между ними ни с какой обязывающей неизбежностью. Много ли мы найдем изобретений или идей, которые из Евро-Атлантики пришли бы в Китай, Индию или на Средний Восток, либо совершили путь в обратном направлении – через Россию? Конечно, если отвлечься от экспорта марксизма в XX веке, да и то Япония узнала марксизм независимо от русских.

Именно из-за отсутствия у России такой традиционной посреднической роли «распяленность» страны между двумя очагами экономической мощи создает угрозу ее выживанию как политического целого: сегодня положение между двумя океанами – образ, вовсе не утверждающий за нами непременно какую-либо прочную мировую функцию, но больше способный сигнализировать об опасности расползания России. Извлечь выгоду из такого расположения можно было бы преимущественно в том случае, если бы для экономик хоть одного из этих океанских мегаареалов Россия именно как целостность (причем целостность, не вписанная в этот ареал до конца) была способна выглядеть оптимальным, даже необходимым компонентом мирового устройства. Но, повторяю, сама по себе наша «промежуточность» не дает подхода к решению этой задачи, подменяя своим мифом вопрос о подлинных, в том числе географических, возможностях, которыми страна располагает или не располагает для подобного геоэкономического маневра, превращающего ее в транслятора-посредника той или иной из ареальных панэкономик начала XXI века.

Российский «спрос на геополитику» оказывается неудовлетворенным, потому что «демоны» привычных геополитических образов России обессилены в новых условиях. Из их внушений то ли не возникает никаких практических программ, то ли утверждаемые смыслообразы оказываются (как с «путем из англичан в японцы») слишком уж очевидно придуманными под отчаянно изыскиваемые программы, и потому вызываемые «демоны» выступают слишком уж тряпичными самоделками. В конце концов под именем геополитики начинают преподноситься не имеющие никакой опоры на географию рецепты специалистов-международников – вроде рекомендаций почему-то зовущего себя «геополитиком» К. Э. Сорокина: по нынешней слабости России балансировать ей на равном удалении от центров силы, совершенствовать сельское хозяйство насаждением фермерства, завязывать двусторонние отношения со странами СНГ [Сорокин 1996]. Зачем называть это геополитикой? Если прав некий деятель, заявивший что «демократия не заменит геополитику», то ведь и голый прагматизм ее тоже не заменит, а разве что попытается подменить на геополитическом безрыбье.

На самом деле, как бы привлекательно ни выглядела сорокинская идея «балансирующей равноудаленности», очевидно, что мера реализуемости подобной стратегии во многом, если не в основном, зависит от географических обстоятельств государства. Поразительно, что полагающий себя геополитиком автор даже не задался вопросом: при каких условиях континентальное государство, подобное России, может проводить политику, бывшую на протяжении столетий характерным атрибутом государства островного, именно – Англии, обретавшейся в стороне от европейской континентальной системы? Известно, что Бисмарк после франко-прусской войны пытался выработать для Германии некое стратегическое подобие «балансирующей равноудаленности» от Англии, Австрии и России, но в конце концов перед постоянной французской угрозой Германия, заведомо не способная выиграть войну в случае обретения Францией хоть одного союзника, была вынуждена искать подстраховку в сколачивании военных блоков, и вся «равноудаленность» пошла к черту. Возможность «балансирующей равноудаленности» для континентальной державы может опираться только на очень специфический географический паттерн. Либо автор, рекомендующий такую политику, держит в сознании соответствующий географический образ страны – и тогда хорошо бы предъявить его читателю в доказательство своей геополитической кредитоспособности, либо… еще раз спрошу: «Какая же это геополитика?».

Российский «спрос на геополитику» требует осмыслить предпосылки сжатия страны, домашние и мировые, осознать ее метаморфозу как функцию от изменения мира и наметить для трансформированной России оптимальную стратегию в мутирующей ойкумене. При этом надо оценить момент новизны в отношении сегодняшней России к пространству по сравнению с великоимперской эпохой, делавшей ставку на проецирование мощи. Внешняя геополитика и геоэкономика должны соединиться с геополитикой и геоэкономикой внутренней, обосновывающей такую тактику освоения Россией собственного пространства, которая позволила бы извлечь наибольшие позитивные результаты из проступающей новой географической структуры государства. Наконец, работая на утверждение интуитивно явной исторической связи эпох нашей цивилизации, геополитика призвана различить в прошлой нашей истории, доимперской и великоимперской, черты того опорного паттерна России, который отчетливо обозначился в конце XX века, выделившись из «Больших Пространств России-Евразии». Но при всем этом нельзя забывать об очерченной выше интеллектуальной специфике геополитики. Если в споре со своими предшественниками великоимперского времени современный российский автор хочет обосновать новую геостратегию для своей страны, он должен в первую очередь предложить стране ее новый образ, который бы послужил порождающей моделью для всех последующих, подлежащих анализу и рациональной критике прикладных выводов.

Считаю себя вправе утверждать, что из всех отечественных исследователей, заявивших о себе в последние семь лет на геополитическом поприще, только я попытался решить эту задачу, выступив в 1993 году со статьей «Остров Россия» [Цымбурский 1993]. Если кто-нибудь эту претензию сумеет доказательно оспорить, я был бы этому только рад.


На самом деле важнейшие положения «Острова России» были выдвинуты еще прежде в двух публикациях, прошедших незамеченными и сегодня уже чуждых мне по своему стилю. В последнюю неделю 1991 года, как запоздалый отклик на Беловежские соглашения, была напечатана моя небольшая статья «Сердцевина Земли, или Остров на материке» [Цымбурский 1991]. Сейчас я бы не решился ее перепечатывать, но по-прежнему могу повторить положения, почти буквально перешедшие в «Остров Россию»: «По отношению к европейской региональной системе Россия всегда играла роль двоякую, выступая не только как объективно географическая “Сердцевина Земли” (в этой первой заявке на новую геополитическую модель я еще раскланивался перед “мифом хартленда”. – В. Ц.), но и огромный “российский остров” с окруженными русским населением и частично сплавившимися с ним иноэтническими вкраплениями, прилегающий к “старой Европе” с востока. “Островные” черты – не только четкость океанских границ на севере и на востоке и сходный по трудности преодоления барьер из гор и пустынь на юге… Однако сходную роль играло и то, что на западе российский массив был отделен “морем”, или скорее “проливом”, небольших народов и государств, не принадлежавших к романо-германской Европе. Таким российским островом мы всегда были и остались».

Тот же лейтмотив – в заключение этой заметки, где делается еще весьма наивная попытка вывести из смыслообраза набросок стратегии: «Россия исторически не только “сердцевина Земли”, но и “остров среди континента”. Органическая сейчас внешняя политика для нее – “островная”, консервативная, с поддержанием по возможности спокойствия на окаймляющих ее территориях-“проливах”, с наведением связей-“мостов” поверх и в обход конфликтных очагов, вспыхивающих у ее границ, с четкой, дробной проработкой системы геополитических, экономических, оборонительных интересов и дифференцированным подбором союзников на каждый интерес».

В этой заметке налицо уже и лексика «Острова России» (территории-«проливы», «геополитический Ла-Манш» Восточной Европы), и некоторые смысловые ходы позднейшей статьи (скажем, тезис о стремлении России в великоимперскую эпоху к утрате «островного модуса»), и, главное, ее прагматика: «пришло время утвердиться в островном политическом мировидении». Можно припомнить: в этой статье я не только одним из первых писал о повышенной важности китайской проблемы именно для России, отступившей от Европы, но и предсказывал, что попытки «братско-славянского» сближения с Украиной необходимо обернутся «союзом руховцев со всеми видами национал-сепаратистов в России» (почти за три года до появления галицийских отрядов в Чечне).

Годом позже как соавтор обзора, посвященного спорам о стратегии национальной безопасности «России после СССР», я попытался позитивно переосмыслить участившиеся иронические сопоставления РФ в границах 1992 года с Московским царством XVII века. В резюме обзора я отмечал: «Эпоха обособленности России от европейской системы сменяется в великоимперский период пафосом непосредственного втягивания России в дела Европы. Сейчас, когда этот период закончен и области, присоединенные Россией в процессе расширения на запад, снова легли между ней и объединяющейся романо-германской Европой, не принадлежа ни той ни другой, в российской политике неизбежно возрождение прагматических и изоляционистских доимперских стереотипов… Россия, возникшая в 1991 году, представляет собой в политико-географическом отношении своеобразное возвращение к допетербургской фазе в истории русского государства… но этот вариант, так долго остававшийся запасным, не менее (если не более) органичен для государства с российскими геополитическими параметрами, нежели великоимперский, изживший себя до предела». В ту пору я еще полагал, что «не следует ожидать воскрешения идеологического изоляционизма» и «новый период, возможно, будет отличать сочетание отсутствия идеологических противоречий (между Западом и Россией. – В. Ц.) с осознанной геополитической обособленностью нашего государства».

Впрочем, там же было подмечено, что дефицит в российском политическом сознании четкого представления о границах страны – «феномен, сближающий Россию с островными государствами в их особой связи с окружающими их морями и проливами (мотив, прямо перенесенный в “Остров Россию”. – В. Ц.). В частности, общей закономерностью, проявляющейся в истории как России, так и образцовых морских государств вроде США и Великобритании, является то, что “островное” сознание служит базой и для мессианских претензий, и для сменяющих их изоляционистских эгоцентрических установок» [Тарасов, Цымбурский 1992: 31 и сл.].

Так был нащупан новый геополитический образ России. Но по-настоящему программными, открыто заявившими его текстами стали «Остров Россия» и последовавшая за ним «Метаморфоза России» [Цымбурский 1994], с их развернутым вызовом всем разновидностям российского континентализма – будь то истерия самоотдачи чужой истории как «истории всемирной» или пафос служебной роли России по отношению к мифологизированным Большим Пространствам («великим просторам Евразии»). Для многих коллег моя фамилия до сих пор связывается главным образом с «Островом», точнее с весьма определенным его пониманием в качестве идеологической декларации русского изоляционизма. Для меня самого «Остров» – текст несовершенный и уже во многом устарелый – значим демонстративной отчетливостью утверждаемого географического смыслообраза и тремя положениями, каждое из которых стало основой для особого направления в исследовательской парадигме, разрабатывавшейся мною все последующие годы.

Во-первых, в «Острове» были очерчены конкретные особенности инвариантного геополитического паттерна, не только сближающего Россию XVII и конца XX веков, но в более или менее явном виде сохранявшегося в качестве пространственных несущих конструкций нашей государственности в великоимперские столетия. Сегодня к перечисляемым там признакам я добавил бы еще один, сугубо физико-географический: преимущественную опору нашего государства во все 450–500 лет его существования, вопреки евразийцам с их степняческой патетикой, на лесную и лесостепную зоны северной Евро-Азии – те зоны, относительно которых степи выступают внешним поясом, «своей» периферией государства. Соответственно мной был обозначен диапазон вариаций, в котором можно говорить о сохранении России как геополитического субъекта, и проведены пределы, за которыми этот субъект пришлось бы считать ликвидированным. К этим «трем пределам», каковы государственное раздробление российской платформы; поглощение ее какой-либо из «цивилизаций теплых морей» (или раздел ее между несколькими такими цивилизациями); абсорбция западных межцивилизационных «территорий-проливов» Евро-Атлантикой, позднее, в статье «Циклы похищения Европы», я добавил еще и четвертый: аннексию трудных пространств нашего востока или юго-востока народами какой-либо из соседних цивилизаций или «территорий-проливов».

Во-вторых, в «Острове» была обоснована трактовка «похищения Европы» Россией в XVIII–XX веках как двуединого процесса с нерасторжимыми цивилизационно-стилевым и собственно геополитическим измерениями. Образ «России – государства Европы» воплощается параллельно и в стилевой имитации европейских культурных и политических форм, и столь же последовательно – в стремлении империи к силовому присутствию на европейском субконтиненте, земле цивилизации-образца. Я не делал ни малейшего исключения и для нашего евразийства, доказывая постоянное присутствие в евразийской внешней политике императоров и большевиков примет «инвертированного европеизма», «окольного европохитительства».

В-третьих, подчеркивалось, что откат России с ее параевропейских и параазиатских пределов, «отход на остров», должен способствовать регионализации и выдвижению на первый план проблем внутренней геополитики, особенно относящихся к трудным пространствам Новой России за Уралом.

Публичные отзывы на «Остров» и «Метаморфозу» образуют, в значительной своей части, впечатляющую копилку курьезов. Журналистка Л. Л. Лисюткина в «Новом времени» реферировала содержание «Острова» так: «Россия имеет достаточно внутренних ресурсов, чтобы развиваться независимо от мировых экономических рынков. Тем самым она оградит себя от дестабилизирующих эффектов политических кризисов и колебаний конъюнктуры. Надо отказаться от западных кредитов и сконцентрировать силы на внутренних проблемах». После этого пересказа, в котором (почти по Воланду) самое интересное – это отсутствие в нем, за исключением последних слов, каких бы то ни было соответствий с обозреваемой статьей, Лисюткина чутко указывает на явную возможность для русского фашизма, отказавшись от экспансии, «выступить с изоляционистских позиций: отгородимся от коррумпированного нерусского мира и построим у себя на “острове Россия” тысячелетнее царство» [Лисюткина 1995: 10]. Напротив, весьма бдительный к фашистским поветриям С. Е. Кургинян, тем не менее, распознал в «Острове» преимущественно чаяние строителей либерально-буржуазной России: «Сейчас мы все рассыплем, трансформируем, а потом соберем новую модель – “остров Россия”… у нас будут и метрополия и колонии» [Кургинян 1995: 449]. Другой замечательный «собиратель пространств» – А. С. Панарин – высказался об «Острове» дословно следующим образом: «Продукт сочетания заемного “разумного эгоизма” (да почему же заемного? – В. Ц.) с языческим натурализмом, не ведающим, что в основе больших государств лежат не естественные ниши, а цивилизационные идеи мощного интегративного характера» [Панарин 1994: 26]. Впрочем, для «Метаморфозы» он нашел не менее кинжальные слова: «Со сложным типом сознания мы здесь имеем дело: носители его не так наивны, чтобы мечтать о “маленькой русской Швейцарии в Евразии”. По-видимому речь идет о партнерстве с Западом, напоминающем партнерство Лени Голубкова с МММ» [Панарин 1995: 73]. На этом фоне было не так уж и обидно, что один из поклонников А. Г. Дугина – по счастью, устно – обозвал меня «агентом мондиализма, разрушающим Евразию».

В определенном кругу словосочетание «остров Россия» на некоторое время сделалось юмористическим титулом для «воровского острова» демократического компрадорства, и Г. О. Павловский в одном из своих ювеналовских очерков жизни «беловежских людей» написал: «В этом смысле речь действительно идет об “острове Россия” по остроумной метафоре Цымбурского в одноименном эссе, который зря не ставит вопрос: чем собственно будут питаться островитяне, когда у них кончатся припасы с провиантских складов затонувшего СССР?» [Павловский 1994: 135]. Дошло уж вовсе до фарса, когда наш геополитик К. Э. Сорокин, резко высказавшись против «стремления к изоляционизму» и образованию «острова Россия», тут же, шаг в шаг с моей «Метаморфозой», начинает проповедовать для России конца XX – начала XXI века «британский» (то есть «островной») вариант внешней политики [Сорокин 1996:74, 56] – именно тот вариант, который в истории известен как «блестящая изоляция».

Но здесь же хочется вспомнить и об авторах, довольно быстро оценивших смысловой потенциал «островной модели». Так, Е. Н. Стариков в «Новом мире» отозвался об «Острове Россия» как о «наиболее целостной теоретической концепции, альтернативной теории России-хартленда» [Стариков 1995: 239]. Среди отечественных политологов на какое-то время воспринял эту модель как геополитическую и вообще россиеведческую парадигму М. В. Ильин. Он начал с попыток развить и обобщить ключевую метафору, говоря его словами – «четче увидеть переходы от внутренних пространств острова к прибрежным заливам, мысам и шхерам, затем к шельфу и, наконец, к морским глубинам, за которыми – шельф, шхеры и прочие проявления иного острова», при этом широко используя данные «геоморфологии, рельефа и, прежде всего, бассейного деления, климатических, в первую очередь зональных характеристик… с учетом ландшафтных и почвенных данных, миграций вещества и энергии, как естественных, так и антропогенных, расселения, транспортных и информационных инфраструктур» [Ильин 1994: 21]. В дальнейшем в нескольких работах, прилагая и развивая мою модель, он пришел к результатам, заставившим меня по-новому осмыслить и серьезно скорректировать всю разрабатываемую парадигму [Ильин 1994: 20; Ильин 1995: 37–53]. Примерно через три года после опубликования основные идеи «Острова» начали приживаться в обиходе экспертного сообщества. Можно надеяться, что то же произойдет и с новой, переработанной версией модели – версией, условно титулуемой «Земля за Великим Лимитрофом».

Сегодня я предполагаю свести вместе все эти исследования последних лет независимо от их воплощения в тех или иных текстовых жанрах – будь то политологические штудии типа cases, когнитивный и психоаналитический зондаж геополитических дискурсов, автокомментарии к переизданию, историческая микромонография («Сверхдлинные военные циклы и мировая политика») или публицистика «в наглую», – соединив их в многоголосие одной книги. Думается, при этом парадигмальная и путеводительная значимость «Острова» вполне определится местом, которое он займет среди них.


Попытаюсь здесь дать предварительный отчет о главных результатах, полученных в каждом из трех исследовательских направлений, которые обозначились за тремя основными положениями «Острова России».

Первое из них, как уже сказано, связывается с реконструкцией опорного геополитического паттерна страны. В «Острове» платформа России – между балтийско-черноморским ареалом и Тихим океаном – вычленялась из континента по совокупности разнопорядковых признаков: таковы океаническая кайма, горы и пустыни на юге, трудные пространства зауральской России и в целом нашего Севера, «территории-проливы» к западу от нас. Но уже к написанию «Метаморфозы России» эта характеристика нашего паттерна претерпевает существенные коррективы. Пропагандируемая модель преподносится как инвариант, способный реализоваться одновременно на трех уровнях: цивилизационном, геостратегическом и геоэкономическом. В то же время вперед выдвигается последовательно проводимый цивилизационный критерий, хотя и постоянно поверяемый показаниями физической географии.

Констатируется, что Россия времени ее становления как территориального государства выступала «русско-православным островом» внутри континента, отграниченным от приокеанских ниш более старых цивилизаций межцивилизационными «территориями-проливами» не только Восточной Европы, но в равной мере и Кавказа, казахско-среднеазиатских степей и пустынь, а также «синьцзяно-монгольского пояса». После того как в XVIII веке российские верхи берут курс на самоотождествление с «основной» Европой, следствием их выбора становится в трехвековой перспективе не только наш культурный «имперский Ренессанс» с его золотым и серебряным веками, не только «холодная война» XIX–XX веков между нами и западноевропейцами с ее промежутками, разрядками и наивысшим напряжением во второй половине кончающегося столетия, но также и затяжное недоразвитие нашего Востока, сейчас грозящего, как общепризнанно, всосать потенциалы Китая. По-настоящему эта угроза была осознана только с последним надломом нашего наступления на Европу. Но сам этот надлом (не случайно совпавший, как я пишу в «Острове Россия», с началом большого понижательного тренда мировой экономики) вместе с отступлением России с западных и южных имперских территорий означает восстановление последних, по крайней мере на какое-то время, в роли, напоминающей об их древних функциях буферов между цивилизациями.

В плане геостратегическом такой поворот пока что дает нам снижение внешнего, непосредственно военного давления на Россию по всему периметру, кроме района встречи с Китаем в Приморье. По всей полосе межцивилизационных «проливов» к России примыкают государственные или квазигосударственные образования, не сравнимые с нею в военной мощи, а в XXI веке такое положение могло бы измениться только в случае интеграции Прибалтики, Украины или Грузии в НАТО. Исходный для русской истории цивилизационный расклад Старого Света, будучи спроецирован на область геостратегии, сейчас становится основанием нашей безопасности. Отсюда стремление русских как можно дольше поддерживать особый статус «территорий-проливов», эксплуатируя ограниченную способность структур объединенной Европы к полноценной пространственной экспансии, а со временем, может быть, и предрекаемое некоторыми нашими экспертами усиление аутсайдерских настроений среди части «неинтегрированных» восточноевропейцев.

В отношении геоэкономики очевидно, что снижение напряженности на Западе и вообще снятие крупных экстравертных устремлений России могло бы способствовать развитию регионов «острова», в том числе с выделением инновационных зон. Ближайшая к России кайма «территорий-проливов» в значительной мере предстает зоной полуразрушенных экономик в состоянии, хуже российского, с эфемерными валютами и уровнем жизни, ниже, чем на платформе «острова». Раньше, в обстановке первого постсоюзного года, когда сохраняющееся «единое пространство» легко оказывалось фактором шантажа в отношении России со стороны «новых независимых государств», в первых набросках «островной» модели звучал мотив максимального включения «острова» в мировую систему транспортных и информационных связей, что позволило бы «ослабить его непосредственную зависимость от экономики ближайших сопредельных территорий» [Тарасов, Цымбурский 1992: 31]. Ко времени работы над «Метаморфозой России» обрисованное положение на «ближних проливах» уже делало возможным привлечение их ресурсов, в том числе продовольственных и трудовых, на льготных условиях в интересах развития России, если бы ее элиты могли ясно определить эти интересы, были готовы на партнерские скидки со своей стороны… и не побоялись упреков в «неоколониализме».

Но за этой ближайшей полосой проступали и проступают, иногда прямо подходя к краю «острова», как Прибалтика, параевропейские «шельфовые» земли по восток Германии, очень медленно притягивающиеся к ядру Европы, но остающиеся зоной либо «неинституционального» приложения западных капиталов, либо в крайнем случае сепаратной активности отдельных европейских государств – пока, прежде всего, Германии. Тем самым обозначается возможность для встречного внедрения российского, реально или потенциально подконтрольного государству капитала на всем «шельфе» Европы, в том числе с учетом нынешних обстоятельств, по предполагаемой области расширения НАТО за пределы, охватываемые панэкономикой ЕЭС[4]. Старый цивилизационный паттерн может служить руководством к разработке внешней геоэкономической доктрины России на конец столетия!

После того как к 1995 году оказалось возможным построить модель нашей геополитики с применением единого – цивилизационного – критерия, оправданным становится шаг, который я делаю в том же направлении дальше, когда на место разнообразных «территорий-проливов» выдвигается целостный географический образ Великого Лимитрофа – мегасистемы, охватывающей гигантскую территорию от Прибалтики до Кореи и образуемой перифериями всех цивилизаций Старого Света, выходящих к теплым морям – Китайской, Средневосточной, Европейской. Особенностью Лимитрофа является постоянное в последние три века зависание его народов между теми цивилизациями, у окраин которых эти народы пребывали исторически, и поднявшейся на севере и северо-востоке Евро-Азии Россией.

В пользу вычленения Великого Лимитрофа как целостной системы мною приводятся разные доводы. Конечно же, доводы исторические: Лимитроф – полоса земель, сохранившаяся также, как и ряд анклавов внутри российской платформы, от старой внутриконтинентальной Евразии, общей окраины приморских цивилизаций, взорванной возвышением России в XVI–XVII веках. Доводы политические: наблюдаемая сегодня солидарность многих государств Лимитрофа, от Прибалтики до Кавказа и Средней Азии, в противодействии нажиму России и в попытках встречного наступления на нее; но в то же время объективная роль Лимитрофа как барьера, предотвращающего столкновение России с центрами сил иных цивилизационных платформ (будь то вследствие экспансии НАТО или устремления афганских талибов осенью 1996 года на север); наконец, роль Турции, классической «лимитрофной империи» на стыке цивилизаций, пытающейся нынче восстановить свою древнюю роль, выступая центром притяжения для множества народов Лимитрофа в их стремлении дистанцироваться от России. И не в последнюю очередь – доводы геоэкономические: разворачивающаяся на землях Лимитрофа борьба цивилизационных центров силы за хозяйственный раздел «советского наследства», раздел, от которого не вправе остаться в стороне и Россия; брожение в Тибете и Синьцзяне, сигнализирующее о возможности постановки в будущем также и аналогичного вопроса о ханьском наследстве; уже реализующиеся или находящиеся в замысле проекты каспийско-европейских и туркмено-тихоокеанских нефтепроводов, а заодно и параллельных им автострад, которые прошли бы по землям Лимитрофа. Считая, что сегодня именно Великий Лимитроф может по преимуществу притязать на имя «Евразии», я утверждаю: большую часть внешних геополитических проблем России нынче можно описать в форме отношений между нею, народами Лимитрофа-Евразии и государствами тех цивилизаций, чьи платформы также выходят на Лимитроф [Цымбурский 1995].

Сегодня Россия располагается вовсе не между Европой и Азией. Ныне это по преимуществу платформа с выходами к Тихому и Северному Ледовитому океанам и с доступом к Великому Лимитрофу по всей его протяженности. Таковы реальные позиции России в раскладе Северного полушария. Основной вопрос – в том, сможет ли она извлечь максимальный эффект из соединения этих позиций в пору обозначающегося продвижения тихоокеанских экономик, прежде всего японской и китайской, на Великий Лимитроф – в Среднюю Азию и Восточную Европу. Если в 1991–1993 годах лозунг «острова России» мог служить защите РФ от диктата лимитрофных государств, в варианте ли Евразийского Союза, или в иных версиях, то во второй половине десятилетия важнейшей задачей становится выработка стратегии России в отношении всего пространства Лимитрофа-Евразии без ограничения тем, что обычно понимается под ближним или так называемым ближне-средним зарубежьем (в которое, как правило, не включают ни Балканы, ни Монголию, ни Корею, ни Синьцзян). В то же время первой посылкой этой стратегии должно быть ясное разграничение России и Лимитрофа-Евразии. В пору максимальной российской экспансии все пространство Лимитрофа выглядело в глазах имперских лидеров зоной возможной гегемонии России, ее тотальным геополитическим полем. Сегодня Лимитроф-Евразия в планах российской геополитики мыслим прежде всего – пользуясь метафорой М. В. Ильина – как внешний «шельф» острова, переходящий в «шельфы» иных платформ, как поле, в пределах которого будут в ближайшее десятилетие оформляться основные вызовы внешней безопасности России. Но между тем внутри него заключаются и основные возможности обеспечения нашей безопасности в самом широком смысле, и шансы новой мировой роли России – не на мифическом топталище «из англичан в японцы», но на путях от Великого Океана к Великому Лимитрофу, к его участкам, достижимым из Японии и Китая, тем более из тихоокеанской части США, преимущественно через Россию [Цымбурский 1999].

В «Метаморфозе России» я писал о том, что «островная» модель допускает различные прочтения – в том числе в ключе либеральной «самоорганизации» национального общества, – и именно как прагматически «открытая» модель она может быть использована в видах его символической консолидации. Этому не противоречит то, что в основе модели явно проглядывает цивилизационно-геополитический паттерн: ее «открытость» множеству истолкований – от либеральных в работах М. В. Ильина до праворадикальных типа тех, которые сымитировала Лисюткина, – адекватна диапазону возможностей эволюции, обозначающихся перед современной Россией, ее цивилизацией.


Второе направление, связанное с анализом внутренней геополитики «острова» на сегодня и моделированием ее перспектив, к сожалению, мною пока разработано весьма скудно. Это тем досаднее, что сегодняшний непривычный образ России порождает у многих наших теоретиков опасные геополитические искусы, проистекающие из различных пониманий тезиса о неравновесности, промежуточности-переходности нынешнего состояния страны. В одном из вариантов этой идеи Россия 90-х трактуется как пространство «незавершившейся регионализации», гомеостатическим итогом которой должна явиться окончательная политическая и экономическая фрагментация российской платформы на суверенно независимые регионы, свободно вступающие в ареальные комбинации как между собою, так и с внешним миром. На самом деле при этом утрачивает смысл различение внешнего мира и внутреннего строения платформы [ср.: Каганский 1995].

Другой искус связан с гипотезами о дальнейшей редукции России за счет выпадения из нее так называемых национальных республик, в том числе анклавных, а заодно и последовательного отказа русских от очаговой колонизации трудных пространств востока, при отступлении их с большей части даже тех из восточных территорий, которые уже три-четыре века как были застолблены за Россией [Мацкевич 1995; Яковенко 1999]. Крайнее выражение подобная версия обрела в проекте «Республика Русь» [см. материалы круглого стола по концепции «Республика Русь»: Кургинян 1993: 138–158].

Я также рассматриваю строение современной России как «переходное» – но переходное не к «куче геополитической щебенки» и не к оглодочному «остову России». В сегодняшнем образе России, несмотря на опустошительную для востока и севера экономическую линию реформаторов, уже проступают черты новой геополитической структуры, способной стать основой для реального географического приращения нашей цивилизации в условиях «миросистемных заморозков» начала XXI века. Сама «переходность» нынешнего состояния России – в неинституциональности, непризнанности этой проступающей структуры.

Я фрагментарно очертил новый «гештальт» России в двух заметках, навеянных прошедшими в конце 1994 – начале 1995 года дискуссиями в московской печати и в некоторых политических клубах насчет возможности появления в среднесрочной перспективе новой, более восточной российской столицы, а кроме того, и конференцией на эту тему, состоявшейся в Новосибирске в июне 1995 года [Цымбурский 1995;. Цымбурский 1998]. Сегодня Россия выглядит платформой с двумя флангами, «евро-российским» и «дальневосточным», обращенными соответственно к восточноевропейским «территориям-проливам» и к Тихому океану. Между тем ареал Урало-Сибири оказывается стержнем России, обеспечивающим ее коммуникационную целостность. Урало-Сибирь выступает медиатором, посредником между пребывающей ныне в мировом геополитическом тупике Евро-Россией и Дальним Востоком, которому мог бы не то грозить, не то светить отход от России в тихоокеанский мир. Лишь урало-сибирским посредством эти регионы-фланги включаются в систему, способную придать каждому из них новое стратегическое качество.

Обоим флангам присуще меридиональное географическое развертывание. В организации Евро-России определяющая роль принадлежит Волге и Дону, а также идущим с севера на юг железным дорогам. В строении дальневосточного фланга подобную же роль исполняют побережье Тихого океана, течение Лены, связующее обжитую Южную Сибирь с якутским анклавом, и отчасти – идущие на север автодороги, какие уж они ни есть. Развертывание же Урало-Сибири – преимущественно широтное. В нем, помимо отмечавшегося нашими евразийцами «флагового» разворота зон тундры, тайги и степей, осевая роль принадлежит такому созданию человеческих рук, как Транссиб, а определенная – также и Северному морскому пути. Это – вполне замкнутый, сбалансированный «гештальт». Ключевые позиции в нем принадлежат тем областям, где меридиональная и широтная организации пространств приходят в соприкосновение, причем важнейшей из этих скреп России представляется Юго-Западная Сибирь с верховьями Иртыша и Оби, а заодно и с обращенными к ней склонами Восточного Урала. Общая характеристика этого региона трояка: он – подлинная сердцевина России; в то же время при нынешних наших границах он фактически прилегает к южным «территориям-проливам», соседствуя с северо-казахстанским «шельфом» нашей платформы; и кроме того, он прямо выходит на те трудные пространства Сибири, очаговое освоение которых должно быть оценено как основное потенциальное направление приращения России в начале будущего века.

Псевдопроблема альтернативной столицы – инобытие подлинной проблемы, а именно – проблемы формирования в России элиты с обновленным геополитическим видением, способной оценить императивы русской географии и осознать опасности для страны в непрекращающейся депопуляции ее восточного фланга и нового центра. Государственное будущее России теперь зависит главным образом от того, смогут ли откристаллизовывающиеся группы с таким видением отодвинуть на второй план людей того «метапространственного» мировосприятия, которое почти неизбежно формируется у элиты финансовых и авиатранзитных узлов, зачастую встраивающейся в миросистемные связи напрямую, помимо географического контекста. Достигнуть правильного соотношения между этими прослойками тем более важно, что подобные городские центры-изоляты как сгустки социальных и технологических инноваций не могут не быть весомейшими факторами общего геоэкономического распорядка России. Задача лишь в том, чтобы они, с их особой жизнью, были подчинены стратегии, вытекающей из прорезающегося нового «гештальта», занимая в нем определенную служебную нишу, а не брали верх над этим «гештальтом», обрекая страну, в том числе и устами своих теоретиков, на выбор между фрагментацией и ужатием до острова.

Недостаточность проработки мною этого направления в парадигме «Острова России» серьезно возмещается достижениями других авторов, воспринявших основные посылки этой парадигмы. Могу сослаться тут на принадлежащий М. В. Ильину яркий очерк исторического формирования «острова России» со времен Киевской Руси по наши дни [Ильин 1995: 39, 41, 52]. В этой работе жестко противопоставлены две проходящие через все второе тысячелетие нашей эры традиции организации русского пространства: одна, которую Ильин связывает в истоках с именем Владимира Мономаха – «делающая ставку на то, что можно было назвать местническим державничеством, упором на внутрирусское развитие, дифференциацию земель-отчин ради более прочной интеграции целого»; и другая – условно «линия Олега Гориславича», предполагающая завоевание этого русского пространства из Центра, который выносится либо на крайнюю периферию национального ядра, либо вообще за его пределы («Тмутаракань вместо Петербурга»). (Сегодня «линию Гориславича» в качестве магистральной традиции Русской Системы утверждают А. Фурсов и Ю. Пивоваров, видя в действиях «демократов» первой половины 90-х подобие стратегии Ивана Калиты – завоевание русского пространства с опорой на «Баруун Ордон» – «Западную Орду» [Пивоваров, Фурсов 1996: 85 и сл.]. Учитывая судьбу Золотой Орды, из такой аналогии должен напрашиваться недвусмысленный и суровый прогноз для Запада.) Выводя «многовековую формулу русского освоения Евразии: интенсивное развитие “оазисных” очагов у водных путей, сосуществование с племенами и народами, экстенсивно использующими естественную среду, единение разных потенциалов для взаимной выгоды», Ильин полагает в «забвении этой формулы, переходе к сплошному освоению степной и лесной целины» не только «подрыв геополитической структуры», но и движение сразу и к деградации окружающей среды, и к утрате русского самосознания, расточаемого в истерических восторгах связывания гроссраумов. Ильину принадлежит, вероятно, самый лучший ответ в адрес тех рецензентов, что шпыняли «Остров Россию» за изоляционизм: «Изоляционизм изоляционизму рознь. Одно дело – непродуктивная и бесперспективная самоизоляция, совсем другое – самозащита от напора новаций, которые в данный момент не могут быть переработаны и усвоены в полной мере».

В статье О. В. Григорьева [Григорьев 1997] громко звучит та мысль, что будущее страны в наши дни все более должно обсуждаться в категориях внутренней геополитики и внутренней геоэкономики и что собственно из последних и призвана по преимуществу складываться вся внутренняя политика России. Выделяя региональные типы российского промышленного ландшафта, Григорьев прогнозирует на конец 90-х начало медленного, неуверенного подъема в регионах, обладающих диверсифицированной, но не рассчитанной на экспорт промышленностью и вместе с нею – развитым сельским хозяйством. Это – Центрально-черноземный регион, Юг России (в моей терминологии – Евро-России), Среднее и Нижнее Поволжье, Южный Урал и большая часть Сибири. Этот подъем будет тормозиться крайней ограниченностью внутренних региональных рынков. На такой базе имеет шанс произойти их связывание в общероссийский рынок сообща с промышленными регионами без развитого сельского хозяйства, пережившими крутой спад в 90-х, но сохранившими сильнейший потенциал и, по Григорьеву, «едва ли не самые квалифицированные» кадры. Таковы Центр и Северо-Запад России, Забайкалье, Новосибирская и отчасти Томская области. Согласно этому автору, давление, которое все указанные регионы, сплотившись, в состоянии оказать на центральное правительство «с целью переориентации стратегии на преимущественное развитие внутреннего рынка», должно стать настоящей основой для предсказываемой мною интериоризации российской геополитики вместе с идеологическим обесцениванием иллюзий вхождения России в «западный клуб».

Как пишет Григорьев, «все это сегодня трудно себе представить, но ведь еще десять лет назад было невозможно вообразить, что Советский Союз исчезнет с политической карты мира в течение каких-то пяти-шести лет». Да почему же это – трудно представить? Лишь бы жили наши экспортные сферы, в том числе и оружейная, да сохранялись постиндустриальные центры в их особой нише «отстойников инноваций», да поощрялись инвестиции, внутренние и внешние, в наш Восток… А главное, как я уже говорил, новая русская география предъявляет заказ на обновленную элиту.


Третье направление исследований в парадигме «Острова России» возникло из тезиса о нашем наступлении на Запад как оборотной стороне российского культурного европеизма XVIII–XX веков. Потребность в более детальной разработке этой темы я осознал после того, как в ответ на раздумья о «похищении Европы» мне многократно пришлось столкнуться с лежащей по ту сторону любого фактического знания и какой бы то ни было аргументации немыслимостью для множества моих соотечественников самого феномена русского Drang nach Westen. Точно во все века своего существования империя, подобно средневековой Руси, лишь сдерживала наскоки «латинян», отвечая вступлением в наполеоновский Париж – на пожар Москвы, устремлением в 1920 году к Варшаве и германской границе – на походы Антанты. И, наконец, вопреки всем «абличениям» Суворова-Резуна, европейскими битвами 1944–1945 годов – на вероломство Третьего рейха.

Позволительно спросить, сталкиваясь с подобной национальной историософией: разве 1812 год не был подготовлен разделом Польши, сдвинувшим наши границы навстречу романо-германскому Западу, рейдами суворовских чудо-богатырей по Европе, нашими войнами 1805–1807 годов, Тильзитским разделом континента и, наконец, попытками России ревизовать условия Тильзита? Что же, поднятый Россией в 1840-х вопрос о Турции – «больном человеке Европы», венгерский поход 1849 года, оккупация Россией придунайских княжеств в 1853 году не имеют касательства к осаде Севастополя англо-французами? Или интервенция Германии и Антанты в Россию в 1918 году не стоит ни в каком отношении к имперским надеждам 1916-го – наконец решить «вопрос о проливах»? Может быть, 22 июня 1941 года событийно не следует за соучастием СССР в уничтожении – как обнаружилось, охранявшей его – Версальской системы?

«После» не значит «вследствие»; но понятием «связи», устойчивого сцепления однотипных повторяющихся фактов, идеей синтаксиса истории равно покрываются и последовательность, и причинность. Между тем сердцу большинства русских гораздо больше говорят слова Л. Толстого: «Двенадцатого июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие… Ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что должно было совершиться» («Война и мир». Т. 1. Ч. 1. Гл. 1). В настойчивом изъятии западных вторжений в Россию из всякой причинной связи, заходящем намного дальше, чем того требует потребность в чувстве исторической правоты; в апокалиптическом приравнивании их исподволь то ли к монгольскому нашествию, как там же у Толстого, то ли к окружению «стана святых» Гогом и Магогом, кажется, проступают «островные» черты российского самоопределения, в другие времена затушевываемые стратегией империи.

За имперские века мы не можем назвать ни одного вступления Запада на земли России, которое не было бы непосредственно предварено нашей европейской игрой. Однако, как правило, нужна особая расположенность к покаянию в мнимых грехах нашего имперства, чтобы русский мог увидеть эту связь, – но сколь же нелепой она предстает в покаянных тонах! Налицо странный, точно сомнамбулический ритм имперской геополитики, «однообразный и бездумный, как вихрь жизни молодой» (именно «молодой», ведь это – молодость России), и притом ритм, неизмеримо более сложный, чем просто хаотическая агрессивная толкотня, когда «то мы – их, то они – нас».

Событийный анализ выявляет в российской истории трех последних столетий три цикла «похищения Европы» (1710–1856, 1906–1921/23, 1939–1990), разделенных двумя «евразийскими интермедиями» (1857–1905, 1921/23–1939) и построенных по совершенно однотипной схеме. Вот эта четырехтактная схема: «Россия включается в борьбу западных держав за гегемонию на стороне какого-либо или каких-то из них» – «западная(-ые) армия(-ии) вторгается(-ются) на земли России» – «Россия отбивает агрессию и наступает на Европу в качестве ее потенциального гегемона» – «российский натиск надломлен сопротивлением Запада, и Россия откатывается на свою платформу». Все западные инвазии против империи занимают в цикле либо вторую позицию, либо четвертую, заключительную (Крымская война), но еще ни один цикл не начинался с прямой европейской или евроатлантической агрессии (за будущее, понятно, поручиться нельзя) [Цымбурский 1995f].

С выявлением изоморфно построенных событийных серий в истории нашей внешней политики открывается также и однопорядковость идейных тенденций, проявляющихся в аналогичных фазах разных циклов. Так, максимумам нашего «европохитительства» (третьей позиции в циклах, редко – исходу первой позиции) отвечает популярность панконтиненталистских концепций, возлагающих на Россию живую инициативу в созидании, в том числе военными средствами, европейско-российского или российско-средиземноморского гроссраума, мыслится ли он собственно имперским или квазифедеративным, как Соединенные Штаты Европы, по Троцкому. Точно так же можно говорить о параллелизме идей, возникающих в «евразийских интермедиях», когда общественное настроение благоприятствует идеологиям «второго Рима», по выражению А. С. Панарина, наряду с «Римом» западным, евроатлантическим. Тогда пропагандируется собирание вокруг России неких земель и народов, не вполне подвластных Западу, будь то славяне, тюрко-монголы или кто-то еще, то ли в противовес «первому Риму», то ли в облегчение его тягот. Получается, история геополитической мысли в России может быть представлена в виде таблицы, где в каждой горизонтальной строчке окажется последовательность идей, видений, проектов, вырабатывавшихся на протяжении некоторого «европохитительского цикла» с примкнувшей к нему «евразийской интермедией», а в каждом вертикальном столбце – идеи, выдвинутые в соответствующих друг другу событийных фазах разных циклов.

Обнаруженная ритмичность дает повод говорить об определенной геополитической детерминанте всей русской духовности XIX–XX веков – причем о детерминанте, периодически изменяющей свое звучание. Даже русская эсхатология в XIX веке последовательно обретает то «европохитительские», то «евразийские» геополитические аранжировки. Вспомним хотя бы предэсхатологический мировой фон в прорицаниях Серафима Саровского от 1832 года – слияние России со всеми славянами накануне прихода антихриста в единый «океан»; аннексия этой империей большей части Австрии и почти всей Турции, вместе с полной перепланировкой Западной Европы. А с другой стороны – во второй половине века раздумья К. Леонтьева, по которому русские приближают конец истории, проповедуя христианство азиатам, или «Краткую повесть об антихристе» В. Соловьева, где Россия выступает пассивным полем битвы между панмонголизмом и объединенным Западом.

Анализ истории нашей геополитики по циклам и позициям в них заставляет пересмотреть те банальности, которые мы привыкли твердить о творчестве тех или иных наших идеологов. На место «халуевины» (славное константин-леонтьевское словечко!) о Тютчеве – «опытном политическом муже, упрямом защитнике государственных интересов России» – предстанет нам панконтиненталист, завороженный смыслообразом «другой Европы – России будущего», со столицами в Константинополе и Риме, с Австрией и Италией как неотъемлемыми землями империи, правители которой и вспоминать забудут «о тоске и темной ограниченности» Третьего Рима [Цымбурский 1995е]. Современник Серафима Саровского, Тютчев тревожим теми же геополитическими наитиями, которые посещали преподобного на той же волне исторической зыби. А со следующей волны, изоморфной им, уже вторит нарком Лев Троцкий, несбывшийся Иисус Навин Соединенных Штатов Европы. Теория «циклов похищения Европы» как неотъемлемый компонент парадигмы «острова России» задает новый герменевтический угол зрения на множество явлений нашей цивилизации имперских веков.

Но почему же эти циклы в российской истории хронологически столь неравномерны при устойчивости, как бы запрограммированности их сюжетно-событийного строения? Почему длина «европохитительских четырехтактников» колеблется от 16–18 до 155 лет, а продолжительность «евразийских интермедий» – от тех же 16–18 лет до полувека? Было естественным предположить, что эта неравномерность мотивирована некими особенностями тех эпох европейской, а в XX веке уже и евроатлантической истории, на которые приходятся наши попытки «похищений».

Здесь мне очень помогла пролежавшая в моем столе с конца 80-х реконструкция 150-летних военных циклов, прослеживаемых для Европы с позднего Средневековья (второй половины XIV века) – и на протяжении всего Нового и Новейшего времени [Цымбурский 1996]. На стыках этих циклов, каждый из которых охватывает примерно по пять поколений военных и политических предводителей, резко преобразуется в соответствии с созревшим «заказом» соотношение между возможностями мобилизации человеческих и иных ресурсов для нужд войны и возможностями их уничтожения, а соответственно меняется смысл, придаваемый военной победе. Если торжеству уничтожения над мобилизацией отвечает победа-сделка, вынуждение противника к уступкам (так было в «осень Средневековья» с середины XIV по конец XV века, затем в пору линейной тактики с ее увлеченностью огнем – 1648–1792 годов и, наконец, в эпоху, открывшуюся с конца 1940-х), то перевес мобилизации несет с собою образ победы как «уничтожения» противника (что произошло в эпоху великих битв наемных армий 1495–1648 годов, а также в полтора века «народных войн», с 1792 по 1945 год). Характером циклов, их «экспансивной» или «депрессивной» тональностью задаются и масштаб военных целей, и тип военного строительства (массовая армия или армия профессионалов), и многие черты стратегического и боевого искусств.

Сопоставление этих циклов европейского милитаризма с циклами нашей геополитики вполне разъяснило хронологическую неравномерность фаз российского «европохитительства» и евразийства. Затяжными, застойными оказывались в геополитике империи те фазы, развертывание которых приходилось или на «депрессивные» 150-летия Запада, или на времена милитаристских спадов, наблюдаемых посреди «экспансивных» циклов. Потому-то с 1711 по 1792, с 1815 по 1853, с 1945 по 1985 год Россия пребывает каждый раз в одной и той же фазе «похищения Европы», с небольшими внутрифазовыми подвижками. Зато во времена больших всплесков европейского милитаризма фазы нашей геополитики сменяются головокружительно быстро. В 1792–1815 годах Россия за 20 с небольшим лет переходит от участия в европейской игре на правах респектабельного, но вспомогательного партнера – через отражение грозной западной агрессии – к гегемонии над значительной частью Европы. С 1895 по 1945-й за пятьдесят лет она переживает конец первой «евразийской интермедии», полный «похитительский цикл» 1906–1921/23 годов, всю вторую «евразийскую интермедию» 1921/23– 1939 годов и, наконец, событийно большую часть нового «похитительского цикла», от союзнической роли в ликвидации Версальской системы – через отбивание агрессии – к новому широкомасштабному наползанию на Запад. Она как бы черпает из европейской истории темп своих геополитических перипетий [Цымбурский 1997а].

Таким образом, на данном направлении исследований концепция «острова России» эволюционирует от геополитики к хронополитике, давая инструментарий для моделирования взаимосвязанной геостратегической ритмики двух объектов: Евро-Атлантики, с ее «экспансивными» и «депрессивными» военными циклами примерно равной длительности, и России, чья политика характеризуется сюжетно-изоморфными циклами переменной длины. Отсюда возможность со всеми оговорками наметить экстраполирующий прогноз на ближайшие десятилетия. Современная ситуация на Балканах, в Восточной Европе, на Среднем Востоке, на Тихом океане сигнализирует о приближении нового большого милитаристского «горба», когда лидирующие силы Запада скорее всего попытаются реализовать значительные миросистемные и геополитические проекты, в том числе в отношении «советского наследства» на Великом Лимитрофе. Но это – милитаристский «горб» в рамках «депрессивного» цикла, с его зауженным эталоном военного успеха как выторговывания все новых частных уступок и профитов по схеме stop and go. Россия же, скорее всего, надолго застряла в «островном», контревразийском статусе, выступая не претендентом на гегемонию, но противником любой чужой гегемонии на прилегающих к «острову» «проливах» Великого Лимитрофа. Похоже, у нее достаточно долго просто не будет шансов возобновить любые «европохитительские» поползновения. Это не значит, что нынешние границы «острова» навечно останутся неизменными. Но даже если в среднесрочной перспективе (10–20 лет) мы столкнемся с неким расширением России, это будет именно экспансия «острова», более последовательно устанавливающего свой контроль над прилегающим «шельфом», а отнюдь не расточение России в континентальном гроссрауме. Границы могут сдвинуться, но паттерн пребудет устойчивым – и в этом шанс для страны вырваться из хронополитической мертвой зыби ее имперской стратегии.


И наконец, в развитии «Острова России» сама собой обозначилась четвертая, первоначально непредвиденная исследовательская отрасль, о которой надо поговорить особо, – прямо открывающая доступ из геополитики в культурологию и иные области «наук о духе».

Не все коллеги, даже приветствовавшие «Остров Россию», позитивно восприняли позднейшую переработку модели в цивилизационном ключе. Один из них мне признавался, что при первом прочтении «Острова» он воспринимал ключевой образ в смысле трактовки России как сдвинутого в материковую глубину «остров Европы», дистанцированного от основной цивилизационной ниши, но именно потому способного в некоторых аспектах сохранять старые европейско-средиземноморские традиции, даже утерянные на их родине. Поддержку восприятию России на правах «острова Европы» могла бы дать и наша военная политика XVIII века, когда империя свободно вступает в войны на театрах, никак не соприкасающихся с ее территориями, при помощи союзников десантируя свои контингенты в разных точках Европы по примеру морских держав.

Но при таком понимании оказывается очень трудно истолковать во многом фундаментальное для модели понятие «территорий-проливов». Если Россия – «остров Европы», то какой же смысл может быть придан «проливному» статусу польских, прибалтийских и иных земель, часто отмеченных более явным культурно-стилевым европеизмом, чем многие области самой России? Таким образом, цивилизационное прочтение «островной» модели при серьезном продумывании оказывается наиболее логичным, последовательно воплощаясь в теории Великого Лимитрофа.

Однако при этом вся концепция по своей методологии в принципе выходит за пределы россиеведения. Своим способом геополитического представления цивилизаций она оказывается принципиально альтернативной нашумевшей гипотезе цивилизационной геополитики С. Хантингтона. Для Хантингтона цивилизации, определяемые чаще всего (хотя далеко не последовательно) через господствующие вероисповедания, выглядят своего рода монолитными плитами, между коими проходят разломы, способные обращаться в линии фронтов. Для меня же, применительно, скажем, к ареалам Средней Азии или Восточной Европы, такие разломы во многом иллюзорны, потому что могут проводиться по-разному: Румыния способна оказаться по ту или по другую сторону разлома в зависимости от того, какой признак – вероисповедный или языковой – будет сочтен определяющим. Мне цивилизации в истории видятся обычно не монолитами, наползающими друг на друга (хотя примеры есть и тому: например, походы крестоносцев на Иерусалим и Константинополь), а переходящими одна в другую культурными «туманностями», в центре каждой из которых находится плотное ядро – народ или группа народов, выступающих главными носителями данной цивилизации [Цымбурский 1995d]. Вокруг же области их проживания тянется цивилизационная периферия, народы которой по своему этнокультурному складу в большей или меньшей степени приближаются к ядру, пока на достаточной удаленности от него эта периферия не переходит, как можно констатировать, в периферию другой цивилизации или вообще во внецивилизационное пространство (примером такого пространства может быть Черная Африка или, для I–XV веков нашей эры, – большая часть Северной Америки за пределами влияния майя-ацтекской цивилизации). При подобном моделировании образа цивилизации с выделением этнических групп межцивилизационного статуса (таковы, на мой взгляд, большинство тюрок и иных этнических «алтайцев», а также славян) задачи цивилизационной геополитики должны быть определены совсем иначе, чем это делает Хантингтон. Помимо случаев прямого столкновения цивилизаций эта геополитика должна исследовать роль периферий в их отношении к цивилизационным ядрам, способность периферии, вольно или невольно, защищать ядро от внешних воздействий, а в иных случаях – блокировать ядро или даже наступать на него, абсорбируя его периферийными пространствами и в них растворяя (именно так я трактую участь Западной Римской империи III–V веков нашей эры).

Между тем описание положения России в категориях цивилизационной геополитики неизбежно возвращает нас к набившим оскомину спорам о реальности того феномена, который в принципе мог бы именоваться «российской цивилизацией». Многие аспекты этой проблемы лежат вообще вне компетенции геополитики. Тем не менее похоже, что она может внести в эти споры по крайней мере двоякий экспертный вклад.

Во-первых, она вправе, опираясь на географическое распределение культурных, вероисповедных, языковых и иных подобных признаков, индексировать, к примеру, различные области Восточной Европы по степени их близости к романо-германскому ядру цивилизации Запада – или, что в общем то же самое, по мере их отстояния от этого ядра. В специальной разработке, находящейся в печати, я показываю, что по всем этим показателям Россия в рамках пространства «от Дублина до Владивостока» являет сгусток признаков, противоположных признакам этого западного цивилизационного ядра. Так что для всей данной зоны Старого Света мера культурного отстояния той или иной области от «коренной» Европы может рассматриваться как мера приближения к России – и наоборот. Но не менее существенно и то, что положение России не может быть описано только как негатив Запада. Парадоксальное историческое место Украины побуждает ввести в признаковую матрицу последний различительный признак «Россия – не-Россия»: само по себе отстояние в данном мегаареале от России, даже при общности прочих с нею признаков (славянство, кириллица, для большей части украинцев православие и т. д.), может расцениваться как черта, хоть минимально, но сближающая данную подобласть с Западом. Как видим, культур-географическая матрица сигнализирует об особом положении России на карте цивилизаций, но сущностно этой специфики не раскрывает, впрочем, также, как и феномена евроатлантического «романо-германизма» [Цымбурский 1997Ь].

Во-вторых, геополитика может в принципе двинуться иным путем, признав за «цивилизации» только те объекты, которые отвечают ее собственным критериям. Я сам выбрал этот путь, введя геополитический параметр прямо в определение цивилизации. В своих работах я рассматриваю в качестве цивилизаций только народы или группы народов, государственно контролирующие достаточно выделенный ареал в мировом географическом раскладе и при этом освящающие свою геополитику сакральной вертикалью, религией или идеологией, которая бы проецировала духовные и социальные предпочтения этих народов в сферу представлений о последних причинах и целях существования мира и человечества. Но на этом пути легко обнаруживается ловушка, состоящая в том, что народы цивилизационного ядра на протяжении своей истории по многу раз заменяют свою сакральную вертикаль. Скажем, у нашего современника-немца (из числа весси) отец, как и он сам, убежденный либерал, исповедующий «религию роста и прогресса», дед был пылким нацистом, предки в XI–XIII веках могли быть участниками Крестовых походов, а с XVI по XIX век в разных ветвях рода обнаруживаем и «папистов», и лютеран. Что же заставляет нас причислять весь этот род на протяжении тысячелетней истории к одной цивилизации?

Отсюда то отчаянное решение, к которому я прибегнул в одном из выступлений [Цымбурский 1995а; Цымбурский 2000], объявив цивилизацией любое сочетание геополитической и идеологической отмеченности у некоего круга народов, – иначе говоря, контроль их над какой-либо ареальной твердыней, подводимой под собственную сакральную вертикаль, независимо от характера последней в тот или иной момент времени, лишь бы за этими народами оставалась способность выступать источником идейного и стилевого «облучения» менее отмеченных пространств, и прежде всего геополитических приделов данного ареала.

Важна не маркировка, а маркированность как таковая, и в этом смысле несущественно, что именно представляет собою сакральная вертикаль над Россией – идею ли «Святой Руси вокруг Белого Царя», или образ «заветного отечества для пролетариата всех стран».

Трудно вообразить более формализованное и опустошенное понимание цивилизации, а вместе с тем им закономерно подсказывается возвращение к формуле «вместо России» – трактовка сегодняшней страны с низложенными сакральными вертикалями как постцивилизационного образования, занявшего географическое место древнего северноправославного, а потом большевистского «острова». Что помешает заявить, будто это образование – «кадавр России» – живет затухающими остатками государственнических и культурных инерций, почти что обреченное раствориться в «тюрках и славянах», периферийных племенах иных цивилизаций? Так возникает зазвучавшая уже в «Пирамиде» покойного Л. М. Леонова тема евразийской Атлантиды, поднявшейся в XV–XVI веках над континентом и им поглощаемой вновь.

Прорыв из жутковатого тупика «цивилизационного геополитизма» приоткрывается именно в связи с четвертым направлением программы, которое я сам бы назвал глубинно-психологическим обоснованием нашей геополитики. Возможность такого направления я осознал сравнительно недавно. Анализ ряда фактов, ранее вместе не связывавшихся и потому не оцененных, заставляет меня теперь отречься от любых претензий на метафору «острова России» как индивидуальное изобретение.

Вот главные из этих фактов, разбираемых мною в статье «“От великого острова Русии” (к прасимволу цивилизации)»:

• свидетельства арабских авторов с конца IX века о Северной Руси, первоначальном владении Рюрика и Олега, окаймленном болотами и реками, как об острове Ар-Русийа, возможно со слов славянских или хазарских информаторов;

• высказывания некоторых русских авторов XVI века с псковскими или волоколамскими (то есть, возможно, с новгородскими) связями о «великом острове Русии» или «российском острове»;

• относящиеся к тому же веку знаменитые тексты псковитянина Филофея, где Москва – Третий Рим – предстает уцелевшей сушей среди потопленного мира;

• китежский и петербургский мифы города, скрывающегося в водах; мотив церкви среди Океана в Голубиной книге, претворившийся во множестве раскольничьих поверий, в том числе в «мифе Беловодья»;

• китежанские мотивы в XX веке в литературе внешней и внутренней эмиграции, в том числе мотив затонувшего Третьего Рима у С. Булгакова; образ революционной России как «социалистического острова» в советской традиции; наконец, реминисценции мотива «России-острова» в русской литературе 1970–1990-х годов как в поэзии (Ю. Кузнецов), так и в прозе («Пирамида» Леонова, особенно «Одиночество вещей» Ю. Козлова).


Под влиянием работ М. В. Ильина я склонен сополагать эти факты в свете давней гипотезы Шпенглера о символическом прафеномене каждой цивилизации, заключающемся в ее склонности к некоему преимущественному модусу трактовки пространства. На роль такого «русского прафеномена», по историко-филологическим данным, с наибольшим правом может притязать не «бескрайняя равнина», как думалось и Шпенглеру, и Бердяеву, и Ф. Степуну, а «остров» – каким этот смыслообраз предстает по русским диалектам: любой маркированный, выделенный участок, пребывающий в неоднозначном соотношении с окружающим фоновым пространством, «большой горизонталью» – то с ней сливаясь, то ей противостоя, то над ней доминируя в едином ансамбле.

Если принимать вслед за Ильиным первоначальную обусловленность этого прафеномена особенностями культурного облика ранних восточных славян как «речных людей», «жителей речных и озерных урочищ среди “пустынь” леса и степи» [Ильин 1994: 20], то похоже, что в дальнейшем этот прафеномен закрепился, обретая все новое подкрепление во множестве географических смыслообразов русской истории, соединяемых вокруг него в единую констелляцию того, что зовется «исторической судьбою». Здесь и представление о северном очаге восточнославянской государственности между Ладогой и Окой как об «острове Русии»; и образ России XVI–XVII веков – лесистого «российского» острова, противостоящего степному накату Евразии; и особенности русской колонизации трудных пространств с выведением поселений-«островов» в узловые, часто приречные пункты осваиваемых ареалов (по Ильину), в то же время дающие эффект «островной изреженности» русских «на сверхкритическом пространстве, затрудняющем общенациональную перекличку» (Л. Леонов); и Россия XVIII века – политический «остров Европы», и она же в XX веке – «социалистический остров»; и даже демонические ассоциации с «архипелагом ГУЛАГ». Реальная русская геополитика оказывается вереницей манифестаций того же прафеномена, который выразился и в опорных мифах России (Третий Рим – Китеж – Петербург), и в той метафоре, которой я пытался схватить ее, этой геополитики существо и стиль: здесь в прафеномене субъект и объект постижения, схваченные одним цивилизационным кругом, впрямь утрачивают дистанцию.

Думаю, моя работа этих лет небесплодна уже тем, что благодаря ей хотя бы контурно обозначились возможности, сокрытые под варварским титулом «русского геополитизма». Модель «острова России» – на сегодня пока единственная геополитическая модель, последовательно поверяющая российскую историю географическим паттерном конца XX века, тем самым встраивая нынешнюю ситуацию сжавшейся страны в непрерывность традиции и сопротивляясь любым попыткам истолковывать сегодняшнюю реальность – пусть множеством черт и неприемлемую для автора – как существующую «вместо России». Какими бы импульсами ни диктовалась первично работа над моделью, в конце концов эта работа приводит к проблеме, которую в одной статье я попытался выразить так: «В сегодняшнем мироустройстве Россия перестает быть Великим Пространством, давящим на Запад и из соприкосновения с ним почерпающим свое историческое Время. Перед идеологами России встают два вопроса – по сути, двуединый вопрос: что такое пространство России, если не Большое Пространство всей внутренней Евро-Азии? и что такое время России, если не время евро-атлантической истории?» [Цымбурский 1995с: 481].

Сама возможность постановки такого вопроса для меня – оправдание жизни не то что в «окаянные дни» – в окаянные десятилетия.

ЛИТЕРАТУРА

Вебер 1990 – Вебер М. Наука как призвание и профессия // Он же. Избранные произведения. – М., 1990.

Голосовкер 1987 – Голосовкер Я. Э. Логика мифа. – М., 1987.

Григорьев 1997 – Григорьев О. В. «Внутренняя геоэкономика» современной России // Бизнес и общество, 1997. № 1.

Ильин 1994а – Ильин М. В. Выступление на круглом столе «Проблемы российской геополитики» (МГУ) // Вестник Московского университета, сер. 12. 1994. № 6.

Ильин 1994б – Ильин М. В. Выбор России: Миф, судьба, культура // Via regia, 1994. № 1–2.

Ильин 1995 – Ильин М. В. Проблемы формирования «острова России» и контуры его внутренней геополитики // Вестник Московского университета, сер. 12. 1995. № 1.

Казанский 1995 – Каганский В. Л. Советское пространство: конструкция и деструкция // Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. Т. 1. – М., 1995. Косолапой 1996 — Косолапой Н. А. Геополитика как теория и диагноз (метаморфозы геополитики в России) // Бизнес и политика, 1996. № 4.

Кургинян 1993 – Кургинян С. Е. Россия: власть и оппозиция. – М., 1993.

Кургинян 1995 – Кургинян С. Е. Русская идея, национализм и фашизм // Куда идет Россия? Альтернативы общественного развития. II. – М., 1995.

Лисюткина 1995 – Лисюткина Л. Л. «Панславизм» и другие дикие имена // Новое время, 1995. № 24.

Мацкевич 1995 – Мацкевич В. Чего не хватает, чтобы ответить на вопрос «Как нам обустроить Россию»? // Бизнес и политика, 1995. № 1.

Павловский 1994 – Павловский Г. О. Вместо России: сведения о беловежских людях // Век XX и мир, 1994. № 9–10.

Панарин 1994 – Панарин А. С. Россия в Евразии: вызовы и ответы // Вестник Московского университета, сер. 12. 1994. № 5.

Панарин 1995 – Панарин А. С. Евразийский проект в миросистемном контексте // Восток, 1995. № 2.

Пивоваров, Фурсов 1996 — Пивоваров Ю., Фурсов А. Русская система // Рубежи, 1996. № 2.

Сорокин 1996 – Сорокин К. Э. Геополитика современности и геостратегия России. – М., 1996.

Стариков 1995 – Стариков Е. Н. Держатели хартленда или обитатели острова? // Новый мир, 1995. № 8.

Тарасов, Цымбурский 1992 – Тарасов А. А., Цымбурский В. Л. Россия: по пути к доктрине национальной безопасности // США: экономика, политика, идеология, 1992. № 12.

Тиммерман 1995 – Тиммерман X. Россия и Германия // Полис, 1995. № 5.

Цымбурский 1991 – Цымбурский В. Л. Сердцевина Земли, или Остров на материке // Россия, 1991. № 51.

Цымбурский 1993 – Цымбурский В. Л. Остров Россия: Перспективы российской геополитики // Полис, 1993. № 5 (статья перепечатана в кн.: Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. М., 1995. Т. 1).

Цымбурский 1994 – Цымбурский В. Л. Метаморфоза России: новые вызовы и старые искушения // Вестник Московского университета, сер. 12. 1994. № 3, 4.

II

«РЕСПУБЛИКА ЕВРАЗИЯ»: ПЕРСПЕКТИВА ДЛЯ КАЗАХСТАНА

В основе статьи – текст доклада «Смысл евразийской идеи для Казахстана и России», представленного на втором заседании Международной научно-практической конференции «Евразийский диалог: исторические связи и перспективы». Заседание, на котором был зачитан доклад, состоялось в Москве, на историческом факультете МГУ им. М. В. Ломоносова, 1 октября 2005 года. Под заглавием «Республика Евразия» статья была размещена 24 ноября 2005 года на сайте «АПН-Казахстан» (http://www.apn.kz/publica-tions/article71.htm). В печатном виде публикуется впервые. Большая часть выделений полужирным шрифтом, обусловленных форматом электронной публикации, сняты составителями настоящего сборника. – Прим. ред.

В чем смысл евразийской идеи для Казахстана и России? Ее истоки можно усмотреть в делах великих государственных деятелей прошлых эпох. Но это все-таки было бы большой натяжкой. Как бы мы ни апеллировали к великим делам Александра Македонского, Тамерлана и других подобных людей, несомненно, что впервые евразийскую идею, как мы ее понимаем, сформулировали русские эмигранты в начале 1920-х годов. Это были такие выдающиеся люди, как Николай Трубецкой, Петр Савицкий и их единомышленники. Они же и сформулировали понятие «Евразия». Так что, если какое-то стихийное «протоевразийство» существовало до них, то им мы обязаны осмыслением, осознанием этой реалии.

Каковы вообще истоки понятия «Евразия»? Откуда оно взялось? Кем были люди, выдвинувшие это понятие? Это были, прежде всего, глубоко православные люди, убежденные в незаконности претензий Запада представлять человечество в целом. Во-вторых, они в своих построениях и прозрениях исходили из того, что Россия того времени – Советская Россия! – была единственной силой, способной противостоять Западу. В-третьих, они были убеждены, что Россия советская трансформируется в Россию постсоветскую, православную по своим идеям. И, в-четвертых, они по-особому осмыслили геополитический образ той России, которая воссоздалась к началу 1920-х годов, после революции и Гражданской войны. Эта новая Россия, в отличие от России дореволюцион ной, не включала свои прежние западные окраины, выходящие в Европу, но в то же время прочно держала за собой имперские завоевания в Центральной Азии – казахстанские степи и туркестанские пустыни вплоть до Памира и Тянь-Шаня. Образ такой России впечатлял их по-настоящему, и от него они отталкивались в своих построениях.

Само понятие «Евразия» несло для евразийцев двоякий смысл. Евразия – это земли между Азией и Европой, земли с особой судьбой. Но Евразия для них была также омонимом большой Евразии-континента. Отсюда проистекала их вера в то, что на этих территориях сложится культура, которая когда-то вберет в себя весь материк. Россия-Евразия была прообразом будущего объединенного континента, а соотношение понятий «Евразия» и «Европа» указывало на Европу как на некоторый выломавшийся кусок этой целостности, незаконно претендующий ее представлять.

Эта своеобразная языковая алхимия перешла в алхимию географических образов. Петр Савицкий разработал периодическую систему растительных и почвенных зон Евразии. Она выглядела так: если Европа представлена лесными массивами, то Россия-Евразия характеризуется гигантской симметрией леса и степи. Вокруг этой гигантской симметрии леса и степи надстроена вторая симметрия тундры и пустыни и над ними – дополнительная симметрия крайних безжизненных льдов, а на юге – безжизненных пустынь Афганистана и частично Тибета, которые тем самым естественно втягиваются в евразийское пространство.

Далее Савицкий высказывал следующее соображение: ядром этого закольцованного в себе мира являются те территории, где представлены все эти зоны вместе, прежде всего – тундра, лес, степи и пустыни. Земли между Волгой и Алтаем – вот ядро этого гигантского мира. По сторонам его воздвигаются фланги, где эта четырехчленная система постепенно редуцируется в трехчленную: с одной стороны, с запада, – это степь, лес, тундра, а с другой стороны, со стороны востока, – это тундра, лес и монгольские пустыни. И, наконец, окончательная редукция, окончательная ассоциация этой системы – места, где представлены только две зоны: это тундра и лес. Это с одной стороны – Дальний Восток, с другой стороны – полоса от Карпат до Скандинавского полуострова.

Данная гигантская картина, на самом деле, – не что иное, как идея закольцованного, замкнутого в себе мира, где зреет культура, которая в дальнейшем распространится на весь материк. Вот что вдохновляло евразийцев. Их последователь Лев Гумилев не верил в то, что Евразия сможет в себя вобрать весь материк. Он свел евразийство к более простой идее – к идее суперэтноса, сформировавшегося в лесной и степной, отчасти в пустынной полосе. Такова схема евразийской идеи до крушения Советского Союза.

Когда Советский Союз рухнул, вся эта схема разлетелась, ибо не осталось закольцованной системы. Вместо нее мы увидели нечто совершенно другое. На карте мира выделился гигантский пояс территорий, проходящий между центрами силы и цивилизационными центрами большой Евразии. Это – пояс, тянущийся от Прибалтики через Восточную Европу с прихватом Балкан, далее идущий через Кавказ, затем через новую Центральную Азию. Пояс, в котором сталкиваются интересы выходящих на него центров силы, а также не выходящего в него мирового американского центра силы, пытающегося контролировать этот пояс в целях контроля над второстепенными центрами силы, к нему примыкающими. Россия сейчас находится как бы в гигантском кольце двух дуг: с одной стороны проходит дуга «великого лимитрофа», с другой – дуга замерзающих океанских вод. Они смыкаются там, где Россия соприкасается с незамерзающими океанами – в районах Мурманска и Владивостока.

Может ли такая Россия притязать на звание России-Евразии? Если она притязает на него, сразу возникает вопрос: хочет ли она восстановить советское пространство в каком-то виде? Ведь Евразия потеряла земли, которые, с точки зрения родоначальников евразийской идеи, конституировали российское пространство. Обратим внимание на то, что российские политики почти не озвучивают официально идею Евразии, и это совершенно правильно. Во-первых, потому что идея Евразии, звучащая из уст наших политиков, почти неизбежно вызвала бы сопротивление у местных элит постсоветского пространства как претензия на объединение этих земель под российской гегемонией. Во-вторых, нужно вспомнить, что после разрушения Советского Союза идея Евразии как обозначения промежуточного пространства Европы и Азии стала связываться с антироссийскими проектами постсоветского Юга возле евразийского транспортного коридора. В-третьих, этой идеей изрядно злоупотребляют. Достаточно вспомнить слова одного журналиста, который объяснял деяния маршала Шапошникова, оставившего несметные горы оружия Джохару Дудаеву, тем, что тот «подарил» это оружие молодой Чеченской республике из евразийского братства. (Можно вспомнить также призывы Александра Дугина, нашего евразийца.) Совершенно очевидно, что евразийская идея, провозглашенная Россией, должна вызывать, и вызывает, сопротивление на постсоветском пространстве.

И в это время мы видим возникновение нового государства, распростершегося между Каспием и Алтаем, государства, вобравшего в себя львиную долю того добротного ядра Евразии, о котором писал Савицкий. Это государство, на территории которого осуществляются встреча и сосуществование русского и степного этносов с преобладанием последнего. Мы видим постсоветский Казахстан как государство, на которое наиболее органично ложатся концепции классического евразийства. И совершенно естественно, что евразийскую идею в 1990-х годах провозгласила не Россия устами своих официальных политиков, а Казахстан устами президента Назарбаева. Если для нынешней России евразийская идея не выглядит как основание существования, то для Казахстана она выглядит именно так. Я думаю, что на самом деле сегодня мы должны говорить не о России-Евразии, а о Казахстане-Евразии.

Если бы Казахстан хотел поискать себе другое, более претенциозное название, он по праву мог бы избрать название «Республика Евразия». Но в то же время мы должны учесть, что Россия по своим прагматическим соображениям волей-неволей должна применять геополитические технологии, которые выводят ее на стык с евразийской идеей. Совершенно очевидно, что рассмотренная выше нынешняя геополитическая ситуация толкает Россию к сотрудничеству с другими центрами силы, выходящими к границам лимитрофов. Эти силы стремятся к тому, чтобы евразийский пояс был поясом сотрудничества, чтобы он сводил воедино народы, соседствующие с ним, а не был бы поясом, обеспечивающим установление контроля над этими центрами со стороны силы внешней. Россия волей-неволей должна идти на сотрудничество с соседствующими центрами силы – Китаем, Ираном и Индией, поддерживая это сотрудничество через народы Великого Лимитрофа. Только это обеспечит ей безопасность в ее коммуникационном Урало-Сибирском ядре. Оптимальная сейчас для России политика состоит в том, чтобы не провозглашать евразийскую идею как свою, но, принимая ее как выдвигаемую казахскими лидерами – лидерами «Республики Евразия», – идти на сотрудничество с Казахстаном и придавать этой идее пророссийское, а не антироссийское наполнение.

III

ДАГЕСТАН, ВЕЛИКИЙ ЛИМИТРОФ, МИРОВОЙ ПОРЯДОК

Под названием «От Дагестана-99 к будущему Великого Лимитрофа Евро-Азии» статья вышла в свет в октябре 1999 года, спустя два месяца после вторжения отрядов Ш. Басаева в Дагестан и начала второй чеченской войны. См.: Российское аналитическое обозрение, 1999. № 2 (12). – Прим. ред.

С точки зрения геополитической, смысл дагестанской (и шире – всей северокавказской) ситуации наших дней раскрывается сразу в трех взаимно дополняющих ракурсах. В ракурсе региональном, общекавказском, эта ситуация определяется тем, что после сжатия России, ослабления ее присутствия на Кавказе здесь оформляются как суверенные силы местные малые «империи». Сначала это произошло в Закавказье, где на роль таких «империй» вышли еще в конце существования СССР полиэтнические Грузия и Азербайджан. В первой половине 1990-х Закавказье явно разделилось на причерноморскую и прикаспийскую зоны: каждую такую зону образовывала местная «империя», сотрясаемая волнениями и восстаниями «своих» меньшинств при поддержке, идущей к ним от соседей, пытающихся пересмотреть региональный геополитический порядок (роль внешних антиимперских сил играли в прикаспийской зоне – Армения, а в причерноморской – родственные абхазам и враждебные Грузии народы северо-западного Кавказа, к которым присоединились и русские казаки). Чечня, уже тогда пытавшаяся сформировать свой особый северокавказский центр силы, противостоящий России, была в 1992–1993 годах увлечена устремлениями тех северо-западных кавказцев (кабардинцев, черкесов, отчасти южных осетин), на которых она пыталась распространить свое влияние. Вместе с этими соседями чеченские отряды шли в Абхазию против грузинской «империи», увязая в «бодаловке», которая пускала в распыл энергию и жизни кавказских пассионариев. В тот момент Россия отчаянно сглупила, встав на путь замирения малых «империй»: в частности, она спасла Грузию в 1992–1993 годах и бережет ее до сих пор, блокируя и моря голодом Абхазию.

Чего мы добились, отождествив свои интересы с так называемой региональной стабильностью? Во-первых, малые «империи» консолидировались внутри себя, преодолели смуту и уверились, что жизнь продолжается – несмотря на утрату каждой из них реальной власти над значительной частью ее территории. Они сближаются между собою, сходятся с «натовской» Турцией, выступают соорганизаторами контрроссийской оси ГУАМ, греют руки на декларируемых планах транспортировки каспийской нефти на Запад в обход России и вообще, в контексте идеи Евразийского транспортного коридора, заявляют о себе как о наиболее естественном соединительном звене напрямую между Восточной Европой и постсоветской Центральной Азией – то есть между нынешним натовско-еэсовским пространством и классической «сердцевиной материка», подступающей к нашей Сибири. Во-вторых, избавившаяся от закавказских, особенно от абхазских, хлопот Чечня получает возможность полностью развернуться против России и, при намечающемся взаимопонимании с Тбилиси и Баку (а также с Анкарой), приступить к строительству третьей малой «империи», устремляясь к Каспию. В зону этого строительства попадает Дагестан, до сих пор обретавшийся в стороне от большой региональной игры, а теперь оказывающийся в одном из ее фокусов и немедленно ощетинивающийся против «имперствующих» соседей.

Итак, в данном ракурсе расклад постсоветского Кавказа (с Закавказьем) может быть описан через отношение между ядрами малых «империй» и вздымающимися против них перифериями, как охваченными формальными границами «империй», так и выходящими за эти границы. Свойством этих периферий является принципиальная, хотя зачастую с долей скепсиса, лояльность к России, несмотря на наши постоянные компромиссы с режимами малых «империй» (доходящие до вещей, откровенно позорных – вроде выдачи пророссийского азербайджанского политика С. Гусейнова на расправу режиму Г. Алиева). В 1999 году Дагестан, наконец, тоже вписался в эту общекавказскую картину.

Второй ракурс анализа должен быть связан с геополитической ролью ислама в современном мире и, в частности, в кавказских делах. Я бы сказал, что для России как претендентки на роль одного из мировых центров силы политический ислам – и прежде всего ислам суннитский, в частности тюрко-суннитский, – является фактором негативным в мировом масштабе. Но, сколь это ни парадоксально звучит, он в гораздо меньшей степени является таким фактором для нас в масштабе специфически-кавказском.

Что я имею в виду, когда говорю о негативной мировой роли современного политического ислама? Дело в том, что сегодня большинство незападных цивилизаций Евро-Азии – Китай, Индия, Россия – оформлены как целостные геополитические пространства и как таковые, входя в мировой баланс сил, самим своим существованием хоть отчасти уравновешивают мощь консолидированной Евро-Атлантики и ее абсолютистские мировые претензии. Если бы на основной земле своей цивилизации – на Ближнем и Среднем Востоке – ислам образовывал подобный политический гроссраум типа нового халифата, такую силу можно было бы расценивать как еще один реальный фактор глобального баланса, препятствующий сдвигу этого баланса в сторону униполярности. Однако ислам не представляет такого фактора: как цивилизация он политически раздроблен и распылен. В войнах арабов с Израилем, а также во время операции «Буря в пустыне» силы крупнейших мусульманских государств обнаружили полнейшую неспособность к современной войне. Зато мусульмане образуют обширные анклавы внутри Больших Пространств соседствующих с ними незападных цивилизаций – тех же Китая, Индии, России, – и во всех этих случаях политический ислам (в самых разных версиях: от западнического татарского евромусульманства до хаттабовской головорубки) работает на разложение и подрыв данных силовых центров. Тем самым он волей или неволей содействует сползанию мира к евроатлантической униполярности. В мире же собственно мусульманском все та же раздробленность и нестабильность, в том числе постоянное выделение групп, ищущих защиты против соседей-единоверцев на Западе. Все это становится для последнего лишним подтверждением мнимой потребности планеты в глобальном жандарме и обоснованием карательных походов евроатлантистских воинств в инокультурные регионы. Выражением политического отчаяния исламской цивилизации становится цветение мусульманского терроризма, объективно приводящего все к тем же двум результатам, о которых я только что сказал: утверждению позиций Запада, и прежде всего США, как оплота против сползания мира в террористический хаос, а вместе с тем – дестабилизации в Евро-Азии центров, способных хоть как-то ограничивать гегемонистскую самонадеянность поднимающегося униполя. Содействие политического ислама силам НАТО в разгроме Югославии – пример, удручающе неоспоримый.

Суннитский политический ислам сегодня – это на самом деле агентурный ислам, объективно работающий на интересы Запада, выступающий теневым партнером униполя и связанный с ним передаточными звеньями, которые почти всегда могут быть прослежены. Иногда для «хозяев мира» такое партнерство не обходится без накладок, как в случае с африканскими выходками бен Ладена. Но ведь теми же проделками бен Ладен дал США повод внушительно грохнуть по Судану и крепче взять под уздцы талибов. А позднее он за свое молодечество хорошо отслужил униполю в Дагестане, а по некоторым сведениям – также и в Косово. Исламский террор вообще и бен Ладен как его представитель весьма напоминают одного персонажа детективщицы Полины Дашковой, о котором трудно было сказать, какая из западных спецслужб с ним не боролась, но еще труднее – какая его не использовала. Именно ввиду отсутствия прочной геополитической базы, надежной имперской платформы политический ислам в мире опустился до подобного амплуа. В этом смысле шиитский Иран, мощный маргинал в исламском пространстве, представляет несомненное исключение своим заземленным, геополитически воплощенным шовинизмом: он входит в число центров, позитивно определяющих мировой баланс. Я полагаю, что, как это ни трудно в случае с родиной хомейнистской «исламской революции», следует решительно разводить геополитическое значение Ирана и иных проявлений политического ислама: объективно эти силы содействуют противоположным тенденциям развития современного мира.

Иная картина получается, когда мы сосредотачиваемся в нашем анализе конкретно на Кавказе. Реакция дагестанцев (мусульман со стажем, на 700–800 лет более долгим, чем у вайнахов-чеченцев) на претензии Чечни лишний раз опрокидывает важнейший постулат доктрины «столкновения цивилизаций» по С. Хантингтону – его идею «фронтов по цивилизационным разломам». На Кавказе враждебность окружающих народов к потенциальным местным «империям» гораздо сильнее религиозных распрей. В этом цивилизационном междумирье основная политическая логика – это обычная логика силового баланса «свободы через равновесие», когда меньшие силы энергично сплачиваются против потенциального гегемона, всегда готовые, независимо от вероисповедания, предпочесть ему центр более отдаленный – Москву. Поэтому православные южные осетины восстают против православных грузин, мусульмане-лезгины оказываются союзниками армян против Баку и т. п. Чечено-дагестанская ситуация должна рассматриваться с учетом противоречия между мировой и региональной конъюнктурами. Мировая роль суннитского, а особенно ваххабитского ислама объясняет чеченский мятеж и попытку вырастить на Северном Кавказе малую «империю» за счет и в ущерб России. Но региональная конъюнктура исключает создание здесь единого мусульманского пространства, обращает массу дагестанцев (вплоть до вступающих вместе со старшими в ополчение подростков) в союзников и защитников России, а Г. Махачева – в фигуру, популярнейшую сегодня среди российских патриотов. Лишь вторично эта реалистическая логика отстаивания своей свободы от соседа-гегемона обретает подкрепление во внутрисуннитских религиозных нюансах – в отталкивании дагестанского тарикатизма, или «народного ислама», от ваххабизма, ассоциируемого с Чечней. Россия здесь невольно оказывается защитницей «народного ислама» против ваххабизма, но это момент сугубо вторичный, обусловленный парадоксальным схлестыванием двух конъюнктур.

И, наконец, третий – и важнейший – ракурс всей этой проблематики соотносится с той новой и древней реальностью наших дней, о которой я немало писал в последнее время[5]. Я имею в виду реальность обозначившегося в 1990-х годах в качестве собственно геополитической величины межцивилизационного пояса Евро-Азии, ее Великого Лимитрофа, протянувшегося от Восточной Европы с Балканами через Кавказ, а далее – через постсоветскую («новую») Центральную Азию и через «старую» Центральную Азию, то есть Тибет, Синьцзян и Монголию, и доходящего до Корейского полуострова. Этот межцивилизационный пояс земель, с которым смыкается и вестернизированная турецкая Анатолия, пролег между платформами «коренной» романо-германской Европы, арабо-иранского Ближне-Среднего Востока, России, Индии и «коренного» Китая. С «основной земли» любой из этих цивилизаций можно достичь по нему любой другой платформы, перемещаясь по их переходящим друг в друга континентальным окраинам. Разгромив Югославию при помощи исламистов, Евро-Атлантика взяла под свою руку весь восточноевропейский сектор Лимитрофа. При этом была применена новая для «демократического сообщества» техника экспансии без кооптации в его структуры новых членов – ведь такая кооптация могла бы грозить размыванием этих структур и снижением их дееспособности. Македония, Болгария, Словакия, Румыния, Албания охвачены натовским пространством, не будучи принятыми в члены этой организации и не получив формального права влиять на ее политику. Останавливать свое победное шествие после столь впечатляющего успеха НАТО явно не намеревается. Но в каком же направлении будет сделан следующий ход?

Поглощение Прибалтики сейчас отложено на несколько лет, пока не завершится интеграция центрально-европейских «неофитов». Возможно, США с Великобританией попробуют окончательно добить Ирак и взять «под свою руку» весь приморский Ближний Восток. Но общепризнанно: добивание Ирака будет означать включение его обширной части в шиитскую «империю» Ирана, превращение последнего в новую – и крупнейшую – ближневосточную силу. Следовательно, на очередь должен быть поставлен такой ход, который предотвратил бы усиление Ирана и увеличил влияние на него – а по возможности и на другие евроазиатские центры силы – со стороны «мирового цивилизованного».

Оптимальным решением здесь могло бы стать обеспечение присутствия НАТО в Каспийском регионе и в постсоветской Центральной Азии, представляющей классический хартленд евроазиатского материка. Многие наши дилетанты-геополитики любят со ссылкой на X. Маккиндера привычно титуловать хартлендом сжавшуюся Россию. Но они забывают, что Маккиндер величал «сердцевиной суши» Россию начала XX века, включившую в себя Центральную Азию до Памира и Тянь-Шаня. Именно из этого региона, продвинувшись сюда по Великому Лимитрофу, силы Запада могли бы контролировать все цивилизационные ареалы Старого Света со сложившимися в них центрами мощи: и Иран (со стороны его тюркского севера), и Индию (со стороны ее беспокойных афганской и пакистанской границ), и Китай (со стороны Синьцзяна, Кашгара и Тибета), и, наконец, Россию (в случае необходимости грозя ее урало-сибирской коммуникационной сердцевине, где идущий с Дальнего Востока Транссиб разворачивается множеством дорог во все концы Европейской России). В «новой» Центральной Азии уже сложился претендент на лидерство, который, подчеркнуто демонстрируя свое военное превосходство над соседями, политически противостоя как России, так и Ирану, выражает готовность (чтобы закрепить это положение) предоставить НАТО базы на своей территории, – это Узбекистан. Однако очевидно, что доступ в Центральную Азию из Восточной Европы НАТО может получить не иначе, как через Кавказ. Здесь-то несущими конструкциями этого стратегического моста охотно послужат Грузия и Азербайджан, которые примут у себя войска «мирового сообщества», хотя бы под предлогом умиротворения Абхазии и Карабаха.

Збигнев Бжезинский рекомендует США в начале XXI века контролировать Евро-Азию главным образом со стороны ее приморья (римленда), поощряя страны этой полосы удовлетворять свои многообразные аппетиты за счет материковой глубинки. Но сейчас кажется правдоподобнее, что Евро-Атлантика в лице вашингтонской и брюссельской бюрократии может предпочесть иной сценарий экспансии: сценарий с прорывом в хартленд через Кавказ и с обеспечением себе возможности одновременного давления на все незападные евроазиатские державы из «новой» Центральной Азии и Каспийского бассейна. На это указывают слишком уж многие данные: и бум вокруг не столь уж обильной каспийской нефти, отмеченный постоянными противоречиями между интересами реального бизнеса и предпочтениями стратегически нацеленной геоэкономики (как в истории с «пробивавшимся» руководством США и проваленным американскими бизнесменами трубопроводом Баку – Джейхан); и включение Закавказья руководством НАТО в зону ответственности армии США, трактующим Каспий как сферу своих жизненных интересов; и непосредственное американское участие в военном строительстве Грузии – вплоть до заявления в августе 1999 года министра обороны США У. Коэна об открытости для грузин дверей НАТО; и уверения азербайджанских ответственных лиц насчет возможности обустройства американских или турецких баз в этой республике; и демонстративное присоединение Узбекистана к оси ГУАМ на апрельском (1999 года) саммите НАТО, продлившем контрроссийскую ось за Каспий. В утверждениях абхазских руководителей о вероятности появления уже в 2000 году в этой республике западных миротворцев нет ничего фантастического, если учесть взятый Тбилиси курс на выдавливание российских сил из Абхазии ввиду их «неэффективности». Между тем дагестанская агрессия Чечни в случае ее успеха свела бы к минимуму присутствие России на Каспии, а уход русских из Абхазии, подорвав лояльность к Москве кабардинцев, адыгейцев, черкесов, сделал бы весьма уязвимым остающийся пока что у нас в руках отрезок Причерноморья, так что путь «мировому цивилизованному» в хартленд по Великому Лимитрофу оказался бы практически беспрепятственным.

Дагестанские бои 1999 года, являющиеся для нас не больше и не меньше чем войной за доступ к Каспию, принадлежат к цепи событий, в которых определится – быть ли Великому Лимитрофу «миром междумирий», пространством, разделяющим и связующим выходящие на него цивилизации, или он окажется внутри себя сцеплен принесенной стратегической связью, которая противопоставит его этим цивилизациям и замкнет его в качестве агента прямо на евроатлантический униполь. Дагестан-99 – часть той жестокой схватки на Великом Лимитрофе, где на самом деле противостоят альтернативы для миропорядка, зависшего между моно– и многополярностью. Если говорить об исламе, то в этой борьбе различные группы мусульман окажутся по разные стороны: в основном разделительная линия пройдет между суннизмом и иранским шиизмом, но делимитация ни в коем случае не абсолютна. Тюрки-шииты Азербайджана – в основном на стороне униполя, а в Дагестане черта (неведомо для сражающихся) идет внутри суннизма: между ваххабизмом и «народным исламом».

Что делать России при таком раскладе? Сообразно с используемым масштабом стратегической карты ответ можно сформулировать дифференцированно для трех разных уровней игры.

На уровне Дагестана. После отражения чеченской агрессии должен быть сделан упор на систематическое уничтожение ваххабитских банд в самой Чечне без «увязания» российских сухопутных войск на ее территории.

В возрождение хозяйства Дагестана должен быть встроен ряд решений, прочно привязывающих этот регион к России[6]. Хотелось бы обратить внимание на то, что сейчас Азербайджан с его политикой, часто противоречащей российским интересам, является держателем Бакинского аэропорта, служащего важнейшим транзитным пунктом для хаджа российских мусульман. Следует поставить задачу в ближайшие годы, дооборудовав, выдвинуть на роль такого пункта Махачкалинский аэропорт, резко подняв его значение для экономики республики. Вместе с тем важнейший узел, связующий российское мусульманство с его второй «основной землей» – ближневосточным миром, – смещался бы в область Великого Лимитрофа, не только подвластную России, но и обнаружившую свою приверженность к ней.

Другой пример. В прессе отмечалось, что автодорожная транспортировка местными шоферами азербайджанских фруктов в Россию через Дагестан служит обычным прикрытием для доставки оружия в Чечню. В принципе можно перекрыть этот наземный транзит и завозить фрукты, например, по воде средствами Астраханской флотилии. Однако важно то, что большинство видов экспортируемых фруктов могли бы выращиваться в хозяйствах самого Дагестана – и дагестанские шоферы развозили бы по России фрукты из своей собственной республики.

Можно назвать немало подобных мер, которые обогащали бы Дагестан и вместе с тем геоэкономически упрочивали российское присутствие на Каспии.

В масштабе Кавказа Россия должна иметь авторитетных агентов влияния как в малых «империях», так и среди всех сил, противостоящих этим «империям» и стремящихся к их разрушению (что уже едва не было достигнуто в первой половине 1990-х). Ни при каких обстоятельствах Россия не имеет права предавать этих людей, как она поступила с С. Гусейновым. Она обязана постараться убедить руководства Баку и Тбилиси в том, что только внимание к российским интересам может служить гарантией от нового возвращения к хаосу 1992–1994 годов, который, в крайнем случае, тоже может стать вариантом перекрытия пути НАТО в хартленд. И, наконец, до урегулирования абхазского вопроса Россия ради спокойствия своего Северо-Западного Кавказа не может уходить из Абхазии.

Наконец, в масштабе евроазиатского Великого Лимитрофа Россия не вправе спокойно смотреть на то, как евроатлантистские силовые структуры возьмут под свою руку его кавказский и центрально-азиатский сектора, опираясь на межцивилизационные малые «империи» (Турцию, Грузию, Азербайджан, Узбекистан), а также манипулируя исламизмом как средством разрыхления иноцивилизационных центров мощи. Сейчас она обязана идти на сближение с Китаем и Ираном. В создающихся условиях трем державам необходимо согласовать свои позиции по режиму безопасности в центральноазиатском и околокаспийском пространстве. В частности, России следует твердо поддержать мнение Ирана о недопустимости появления евроатлантистских или турецких баз в Закавказье. Очень важно, чтобы основные пункты соглашения трех держав нашли понимание и получили поддержку со стороны центральноазиатских республик – участниц бишкекской встречи 1999 года, и прежде всего – со стороны Казахстана, а также были восприняты руководством законно отстаивающей свой нейтралитет Туркмении, земли которой, так же как и казахские, отрезают Узбекистан от Каспия. На Кавказе к соглашению могла бы присоединиться Армения, получив российские и иранские гарантии безопасности. Собственно, речь бы шла о стратегической схеме «Челюстей», охватывающих тремя цивилизационными центрами силы околокаспийские области Великого Лимитрофа, – «Челюстей», между которыми оказалась бы четвертая сила, если бы она попыталась внедриться в эти области по Лимитрофу с запада.

Вопреки мнению таких отечественных геополитиков-эксцентриков, как А. Г. Дугин или А. В. Митрофанов, соглашение России с азиатскими державами не может быть направлено на претенциозные и расплывчатые глобальные цели вроде обеспечения мирового противовеса «атлантизму». Цели такого уровня не способны стать надежным основанием для сближения и взаимопонимания. Очевидно, что любая из сторон легко пожертвует подобными декларациями – а точнее, попросту молчаливо обойдет их ради тех выгод, которые может принести сотрудничество с «атлантистскими» странами в конкретных вопросах. Речь между Россией, Ираном и Китаем должна идти о международном порядке в регионе, ситуация в котором имеет жизненное значение для всех трех стран – ведь каждая из них должна быть уверена в том, что над ней не нависнет угроза со стороны Центральной Азии. А для первых двух из них не меньшее значение имеет и подступ с запада к Каспию – Кавказу. Бжезинский смеется над подобным «союзом бедняков» и надеется, что Запад сумеет разобщить своих потенциальных противников, столкнув их интересы. Это было бы правдой, если бы США действовали по совету Бжезинского – науськивая римленд на глубинку материка. Но Великий Лимитроф представляет для Евро-Атлантики слишком большой стратегический соблазн прямого прорыва в хартленд. И здесь три восточных центра должны будут соединиться в единые «Челюсти» просто ради своего выживания.

В иных регионах мира их интересы могут существенно разниться просто в силу различного географического положения этих стран. Но очевидно, что очерченное соглашение способно было бы обеспечить Китаю прочный тыл в его тихоокеанской игре, Ирану – в его ближневосточных делах, а России – в ее восточноевропейских хлопотах. Кроме того, думается, такое стратегическое соглашение должно быть поддержано масштабным геоэкономическим, прежде всего транспортным, сотрудничеством. К нему побуждает намечающаяся транспортная олигополия этих трех держав, в руках которых, скорее всего, окажутся в начале XXI века важнейшие трансконтинентальные товарные потоки по железным дорогам со стороны Тихого и Индийского океанов в Западную Евро-Азию.

Что касается Узбекистана, то Россия и Иран обязаны сделать все возможное, дабы эта сильная республика не воспринимала их исключительно как своих противников. Они должны быть открытыми для разных форм хозяйственного партнерства с Ташкентом. Кроме того, его с ними сближает – во многом разделяемое и Китаем – неприятие вариантов, связанных с пакистано-пуштунским Большим Пространством и присоединением к нему части «новой» Центральной Азии. Высказанная как-то И. Каримовым смелая мысль о возможности для Узбекистана расширить свое влияние на Среднем Востоке по «пути Бабура» – на маршрутах, ведущих к Индийскому океану, – способна представлять интерес и для Ирана, и для России перспективами континентального соприкосновения «новой» Центральной Азии с Индией.

Наконец, на другом краю Великого Лимитрофа, выходящем к Средиземному морю, надо иметь в виду, по обстоятельствам, два возможных варианта российской политики в отношении Турции. Один из них предполагал бы, при жестком сопротивлении складыванию «турецкого пространства» на Кавказе, экономическое и технологическое сотрудничество с нею как черноморской державой, начиная с завоевания Россией турецкого энергетического рынка (газопровод «Голубой поток»[7], проект газопровода из России в Турцию через Западную Грузию и Армению, вытеснение английского угля существенно превосходящим его высокосортным кузнецким углем из России и т. д.). Вместе с тем, изыскивая способы создания в Турции пророссийского лобби, наша страна должна закрепить за собою возможность в определенных обстоятельствах влиять на ситуацию внутри этого государства через складывающееся сейчас вокруг него отчетливое антитурецкое «кольцо». Это «кольцо», охватывающее Иран, Ирак, Кипр, Армению и Грецию и рассекающее балканский фланг НАТО, показывает лишний раз: если идея цивилизационной геополитики в современном мире и применима, то во всяком случае не в хантингтоновском ее воплощении. Комбинация «Челюстей» с «Кольцом» могла бы стать важнейшим компонентом евроазиатского международного порядка начала XXI века, сдерживающим различные поползновения к гегемонии на Великом Лимитрофе.

Эти новые структуры кристаллизуются очень медленно, и даже те из русских, кто различает их становление, в нынешние дни то и дело шепчут: «День бы простоять, да ночь продержаться». Но если в будущем «прорезающийся» порядок сложится вполне, переопределив евроазиатское положение России, то среди факторов, которые помогли ей выстоять, она должна будет вспоминать героический выбор дагестанцев, благодаря которому Россия сохранила позиции у Каспия. Ибо именно вокруг этого моря-озера сейчас решается участь пояса земель от Прибалтики до Кореи, а значит, и всего пересеченного им материка.

IV

ЭТО ТВОЙ ПОСЛЕДНИЙ ГЕОКУЛЬТУРНЫЙ ВЫБОР, РОССИЯ?

Данный текст был размещен на сайте журнала «Полис» в ноябрьском выпуске 2001 года раздела «Виртуальное эссе» (http://www.politstudies.ru/universum/esse/7zmb.htm#14). В основе текста – переработанное в отдельную статью данное в октябре 2001 года интервью сайту «Русский Архипелаг» под названием «Последний геокультурный выбор России – “с краю стола богатых и сильных”» (http://archipelag.ru/geoculture/concept/interpritation/final-choice/).

Публикации интервью предшествовал небольшой текст «От редакции»: «Интервью с Вадимом Леонидовичем Цымбурским планировалось “Русским Архипелагом” еще до трагических событий 11 сентября. Нас интересовала в первую очередь трактовка виднейшим отечественным геополитиком понятия “геокультура”, а также его мнение о том, какую геокультурную стратегию должна развивать Россия в XXI веке. Дополнительную актуальность разговору о геокультуре придал выход в свет первого на русском языке сборника статей “Анализ мировых систем” американского ученого Иммануила Валлерстайна, введшего понятие “геокультура” в лексикон социальной науки <…>. Но после нью-йоркской трагедии и начала контртеррористической операции США и их союзников обойти вниманием в разговоре с Цымбурским нынешние геополитические перспективы России мы, разумеется, не могли. Тем более что события сентября-октября 2001 года оказались напрямую связаны как с неизбежной трансформацией геокультуры мировой системы (каковую еще в 1991–1992 годах предсказывал Валлерстайн), так и с будущим геокультурным положением нашей страны в этой системе». – Прим. ред.

…Понятие «геокультура» – достаточно новое для российской науки. Между тем, если вглядываться в прошлое отечественной геополитики, то можно увидеть, что геокультурные критерии на протяжении ее истории были едва ли не доминирующими.

Что такое геокультура?

Что мы называем геокультурой? Давайте обратимся к Валлерстайну, который впервые ввел этот термин. Под геокультурой Иммануил Валлерстайн понимает культурный способ организации мирового пространства с выделением обществ, входящих в цивилизационное ядро существующего мира, обществ, оказывающихся периферийными, изгоями, и обществ, занимающих позиции так называемой полупериферии. При геокультурном конструировании пространства речь идет о геополитике, строящейся на культурных основаниях и критериях, то есть на различении «своих» и «чужих». Подчеркну, не политических «друзей» и «врагов» по К. Шмитту, а именно культурно «своих» и культурно «чужих», усваивающих те или иные ценности и не усваивающих их. Геокультурной субъектностью обладают, на мой взгляд, те из государств, которые способны самостоятельно выбирать себе «своих» и отличать их от «чужих», а также реализовывать политические проекты, основанные на такого рода различениях.

Обратим внимание также и на другие моменты рассуждения Валлерстайна о геокультуре. Во-первых, на его указание, что расизм является постоянной изнанкой либерализма, что этот принцип дискриминации, выделения включенных и отличения их от исключенных – фундаментальная черта либеральной геокультуры. И, во-вторых, – на его точку зрения о страшной подвижности этого критерия, в силу которой скандинавы, являющиеся сейчас естественной частью западного мира, в какое-то время могли рассматриваться жителями Западной Европы как варвары и когда-то могут снова оказаться в таком же положении (этот пример со скандинавами промелькнул в одном из реферативных изложений Валлерстайна, выполненном А. И. Фурсовым; на мой взгляд, он прекрасно отражает релятивность геокультуры как формы геополитического проектирования).

Мы увидим, что в конечном счете каждая цивилизация, каждое цивилизационное сообщество располагают собственной геокультурой, собственной техникой геокультурного проектирования. Если исходить из данного понимания геокультуры, рассматривая ее как форму геополитики, основанную на различении культурно «своих» и культурно «чужих», и более тонко – на различении включенных в цивилизационное ядро, исключенных из него и находящихся в промежуточном пространстве – на цивилизационной периферии, то необходимо будет признать, что практически вся российская геополитическая история основана на сложнейшем манипулировании геокультурными критериями.

Достаточно вспомнить, например, какое исключительное значение (как показал Андрей Леонидович Зорин в своей книге «Кормя двуглавого орла…»[8]) имели в конце XVIII века для русского геокультурного самоопределения греки, которые к середине XIX века уже не представляли для России никакого интереса. К тому времени константинопольская проблема начала рассматриваться в нашем Отечестве в связи не с греческой, а славянской темой, совершенно не актуальной для России XVIII века. Иными словами: кто для России свой, кто для нее чужой – каждый раз определялось заново с утилизацией совершенно особого набора культурных (вероисповедных, лингвистических и т. п.) критериев.

Подобная интерпретация геокультуры отличается от той, которая предложена Валлерстайном, в одном существенном пункте. Дело в том, что Валлерстайн игнорирует тот факт (представлявшийся совершенно очевидным Фернану Броделю), что цивилизация не тождественна мир-экономике, и потому в мире существует не одна цивилизация. Бродель исходил из того, что любое сообщество, являвшееся в какое-то время обособленной геоэкономикой, в последующие века, даже интегрировавшись в большое геоэкономическое пространство, сохраняет потенциал особой цивилизации и обособленного самосознания. Валлерстайн же, напротив, объявил, что в сегодняшнем мире существует столько же цивилизаций, сколько в нем мир-экономик, то есть одна. Поэтому и геокультура, по его мнению, тоже одна – планетарная, тогда как прошлое народов никак не влияет на их нынешнее положение в мировой системе. Если бы Валлерстайн учел принципиально иной подход своего учителя, то он должен был бы признать и возможность альтернативной точки зрения, согласно которой геокультур в мире может быть значительно больше.

Сейчас на Западе действительно идет конкурс на господствующую в рамках мировой системы геокультуру. Но я полагаю, что для контекстно встроенных цивилизаций существуют свои разновидности такого конкурса. Валлерстайн, конечно, прав в своей констатации, что в эпоху, когда Запад в самом деле пленил весь мир идеей развития, почти во всех цивилизациях действительно взяли верх конвергентные варианты геокультуры, идеологии ускоренного развития и сближения, а по мере того как такого рода идеологии теряли свое лидирующее положение (что мы и видим сейчас), в этом конкурсе закономерно начали побеждать другие варианты геокультур.

Поэтому Валлерстайн просто абсолютизирует в своей теории определенный момент развития мир-системы, когда существовала только одна абсолютно контекстно свободная цивилизация, действовавшая в соответствии со своей собственной контекстно свободной логикой. Однако он не учитывает, что в рамках мир-системы продолжает сохраняться масса контекстно связанных, контекстно встроенных цивилизаций со своей исторической памятью и со своим геокультурным конкурсом.

В ряде случаев геокультура порождается какой-то конкретной цивилизацией. В то же время геокультуры могут и выходить за цивилизационные рамки, выступая как большое предложение со стороны цивилизации многоцивилизационному человечеству. Таким глобальным предложением была и геокультура «девелопментализма», в том числе в ее русской (ленинской) версии. И тем не менее надо признать, что иногда в качестве геокультурных субъектов способны выступать народы и страны, хотя и не входящие в ядро той или иной цивилизации и в том числе принадлежащие к цивилизационным лимитрофам, но, тем не менее, отстаивающие программу разделения мира на «своих» и «чужих» и, по возможности, политику, вытекающую из такой программы.

Кризис «девелопментализма», отмечаемый Валлерстайном с конца восьмидесятых, выразившийся в общем (и в мировом центре, и на мировой периферии) недоверии к идеям догоняющего развития и породивший на Западе новую геокультуру постмодерна, имел важные последствия для России. Ленинский вариант «девелопментализма» оказался наиболее чутким к мировым переменам, создававшим в СССР ощущение страшной зашлакованности империи неинтегрированными, рвущимися в разные стороны элементами. Реакцией на это новое сознание стало сжатие России до континентального острова.

Что же мы видим сегодня? С одной стороны, отчаянные попытки на либеральной основе реанимировать идеи догоняющего развития, в том числе развития срезающего, то есть надежды срезать очередную историческую петлю и вырваться сразу туда, где на очередном витке окажется Запад. Люди, развивающие эти идеи, не учитывают того, что формирующаяся в мире идеология «клуба господ» обрекает Россию в случае преследования этой стратегии, при наилучшем варианте, на участь Японии 1998 года, жертвы целенаправленно организованного банкротства. А при варианте наихудшем – на то, что предсказывают Михаил Делягин и некоторые эксперты из его института: чем быстрее будет возрождаться экономическое самостояние России, тем вероятнее применение против нее прямой силовой деструкции – по югославскому сценарию – под предлогом защиты прав человека, прав национальных меньшинств, прав центральноазиатских наркоторговцев или еще чьих-то прав.

С другой стороны, у нас сложилась более реалистичная группировка экспертов, отвергающих любые иллюзии «догоняющего развития», не видящих для России как она есть никаких мировых функций и делающих ставку прежде всего на выделение внутри нее элитных группировок, готовых занять место на «краешке стола господ». Эти эксперты стремятся обрести для себя подобие сепаратной геокультурной идентичности за счет отказа от геокультурной субъектности России как национального целого (в данном случае, возможно, точнее было бы говорить о геокультурной проектности). По сути, речь идет о том, что «господа» по ходу планирования мира будут планировать и эту группу, а она в качестве квазинациональных золотых мальчиков станет транслировать на Россию заказ «господ».

Крах геокультуры «девелопментализма» не просто обрекает отсталых вечно пребывать отсталыми или оставаться при бессильном моральном протесте: я полагаю, что в ближайшие годы мы будем присутствовать при возвышении геокультур, ориентирующих силы периферии на дестабилизацию и сокрушение мирового центра, прежде всего его анклавов, погруженных в Третий Мир. Как хунвейбины были истинными героями 1968 года, так талибы могут оказаться политическими героями наших дней.

Между the West и the Rest

В 1990-е годы, создавая свою «островную» геополитическую модель, я исходил из того, что России следует оставаться в стороне от мировых конфликтов, неизбежных после предсказанного Валлерстайном краха либеральной геокультуры. Я исходил при этом из простой идеи. С середины XIV века Запад переживает сверхдлинные (150-летние) милитаристские циклы, которые связаны с постепенным преобразованием его фундаментальной исторической биполярности. Первоначально биполярность Запада состояла в противостоянии приатлантической Франции и глубинно-континентальной Священной Римской империи германской нации, затем она претерпевает ряд изменений. Сначала биполярный расклад трансформируется в противостояние Англии и объединенной вокруг Берлина Германии. На следующем этапе он преобразуется в «холодную войну» Соединенных Штатов Америки и СССР, то есть, с одной стороны – государства, лежащего за океаном, а с другой стороны – государства, фактически не входящего в систему Запада, прилегающего к Западу извне, образующего с ним особую историческую метасистему Европа – Россия.

Ялтинская система в моей модели отражала, собственно говоря, переход от противостояния внутри Запада к новой форме – the West against the Rest, Запад против всего остального, когда западный мир консолидируется вокруг нового центра, вынесенного за океан, а вместо восточного центра выдвигается внешний противник, противостоящий западному сообществу как таковому.

Что из этого вытекало на следующем этапе? Имелось несколько различных вариантов. Либо Россия начинала мировую войну и в случае победы должна была интегрировать в себя по возможности весь западный мир, что означало бы чудовищные мутации в ее идентичности – я об этом специально написал в «Острове России». Либо она отказывалась от этой попытки и в таком случае выпадала бы из системы the West against the Rest. На роль главного представителя этого the Rest в таком случае через некоторое время должен был бы выдвинуться кто-то другой – исламское ли сообщество, или Китай. Но тогда что остается на долю России?

Я показал в ряде работ, что государства, которые утрачивают свою функцию в такого рода биполярности, на следующем этапе продолжают существовать в рамках данной конфликтной системы как своего рода нефункциональные, приграничные швы. Например, в раскладе противостояния Англии и Германии промежуточным, ослабленным, малофункциональным звеном оказывалась Франция (вспомним ее позорную капитуляцию в 1940 году). В рамках ялтинской системы аналогичным промежуточным буфером и швом стала Западная Германия – брандтовско-шмидтовская – с ее сомнительной восточной политикой. Россия, отказавшаяся нести функцию the Rest, становится этим государством-швом в рамках складывающейся новой мировой системы.

Вопрос, который стоял передо мной, когда я писал «Остров Россию», был в том: какая возможна политика для России, чтобы избежать этой судьбы – судьбы «шва»? Ибо этот «шов» в случае актуализации конфликта Запада со своим «иным» должен быть рассосан и расточен. Единственный выход для России в данной ситуации – попытаться разработать и реализовать стратегию, которая вывела бы ее за пределы этих мировых конфликтов – тех конфликтов, которые Хантингтон рационализирует как the West against the Rest, а Валлерстайн – как «Центр против Периферии».

В своих последовавших за «Островом Россия» статьях я попытался разработать стратегию, позволяющую России выйти из поля конфликта Запада с его «иным». В первоначальном варианте моей концепции, изложенной в статье «Остров Россия», окружающие Россию территории-проливы, отделяющие нашу страну от других цивилизационных платформ, рассматривались как данный ей стратегический пояс безопасности. Однако к концу 1990-х для меня гораздо острее встала проблема геоэкономических и силовых игр, разыгрывающихся на пространствах территорий-проливов, проблема развертывающихся на них вариантов геополитической сборки, опасных для России. Свернув геокультурный проект советского коммунизма как вариант «девелопментализма», мы не могли удержать эти территории в поле своей империи, но тем отчетливее к концу 1990-х становится видно, что нам придется серьезно бороться за эти территории как за пояс нашей безопасности, наш «защищающий и подпитывающий предел».

Модель «Острова России» была решительным возражением как против попыток пристраиваться к «столу господ», так и против азианистского эпигонства, стремления объявить те или иные силовые центры Азии геокультурно «своими» для России на тех странных основаниях, что русские якобы всегда мечтали об Индии, что православие и ислам одинаково не уважают ростовщичество, что с Китаем нас объединяет память о Чингисхане и т. п. Тезис о сжатии России как выборе пути геокультурного одиночества побуждает разрабатывать проекты сотрудничества силовых и экономических центров, выходящих на Великий Лимитроф к востоку от Черного моря, как проекты, я бы сказал, геокультурно-холодные. Сразу замечу, это не значит, что данные проекты – геокультурно-нейтральные, игнорирующие фактор геокультуры, поскольку отталкиваются они от геокультурной реальности Великого Лимитрофа. Партнерство России с Китаем и Ираном окажется не просто прагматическим партнерством в сообществе «своих», как было между нациями-государствами в Европе Нового времени, но небывалым еще геоэкономическим и политическим взаимодействием соседствующих «чужих».

В своих работах, начиная с 1995 года, я выделял как особую геополитическую реальность великий межцивилизационный пояс (лимитроф), который тянется от Прибалтики через Восточную Европу и, охватывая Кавказ, постсоветскую Центральную Азию и так называемую старую Тибето-Синьцзяно-Монгольскую Центральную Азию, заканчивается в Корее. Я исходил из того, что этот пояс территорий-проливов прочно дистанцирует Россию от силовых центров, сложившихся на платформах других цивилизаций, и определенная политика, проводимая в рамках этого пояса, позволит России обеспечить себя против прямых атак со стороны соседних приокеанских силовых центров.

Что предполагала эта политика на этом поясе, названном мною вслед за воронежским автором Станиславом Хатунцевым Великим Лимитрофом? Я исходил из того, что, отказавшись от великоимперского замаха, Россия тем самым отказалась геокультурно включать себя в Великий Лимитроф, рассматривать его как часть «своей» территории. Впервые с XVIII века Россия встала на путь отчетливого противостояния России и Евразии. Возник вопрос: как России следует вести себя в этой «новой» Евразии? Я предположил, что фундаментальные для сегодняшнего полутораполярного (как сказал один переводчик Хантингтона) мира колебания между монополярной и многополярной тенденциями будут решаться во многом на пространстве Великого Лимитрофа, причем монополярная тенденция восторжествует в том случае, если консолидированный Запад возьмет под свой контроль весь Великий Лимитроф и фактически установит на нем свою диктатуру, замкнет эту протяженность на себя. Если ему удастся это сделать, четыре цивилизационные платформы – Россия, Китай, Иран и Индия – окажутся зажатыми между океаном, где силы Запада господствуют уже сейчас, и Великим Лимитрофом, который также попадет под контроль Запада. Поэтому я считал важнейшей задачей не допустить главенства Запада на Великом Лимитрофе. Великий Лимитроф, писал я, должен быть пространством, связующим и разделяющим цивилизации, а не пространством, подконтрольным одной из них; он не должен стать орудием ее диктатуры.

Решение этой задачи должно было обеспечить стратегическое сотрудничество России, Китая и Ирана, которое имело бы декларированный геоэкономический смысл. Формирование транспортных потоков со стороны Индийского океана, идущих на север, в сторону Европы, фактически утвердило бы российско-китайско-иранскую транспортную и ресурсно-поточную олигополию, обеспечиваемую взаимодействием трех держав в Центральной Азии и их совместным противодействием любым попыткам дестабилизировать это звено Лимитрофа. Центральная Азия должна быть провозглашена общим стратегическим тылом этих трех держав.

Иначе говоря, речь шла о стратегическом союзе, который предполагал бы сохранение статус-кво в Центральной Азии при недопущении проникновения в этот регион четвертой силы ни со стороны Кавказа и Восточной Европы, ни со стороны пакистано-пуштунского пространства. Этот план должен был обеспечить России серьезные гарантии безопасности.

Первый год президентства Путина внушал определенные надежды, что данная модель будет реализована. В этот первый год Путин сделал в направлении осуществления новой стратегии на Великом Лимитрофе максимум того, что можно было от него ожидать. Во-первых, ему удалось достичь очень серьезного улучшения отношений с Азербайджаном, без которого никакая сила со стороны Запада не сможет вклиниться в Центральную Азию. Во-вторых, очень удачными оказались результаты поездки Путина в Узбекистан, руководители которого были настолько напуганы талибским натиском, что поспешили официально признать интересы России в Центральной Азии и, более того, объявить Узбекистан чуть ли не южным форпостом России. В-третьих, важным достижением Путина было соглашение о транскорейской магистрали и ее замыкании на Транссиб, фактически означающее включение в сферу интересов России этого замкового компонента Великого Лимитрофа – Корейского полуострова.

На чужой войне

Все шло очень удачно. К сожалению, политика и поведение Путина во время кризиса осени 2001 года во многом похоронили прежние надежды. Согласие на приход американцев в Таджикистан и возможная «сдача» Грузии с Абхазией свела к минимуму возможности России действовать в поле Великого Лимитрофа. Причем очевидно, что сила, которая на нем утвердится, не смогла бы, обложив Россию, непосредственно не влиять на внутрироссийские процессы. Следовательно, геокультурная субъектность страны, ее возможность свободно определять свою судьбу в этот момент истории практически была сведена на нет.

Что, на мой взгляд, следовало сделать руководителям России в первые дни после нью-йоркской трагедии? Нужно было активизировать связи с лидерами Ирана и Китая, затем собрать совещание представителей этой «большой тройки» (большой евроазиатской тройки) и активизировать в рамках данного формирующегося сообщества деятельность «шанхайской пятерки». Иначе говоря, следовало организовать встречу лидеров евроазиатского ядра по формуле «3 + 8» и в рамках этого совещания в течение сентября выработать следующее решение: объявить, что талибский режим внушает беспокойство всем своим соседям, и в связи с этим народы Центральной Азии и выходящих на нее государств полностью разделяют озабоченность Соединенных Штатов и их западных союзников. Именно поэтому великие державы, выходящие на Центральную Азию (Россия, Китай и Иран), берут на себя ответственность за спокойствие в данном регионе и безопасное существование здешних суверенных режимов. При этом они принимают на себя обязательства по недопущению дальнейшего распространения талибского влияния. Но в то же время следовало бы указать на нежелательность появления, по крайней мере непосредственного, в Центральной Азии четвертой силы со стороны Запада. Если бы Запад заявил, что ему в стратегических целях необходима поддержка Северного альянса, нужно было бы оговорить, что вся помощь последнему будет поступать через посредство комиссии, созданной региональной «большой тройкой». Такая последовательность действий была бы оптимальной стратегией в сентябре 2001 года.

Россию в Центральной Азии должно беспокоить как западное вклинивание в Центральную Азию, представленное, в частности, проектом ТРАСЕКА, с соответствующей угрозой Урало-Сибирскому подбрюшью, так и, с другой стороны, опасность прорыва экстремистов со стороны афгано-пакистанского пространства. Столкновение двух сил – Запада и талибов – приведет к тому, что какая-то одна из угроз нашей безопасности с весьма высокой вероятностью, если не неизбежностью, осуществится.

Вообще России была отчасти выгодна «дружба» США и талибов. Пока эти две силы рассматривались как силы в некотором смысле союзные, в сложном положении очевидным образом оказывался Узбекистан, который старался ориентироваться на Соединенные Штаты и в то же время испытывал панический страх перед талибами. Последнее позволяло России развернуть Узбекистан в свою сторону, оторвать его от Соединенных Штатов и использовать это государство как большую затычку «новой» Центральной Азии, где могло бы осуществляться серьезное китайско-ирано-российское сотрудничество. Если бы Запад и талибы начали действовать независимо друг от друга, возможна была бы стратегия, направленная на нейтрализацию этих сил порознь.

Самым драматическим оказалось то, что эти силы столкнулись как антагонистические. Совершенно очевидно, что талибы – это режим, который мало у кого вызывал симпатию. Он был неприятен Ирану, неприятен Китаю, неприятен Индии и России. В результате после 11 сентября возникла ситуация, когда не нашлось силы, которая могла бы возражать против американской антитеррористической акции в Афганистане. Ввиду того, что такой силы не нашлось, Америка с ее удивительной имперской хваткостью сумела использовать эту ситуацию для того, чтобы вклиниться в «новую» Центральную Азию.

Предположим, Америка увязнет в этой войне, скажем, на несколько лет. И война пойдет относительно успешно, так что американцы смогут нарастить свое присутствие в Узбекистане. Ясно, что такой сценарий вызовет огромную радость у узбекских лидеров, поскольку приведет к осуществлению их давней мечты – вытеснить как русских, так и иранцев из Центральной Азии и обеспечить здесь свою гегемонию с прихватом Таджикистана, Кыргызстана и так далее.

Какие здесь вероятны перспективы? Второй по силе режим региона – режим нынешней Астаны – может попробовать оттолкнуться от нового великодержавия, формирующегося на Юге, и у России возникнут серьезные шансы для втягивания казахского пространства в свою зону влияния. О таком возможном сценарии высказался в беседе со мной крупнейший знаток региона Сергей Панарин.

Но еще более эффективно пойдет тот же процесс, если американцы потерпят поражение в войне с партизанами, и талибский гной разольется по Югу Центральной Азии. Это означает полную панику в Казахстане и в Кыргызстане. Это означает также, что Россия ради своих интересов должна будет взять под опеку это пространство как минимум по линии Балхаш – Арал, как максимум – с включением Кыргызстана и Казахстана в свою зону ответственности. Я считаю, что это не оптимальный и нежелательный вариант стратегии для России. Потому что, утратив способность действовать на Юге Центральной Азии (я имею в виду узбекско-туркменское пространство), она будет лишена возможности серьезного гарантированного геоэкономического строительства, прокладки железных дорог в сторону Ирана, потому что тогда связи с Ираном будут идти только по Каспию. Вы можете себе представить, что это такое будет – Каспий, который с одной стороны простреливался бы талибскими бандами? Вместе с тем возникнет угроза ее геоэкономическому сближению с Китаем через казахское пространство, то есть Кыргызстан и Казахстан придется включать в русскую зону ответственности уже не как поле перспективного геоэкономического строительства, а просто как «дикое» поле, как передний фронт обороны.

Это был бы страшно тупиковый вариант. Это напоминало бы ситуацию в шахматной игре, когда у шахматиста не остается никаких перспектив и он делает несколько чисто рекурсивных ходов, крутясь вокруг одного и того же положения. Но если у американцев дело пойдет быстро и эффективно, тогда через несколько лет (может быть, после серьезного кризиса на Кавказе с участием сил Запада) Россию надо будет рассматривать просто как крайне проблематичную провинцию оформившейся мировой империи, как какую-нибудь злополучную Гасконь времен Ришелье, жителям которой оставалось только гадать, придут их вызволять испанцы или не придут. Потеря Россией собственной геокультурной субъектности сделала бы наиболее перспективным для нашей страны сознание, которое до сих пор отстаивали у нас люди типа Александра Дугина[9].

В случае поражения американцев и отката России из Центральной Азии весьма вероятно, что наибольшим влиянием в России будут пользоваться люди, исповедующие геополитику в духе Льва Гумилева, рассматривающие киргизско-казахское пространство как потенциально «свое» для России и нуждающееся в ее опеке. Как известно, Гумилев проводил четкий барьер между Казахстаном и Узбекистаном, рассматривая Узбекистан уже как зону другой цивилизации. Если мы возьмем Казахстан под защиту, подобные идеи могли бы взять верх. Другое дело, что такой геополитический ход вызвал бы серьезную реакцию внутри самой России: вскоре возник бы вопрос о необходимости переосмысления форм жизни, культуры и бытового уклада русского народа, который уже не смог бы осознавать себя главенствующим этносом.


Итак, Россия, временно или навсегда, утратила способность выбирать свое будущее. Наша геокультурная судьба сейчас определяется в значительной степени не нами, а тем, как пойдут дела в Афганистане, насколько боеспособными окажутся абхазы после того, как российские войска уйдут из Грузии, и не возникнет ли волнений на китайской части Великого Лимитрофа, способных открыть США (и Японии) путь в «старую» Центральную Азию с востока. Как я уже говорил ранее, такое плачевное положение, в котором оказалась Россия, вовсе не было неизбежным. Еще два месяца тому назад у нас было собственное Будущее, которое мы могли строить сами. Мы утратили это Будущее в надежде усесться «с краю стола сильных и богатых». Теперь нужно надеяться на удачное стечение обстоятельств, чтобы через пять-шесть лет «остров Россия» сохранил по крайней мере внутреннюю суверенность, не говоря уж об отыгрывании геокультурной субъектности. Причем еще не известно – кто, какая элита будет отыгрывать?

V

НЕФТЬ И ГЕОТЕРРОР: РОССИЙСКИЕ ШАНСЫ В ДЛИННОЙ ТЕНИ 2008 ГОДА

Рецензия на книгу: Петров В. В., Поляков Г. А., Полякова Т. В., Сергеев В. М. Долгосрочные перспективы российской нефти (анализ, тренды, сценарии). М.: Фазис, 2003. Впервые рецензия была опубликована без названия в издаваемом при поддержке МГИМО МИД РФ журнале «Космополис» (осень 2003, № 3 (5)). Под отдельным заголовком, почти не отличающимся от настоящего, текст появляется в том же году, в ноябрьском выпуске рубрики «Библиобзор» на сайте журнала «Полис» (http://www.politstudies.ru/universum/biblio/11_11_2003/17_03_zim.htm). – Прим. ред.

Понятие «геополитика нефти» укоренилось в мировом политическом обиходе по крайней мере с конца 1970-х годов, особенно после того, как комитет по энергии и природным ресурсам сената США провел в 1980 году слушания на эту тему [Geopolitics 1980].

Предметом геополитики нефти являются распределение на Земле нефтяных запасов и маршруты доставки нефти в разные пункты планеты, причем эти темы трактуются ею с точки зрения безопасности заинтересованных держав, в увязке с блоковым и цивилизационным членениями мира и с разворачивающимися в нем антагонизмами. Особенность же рассматриваемой книги – в талантливом соединении геополитики нефти с хронополитикой, с учением о меняющихся во времени мировых и региональных трендах в сфере добычи и потребления нефти и о разнообразных политических следствиях, порождаемых этими трендами и их взаимоналожениями.

Вообще хронополитика как отрасль знания и как вид политической практики представляет собой изучение и использование неоднородности исторического времени, его подвижных тенденций и конъюнктур. До сих пор она по преимуществу остается на уровне объективистского анализа, выступает своего рода описательной «политгеографией времени». Между тем будущее этой дисциплины определится ее способностью перейти к ангажированному политическому проектированию, отталкивающемуся от наложения разных трендов, от того, как они усугубляют или гасят друг друга или создают сложные – «бифуркационные» – конъюнктуры разнонаправленностью своих движений и несовпадением своих пиков [см.: Цымбурский 1999а]. (Уже досциентистская предшественница хронополитики – астрология – исходила и исходит из представления о закономерно преобразующихся во времени конфигурациях различных влияний-тенденций.) «Политгеография времени» должна выделить из себя аналог геополитики, когда-нибудь явив своих Маккиндеров и Хаусхоферов. В частности, это относится и к хронополитике топлива и стратегических материалов. Книга В. Петрова и его соавторов – из тех, что закладывают надежное объективистское обеспечение для проектных разработок в хронополитической области.


В этом труде налицо два уровня анализа. С одной стороны, речь идет о мировых тенденциях в сфере добычи и транспортировки нефти до 2020 года (с редким и осторожным заглядыванием в более далекое будущее). С другой стороны – о наших, российских, нефтяных перспективах на вторую половину 2000-х – первую половину 2010-х годов, то есть на тот интервал, на который, в частности, придутся президентские выборы 2008 года, сулящие поставить под большой вопрос протянувшуюся с декабря 1991 года непрерывную линию российской либеральной власти.

Первый аспект авторы, забегая вперед, суммируют в словах, открывающих книгу: «Сегодня есть серьезные основания утверждать, что мировое производство нефти достигнет своего пика в конце нынешнего десятилетия. После прохождения максимума добыча нефти вступит в фазу длительного и неуклонного падения и, возможно, уже более никогда не будет расти» (с. 5). Впрочем, ниже даются разные допустимые датировки этого мирового нефтяного максимума – от 2004–2006 до 2015–2020 годов (с. 9). Вслед за множеством экспертов авторы констатируют наметившееся истощение большинства крупнейших разрабатываемых месторождений, за исключением Ближнего Востока. Политические характеристики этого основного нефтеносного поля планеты неизбежно обострят в ближайшие 10–15 лет интерес инвесторов к «любой новой возможности добычи нефти в других, более “спокойных” районах» – в Западной Африке (сейчас все больше пишут о мавританской нефти), в русской Северо-Восточной Азии с ее шельфами и вообще в арктическом поясе (Карское море, Норвегия, Гренландия, Канада). Со второй четверти XXI века ожидается усиление тенденции перехода мирохозяйственного Центра на нетрадиционные дорогостоящие виды нефти, которая, как допускается, повлечет за собой еще более радикальную демодернизацию и реархаизацию многих бедных стран, этих мировых “опасных классов”» (с. 13–17).

В наши дни, пишут авторы, цены на нефть регулируются двумя крупнейшими факторами: «глобальное замедление экономического роста, неопределенность его дальнейших перспектив» (собственно, наметившаяся еще с 1970-х годов понижательная «вековая тенденция», по Ф. Броделю) работают на снижение цен, однако мусульманский терроризм, создавая картину ближневосточной и мировой нестабильности, держит цены на уровне, существенно выше того, который определился бы сугубо экономическим спросом. Но высокая цена нефти как функция большой нестабильности отнюдь не благоприятствует устремлению инвестиций в эту сферу, наоборот, они все больше уходят в отрасли с более быстрой, краткосрочной отдачей. В свою очередь проводимые в интересах потребителей из развитых стран либерализация и диверсификация нефтегазового рынка не способствуют долгосрочным контрактам, а стало быть, и инвестированию в новые большие инфраструктурные (трубопроводные) проекты (с. 27–34).

В таких условиях судьба нефтяной отрасли начинает все более определяться геополитикой, прежде всего геополитической идеологией и порождаемыми ею приоритетами единственной сверхдержавы. В начале 2000-х годов США оказались перед выбором: развивать ли как альтернативу Ближнему Востоку новые нефтяные провинции, в особенности втягивая в свое жизненное пространство русскую Северо-Восточную Азию, или силой навязать ближневосточным странам свой «замиряющий» контроль. Республиканцы явно двинулись по второму пути, исходя из того геополитического тезиса, что, по высочайшему счету, «за пределами Ближнего Востока… просто нет нефти» (заявление директора Бостонского института анализа проблем энергетической безопасности С. Эмерсон). Предполагавшийся до последнего времени массированный выброс на мировой рынок иракской нефти мог бы стать попыткой переломить по-американски депрессивную «вековую тенденцию». (Эксперты, отвергавшие в 2002 и начале 2003 года такой прогноз для иракской нефти, ссылались на изношенность нефтяной инфраструктуры Ирака, на нестабильность предполагаемого послехусейновского режима, отпугивающую инвесторов, и на то, что, добиваясь признания соседей, этот режим будет связан опэковской квотой [Виноградова 2003: 62–64]. Эти экономисты не предвидели, что в Ираке много лет вообще не будет никакого самостоятельного режима, а его нефтяные скважины поступят в неограниченное распоряжение американской администрации – и этим обстоятельством снимутся основные из их доводов.) Последствия такого решения казались прозрачными: крупномасштабное снижение цен на нефть, мощно стимулировав экономики стран не только Центра, но и полупериферии (Китай, Индия), а также Японии, оказавшейся с конца XX века на грани полупериферии, вместе с тем подорвало бы рентабельность нефтедобычи в мире за пределами Ближнего Востока по крайней мере на 5–6 лет.

На фоне этих глобальных ожиданий Петров с коллегами переходят к обсуждению будущего собственно российской нефти. Поскольку наша нефтедобыча ориентирована на мировой рынок, пишут они, постольку «доказанные» нефтяные запасы России следует определять не по советско-российскому, а по западному критерию, относя к ним не всю технически извлекаемую нефть, а только ту, добыча которой рентабельна по наличным экономическим условиям. Кроме того, подчеркивают авторы, надо иметь в виду отсутствие в России благоприятной технологической и инвестиционной среды для разработки небольших залежей. Налоговая политика Москвы начала 2000-х последовательно подавляет малые нефтяные компании, открывая зеленый свет компаниям-монополистам, эксплуатирующим огромные месторождения (то же самое происходит и в сфере добычи газа [Ястребцов 2003]). Сейчас для россиян не так важен маячащий где-то в далях наступившего века спад мировой нефтедобычи, как продолжающееся пока восхождение планетарной экономики к ее «нефтяному максимуму». Ввиду предстоящего поступления на мировой рынок иракской нефти главный вопрос, утверждают авторы, состоит в том, позволит ли добыча из основных российских бассейнов совладать с этим вызовом, поддерживая удовлетворительный для народа и государства уровень нефтяных доходов?

Предлагая свой ответ на этот вопрос, ученые опирались на разработки крупнейшего в XX веке эксперта по топливным ресурсам М. Хубберта [Hubbert 1962: 41–94]. Они апеллируют к его знаменитой эмпирической кривой и описывающей ее формуле, которые позволяют вычислять ежегодную добычу нефти исходя из соотношения потенциально извлекаемых ресурсов месторождения и добычи уже накопленной (если эмпирически устанавливается, что пик добычи на месторождении уже пройден, то по данным о ежегодной добыче за предыдущие годы кривая Хубберта позволяет оценить истинные запасы месторождения и сделать долгосрочный прогноз добычи). Важно, что с учетом работ последователя Хубберта Ж. Лэрье супруги Поляковы постарались серьезно подкорректировать модель Хубберта, приспособить ее к случаям, когда оценка запасов может меняться из-за доразведки, а также вследствие переменной интенсивности добычи. Дело специалистов – в деталях оценить построенную супругами-математиками в виде системы уравнений «динамическую» версию модели Хубберта (так называемую комплексную модель «разведка – добыча»). Если оценка этого результата экспертным сообществом будет благоприятной, то пользователи модели получат в свое распоряжение значительно усовершенствованный аппарат хронополитики нефти как часть общего инструментария хронополитического прогнозирования и проектирования.

Попутно можно указать на один интересный специальный результат, полученный Поляковым и укореняющий хронополитику нефти в мировой и национальной истории. Построив общую кривую нефтедобычи в России за XX век, прошедшую свой пик в конце 1980-х, наши математики вслед за Лэрье истолковали ряд меньших выгибов этой кривой как следствие наложения нескольких частных кривых Хубберта. При этом обнаружилось, что такие частные кривые, вопреки Лэрье, могут порождаться не только открытием и введением в разработку новых месторождений: Урало-Поволжского (пик – 1967 год) и Западно-Сибирского (пик – 1982 год), но и средовыми изменениями: индустриализацией и террористическим дисциплинированием в 1930-х (пик – 1937 год), обновлением производственных фондов в 1980-х, наконец, краткосрочным улучшением мировой конъюнктуры и притоком инвестиций в российскую нефтедобычу в начале 2000-х, давшими в наши дни очередной малый пик, пока примерно в полтора раза уступающий суммарному великому пику 1989 года. Оказывается, стимулирующие средовые изменения истолковываются аппаратом модели Хубберта как аналоги открытия новых месторождений, порождая соответствующие кривые или «псевдокривые» с их математически предсказуемыми подъемами, максимами, перегибами и спадами (с. 86).

А теперь – о главном прогнозе авторов, который составляет политический смысл книги и вытекает из применения модели «разведка – добыча» к динамике наших нефтеносных регионов по отдельности. Северный Кавказ оказывается практически «выработанным» регионом с предвидимой после 2010 года добычей не более 3,5 млн тонн в год, и то под большим вопросом, а Урало-Поволжье – краем, где искусно выжимаются остаточные запасы благодаря новым технологиям и интенсивности бурения. В зависимости от того, насколько будет выдержан этот курс, подкрепленный доразведкой, прогноз на 2010 год – от 60 до 110 млн тонн в год. Север Европейской России, похоже, может дать наибольший относительный прирост добычи при минимальных вложениях в разведку, но общий размер добычи тут вряд ли превысит 20–25 млн тонн в год. Наиболее впечатляет предсказание для Западной Сибири, оплота российского бюджета: после 2005 года нас ждет, скорее всего, стремительное снижение добычи с выходом к 2010 году на уровень примерно 50 млн тонн. Общий вывод перечеркивает претензии нефтяников и правительства – достигнув ежегодных 450–500 млн тонн, стабилизировать добычу на этом уровне, приближенном к пику 1989 года. Взамен этого предполагается падение нефтедобычи во второй половине десятилетия: в худшем случае почти в три раза по сравнению с 2002 годом (375 млн тонн) и не менее чем на четверть даже в случае фантастически благоприятном – при открытии и начале разработки в Западной Сибири новых месторождений объемом не менее 300 млн тонн.

И этот внутрироссийский нефтяной коллапс, предрекаемый и моделью Хубберта, и ее модифицированной версией (моделью «разведка – добыча»), должен был бы резко усугубиться снижением мировых цен на нефть, которое исключило бы значительную часть российских запасов из категории «доказанных», во всяком случае на какое-то время.

Исходя из заложенных в нее посылок, модель «разведка – добыча» интерпретирует наш нефтяной бум последних трех лет на старых нефтезалежах, без введения в действие новых месторождений, как результат предельно интенсифицированной добычи, но при почти полном прекращении разведочного бурения, иначе краткосрочный прирост мог бы быть еще большим (с. 184). Речь идет о «сверхэксплуатации высокопродуктивных пластов» посредством надсадных инвестиций в нефтеотдачу (с. 193–194). Мировой обвал цен на 5–6 лет обессмыслил бы эти вложения, не говоря уже о том, что он, скорее всего, «остановил бы всю оставшуюся геологоразведку» (с. 194). Факторы, сворачивающие извлечение нефти, стали бы буквально подхлестывать и усугублять друг друга.

Предотвратить или хотя бы смягчить последствия для России «двойного обвала» – добычи и цен – могло бы, оговаривают эксперты, введение в мировой оборот нефти Восточной Сибири (Юрубчено-Тохомской зоны нефтегазонакопления, по терминологии академика А. Трофимука [Трофимук 1994]). Но это утверждение в духе прогноза Лэрье о возможности выхода российской нефти на второй «большой максимум» после 2010 года (с. 43–52) сами авторы тут же и опровергают. По их мнению, прогнозируемый спад приблизился настолько вплотную, что «восточносибирский шанс» положить начало еще одной кривой Хубберта, еще два-три года назад бывший вполне реальным, сегодня надо считать практически упущенным, по крайней мере в масштабах нынешнего десятилетия. После 2005–2006 годов на его реализацию, скорее всего, не будет средств, если не пойти на широчайшие льготы западному капиталу, пересмотрев всю нашу геополитику. Но никакая российская власть – ни «патриотическая», ни открыто завязанная на нефтяные компании – не решится на такую капитуляцию, а потому восточносибирскую нефть, скорее всего, законсервируют до более благоприятной конъюнктуры минимум лет на 10, продолжая по инерции все менее рентабельную стагнирующую разработку традиционных и уже истощенных залежей.

Правительство же не только подминает своей налоговой политикой малые компании и прекращает поддерживать геологоразведку, сбрасывая ее на частные корпорации. Стремясь сконцентрировать все налоги на добычу сырья в федеральном бюджете, оно, допускают авторы, вопреки своим декларациям, подспудно уже сейчас исходит из предвосхищения близкого экономического коллапса. И поэтому, концентрируя все доступные ресурсы в своих руках, а все возможные расходы, особенно социальные, сбрасывая на не справляющиеся с ними регионы, правительство стремится загодя замкнуть страну на себя как на монопольный финансовый центр, чтобы предотвратить в пору двойного обвала расползание России по советскому сценарию второй половины 1980-х – начала 1990-х годов. Такая финансовая стратегия предвосхищения кризиса, возможно, и достигнет своей цели, но при этом станет одним из факторов, которые усугубят его и так небывалую остроту (с. 188–189). Анализируя мотивы намечаемого «укрупнения субъектов Федерации» с перенесением проблем слаборазвитых территорий на плечи регионов «продвинутых», особенно нефте– и газоносных, один из авторов «Делового вторника» пришел в свое время к практически тому же самому выводу: «Впечатление от всего этого остается одно – Кремль и правительство предполагают наступление столь трудных для России и ее бюджета времен, что, несмотря на все очевидные издержки планируемых действий, вынуждены все-таки идти по пути финансового истощения провинции и лишения ее каких-либо стимулов к экономическому развитию» [Марчук 2003][10].

В общем сюжет этой впечатляющей книги можно резюмировать так: комбинация сворачивания нефтедобычи на привычных российских месторождениях (по модели Хубберта и модели «разведка – добыча») с приближающимся максимумом мировой нефтедобычи (на фоне понижательной «вековой тенденции») и с предполагаемым расконсервированием иракских скважин, радикально сбивающим цены, создали бы совершенно новую ситуацию для России, обрушив сырьевую ренту как важнейшую несущую конструкцию нашей экономики и нашего бюджета. Мировой «нефтяной пик», совпав с началом российского нефтяного спада, придаст последнему неодолимую крутизну. Можно предположить, что когда-нибудь в отдалении 2010-х мирохозяйственный Центр, и особенно США, обратят свои заинтересованные взоры к нефти Восточной Сибири. Но с какой Россией им тогда придется иметь дело?


Обзор этой книги наводит на ряд соображений. Некоторые из них были вскользь обозначены выше, а на двух хотелось бы остановиться подробнее.

Первое касается геоэкономической миссии терроризма в связи с типологией методов современной геополитики вообще и особенно с их задействованием в сфере геополитики топливных ресурсов. Известно и хорошо аргументировано мнение, что в современном мире геополитика практикуется в двух технических разновидностях – как геополитика контроля над пространствами (она же геостратегия) и как геополитика ресурсных потоков (она же геоэкономика)[11]. Но современный терроризм – ярчайшее свидетельство формирования также и третьей отрасли геополитики, а именно практики точечных действий, отстоящих друг от друга в пространстве, но создающих своей кумуляцией на ограниченном временном отрезке политико-психологические эффекты, которыми изменяются образы конкретных пространств и даже образ мира в целом. Можно условно говорить в таких случаях о геотерроре, но не исключено, что мы имеем здесь дело с террористическим применением гораздо более универсальной технологии «геополитической акупунктуры», связанной с хронополитикой более непосредственно, чем иные геополитические техники.


При таком подходе оказывается существенно опрокинутой банальная трихотомия геостратегия-геоэкономика-геокультура. Работа с геокультурным фактором в видах традиционного контроля над пространством (например, у К. Хаусхофера) оказывается подспорьем геостратегии. Использование этого фактора, в том числе террористическое, для дестабилизации и перенастройки картины мира попадает в репертуар «геополитической акупунктуры». Меня уже несколько лет назад очень заинтересовал роман Ю. Козенкова «Крушение Америки. Книга вторая» (1998). Если отвлечься от терзающей автора сионистской проблематики, мы получаем любопытнейшее пособие по геополитической акупунктуре в форме безоглядной геотеррористической утопии (для кого утопии, для кого – дистопии). Она повествует о сговоре нескольких очень богатых и влиятельных людей из разных стран, которые разрушают империю США и самоё метрополию этой империи, запустив в ход серию разнородных и разноместных акций, сконцентрированных на временном интервале в несколько дней. В эту выстроенную событийную цепь входят: хакерская атака с введением компьютерных вирусов в базы данных крупнейших американских банков и одновременно общим замусориванием компьютерных сетей США, в том числе – правительственных; зверское истребление американского военного контингента, застрявшего в некой нестабильной нефтеносной стране Юга; панмусульманское радикальное снижение нефтедобычи – при объявлении тотального нефтяного эмбарго против США; покровительственный демарш российского флота в Индийском океане у побережий Ближнего Востока – и угрожающее нависание флота китайского над западным побережьем США; обрушивание американского рынка ценных бумаг веерным сбросом на фондовых биржах Азии, Америки и Европы акций нескольких крупнейших американских компаний; скоординированное восстание черных сепаратистов в Луизиане, Алабаме и Южной Каролине, белых сепаратистов-антисемитов в Техасе и сепаратистов-латинос во Флориде; захват «черными камикадзе» атомных электростанций в двух американских мегаполисах; реконкиста Фолклендских островов аргентинцами и курдский мятеж в Турции с прямой военной опорой на Сирию и Иран; наконец, чудовищный ночной погром евреев в Нью-Йорке – и все это в привязке к спрогнозированному за несколько лет землетрясению, повергающему в развалины Калифорнию. Подчеркну методологически первостепенный момент: землетрясение, с которого, по замыслу террористов, должно было начаться разрушение Америки, запаздывает – и приходит лишь, чтобы нанести сползающей сверхдержаве coup de grace. Эта деталь, несомненно, говорит в пользу интуиции Ю. Козенкова, ибо, разразись это бедствие в тот срок, на который рассчитывали козенковские геотеррористы, оно должно было сплотить нацию и мобилизовать правительство, заблокировав всю программу мировой революции методами геотеррора еще на подступах к ее осуществлению. Чтобы принести заговорщикам победу, землетрясение должно было прийти в конце реализации их программы, но как раз на конец спроектировать его было невозможно. Геополитическая акупунктура напрямую играет на поле хронополитики: как фактор складывания неоднородности времени она взаимодействует с иными подобными же факторами и оказывается от них еще в большей зависимости, чем иные геополитические техники.


Говоря о воздействии терроризма на цену нефти, следует исходить из того принципиального положения, что в современном мире позиции экспортера и потребителя топлива характеризует фундаментальная геополитическая асимметрия. Во-первых, очевидно, что в этом мире деньги дефицитнее топлива, в частности нефти (следствием этого как раз и является опасность ухода денег из нефтедобычи в сферы с более быстрой отдачей). Попытка экспортеров нефти в 1970-е годы перевернуть это положение закончилась провалом. Во-вторых, наш мир устроен так, что в нем для экспортеров топлива геополитика сводится к геоэкономике: к поиску инвесторов и покупателей, к согласованию объемов добычи с иными экспортерами, к прокладке трубопроводов (при этом вовсе не включая в себя геостратегии). Производитель и экспортер нефти не контролирует регионы, куда она течет, и, как правило, даже те, через которые она течет Между тем крупнейшие потребители нефти с эпохи колониального раздела мира постоянно использовали силовой контроль над пространствами нефтедобычи и протекания нефти, чтобы укреплять и оптимизировать свои геоэкономические позиции: для них геополитика нефти всегда была не только геоэкономикой, но и геостратегией.

Сегодня США как крупнейший импортер нефти и единственная сверхдержава, по сути, монополизировали право – в сфере геополитики топлива – конвертировать геополитику пространств в геополитику потоков, геостратегию в геоэкономику и наоборот. Двенадцать лет назад цивилизованный мир был разгневан, когда Ирак пытался, поглотив Кувейт и объединив кувейтские квоты со своими, построить своего рода нефтяную империю. Но цивилизованный мир в 2003 году принял как данность, что США превратили Ирак с его нефтеносными полями в свою «подмандатную территорию», сами себе выписав на него мандат. Этот цивилизованный мир – мир потребителей топлива – заинтересованно ждал расконсервирования иракских залежей и падения цен на нефть, что вполне отвечало бы его, этого мира, представлениям о должном геоэкономическом порядке. Мы можем принимать или отвергать аргументы вроде того, что США вправе не зависеть в плане своей топливной или сырьевой безопасности от государств с диктаторскими режимами или со средневековыми порядками. Но нам трудно представить себе мир, где бы экспортер топлива устанавливал военный контроль над регионами проживания его потребителей, сменял там неугодные ему режимы и диктовал оптимальные для своей геоэкономики политические условия тамошним обществам. Позиция потребителя нефти и газа в нашем мире геостратегически властна или нейтральна, но позиция их производителя-экспортера в этом мире – геостратегически нейтральна или проигрышна, ущемлена.

В этом мире экспортер топлива по существу не имеет права использовать услуги, оказываемые им импортеру, как средство давления на того в случае возникновения между ними геостратегического спора (во время конфликта с ЕС по вопросу транспортных связей с Калининградом, своим анклавом, Россия была не властна «прищемить» европейцев их зависимостью от российского газа). Более того, геостратегически «кастрированный» экспортер легко оказывается геоэкономически беспомощным даже перед аппетитами суверенного владельца территорий, через которые проходят транзитом нефте– и газопроводы (вспомним историю с неоплаченными откачками российского газа в Украине). Геостратегия, контроль над территориями как средство решения геоэкономических задач – оружие, отнятое у производителя и экспортера топлива, но при этом сплошь и рядом используемое против него потребителями его товара для удовлетворения своих запросов на своих же условиях.

Отсюда вполне понятна и мимоходом отмечаемая в книге «Долгосрочные перспективы российской нефти» миросистемная функция «исламского террора». Ведь этот террор, осуществляемый политически и религиозно мотивированными уроженцами сырьевого Юга, создавая кумулятивный эффект пугающей мировой нестабильности, повышает относительную дефицитность топлива по сравнению с дефицитностью мировых денег, то есть, как ни парадоксально, делает мир более справедливым в глазах соответствующих «южных» обществ. И потому, сколь бы это ни отрицали те или иные «здравомыслящие» исламские авторитеты, геотеррор оказывается полноценным и оправданным оружием крупнейшего на Земле топливно-сырьевого сообщества в борьбе за перетягивание геоэкономического «одеяла». Он противодействует геостратегии как оружию импортеров топлива, олицетворяемых монополизирующей геостратегию единственной сверхдержавой. Н. Хомский как-то верно заметил, что реальная цена ближневосточной нефти должна складываться из рыночной цены плюс ближневосточные расходы Пентагона, обеспечивающего потребителям нефти примерно 30-процентную скидку [Хомский 2001: 45]. В рамках геополитики топлива геотеррор как фактор повышения цен компенсирует сырьевые общества за геостратегическую обездоленность, ущербность, за превращение геостратегии в инструмент удешевления их ресурсов.

Следовало ожидать, что покорение Ирака и преобразование его из независимого государства в населенную «подмандатную территорию» США с последующим расконсервированием его нефти – эта решительная попытка геостратегическими средствами переломить большую экономическую конъюнктуру – породят ответное повышение спроса на геотеррор, в том числе и в иллюзорном ореоле «возмездия за Багдад». Если бы замыслы расконсервирования иракской нефти осуществились – мы попали бы в мир, залитый одновременно дешевой нефтью и кровью. Однако за последние месяцы стало казаться, что успехи террористов в Ираке (связываемых в СМИ то с саудовцами, то с сирийцами, то с иранцами, иначе говоря, представляющих в глазах «мирового цивилизованного» Юг в целом и воюющих за топливное сообщество как таковое) могут еще более существенно скорректировать будущее планеты. Если снижение цен на нефть во второй половине десятилетия окажется далеко не столь обвальным, как прогнозировалось, это будет не только первая существенная победа Юга в «столкновении цивилизаций», но и не менее впечатляющее торжество геотеррора над геостратегией.

Конец ознакомительного фрагмента.