Глава 2
Смычок неторопливо скользил по струнам скрипки. Тонкие пальцы коменданта двигались по грифу инструмента. Тускло поблескивал кабинетный рояль. Крышка инструмента была открыта, и белые клавиши, обклеенные пластинками из слоновой кости, казались оскаленной пастью диковинного монстра. Вильгельм Гросс, стоя у окна, музицировал. Исполнял свое любимое произведение – «Зимнюю сказку» Шуберта. Он самозабвенно запрокидывал голову и извлекал из старого инструмента нежную мелодию. Окончив игру, резко опустил смычок, положил скрипку в футляр и, опершись о подоконник, посмотрел с высоты мезонина на плац, посередине которого высился эшафот с одиннадцатью повешенными.
Племянник коменданта – Фридрих Калау, утопал в черном кожаном кресле рядом с сервированным журнальным столиком.
– Шуман, конечно, тоже великий композитор, – задумчиво произнес комендант, – но слабее Шуберта.
– Я люблю музыку, дядя, но плохо в ней разбираюсь, – признался Фридрих, рассматривая свой начищенный до зеркального блеска сапог.
– Музыку нужно чувствовать, а не разбираться в ней. – Он тронул пальцем струны скрипки. – Мы, немцы, очень музыкальный народ. Именно Шуберт воплотил в звуках немецкую душу. Неужели ты не услышал этого?
– Конечно, воплотил, – не слишком уверенно отозвался медик.
Комендант еще немного полюбовался виселицей, а затем вернулся к столу. Мягкое кожаное кресло с высокими подлокотниками приняло его в свои объятия, чуть слышно скрипнув. Штурмбаннфюрер сжал тонкие пальцы на горлышке бутылки. Разлил коньяк в низкие широкие бокалы.
– Выпьем за праздник, – предложил он племяннику.
Тот поднял бокал и хотел уже отпить, как дядя укоризненно покачал головой.
– Фридрих, плохие манеры непростительны для арийца. Коньяк должен согреться теплом твоей ладони, – и он показал, как следует держать бокал, вставив тонкую ножку между средним и безымянным пальцами, согревать его ладонью. – И вот, когда ты ощутишь аромат, тогда можно пригубить. Коньяк не следует глотать даже самыми маленькими глотками. Он должен растекаться, впитываться небом, языком.
– Хороший коньяк, – похвалил напиток Фридрих, когда попробовал его.
– Французский, – кивнул Вильгельм. – Коньяк – это то немногое, что умеют хорошо делать французы. А вот их искусство – это полная деградация. Не живопись, а мазня. Не литература, а бред сумасшедшего. Я уже не говорю о французской кухне. – Штурмбаннфюрер взял из вазочки кусочек вяленой дыни и принялся неторопливо жевать. – Коньяк нужно закусывать именно дыней. Никогда не закусывай его лимоном. Это тоже дурной тон. Лимон хорош, чтобы перебить вкус рыбы. Цитрусовые и коньяк несовместимы.
Фридрих неторопливо прикладывался к коньячному бокалу. Ему, конечно, хотелось сегодня быть не на территории лагеря, а пойти домой, в поселок для администрации, зайти в гости к соседям, поболтать с их молодой дочерью. Но он считал неправильным оставить дядю одного, ведь тот так много для него сделал. В свое время вытащил его с Восточного фронта, можно сказать, жизнь спас.
– Все, что есть ценного в европейском искусстве, науке… да и вообще во всей европейской цивилизации, создано золотыми немецкими руками, золотым немецким умом. Возьмем, к примеру, классическую философию – это же чисто немецкое явление…
Фридрих слушал рассеянно. Штурмбаннфюрер вновь подсел на своего любимого конька – немецкую культурную исключительность.
– …или возьмем Гете и Шиллера, – продолжал эсэсовец, – ты же не станешь со мной спорить, что последний на голову выше Шекспира. Шекспир просто пересказывал чужие сюжеты. Ничего своего не создал. Я уже не говорю о русской литературе, которой почему-то восхищаются европейцы. В русской истории есть только короткий золотой период. Это правление Екатерины Великой. Но ведь она же немка.
Фридрих согласно кивал, коньяк приятным теплом разливался по телу, туманил голову. Комендант тем временем, совершив небольшой исторический экскурс в восемнадцатое столетие, сделав вывод о невозможности восприятия славянами немецкого орднунга, вновь вернулся к музыке. На этот раз его мишенью оказался джаз.
– …американцам никогда не стать по-настоящему великой нацией. Они обречены в культурном плане. Хотя бы потому, что у них нет своей музыки. Единственное, что они придумали, – это джаз. Но ведь это же музыка темнокожих недочеловеков, животных. Не зря же доктор Геббельс официально запретил играть на контрабасе, виолончели или скрипке без смычка.
Фридрих Калау почувствовал, как коньяк вскружил ему голову. Кабинет коменданта, в котором они сидели, как казалось доктору, стал слегка раскачиваться, словно они плыли на корабле.
– Некоторые смотрят на нас косо. Мол, мы с тобой тюремщики, – перескочил на другую тему Вильгельм Гросс. – Но наша миссия очень ответственна. Мы работаем с человеческим материалом. Заставляем недочеловеков трудиться на благо великой Германии. Тем самым высвобождаем немецких рабочих, даем новых солдат нашей непобедимой армии.
Фридрих, до этого момента почти все время молчавший, наконец заговорил. Алкоголь развязал ему язык настолько, что он взял на себя смелость поспорить с влиятельным дядей:
– И все же вина этого русского не была доказана, – задумчиво проговорил он.
– Да, подкопа мы не нашли. Но это ничего не меняет. Какая разница – делал он подкоп или нет? Просто этих скотов нужно постоянно держать в напряжении, в страхе. Именно поэтому я и распорядился казнить его и еще десять человек.
– По-моему, вы все-таки зря так поступили.
– Интересно, – оживился штурмбаннфюрер, не так-то часто племянник спорил с ним. – Попробуй обосновать это свое утверждение с точки зрения формальной логики, – предложил он, разливая коньяк; поднес бокал к лицу и с наслаждением втянул в себя его аромат.
– Эти одиннадцать пленных были еще достаточно крепкими и могли поработать на благо великой Германии. У нас же есть план. Тысяча пар обуви на одного работника. А когда он вырабатывает свой ресурс, теряет силы, мы его направляем в крематорий. Они бы еще могли поработать, не исчерпали свой ресурс, – подытожил Фридрих, – а вы отправили их на виселицу. Нерационально.
Штурмбаннфюрер криво усмехнулся.
– Вроде бы с точки зрения формальной логики – ты прав. Но умение обращаться с человеческим материалом – это искусство. А в искусстве не все поддается логике. Публичная казнь – это спектакль. Ни одна шекспировская трагедия не сравнится с ним по силе воздействия.
– Однако сегодня спектакль пошел не так, как мы хотели. Этот русский сыграл свою роль, которой в пьесе для него вы не предусмотрели. Он поднял дух других пленных, хотя мы рассчитывали убить в них волю к сопротивлению… – Фридрих хотел развить мысль, но дядя перебил его.
– Ты считаешь, что я излишне жесток к рабочей скотине? – Комендант поднялся, взял со своего письменного стола фотографию в деревянной рамке и поставил на журнальный столик так, чтобы ее могли одновременно видеть и он сам, и племянник.
С черно-белого снимка на коменданта и лагерного врача, белозубо улыбаясь, смотрел молодой ариец в форме танкиста.
– Последние годы вы не виделись. Но ты должен хорошо помнить моего Эрнста.
Фридрих кивнул.
– Да, мальчишками мы часто гостили у деда под Мюнстером. Гоняли голубей, ловили рыбу.
– Эрнст, как и я, любил играть на скрипке. Вот только ему больше нравился Шуман, а не Шуберт. Он даже на фронт пошел со скрипкой. Служил танкистом и пропал без вести под Сталинградом. Даже не знаю, жив ли он теперь? Возможно, попал в плен. Как думаешь – с ним обращаются лучше? – не поднимаясь из кресла, комендант указал рукой на окно. – А ведь Эрнст – тонкая натура, ценитель музыки, литературы, философии. Ему значительно труднее переживать лишения, чем этим скотам. Вот ты, дорогой мой Фридрих, упрекнул меня, будто бы я сам, не желая того, дал возможность одному из осужденных поднять дух своих сородичей. И упрекнул совершенно зря. Животным невозможно поднять дух. Перестань видеть в них людей. Это недочеловеки. Тебя вводят в заблуждение христианские догмы. Не у каждого человека есть бессмертная душа. У нас, арийцев, есть. А у них нет. А если и есть души, то маленькие и смертные. И ты сейчас в этом убедишься. – Поджарый комендант пружинисто поднялся, распахнул гардероб и вытащил с верхней полки засохшую формовую буханку лагерного хлеба. – Пошли, Фридрих, развлечемся.
Доктор еле поспевал за комендантом. Тот широко шагал, пересекая плац по диагонали. Возле эшафота он остановился, посмотрел на сооружение и повешенных так, словно разглядывал произведение искусства. Фридриху показалось, что висевший крайним Николай Зубков хитро улыбается. Он потряс головой, отгоняя это видение. Штурмбаннфюрер двинулся дальше. Он остановился в паре шагов от колючей проволоки, огораживающей площадку возле барака, и, прищурившись, смотрел на пленных, сидевших, лежавших на голой земле. Буханку черствого хлеба он пока держал за спиной. Охранник вопросительно смотрел на коменданта, ожидая его указаний, готовый в любой момент поднять и построить пленных.
Вильгельм Гросс поднес высохшую до состояния камня буханку к лицу и сделал вид, что нюхает, наслаждаясь ее запахом. Пленные пришли в движение. Люди поднимались, подходили к колючей проволоке, голодными глазами смотрели на хлеб.
– Видишь, у них только условные рефлексы и действуют. Это животные реагируют исключительно на голод, жажду и боль. Даже классическая музыка сегодня их не проняла. А если и великий Вагнер бессилен, то это уже диагноз.
Вдоволь подразнив пленных, комендант широко размахнулся и бросил буханку так, словно собирался отправить ее на самое небо. Описав высокую параболу, буханка ударилась о землю и раскололась на три части. Подпрыгнувший пленный, попытавшийся словить ее в полете, промахнулся. Буханка лишь чиркнула по его руке. Но упал он уже не на землю, а на своих товарищей, которые с криками и рычанием дрались, отбирая друг у друга рассыпающийся в сухие крошки хлеб. Тела сплелись в тугой клубок. Те, кому не повезло попасть внутрь его, оттаскивали товарищей по несчастью, били их ногами, тоже пытаясь добраться до хлеба.
Фридрих с содроганием смотрел, как двое пленных пытаются разжать рот третьему и вырвать у него из зубов кусок черствого хлеба. Тот кусал им пальцы в кровь. Апатичные, еле передвигающиеся до этого люди мгновенно озверели. Били, кусали, топтали подобных себе ногами.
Вспышка агрессии медленно затихала. Исчезла искра, вызвавшая ее. Хлеб оказался съеден. Пленные расходились, расползались. На месте, где делили добычу, осталось лежать два неподвижных тела. Между ними на четвереньках ползал немолодой мужчина в порванной одежде. Он даже не замечал, что у него в кровь разбита губа. Обезумевший, он хватал пригоршнями пыль и ел ее.
– Вот видишь, Фридрих, а ты что-то вообразил себе о поднятом духе. Где этот поднятый дух? Куда он испарился? Они как были скотами, так и остались. А то, что казненные еще могли поработать на благо великой Германии, об этом не переживай. Русские свиньи плодовитые. Нам новых пришлют.
Фридриху хотелось заметить дяде, что все же двое советских военнопленных офицеров не бросились на хлеб, не стали драться из-за него со своими товарищами. Они, как сидели на земле в противоположных углах проволочной выгородки, так и остались сидеть, брезгливо глядя на дерущихся. Но доктор Калу промолчал. Его замечание испортило бы целостную картину мира, умело срежиссированную и красочно обрисованную комендантом лагеря.
Бывший летчик Михаил Прохоров с ненавистью смотрел вслед удаляющимся коменданту и медику. Он даже не шелохнулся, когда буханка перелетела через колючку. Возможно, в другой день и он, измученный многомесячным голодом, соблазнился бы возможностью заполучить несколько хлебных крошек. Но ему в память врезался поступок Николая Зубкова, еще раз доказавший, что свободным человеком можно оставаться в любых обстоятельствах.
Михаил Прохоров был не одинок. Еще один военнопленный не двинулся с места, не подыграл коменданту в его жутковатом развлечении. Немолодой мужчина с редкими седыми волосами тоже остался сидеть на земле, не принимая участия в драке…
Когда пленные уже разбрелись, Михаил поднялся, подошел к сидевшему мужчине и опустился рядом с ним.
– Ты чего со всеми не бросился, сытый, что ли? – спросил Прохоров.
– Не хочу под немецкую дудку плясать, – с кривой улыбкой ответил сосед.
– А Зубков им сегодня показал. У коменданта даже морду перекривило. Вот и злобствует. Обвел он их вокруг пальца. Сам из плена ушел. Можно сказать, сбежал.
– Сильный мужчина, – согласился собеседник и наконец-то повернулся к Михаилу. – Тебя как зовут?
Новые знакомства в лагере завязывают неохотно. К тем, кто набивается в друзья, – относятся настороженно. Залезет человек к тебе в душу, а потом и донесет на тебя. «Шестерок» в офлаге хватало.
– Михаил Прохоров, – представился пленный.
– Ну, а по званию кто? Где служил?
– Старлей, летчик я.
– Неплохо. Призывался откуда?
– Я кадровый. А тебя как зовут? – решил пока не открывать все свои карты Михаил.
– Илья Филатов, младший лейтенант, – назвался немолодой мужчина, протягивая Прохорову руку. – До войны штатским был. В ДОСААФе работал, инструктором на парашютной вышке. Ну а на фронте в полковую разведку попал. Значит, ты меня по званию выше. Хоть по возрасту и моложе…
– Здесь, в лагере, это ничего не значит.
– Ну, не скажи. Звание оно и есть звание. Нас с тобой его никто не лишал. Как думаешь, Николай Зубков и в самом деле побег готовил или это все про него немцы придумали? Подкопа же так и не нашли.
– Здесь каждый о побеге думает, если хочет человеком оставаться. Только с такой мечтой и можно продержаться. А если смиришься с тем, что вокруг тебя творится, быстро до уровня животного снизойдешь, – высказал свою жизненную позицию Прохоров.
– Не спеши других судить, – предостерег молодого товарища Илья Филатов, – тогда и тебя судить не станут. У каждого свой способ выживания. Кто-то готов за лишний кусок хлеба товарищу горло перегрызть. Кто-то в «шестерки» подался. А кто и в охрану дубинкой махать. Все жить хотят. А осуждать никого не надо. Было бы сейчас мирное время, жили б они с семьями в своих городах, деревнях. Большинство б из них милыми людьми были бы, хорошими гражданами. Это обстоятельства из них зверей и предателей делают. Жили бы они не тужили, даже не подозревали бы, на какие гнусности способны.
– Обстоятельства не только предателей делают, но и героев. Все от человека зависит. Ты же, Илья, не такой.
– Надеюсь. Но всегда есть черта, за которой человек ломается.
– А вот Николай Зубков не сломался.
– Правда, не сломался. Но только зря он Сталина помянул. Не стоит усатый этого, – не глядя на Михаила, проговорил Илья.
– Как это не стоит? Он же главнокомандующий, вождь, – возмутился Прохоров.
– Молод ты еще. При коммунистах вырос. А я до революции родился. Из-за таких вот вождей война и началась. Не зря же и Гитлера фюрером, то есть вождем называют. Хотя Зубкова я понять могу. Это он нацистов хотел уколоть. Вот и крикнул про Сталина. А ведь это именно Иосиф Виссарионович сказал, что каждый пленный – предатель Родины. Выходит, Зубков – предатель? Вот ты себя предателем считаешь?
Странное дело, но подобная контрреволюционная пропаганда, прозвучавшая из уст Фролова, только расположила Прохорова к нему. Человек просто открыто высказывал свои взгляды. Не боялся, да и Гитлера не хвалил. Значит, оставался честным перед самим собой, и на него можно было положиться.
– А ты, Илья, тоже о побеге мечтаешь? – спросил Прохоров.
– Мечтать не вредно. Только как ты отсюда убежишь? – Фролов скользнул взглядом по колючей проволоке. – Три ряда ограждений, по одному из них ток высокого напряжения пропущен, только притронешься – сразу смерть. Тебя здесь еще не было, а я видел. Один отчаянный прямо на эту проволоку и бросился. Только дым пошел. Его тело обугленное еще три дня у колючки стояло. Прожектора ночью. Вышки с автоматчиками. Отсюда не уйдешь. Только дымом из крематория или так, как Зубков.
– А если подкоп?
– Я тоже думал. Но прикинь, здесь больше года протянуть невозможно. У немцев так специально рассчитано. Высосут все силы, а потом в расход пустят. Пока копать будешь, не успеешь до конца дойти, тебя раньше оприходуют. Даже если и удастся каким-то образом по ту сторону колючки оказаться, то шансов у тебя никаких. Беглецов три дня и три ночи тысяча эсэсовцев с овчарками ищет. Никому отсюда еще убежать не удалось. Да и местные советских пленных не жалуют. Помнят тридцать девятый… Считают, что мы с Гитлером были заодно…
– Глупость… Это СССР под свою защиту западных белорусов и украинцев взял, – тут же возразил Прохоров.
– Так в газетах писали. Может, еще скажешь, что немецко-советского парада в Бресте не было? Когда наши генералы гитлеровцам руки жали и честь отдавали? Ладно, не политинформация у нас сегодня с тобой. Я тебя спросил, а ты не ответил. Ты предателем себя считаешь из-за того, что в плену оказался?
Михаил Прохоров ответил не сразу. Поскреб небритую щеку, а затем произнес:
– Нет, не предатель я.
– А как тогда в плену оказался? Ведь красноармеец, а тем более офицер, должен драться до последней капли крови. Или тебя раненым захватили, когда ты сознание потерял? Многие такие истории рассказывают.
– При памяти я был. Только никого не предавал. Глупо все получилось. Я на «Дугласе» летал. Мы с подмосковного аэродрома в тыл немцам по ночам рейсы делали. Белорусским партизанам оружие, медикаменты, боеприпасы, инструкторов доставляли. Ну а оттуда детей, раненых эвакуировали.
– Нужное дело. Ночью сложно летать?
– Почти вслепую идешь. Радиопереговоры строжайше запрещены.
– А садились как?
– На лесной аэродром. Партизаны костры разведут, вот тебе и полоса обозначена. Ее сверху только и видно. Сели мы, как обычно, а оказалось, что это немцы ложную полосу обозначили. Мы только тогда спохватились, когда они уже в грузовом отсеке оказались. Об одном жалею, что не успел самолет подорвать. А ведь у нас на борту и взрывчатка, и гранаты были. Легко сказать – до последней капли крови сражаться. Я всю обойму расстрелял. Но навалились, скрутили. Что я мог сделать?
– Да, глупо получилось, – согласился Филатов. – Ты не герой, но и не предатель. И я глупо в плен попал. Послал нас командир полка «языка» добыть. Я немецкий знаю. Под Энгельсом жил, там, где немецкая автономия. У нас в колхозе почти одни немцы были. Работящие, хозяйственные. Ты бы видел, какие у них коровы, только что одеколоном не пахнут… Не одного «языка», а целых двух взяли. А когда возвращались, с дороги сошли, заблудились. Вижу, огоньки, техника. Мы туда, через березовую рощу. Только когда близко подошли, сообразили, что это не наши, а немецкие позиции. Фронт на месте не стоит. Фрицы метрах в двадцати. А мы в лесочке, «языки» с нами. Капитан, чтоб фриц нас криком не выдал, своему «языку» ножиком горло сразу без лишних слов и перерезал. А я своего пожалел. Молодой немчик был, совсем зеленый. Вот только, оказывается, зря. Из-за моей жалости нас в плен и захватили. Прикажи мне капитан его сразу убить, я б… А командир сказал – сам думай. Вот и думаю до сих пор, предатель я или кто? Простота, она иногда воровства хуже, – Филатов полез в карман, вытащил обрывок бумаги и тряпицу, завязанную узелком…
– Табак, что ли? – удивился Прохоров.
– Табак не табак, а курить можно. Главное, что дым идет. Я же в деревне рос. Отец у меня сильно в травах разбирался. От всех болезней лечил. – Филатов аккуратно разорвал бумагу пополам, развязал узелок и насыпал мелкую сушеную траву.
– А что за трава, которую вместо табака курить можно?
– Секрет, – то ли всерьез, то ли в шутку ответил Филатов, но травы так и не назвал.
Мужчины скрутили самокрутки. Михаил достал спички – в потертом коробке их было всего две штуки.
– Я первый прикурю. Жалко будет, если ветром задует.
– Не шикуй. Спрячь свое добро, – Илья достал из кармана небольшую потертую линзу, навел ее на солнце, сфокусировал пятнышко на конце самокрутки.
Вскоре поднялся дымок. Филатов пару раз затянулся и дал прикурить от самокрутки Михаилу.
– Одно плохо – ночью не прикуришь, – усмехнулся Илья. – Лагерная жизнь чему хочешь научит. Тут и шилом бриться научишься.
Михаил затягивался дымом, вкусом он немного напоминал табачный, хотя чувствовалось, что не крепкий, даже в горле не першило, но обмануть себя было можно.
– Меня держись, – сказал Филатов. – У меня всегда курево есть. Мне не жалко, поделюсь.
На плацу появился словак Водичка. Парикмахер торопливо шел со своим саквояжем, опасливо покосился на виселицу, приостановился, несколько раз часто перекрестился и подошел к охраннику. О чем-то недолго с ним поговорил, после чего тот разрешил подойти ему к проволоке.
– Эй, – махнул рукой он Михаилу, – тут тебе передать просили.
Ничего не понимавший Прохоров подошел к Водичке, с которым был знаком постольку-постольку. Пару раз ремонтировал ему ботинки…
– Держи, – парикмахер подал сквозь колючую проволоку, стараясь, чтобы этого не видел охранник, сверток. – Только сейчас не разворачивай. Зубков перед казнью просил тебе передать. Это жилетка, теплая. Покойный извинялся, что дырка в подкладке. Сказал, зашить все хотел, да не успел. Мол, передай Прохорову, чтоб обо мне помнил и дырку обязательно зашил. – Водичка через плечо покосился на виселицу, словно висевший в петле Зубков мог подтвердить его слова.
– Спасибо, – принял подарок покойника Михаил.
– Не мне спасибо, а ему. Я только последнюю просьбу выполнил. Да, кстати, – тихо заговорил словак, – тут на днях будут подбирать тех, кто в мастерской по изготовлению и ремонту инструмента работать станет. Там же теперь никого не осталось, всех повесили. Если есть, чем заплатить, могу устроить.
– А чем я заплачу? – развел руками Прохоров. – Разве что жилеткой подаренной. Да и та дырявая. Кому она из администрации нужна?
– Ладно, может, что-нибудь и придумаешь. Жизнь, она всегда сюрпризы преподносит. А безвыходных положений не бывает. Всегда что-то образуется. Ну, я пошел.
Михаил неторопливо двинулся к Фролову. Подарок от покойника был абсолютно неожиданным. С Зубковым они в одной части не служили, да и в лагере особо близки не были. Лишь как-то один раз разговорились. И разговор этот был о побеге. Не то чтобы конкретно что-то замышляли, договаривались, а просто рассуждали, вот как и сейчас с Ильей. Что, мол, без мечты вырваться отсюда, оказаться на воле, в лагере долго не продержишься.
И тут же в памяти всплыло то, как Николай Зубков, идя к виселице, глянул Прохорову в глаза и сделал вид, что закладывает большие пальцы под невидимую жилетку, словно в пляс собирался пуститься.
– Вот, подарок получил от покойничка. – Михаил устроился рядом с Ильей.
У обитателей лагеря вещей самый минимум. Тут все имеет свою ценность, все найдет применение. Старой поношенной жилетке по справедливости уже давно было нужно оказаться на помойке.
– Хорошая, теплая, – оценил подарок Фролов, перебирая пальцами материю. – Сукно толстое. Наверное, ее раньше важный господин носил. Видишь, как аккуратно петли обметаны и пуговицы…
– Только дырявая, – развернул жилетку Прохоров и показал на большую дырку в атласной подкладке. – Ну, да ничего. Завтра в мастерской дратвой и зашью, раз Зубков так хотел.
– Слушай, может, тебе Зубков что-то в ней передал? – зашептал Илья.
Рука Михаила тут же скользнула в дырку, но сколько ни искал, ничего под подкладкой он не обнаружил.
– Не по сезону подарок. Лето на носу. А до холодов еще неизвестно, доживем ли?
– Примерь.
Прохоров надел жилетку, та была ему великовата. Прежний, еще до Зубкова, владелец наверняка был с животом, а на лагерных харчах худеешь быстро.
– Не вывалишься, – похвалил обновку Фролов, а потом прищурился. – Чего это вдруг Зубков тебе решил такой подарок сделать?
– Ему она теперь ни к чему.
– Но почему о тебе вспомнил?
– Поди, у него спроси.
Мужчины замолчали, не сговариваясь, перевели взгляды на виселицу.
Вечером после переклички и отбоя Михаил лег спать в той самой жилетке. Если раньше, несмотря на усталость, засыпал долго, то теперь, согревшись, провалился в сон почти мгновенно. Снилось ему, словно плывет он по реке, не то на корабле, не то на пароме. Берег отдаляется, на причале Зубков в белых штанах, рубашке машет ему рукой, а рядом, опершись о поручни стоит, насупившись, Фролов.
К чему был тот сон, он так и не понял.