Вы здесь

Конфликты в Кремле. Сумерки богов по-русски. Глава 3. Социально-экономический концепт перестройки. Имелся ли выбор? (В. М. Фалин, 2016)

Глава 3. Социально-экономический концепт перестройки. Имелся ли выбор?

Почти все в живой и неживой природе совершается по имманентно присущей каждому явлению программе. Это настолько очевидно и привычно, что люди принимают сию данность как пропись высшего разума или рока.

Программы, если соотносить их с человеческим сообществом, есть не что иное, как закодированный в генах или подсознании, на бумаге или в дискетах компьютера вектор. Каждому из нас он словно путевка на целую без остатка жизнь – со множеством маршрутов и перекрестков на выбор.

Будучи рожденными равными, люди чаще всего ищут способы выразить и утвердить себя в неравенстве, в противопоставлении интересов вместо их сочетания. Разные нации и системы различно сливают посылки в реалии. Так было, когда ось планеты Земля еще не сгибалась от демографических и экологических перегрузок. Мало что изменилось к лучшему и после того, как земляне ощутили пределы своей экспансии и стали чаще поглядывать на Марс: не прообраз ли это будущего нашей планеты, испившей последний глоток воды и лишившейся из-за человеческих несовершенств своей уникальной атмосферы?

К чему это говорится? Чуть-чуть терпения, и станет понятным, куда клонит автор.

Не каждая прямая в политике является кратчайшей между двумя точками. На поверку частенько стрясается нечто противное задуманному, прочерченному в кабинетной тиши на ватмане. Пример Советского Союза осядет во всех хрестоматиях, может быть, как самая показательная иллюстрация к безыскусной аксиоме – от великого до смешного нас отделяют полшага. Не пошел правителям моей страны впрок ни чужой, ни собственный опыт. Они словно задались целью повторить все мыслимые и немыслимые ошибки и просчеты. Чтобы испытать на запредельных нагрузках терпение народа и выносливость конструкций системы? Как экспериментаторы ставили опыт на чернобыльском реакторе.

Прямой продуктообмен, представлявшийся в теории идеалом в тандеме производство – потребление при социализме, был вчерне опробован в деле после Октябрьской революции 1917 года. Он сразу же обнаружил свою практическую несостоятельность. Попытайся В. И. Ленин упорствовать, насиловать теорией действительность, Советская Россия кончилась бы, самое позднее, в 1922–1923 годах без всяких там вооруженных интервенций и блокад. Спасение пришло не от человека с ружьем. Выручили новая экономическая политика, реабилитировавшая рынок, валютная реформа, сделавшая рубль стабильным и конвертируемым, принятие многоукладности за основу хозяйственной деятельности.

Сложнее получилось с прямой демократией. Здесь теория и практика могли бы сомкнуться и взаимно обогатить одна другую. И не было нужды копаться в преданиях о новгородском или псковском городском вече. Перед глазами стояли многогранные традиции крестьянских общин и сословных сходов, в первое десятилетие после 1917 года еще не заклейменных каленым железом.

Возможностей было не занимать, если бы… Если бы не военный коммунизм как реакция на массированное империалистическое вмешательство во внутренние дела России и спровоцированная извне гражданская война, если бы кажущаяся простота, по сути, антидемократического, диктаторского правления не возобладала в тогдашнем советском руководстве над здравомыслием, если бы не были преданы принципы, собственное учение о народовластии.

Имелось ли в идее Советов рациональное зерно, которое при благоприятной политической погоде способно было дать достойные всходы? Сегодня это академический вопрос. Ответ на него могла бы дать только живая жизнь. При Сталине ее загнали на нерасчетную орбиту. Позитивный капитал Октября был пущен на ветер. Военный коммунизм довели до степеней единоличной тирании. Октябрьские кадры коммунистической партии были физически истреблены или загнаны в ссылку, «его величество рабочий класс» отодвинут на пушечный выстрел от трона, деревня возвращена в крепостничество. От социализма в СССР осталась одна этикетка.

Но ведь у всякого развития есть начало. С чего начал свою антиоктябрьскую контрреволюцию Сталин – не идеолог, а организатор и главный режиссер первого российского термидора, завершенного в 1932–1934 годах? С отчуждения человека от собственности. В конце восьмидесятых годов непосредственно народу в СССР принадлежало 3,4 процента национального богатства, или 1/33 часть. Остальным владело или распоряжалось государство. Крохи остались от октябрьских декретов, отдававших заводы рабочим, землю крестьянам, от обобществления, которое подменили огосударствлением или «национализацией».

К 1925–1926 годам Сталин, коварно и умело сталкивавший Троцкого, Преображенского, Зиновьева, Каменева с Бухариным, Рыковым, Пятаковым, Дзержинским, присвоил фактически непререкаемую власть и обратил ее первым делом на демонтаж ключевых звеньев из политэкономического наследства Ленина. Смертельный удар пришелся по нэпу. Частное предпринимательство изводили дискриминационными налогами и тарифами, перекрытием кредитных линий, инспирированием в его среде сговоров и заговоров типа печально знаменитой «Промпартии» – сочинения ОГПУ, отредактированного диктатором самолично.

К 1929 году с предпринимательством в СССР, в том числе иностранными концессиями, было в основном покончено. «Великий социалистический перелом состоялся» (Сталин). Тогда же развернулось фронтальное наступление на «частного собственника» в деревне. Кулака ликвидировали, тех, кто победнее, «коллективизировали», заставив трудиться на отнятой у них земле фактически безвозмездно.

Город и деревню развели по разным социальным полюсам. Был взломан классовый фундамент Октябрьской революции. Из союзников и выразителей родственных интересов рабочие и крестьяне превратились в антагонистов. В отсутствие нормальных стимулов для производительного труда система держалась на плаву внеэкономическим принуждением, взнуздывалась репрессиями, умыкалась пьянством.

Нет, не случайно отмене нэпа сопутствовала отмена также сухого закона, введенного Николаем II с началом Первой мировой войны. Этот закон, устоявший в годы гражданской войны и борьбы с иностранной интервенцией, пал по инициативе Сталина, который бил дуплетом по двум целям: пьянство гасило политическую активность и пополняло казну шальными рублями. Достаточно заметить, что до 1941 года добытыми через спаивание населения деньгами покрывались строительство советских вооруженных сил и их оснащение военной техникой. Вся доходная часть государственного бюджета формировалась в это время из поступлений (налог с оборота) от реализации, помимо алкоголя, спичек, табака, текстиля, обуви и нефтепродуктов.

Тогда же Сталин отменил практиковавшийся до 1929–1930 годов фактически свободный выезд советских граждан за рубеж.

Стоит упомянуть еще одно. Расправляясь с конкурентами, в том числе потенциальными, Сталин без зазрения заимствовал их «теории» и подсказки. Троцкий, например, ратовал за превращение страны в сплошной концентрационный лагерь, а рабочих и крестьян предлагал перевести на положение мобилизованных солдат, из которых создавались бы трудовые части и армии. Не далеко от него отстоял Бухарин, правда, больше в прикидках аграрной политики.

«Дорабатывая» подобные идеи, Сталин повел дело к модификации компартии в орден меченосцев внутри государства, который под руководством великого магистра направлял и одухотворял бы его жизнедеятельность. Он требовал сделать партию высеченным из одного куска монолитом, а всем прочим государственным и общественным институтам – Советам, профсоюзам, комсомолу и тому подобному – отвести роль «приводных ремней», при помощи которых компартия передает свою волю рабочему классу, превращая его из распыленной массы в сплоченную армию партии.

При чтении научных журналов и сборников мне встретилось несколько публикаций советских и зарубежных исследователей, которые прослеживали, откуда черпалось злодейское вдохновение Сталиным. Вот повод для освежения темы десталинизации и дополнительный аргумент в пользу ее не показного проведения, подумал я. Показываю материалы А. Н. Яковлеву. Он пробежал глазами принесенные ксерокопии, что-то пролистал и с нажимом произнес: в общем знакомо. «Но если, – продолжил А. Н. Яковлев, – кто-то попытается выстраивать параллели между перестройкой и пассажами из Троцкого или Бухарина, это не должно, полагает М. С. Горбачев, смущать или останавливать».

Я ему про Ерему, а А. Н. Яковлев мне по Фому. Я ему о генезисе сталинизма в экономике, не ведая которого до корней, что надо выкорчевать, не докопаться и не избавить систему от внеэкономического принуждения, вознесенного Сталиным на щит и поразившего все поры советского быта. А Александр Яковлев делает вид, что не понимает смысла моих экскурсов в прошлое.

Если верить его новейшим публикациям, перестройку А. Яковлев принял не как возможность устроить системе капитальный ремонт с устранением всего чужеродного, наносного, не оправдавшего себя, но как рычаг для расшатывания и слома того, что не укладывается в «естественное», как он находит, русло развития. Какой прок мог получиться от «нового политического мышления», от перестройки в целом, ежели политики, ставшие к рулю, думали – примем их нынешние откровения всерьез – противоположное тому, что вещали во всеуслышание?

Лучше поздно, чем никогда, утешают себя люди, и не только на Руси. Постфактум мы узнаем, кем и какие приворотные зелья варились на кремлевской кухне при М. Горбачеве, и должны, похоже, аплодировать за приобщение к тайнам оболванивания. Еще бы, дарится привилегия помереть просветленными, не какими-то заскорузлыми дураками.

Экономика, приведение ее в разумный порядок должны были составить сердцевину и становой хребет перестройки. На экономическом поле прежде всего проходили проверку сыпавшиеся, словно из рога изобилия, обещания поставить человека и его нужды в центр реформ. Нельзя утверждать, что экономические проблемы перестройки ускользали за горизонт М. Горбачева. Формально никто из генсекретарей до него не преуспел больше по числу дискуссий, иногда бурных и не чрезмерно начетнических. И по кипе выпущенных бумаг, в которых на кондовом жаргоне расписывалось, куда грести дальше то кооперации, то крестьянину, то внешней торговле, то госплану, он может потягаться с иными предшественниками.

Но советских богов невозможно было подвигнуть облечь принцип в современные правовые одежды даже тогда, когда столбились принципы наивысшей пробы: закон стоимости и товарно-денежные отношения не противоречат социализму. Боги несокрушимо верили, что их благоволение заменяет правотворчество, что слово, оброненное с недосягаемой для обычных смертных высоты, весомее дела и нужнее его. Это подданные должны подравниваться под новые веяния. Земным богам увязывать решения и позволения в систему недосуг.

Отсюда – по-иному не объяснишь – небрежение к правовой культуре, вопиющие дыры в нормативном обеспечении отдававшихся указаний и выпускавшихся решений. Фактически ни одно из сколько-нибудь значительных экономических нововведений эпохи Горбачева не было подкреплено законодательными актами. Больше того, нередко продолжали действовать прежние законы и кодексы, сохраняли силу бесчисленные инструкции и правила с их презумпцией виновности каждого, кому выпал жребий называться советским гражданином.

Говорилось ли это М. С. Горбачеву в ту пору, когда он практически мог все, найдись должные желание и воля? И говорилось, и писалось в выражениях, как казалось, не допускавших различных толкований. Получается, что неведомая могучая сила держала генерального секретаря на дистанции от реалий или над ними.

Анализируя случившееся, расставляя даты, факты, персоналии на подобающие места, приходишь к заключению, что самыми непредсказуемыми политическими мутантами являются мессии. Они верят в свое историческое предначертание осчастливить человечество, в собственные прозорливость и непогрешимость. Таким любая власть противопоказана, и никогда, ни при каких условиях им нельзя вверять власть бесконтрольную и абсолютную – ту, что ослепляет сердце, а не просто глаза.

На моей памяти М. С. Горбачев был в Советском Союзе третьим из этого племени – замыкающим. Ему некому было передавать эстафету, ибо после себя он оставил от страны лишь руины.

Тяга непрошено свои суждения не только иметь, но и высказывать не раз навлекала косые взгляды на мою голову задолго до М. С. Горбачева. Первые целеустремленные попытки сформулировать альтернативы в экономической политике я предпринял в середине пятидесятых годов.

Механическая замена министерского порядка управления на совнархозы – повсеместно, без опробования и отработки новации в отдельных регионах, а также при очевидном попрании национальных особенностей и конституционных прав республик – представлялась мне типично бюрократической реакцией на вызовы времени, если не сказать – авантюризмом. Через партком Комитета информации при МИД СССР, где я работал, в адрес Н. С. Хрущева была направлена мною лаконичная записка с соображениями о возможных вариантах реформы.

Их суть сводилась к тому, что следовало бы поставить во главу угла не административные, а научно-технологические и политэкономические аспекты дальнейшего развития. Этому отвечало бы создание общесоюзного банка данных, в котором собиралась бы информация о научно-технических и организационных достижениях, не обязательно замкнутых на советский опыт и повышавших не только производительность труда, но и готовивших предпосылки для прорывов в новое качество. Внедрению новинок в живую практику помогло бы создание головных производств по отраслям, где бы наиболее современные технологии и методики доводились до зрелости. Там же, при головных производствах, было бы целесообразно учредить научно-исследовательские и проектные институты, а также учебные центры, ибо экспериментами на сравнительно узком поле, как случалось, модернизация не должна была бы впредь ограничиваться.

Речь шла о подобии технологических парков, слитых с сугубо практическими задачами. Предлагавшееся разделение труда давало бы шанс каждому из предприятий, институтов, высшей школе раскрыть потенциал и плюс к этому извлечь материальную выгоду в зависимости от своего конкретного вклада в реформирование народного хозяйства.

Что касается совнархозов, то прежде, чем выносить окончательное решение, я предлагал опробовать их «про» и «контра» на примере нескольких регионов, расположенных в различных географических и национальных зонах СССР. Кабинетные прикидки, даже при их самом добросовестном исполнении, не гарантируют от сюрпризов и неувязок, на кои щедра действительность.

Читал ли кто мое писание, то мне не было дано узнать. Шел 1958 год. Н. С. Хрущев двинулся в народ. Он звал простых людей к участию в формировании нового образа Советского Союза, оставляя, однако, за собой определение сути совершавшегося. Примерно год спустя я получил шанс убедиться в эфемерной значимости дискуссий в партии и прессе. Незваные суждения, в особенности хотя бы на йоту расходившиеся с настроением лидера, не жаловали.

Другое мое вмешательство в экономическую сферу (посольский период работы в Федеративной Республике Германии, 1971–1978 годы, я, чтобы не повторяться, опускаю) приходилось на время моего депутатства в Верховном Совете РСФСР от Темрюка, что на Кубани. Вкратце дело состояло вот в чем.

Волевыми решениями, ниспосланными сверху, кубанскую пойму превратили в главную рисовую чеку страны. Над природой надругались, были потеряны богатейшие пастбища, воду отравили и с нею уничтожили без преувеличения уникальные рыбные нерестилища. Все эти безобразия были учинены во имя призрачной цели – «даешь миллион тонн риса в год». Безразлично, каких кондиций и какой ценой.

Темрюкский райком КПСС возглавлял в мою депутатскую пору деятельный и не казенно мыслящий А. Ф. Куимджиев. Он не спешил очертя голову исполнять сыпавшиеся из Краснодара и Москвы директивы. Его постоянно заботило, как требуемое сделать не формально и на пользу жителям района.

Вместе с ним мы в 1983 году вышли на центральное руководство с двумя проектами. Первый затрагивал святая святых – рис. Подсчеты показывали, что экономически выгоднее, как минимум по левому берегу реки Кубань, не рис сажать, а выращивать там овощи и корнеплоды и на этой базе интенсивно развивать мясное и молочное животноводство. Это вело бы к экономии валюты на закупках мяса за рубежом, которой с лихвой хватало бы на приобретение риса самых отменных сортов у традиционных производителей. Сокращение сброса отравленных гербицидами и удобрениями вод в Кубань позволило бы вплотную заняться восстановлением угодий осетровых и прочих ценнейших рыб, развитием в экологически оздоровленной прибрежной полосе курортных и туристических зон.

Другая идея предполагала превращение Темрюкского района в экономически самостоятельную зону. Району устанавливались бы на пятилетку твердые задания по обязательным поставкам зерна, овощей, винограда, продуктов животноводства и рыбного промысла. Москва и Краснодар не вмешивались бы в текущую хозяйственную деятельность сельскохозяйственных и перерабатывающих предприятий района, в распределение капиталовложений, машин и материалов, поступавших в плановом порядке в Темрюк, а вся продукция, произведенная в районе сверх контрольных цифр, реализовывалась бы на коммерческой основе.

Директора совхозов и председатели колхозов, с которыми обговаривалась данная модель, заверяли, что в первый год обретения их предприятиями самостоятельного статуса эффективность хозяйствования при сходных погодных условиях возрастет на 40–50 процентов, во второй год – примерно на четверть, а в последующий период станет повышаться на 10–12 процентов в год. Подобные обязательства, подчеркивали директора, смогли бы быть выдержаны при условии, что рубли, вырученные на рынке, превратятся в машины, удобрения, горючее, цемент, дерево и другие фондировавшиеся в те времена материалы.

Изложенные предложения с комментариями были доведены мною до сведения заведующего сельхозотделом ЦК КПСС Карлова, довольно влиятельного лица в тогдашнем партаппарате. Он внешне доброжелательно воспринял услышанное, занес наши расчеты в свой рабочий дневник для доклада по «назначению». Если появится что-то существенное или возникнут вопросы, меня разыщут. На сем мы и расстались.

До 1986 года ни вопросов ко мне, ни «существенной» информации не обнаружилось. Тем временем мой депутатский мандат в Темрюке истек. А. Ф. Куимджиева перевели на хозяйственную работу в Краснодар. Его вроде бы и не наказали за своемыслие, зарплата даже приросла, но заниматься с тех пор этому человеку индивидуального склада выпало больше консервами, чем людьми.

С возвращением в большую политику и, главное, с обнаружением адресата, склонного, по всей видимости, внимать не прихорошенному мнению, я опять обратился к долблению камня. Самое лучшее – всем миром поднатужившись, сдвинуть его прочь, перестать об него спотыкаться. Но так не получалось. Стало быть, надо брать терпением.

В агентстве печати «Новости», куда меня определили приделать гласности крылья, имелась группа сотрудников, знавших цену фактам и готовых стоять на своем их прочтении вопреки «принятой точке зрения». По этой, видимо, причине большинство из них было занесено в реестр «невыездных» и лишено загранпаспортов. Их не спешили делегировать также на симпозиумы и дискуссии, дабы представлять АПН, хотя «Новости», согласно уставу, являлись рупором общественности и не обязательно должны были выражать официальную советскую позицию.

На экономической стезе у меня наладилось доверительное сотрудничество в первую голову с Г. Писаревским и А. Вознесенским. Обоих Господь наградил широкоформатным мышлением, хорошим глазомером на суетное и сущее, устремленностью не на паушальное ниспровержение, а на замещение тлена и фальшивых постулатов познаниями, резистентными перед лицом всяческих измов. Если А. Вознесенский специализировался на публичных комментариях, которые после обкатки в моем кабинете регулярно печатались в «Московских новостях», то Г. Писаревский предпочитал корпеть над записками «для внутреннего потребления». Почитатель Н. В. Гоголя, он писал их не суконным языком. Когда дело упиралось той или другой гранью в «марксистских классиков», не принимал расхожие цитаты на веру и обращался к первоисточникам.

Он – именно то, подумалось мне, что в дефиците вокруг нового советского руководства. Конечно, риск имелся. Диссидентский синдром в 1986–1988 годах отнюдь не был изжит. При неблагоприятном повороте или непредсказуемом капризе властителей любую из еретических записок – а иные не требовались – нетрудно было превратить в обвинительный акт, и пожалуйста, шейте советское издание дела Рудольфа Баро. По инерции приложение философской категории «отрицание отрицания» к актуальному настоящему вызывало порой нелады с уголовным кодексом.

Г. Писаревский не убоялся риска. Ну а мне ходить по тонкому льду было не привыкать. В июне 1986 года на встрече, проводившейся М. Горбачевым, в присутствии всей идеологической элиты я заявил, что социализма в Советском Союзе не существовало, что его ростки подмяла и извела военно-феодальная диктатура сталинизма, что перед нами задача привести в единство социалистическую идею и пока чуждую ей действительность.

В августе 1986 года Г. Писаревский, как и обещал, вручил мне записку «О противозатратном механизме». «Пробегите по диагонали, – заметил автор. – Может быть, на том или другом тезисе глаз зацепится. И то будет польза».

Шестьдесят четыре машинописных страницы искушали и настораживали одновременно. Я как-нибудь выкрою пару часов и вникну в логику Г. Писаревского, оттеняемую парадоксами, тем более что мы не расходились с ним в основном – в том, что стрелки часов советской истории показывают без пяти двенадцать. Но для передачи записки М. С. Горбачеву и А. Н. Яковлеву – а в этом, собственно, и состояла сокровенная задумка автора – ее надобно ужать и отрихтовать структуры.

М. Горбачев и А. Яковлев увидели сорокастраничный вариант. К нему добавилось семь приложений. Стиль и слог Г. Писаревского был в основном сохранен, и не без расчета. Генеральный секретарь подбирал себе в это время помощника по экономическим проблемам, человека, не обязательно украшенного научными званиями, но разумеющего предмет. Записка «О противозатратном механизме» являлась недурной аттестацией. Во всяком случае, она удостоилась внимания М. Горбачева. Но в помощники генсекретаря Г. Писаревский все же не прошел. Якобы потому, что был в третий раз женат.

Лейтмотив названной записки – уничтожающая критика как существовавших на 1986 год порядков в советской экономике, так и процветавшей идеологии хозяйствования. Читатель подводился к выводу: нужна «радикальная антизатратная экономическая реформа». Ибо «любые частичные улучшения хозяйственного механизма (они важны и необходимы) – это совершенствование ходьбы на руках…».

Выдвигалось требование размежеваться с уравниловкой, третировавшей честный труд, унижавшей интеллект, издевавшейся над принципом социальной справедливости, вернуться к закону стоимости через рынок, через восстановление многоукладности экономики, через отказ от государственного монополизма.

Автор звал не изобретать врагов. Подлинным «классовым врагом», отмечал он, является затратность с ее неуважением к труду, расхитительством природных ресурсов, бесправием потребителя перед государством и производителем, паразитическими формами эксплуатации масс, растлением общественной и индивидуальной морали. Против «затратников» должны были бы нацелиться правоохранительные органы вместо того, чтобы жечь порох в преследовании Сахарова и Солженицына, тратиться на соблюдение политической стерильности, на болтунов, мелких пакостников и так далее.

Записка предостерегала против круговой поруки приверженцев затратного механизма в экономике, политике, идеологии, указывала на их сплоченность и напористость. «Если мы их не прогоним, не принудим перестроиться, то они прогонят мысль и порядочность, неминуемо доведут мысль до такого состояния, когда на вопрос истории «Зачем «Аврора» стреляла?» ответить будет нечем».

Записка вышла из-под пера автора и редактора в 1986 году. Ересь в ней материализовалась на свойственном тому этапу лексиконе. Текст не свободен от дежурных фраз и даже книксенов в сторону нового гарнитура руководителей. Последнее спасает не во всех случаях, но психологически действует вроде «эйрбэгс» при езде по сложнопересеченной местности.

Сказывают, что и в то время существовали сочинители, которые с первого захода на обоюдоострую тему умели ставить все точки над «i». Возможно. Мне подобные не встречались.

Был ли отклик на записку? По заверениям А. Яковлева, ее «прочитали, и не без интереса». Уже славно. Еще лучше, что тот же А. Яковлев передал пожелание «главного» знакомиться с дальнейшими размышлениями о методике лечения советской экономики, если запал у авторов не иссякнет. Спрос рождает предложение. Он же помогает опускать условности.

Наверх пошли записки «Об антизатратной реформе» (А. Яковлев посоветовал мне ужать вариант Г. Писаревского вдвое) и «Модель перестройки», где, среди прочего, развивалась тема кооперации. Г. Писаревский напоминал ко времени – это было, похоже, уже в 1988 году, – что у Фурье, не у Маркса, Ленин нашел в кооперации «тайну социализма».

«Модель перестройки» докладывалась М. Горбачеву в изначальной авторской редакции (67 страниц). Перед XIX партконференцией генеральный секретарь нуждался в крутом, избавленном от дипломатических ужимок воздействии с антибюрократических позиций. Поэтому, наряду с «Моделью перестройки», мы одарили его также опусом, озаглавленным «Вектор цивилизованного развития страны». Он, по некоторым признакам, пришелся М. Горбачеву не по вкусу, как затем и моя записка по поводу самой партконференции, о чем пойдет рассказ ниже.

Сопоставьте «Вектор» с любым критическим материалом, получившим хождение в советском обществе в восьмидесятых годах. Если оставить в стороне публикации профессиональных антисоветчиков, он никому не уступит по накалу оценок и бескомпромиссности заключений. Записка с нескольких заходов получилась компактной и, право, стоит того, чтобы в нее заглянуть[2]. Убедитесь в этом на паре-другой цитат.

«В СССР 43 миллиона нищих людей. И примерно 40 миллионов ненужных рабочих мест, – данной констатацией открывается «Вектор». – Добывать хлеб в поте лица своего – Христов завет не про нас. Про нас получать хлеб.

Не имея возможности честно заработать, человек тем не менее имеет потенциальную возможность получить квартиру, образование, зарплату, загородный участок, место в поликлинике и тому подобное. Это наша беда.

Серьезный массив социальной паразитации общества – следствие многих причин, прежде всего экономических и исторических…

Трагедия России состоит в том, что ею тысячу лет, со времен принятия христианства, правят люди, а не законы. А люди попирают и искажают законы… Мы только еще отходим от векового догмата, что насилие – мать всего: и государственности, и порядка, и экономики, и культуры».

«Римское право, к сожалению, обошло Россию стороной. И русский человек никогда не был собственником в полном смысле этого слова. Он всегда был слугой государства, слугой государя, да, впрочем, он так и назывался. А если продвигался, то на царевой службе, блага получал от царя.

Это отчуждение от собственности, по существу, остается до сих пор. Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, что бы ни фантазировалось, что бы ни диссертировалось, человек без собственности есть раб с поправкой на время, или просто раб, или крепостной раб, или крепостной колхозник, или крепостной советский рабочий…

И то, что русский человек практически никогда не имел собственности, явилось неиссякаемым родником социальной инертности. Сталин точно сказал, что советский человек – винтик государственной машины. И только иногда, от случая к случаю, государство смазывает этот винтик специальным маслом, чтобы не заржавел, не зачах. А винтик сидит и ждет, когда его облагодетельствуют.

Богатство – и материальное, и духовное – создается трудом и талантом, и только трудом и талантом. Какая сила заставляет трудиться человека? Это коренной вопрос человеческого бытия.

Буржуазия потому и добилась великих достижений, что на этот вопрос ответила просто: личный, частный интерес…

[Однако. – В. Ф.] личный, частный интерес заставляет человека не только трудиться, но и порождает эгоизм со всеми его отвратительными последствиями. Где же тогда альтернатива? Она возникла из предположения, что только внеэкономическое принуждение избавит от разрушительного эгоизма и приведет к искомому экономическому эффекту. Насильственное принуждение к труду, как это ни печально, стало альфой и омегой всех социальных утопий, начиная от Томаса Мора и Кампанеллы и до самых последних вариантов мирового утопизма».

«Любая система, основанная на внеэкономическом принуждении, выше феодализма подняться не может. Ни по производительности труда, ни по эффективности, ни по социальным благам, ни по уровню благосостояния…

Именно в разгроме товаропроизводителя, всего товарного производства и находится корень наших бед…

Без двух основополагающих законов: закона о собственности и закона о свободе торговли, то есть создания рынка, – перестройка обречена на террор недоумков и умных злодеев».

«Протяжная песня сталинизма – презумпция виновности советского человека… Он виноват всегда и везде. Чтобы удержать такую нагрузку на человека, надо было создать особую систему…

Мощнейшим рычагом моновласти, монособственности стал принцип «распределяй и властвуй». И до тех пор, пока распределять блага будут люди, аппарат управления, а не труд, не рынок, мы будем иметь то, что имеем. Потом вообще ничего иметь не будем. Общество требует от государства благ: масла, мяса, молока, одежды, квартир, – но государство само не в состоянии удовлетворить и малую часть этих требований. И посему смута неминуема.

Агония тотальной государственной собственности условно началась 1 июня 1985 года, когда стартовала кавалерийская атака на пьянство… К этому его [государство. – В. Ф.] подтолкнуло и падение цен на нефть, на другие ресурсы, не шибко урожайные годы, Чернобыль и т. д. Государственная форма собственности начала разлагаться… Там, где монополия государства, там нет хозяина. Где нет хозяина, нет ничего… Сколько бы ни суетились вокруг разных прожектов, нормальных человеческих результатов быть не может, а смуты не миновать… Брагой социальной напряженности станет иждивенчество, помноженное на национализм. Поэтому нужны свобода торговли – немедленно – и реальное равноправие всех видов собственности. Только деловитость, предприимчивость могут спасти нас от новых трудностей социального характера…

Человек – существо, сотканное из интересов. И абсурдно, утопично, и античеловечно управлять непосредственно человеком… Его можно убить, искалечить, все это можно, но интересы людские убить нельзя. Гуманно управлять интересами, и только тогда общество вступит на цивилизованный путь развития».

«Теоретически все понимают, что государство благодетелем быть просто не может… Общество стоит на голове, поэтому так и получается, что государство якобы кормит всех. И это убеждение миллионов…

Вот здесь и получается спайка, с которой мы не справляемся. Бюрократия смыкается с иждивенчеством. Как бы там ни было, но именно в этом, в паразитизме на казенных харчах, и смыкается консервативная часть верхов с консервативной частью низов…

Что надо делать?.. Если мы цивилизованно не демонтируем государственный социализм и не создадим новое качественное состояние социалистического общества, нынешнее здание рухнет и придавит многих. Нас – наверняка».

На такой не слишком мажорной ноте кончалась записка. И между строк, и черным по белому выказывалось отношение не к персоне Сталина, но к краеугольным камням сталинизма, заложенным в фундамент системы, не изъяв которые замах на строительство «социализма с человеческим лицом» окажется очередным пустоцветом. Это была уже критика подходов, разделявшихся М. Горбачевым. Они оставляли самую тяжелую, не захватывающую воображение работу «на потом», утверждая, что пока можно удовлетвориться реконструкцией надстроек, подновлением фасадов, сменой вывесок.

Подмена планирования системой госдоговоров с производителями (закон об управлении государственными предприятиями вступил в силу 1 января 1988 года), на мой взгляд, сути не решала. Повсюду в мире сложившуюся в результате ситуацию нелестно характеризуют – сидение на двух стульях. Или чисто по-русски, как было отчеканено на рублях Павла I: «Ни мне, ни тебе, а имени твоему». Вы хотели демократизации, извольте – вот дань «имени ее».

Госплан будет расставлять лишь стратегические вехи и сложит с себя ответственность за межотраслевые и все прочие балансы. Место сверхмонополиста Госплана отдавалось на откуп десяткам и сотням больших и малых монополистов, для которых новый закон без преувеличения стал золотой жилой. Стихийно начал складываться рынок, не регулируемый никакими правилами и нормами. Он приступил к захвату господствующих высот, не дожидаясь, когда правителям страны придет элементарно простое познание: экономике и социальной сфере нужны не скачки и наскоки, а солидная правовая инфраструктура и ясная лоция.

В октябре 1988 года мы с Г. Писаревским направили М. Горбачеву еще одну записку, опять не щадившую его самолюбие. Она метила в нескончаемые колебания ген-секретаря, в тенденцию тянуть резину с надеждой, что обстоятельства удастся затем сделать козлом отпущения.

На публике и на заседаниях Политбюро тем паче М. Горбачев изображал твердокаменного революционера-большевика: «Пока я являюсь генеральным секретарем, ленинское наследие не станет объектом надругательств, социалистический выбор будет защищен». Или играл он мастерски, вешая лапшу на уши, или до какого-то момента сам верил в то, что заявлял?

В нашей записке Ленин, если скрупулезно точно, Ленин, прошедший горнило Гражданской войны и интервенции, сомнению не подвергался. Мы сосредоточились на показе того, что сталинская модель, сохранившаяся вплоть до перестройки, абсолютно чужда и представлениям Ленина-практика, и социализму, как к нему ни относись – с симпатией или антипатией, и императивам общественного развития.

«Общество устало в экономическом и некоторых иных смыслах стоять на голове, – говорилось в записке. – Это и опасность, и шанс одновременно. Пример Китая показывает, как благодарно отозвался народ на дозволение ему прекратить бить поклоны маоизму и взяться вплотную за работу, хотя нам следует настраиваться на то, что поднять советское хозяйство – объективно более сложная задача, ибо процесс насильственного раскрестьянивания деревни и подавление всякой индивидуальной инициативы зашел у нас гораздо глубже, чем у любого из соседей».

И далее: «Со всеми оговорками тем не менее можно констатировать, что нельзя восстановить нормальное экономическое кровообращение в СССР, минуя рынок или в обход рынка…

На социалистическом рынке бесчисленное множество удовлетворенных потребностей переплавится в мандат доверия партии и строю, придаст фундаменту нашего общества необходимую сейсмоустойчивость.

Отсюда вывод – нынешние нелады на рынке есть сигнал тревоги. Это не просто неудобство, каждодневно портящее людям настроение, а честным руководителям предприятий – здоровье. Нет, все гораздо серьезней, т. к. рынок превратился в решающий партийный форум. Независимо от того, нравится нам это или нет».

Поскольку текст записки приводится в приложении[3], можно ограничиться несколькими репликами и констатациями, чтобы пояснить наш замысел.

Мы напоминали М. Горбачеву, что кронштадтский и прочие бунты были, по Ленину, «политическим выражением экономического зла».

«Государственный социализм, где всем – от ржавого гвоздя до космической станции – распоряжается государство через чиновника, никогда не пойдет дальше лозунга…

Безрыночный социализм – это глубоко больное общество, в коем расстроен обмен трудовыми эквивалентами. Звено «производство – обмен» социалистично. В той же мере, как оно и буржуазно, и феодально, ибо оно вечно: закон стоимости – это печень экономического организма любой формации».

Если перестройка сведется к латанию, прихорашиванию сталинизма, то партия, предпочевшая подобный путь, впадет в маразм либо совершит самоубийство. Никакие реальные реформы, ставящие целью демократию и социализм, невозможны, пока не преодолен главный результат послеоктябрьского переворота 1928–1932 годов, главный антагонизм советского общества – отчуждение человека от собственности и власти.

В записке были сформулированы три постулата, коим надлежало стать путеводными в нашей жизни:

«1. Нормальный обмен трудовыми эквивалентами, который возможен только на рынке и который реально может ликвидировать абсурд затратности.

2. Нормальный обмен информацией, который возможен только в условиях демократии и гласности: информационная автаркия, засоренность и зауживание догмами, авторитарностью информационных потоков неминуемо ведут социализм к сталинизму, а западные демократии – к фашизму.

3. Нормальная система обратных связей, которая приоритетом закона гасит авторитарность: обществом могут справедливо править только законы, а не люди. Когда этого нет, общество становится аномальным».

Необходимо принудить и чиновника, и догматика принять эти три истины, ибо «перестройка погибнет без демократии и гласности, погибнет от беззакония, погибнет без свободы торговли. Вместе с перестройкой погибнет и социализм: шанс нам дается последний». А времени для реализации этого шанса отпускается, подчеркивали мы, всего два-три года, не больше.

Если А. Яковлев не лукавил, генсекретарь записку прочитал и «задумался». Какие мысли и чувства навеяли у него наши неказенные оценки и прогнозы, мы не узнали. Очевидно, разноречивые, иначе не объяснить установление в конце 1988-го – начале 1989 года аппаратуры подслушивания в моей московской квартире.

Информация тем действенней, чем дальше отстоят друг от друга по идеологическим платформам авторы, высказывающие аналогичные мнения. Учитывая этот момент, М. Горбачеву посылались сведения о том, как откликаются на наши процессы авторитетные деловые люди Европы. В частности, Марио Скимберни, бывший президент концерна «Монтэдисон» и в конце восьмидесятых годов генеральный комиссар итальянских железных дорог, вслух раздумывал, как сложится развитие СССР в случае падения М. Горбачева, которого он причислял к неустойчивым лидерам. Это говорилось, приметим, в 1989 году. Вся советская система, находил Скимберни, охвачена затяжным кризисом, из которого ей не выбраться по меньшей мере до конца века. «Кризис, – отмечал итальянец, – мог бы иметь непредсказуемые последствия». «Если бы перестройка провалилась, – предрекал Скимберни, – СССР погрузился бы во мрак и превратился со своим внушительным военным аппаратом в крайне опасный фактор для мира» (см. приложение 5).

Примерно в то же самое время на меня вышел Рудольф Баро. Он просил оказать содействие в пересылке М. С. Горбачеву копий писем, ранее направленных в адрес генсекретаря через посольство СССР в Бонне, а также другой оказией и оставленных без ответа. Баро пытался пробудить интерес архитектора перестройки к конструктивному варианту реформирования системы, величавшей себя социалистической, системы, которую этот диссидент из ГДР подверг беспощадному разносу в своей нашумевшей книге «Альтернатива» (см. письма Р. Баро в приложении 6).

Само собой разумеется, перевод писем Р. Баро с моей рекомендацией положительно откликнуться на это необычайное обращение были доложены М. С. Горбачеву. Никакого отклика они не вызвали. Нет даже уверенности, что наш реформатор взял на себя труд поинтересоваться, о ком и о чем шла речь.

Экономические записки 1986–1988 годов повторяли и дополняли одна другую. Повторения вводились намеренно, а не по недосмотру. Из текста в текст варьировалось несколько мыслей: успех перестройки в решающей степени зависит от верной расстановки приоритетов, от умения увязать разрозненные шаги в целостную систему, от последовательности и твердости в одолении открытого и скрытого противоборства оппонентов обновления, идущих на всевозможные уловки, чтобы перестройка не состоялась.

Политики – что английский газон: без регулярной прополки и стрижки быстро мшеют и теряют форму. Не проскандируй «рынок», «закон стоимости», «кооператив кооперативов» полдюжины раз, не подкрепи наши выкладки доподлинными фактами из истории становления ленинского нэпа, нельзя было надеяться понудить М. Горбачева поднять забрало и перестать метаться из стороны в сторону. К сожалению, повторение – лишь мать учения, но не гарантия того, что вас поймут. Да и убеждения, навеянные извне, в отличие от выстраданных самими и выношенных в себе, нестойки, они блекнут в непогоду. Или, как заметил один из персонажей, сыгранных известным немецким актером Рюманном, порядочными становятся в одиночку.

Политика колебаний ущербна всегда, но наибольшие издержки она навлекает на экономику. Если бы удалось подвигнуть М. Горбачева на то, чтобы экономическим задачам было подчинено все остальное, судьба Советского Союза сложилась бы, несомненно, по-другому. Если бы генеральный секретарь воспринимал докладывавшиеся ему материалы как набат, а не как занятное или назойливое чтиво, – материалы, характеризовавшие подлинные параметры развития СССР и его главных соперников, – самоуверенности, которой сиял М. Горбачев, поубавилось бы. Ведь по основным показателям, особенно тем, что касаются информатики, новых материалов, микроэлектроники, биотехнологии и прочего из того же ряда вещей, отставание от США, Японии, Западной Европы не только не сокращалось, но увеличивалось почти до безнадежности. Об эффективности капиталовложений, качестве изделий, их энерго- и материалоемкости, глубине переработки сырья, нагрузках на природу, другими словами, о культуре хозяйствования, нечего было и заикаться[4].

Еще и еще раз скажу: неверны утверждения, будто генеральный секретарь был неприступен или что оболочка, которая отделяла его от реального мира, всегда оказывалась непроницаемой. Факт, что на совещаниях, которые он сам же и созывал, М. Горбачев терпел чересполосицу суждений экспертов разных экономических школ. То обстоятельство, что на подобные встречи звали порой Г. Писаревского, можно принять за индикатор интереса к нашим запискам. Данное мне поручение готовить исходные материалы к докладу генсекретаря на пленуме ЦК о бесхозяйственности и потерях от нее, говорило в пользу поверья «капля камень точит».

Имеются, однако, мнения совсем другого свойства, и достаточно авторитетные. Послушаем главу последнего советского правительства В. Павлова, профессионального финансиста, никогда не восседавшего в партийных структурах, не являвшегося ставленником военно-промышленного комплекса, не состоявшего в родстве ни с кем из персон, заправлявших в СССР последние полвека. Он входил в состав ГКЧП и был подвергнут аресту в августе 1991 года, но других родимых пятен низвергнутой системы, по коим сегодня людей в России опять ранжируют на чистых и нечистых, В. Павлов на себе не несет.

«Располагая колоссальными возможностями для реализации объективных требований рыночной экономики, генсек с большевистским бесстрашием «отменял» экономические законы в угоду своим личным политическим расчетам. В этом и состояла истинная, глубинная драма так называемой горбачевской перестройки. В действительности-то никакой перестройки не было – ее подменили борьбой за власть и бездумным сломом общественно-политической системы, а затем и государства», – утверждает В. Павлов[5].

«Впрочем, в интересах истины, – продолжает бывший премьер-министр, – необходимо договаривать до конца. Дело в том, что еще в 1982 году начало объективного подготовительного этапа перехода к рынку сорвал не кто иной, как сам… Горбачев. А когда с запозданием в пять лет на июньском пленуме ЦК КПСС 1987 года все-таки были приняты не просто политико-демагогические декларации, а конкретные постановления о проведении ценовой реформы, снова именно Горбачев и его соратники-радикалы торпедировали ее, похоронив надежды на стабильный эволюционный переход к рыночной экономике. В результате вместо продуманных, планомерных реформ начались шараханья и страна оказалась на пороге кризиса»[6].

Заново перебирая события середины восьмидесятых годов, В. Павлов приходит к выводу, что тогдашние дискуссии о рынке носили отвлеченный характер. «Горбачев, – пишет он, – мыслил вовсе не экономическими, а сугубо политическими категориями». И когда в декабре 1986 года речь зашла о соотношении экономических и политических реформ, выбор был сделан М. Горбачевым в пользу «безусловного приоритета политики». Это бывший премьер считает «одной из очень крупных и типичных для Горбачева ошибок»[7].

Из книги В. Павлова я, между прочим, узнал, что наши с Г. Писаревским записки 1986–1988 годов перекликались с соображениями, поступавшими к М. Горбачеву по линии «рабочих групп», готовивших ему материалы к пленумам ЦК. Различия касались больше терминологии, стиля и акцентов, а не существа подходов[8].

Нелады М. Горбачева с экономикой я выводил из особенностей его менталитета и специфики карьеры. Править рублем, долями процентов, каким-то законом стоимости, когда в руках неограниченная власть, и не где-то в Ставропольском крае, а в бескрайнем Советском Союзе? Для этого надо было перестроить себя, что часто несказанно труднее, чем пуститься в эксперименты над другими.

Самым уязвимым у М. Горбачева как руководителя партии и страны было отсутствие четкой, взаимоувязанной во всех критически важных составных программы и твердого плана действий, в первую очередь в народнохозяйственных делах. Без этого нельзя создать новое экономическое качество, мобилизовать необходимые силы и средства, свести к минимуму неизбежные потери и издержки. Это в XV веке, двигаясь, как Колумб, «общим курсом» на Запад, можно было открыть нечто стоящее, скажем, Америку вместо Индии. В наше просвещенное время вера и наитие – лишь подспорье. Знаниям и математически точным, привязанным к конкретике расчетам они никак не замена.

Под занавес, это было уже в 1990 году, я попытался заинтересовать М. Горбачева еще одним экономическим проектом. Трескотни вокруг необходимости возрождения села, составления национальных программ модернизации сельскохозяйственного производства и социального обустройства деревни было хоть отбавляй. Не без участия будущего отца перестройки, он курировал в Политбюро сельское хозяйство, придумали к середине восьмидесятых годов еще одну бюрократическую надстройку – Агропром. Про него ходил анекдот. Сотрудник КГБ спрашивает своего коллегу из ЦРУ: «Ну, если строго между нами, Чернобыль устроили вы?» «Как на духу, – отвечает американец, – к Чернобылю мы непричастны, вот Агропром – это наша затея».

Смысл моей инициативы заключался в том, чтобы разом и навсегда покончить с мошенничеством: одна рука давала селу кредиты, субсидии, повышала закупочные расценки на его продукцию, а другая через неэквивалентный обмен на промышленные изделия забирала данайские дары, да к тому же с ростовщическими процентами. После появления Агропрома ножницы в ценах на сельхозпродукцию и продукцию для села стали расходиться все дальше и быстрее.

Ситуацию могла, как мне представлялось, поправить передача в собственность колхозов и совхозов индустрии, специализированной на изготовлении сельскохозяйственных механизмов. Минуя Министерство сельского хозяйства, Агропром и все прочие конторы, сидевшие на шее крестьянина, колхозы и совхозы не «получали» бы в «плановом порядке» и с оплатой по произвольному прейскуранту то, что им нужно или совсем не нужно было, и, разумеется, сами определяли бы, когда и что денационализированные заводы должны были бы изготовить, не накручивая на себестоимость несуразные сверхприбыли.

Таким образом, в отраслях, связанных с сельским хозяйством, ослаблялась бы удавка государственного монополизма. Открывался бы зеленый свет «кооперативам кооперативов», в которых все их участники были бы материально заинтересованы не в отчетах об ударных севах и жатвах, а в увеличении объемов конечного продукта, доводимого до потребителя.

В перерыве между заседаниями XXVIII съезда КПСС докладываю М. Горбачеву «горящий» вопрос Международного отдела ЦК. «После, – отрезал генсек, хотя решение напрашивалось само собой. – У меня другие заботы». М. Горбачев был явно не в своей тарелке из-за намерения делегатов с мест устроить бучу с московскими «бонзами» и «аппаратчиками».

Есть соображение, продолжил я, которое может найти отклик, особенно у делегатов-аграрников. Излагаю М. Горбачеву самую суть. Он жестом показывает – да оставьте меня в покое.

Не получилось прямиком, попробуем в обход. Будучи в Могилеве, предлагаю руководителям Белоруссии взвесить, не окажется ли моя идея выгодной крестьянству в их регионе. Внешне белорусы восприняли мои доводы с интересом, обещали досконально просчитать. Возможно, из вежливости.

Вскоре небосклон заволокло тучами. Система трещала по швам. Каждая из республик «гребла под себя». Нашел подражателей пример российских раскольников, обособивших в июле 1990 года кредитно-финансовую систему РСФСР. Говорить об единой, интегрированной советской экономике с этого времени можно было лишь с большой натяжкой.

Правительство СССР подготовило проект указа, приостанавливавшего действие постановлений российского Верховного Совета, противоречивших союзной конституции. М. Горбачев, однако, протянул неделю-другую и затем отказался его подписать. «Нужна совместная созидательная работа, не нужна нам сейчас конфронтация» – так мотивировал он свою позицию[9].

Отдавал ли президент себе отчет в последствиях? Или затмение зашло так далеко, что замолк даже инстинкт самосохранения? В любом случае единственно экономической некомпетентностью несуразное поведение М. Горбачева объяснить нельзя, хотя я не спешу согласиться с теми, кто обвиняет его в государственной измене, якобы принявшей четкие контуры именно в то время, или, помягче, в преступной халатности и безответственности, запрограммировавших катастрофу[10].