Глава 2. Университет
О молодость! Молодость!.. Может быть, вся тайна твоей прелести состоит не в возможности все сделать, а в возможности думать, что все сделаешь.
В Москву Леонтьев приехал, когда занятия уже начались, – ему пришлось догонять других студентов. Сначала он снимал комнату на Остоженке, а потом поселился в доме Н. В. Охотниковой и ее дочери-вдовы А. П. Карабановой. Трехэтажный дом, возведенный еще в 18 веке и отстроенный заново после пожара 1812 года, стоял на Пречистенке – одной из наиболее аристократических улиц Москвы. Поблизости располагались усадьбы Лопухиных, княгини Салтыковой-Головкиной, богатые дома князей Долгоруких, генерала Ермолова. Недаром с легкой руки П. А. Кропоткина, родившегося неподалеку, Пречистенку окрестили «московским Сен-Жерменом». Константину выделили целых три просторные комнаты с большими окнами, выходящими на улицу. Комнаты находились в нижнем этаже, и у молодого человека был даже свой особый вход с крылечком.
Студенты Императорского Московского университета учились на четырех факультетах – историко-филологическом, физико-математическом, юридическом и медицинском. Число студентов тогда было ограничено, их поступки и даже внешний вид строго регламентировались, – например, все студенты должны были носить треугольную шляпу; появившись на улице без оной, можно было угодить в карцер. Занятия начинались в девять утра, заканчивались около четырех, но студентам-медикам (которых каждый год принимали около 80 человек) редко приходилось просиживать весь день на Моховой. С каждым семестром все больше времени они проводили в анатомическом театре, университетских госпитальных клиниках (они получили название Клинического института) или Новоекатерининской больнице.
Леонтьеву довелось слушать лекции известных профессоров – Ф. И. Иноземцева и А. О. Овера, о которых он потом не раз с благодарностью вспоминал, хотя и характеризовал их не как специалистов, но эстетически: Иноземцев был приятно-некрасив и изящен, Овер – красив, но криклив, а помощник Овера, маленький плешивый К. Я. Млодзеевский, умел замечательно разъяснять студентам предмет, но в силу своей некрасивости производил на Константина «жалкое и досадное впечатление».
Леонтьевские описания по-своему поразительны, – он оценивал профессоров как гобелены или вазы; его больше занимал вопрос – насколько они живописны, профессиональные же их качества для него были вторичны: «Овер был похож на храброго, распорядительного и злого зуавского полковника, на крикливого и смелого француза-parvenu. Иноземцев казался или добрым и вместе с тем энергическим русским барином с удачной примесью азиатской крови и азиатской серьезности, – или даже каким-то великодушным, задумчивым и благородным поэтом с берегов Инда или Ефрата, поступившим …на коронную службу к Белому Царю. …Всякий человек со вкусом и понятием …согласится, что последнее лучше… Это изящнее».[27] Константин, при всем своем честолюбии, искренне считал:
– Бог с ними, с познаниями и со славой ученого, не нужны они мне, если за это у меня должно сделаться такое лицо, как у Млодзеевского!
Леонтьева тогда по-настоящему увлекла френология Франца Галля – околонаучная попытка определить характер по выпуклостям на черепе. Он пытался по буграм на голове «прочитать» знакомых и незнакомых людей, пробовал таким образом определить характер своих университетских преподавателей. Через год он разочаровался в этой теории, но стал увлекаться ее обновленной версией – физиогномикой. Константин штудировал немецкие книги К. Каруса, Р. Вирхова, И. Энгеля о костях черепа и лица, даже выписывал их брошюры из Германии, несмотря на то, что это оставляло заметную брешь в его ограниченном бюджете. Он мечтал, что со временем сможет указать людям, как надо устроить общество «на физиогномических основаниях», – справедливых и приятных. «Главное – приятных!» – подчеркивал Леонтьев. Ведь физиогномика поможет точно определить, кто способен управлять, кто – судить, кто вынашивает в себе преступление, а кто наделен талантами… Видимо, молодой студент считал: выполнять публичные функции в этом случае должны люди с привлекательной внешностью, что остальным будет доставлять удовольствие…
Учились студенты 6 дней в неделю, выходной был только один, да и тот приходилось тратить на подготовку домашних заданий. В то же время, у Леонтьева появились знакомые, причем большей частью – богатые (так как знакомства осуществлялись через богатых же родных), в результате – его жажда светской красивой жизни, любви, успеха стала только сильнее. Обеспеченный Володя Ладнев из «Подлипок» время от времени мог обращаться в своих глазах в Онегина – ему иногда позволялось прокатиться на своих санях с возницей, когда «морозной пылью серебрился его бобровый воротник», но у Леонтьева таких минут не бывало. Времени и десяти рублей, которые Феодосия Петровна ежемесячно посылала сыну, катастрофически не хватало для удовлетворения мечтаний.
Вспоминая свою молодость, Леонтьев характеризовал ее как несчастливую: тщеславие у него было огромное, а жизнь он вынужден был вести скромную, к тому же он мучительно боялся, что «отцветет, не успевши расцвесть». Напротив университета находился трактир «Британия», где Леонтьев любил читать журналы и пить чай, – заказывать что-нибудь кроме чая он мог позволить себе лишь изредка и только произведя в голове подробную калькуляцию своих средств. Это казалось ему унизительным и заставляло по-настоящему страдать.
Медицина тоже интересовала Леонтьева только в общих теоретических выводах, частности же – к которым реальная медицина и сводится! – тяготили его. Он хорошо учился, старательно зубрил названия костей и мышц, но не чувствовал призвания к медицинской практике, прежде всего потому, что на первых двух курсах не имел почти дела с реальными больными и не мог ощутить нравственного пафоса будущей профессии. Реальность же анатомического театра со смрадными трупами бродяг, которые использовались для обучения студентов, отталкивала. В одном из своих романов он описывал впечатления студента-медика: «На воображение его раздирающим образом действовали трупы синие, зеленые, худые, раздутые водой, удавленники, замерзшие пьяные женщины, одинокие старички и старушки, которых никто не требовал для похорон и которых терзали на куски для студентов… Он должен был прожить целый год в борьбе с самим собою, чтобы привыкнуть к постоянному созерцанию смерти во всех ее самых грязных, самых скучных видах…». К тому же, Леонтьев по-прежнему сильно кашлял, часто болел, – его здоровье никогда не было крепким. В результате – студенческие годы, которые обычно представляют себе как веселые и бесшабашные, прошли у Леонтьева под знаком если не депрессии, то постоянной меланхолии.
Самое удивительное, что объективных причин для этого находилось не так уж много. Да, десяти рублей было мало для нарядной одежды, для обедов в трактире, для театров, но по сравнению со многими своими соучениками Леонтьев жил чуть ли не роскошно! Своя квартира в богатом доме у родственников, возможность не думать о хлебе насущном, не бегать по урокам для заработка были подарком судьбы. Константин, понимая это разумом, настроен был все же мрачно: он переживал из-за заношенности своих перчаток (ему казалось, их потертость заметна всем!), его мучили сомнения в своих способностях… Леонтьеву была свойственна та самоуверенность, оборотной стороной которой являлась крайняя неуверенность в себе. С одной стороны, он чувствовал в себе силы и таланты, которые, как он надеялся, дают ему право на неординарную жизнь, – «право надежды на многое в будущем» дорого и Володе Ладневу. С другой, – Леонтьев сомневался в себе ежечасно и ежеминутно и страдал от этих сомнений. Сомнения усилились, когда в его жизнь вошел Алексей Георгиевский.
Этот человек стал единственным настоящим другом Леонтьева в университете. «Меня не занимала грубая веселость моих товарищей, – вспоминал он позднее. – Видимо, они ни о чем почти не беспокоились и не думали, кроме экзамена и карьеры своей. Я же с утра до вечера думал и мучился обо всем»[28]. Константин почти ни с кем из студентов не общался, – пока не встретил Алексея. Молодой и талантливый Георгиевский тоже учился на медика, тоже родился в Калужской губернии. Он был двумя годами старше Леонтьева и буквально поразил Константина неординарностью «независимого и мощного ума». Леонтьев считал друга гениальным и, с одной стороны, восхищался им и дорожил сложившимися отношениями, с другой – интеллектуальное превосходство Георгиевского (реальное или придуманное – не столь важно) подавляло, заставляло сильнее сомневаться в себе.
Надо сказать, что и Георгиевский не отказывал себе в удовольствии поддразнить Леонтьева и посмеяться над его изнеженностью и «барскими замашками». Сам Георгиевский находился в гораздо более тяжелом положении: он был сыном очень бедного многодетного чиновника, денег из дома на жизнь не получал никаких, богатых родственников у него в Москве не было, а в университете он был «казенным студентом» – то есть учился за государственный счет. Георгиевский кормил себя уроками. Тяжелая жизнь озлобила его, и он иногда срывался на излишне избалованном, с его точки зрения, Леонтьеве, делая того объектом своих ядовитых шуток. Леонтьев, искренне полюбивший Георгиевского, мучился еще больше от своей «второсортности», но продолжал восхищаться другом.
Друзья разговаривали часами о литературе, о любви, о религии (Георгиевский склонялся к атеизму), о предназначении человека. Они обсуждали Гомера и Гоголя, Тургенева и Пушкина. Под влиянием друга Леонтьев начал читать Белинского, Герцена, Жорж Санд – «прогрессивную литературу» того времени. Юношеская обостренность чувств сказывалась и тут: он мог плакать от жалости к миру над стихами Некрасова (которого терпеть не мог в зрелом возрасте) и Огарева. В политических взглядах Леонтьев стал склоняться к республике, чем вызвал искренний гнев матушки, для которой монархизм был так же естественен, как дважды два четыре. Правда, республиканцем он вряд ли был настоящим, – просто сказалось воздействие старшего товарища.
В ранних леонтьевских сочинениях Георгиевский выведен под именем Юрьева. Ладнев мечтает соединить в себе ум Юрьева с грациозностью Яницкого (эту фамилию Леонтьев дал нескольким персонажам своих произведений; «бледный, красивый, с тонкими чертами лица, богатый, независимый» – так он описывает одного из этих Яницких). Рассуждения были таковы: пусть я не так умен, как Юрьев, пусть я не так грациозен, как Яницкий, зато я полнее их, так как сочетаю различные качества. Леонтьев никогда не мог удовлетвориться только умом, его обостренное эстетическое чувство требовало для ума соответствующей «оболочки». В этом смысле, он был настоящим денди, вернее, стремился им быть, поскольку реализации идеала мешало отсутствие денег на покупку новых перчаток и туфель.
Русский дендизм, образом которого стал пушкинский Евгений Онегин, был целым явлением в отечественной культуре позапрошлого столетия, он представлял собой попытку нахождения изящных внешних форм для утонченной умственной культуры. Страдания молодого Константина были обусловлены невозможностью воплощения такого идеала в собственной жизни.
Во многих романах Леонтьева встречается мотив любования героя самим собой, но чужими глазами (а в каждом леонтьевском герое немало автобиографических черт). Тот же Володя Ладнев мечтательно моделирует ситуацию в театре, когда на него смотрят со всех сторон и говорят друг другу: «Кто этот прелестный молодой человек?» – «Это племянник генерал-губернатора.» – «Что за восхитительный молодой человек, не так ли?» – «О да, он очарователен».[29] В другом романе – «Египетский голубь» – alter ego автора некоторое время страдает от отсутствия красивой и модной одежды, но берет в долг и пополняет свой гардероб, после чего секретарь посольства сообщает ему с улыбкой, что все иностранцы спрашивают про него: «Кто этот молодой и элегантный консул, который давеча вышел из ворот русского посольства?»[30]
Им нельзя не восхищаться! – вот лейтмотив внутреннего самоощущения молодого Леонтьева, мотив, который и приводил к мучительной раздвоенности жизни: красивой и изящной в мечтах, обыкновенной и подчас грубой в реальности. Леонтьеву приходилось постоянно мирить в себе эти два мира, переходить от веры в себя к страху оказаться заурядным – внешне и внутренне. Георгиевский, не обладавший ни тонким леонтьевским вкусом, ни потребностью окружать себя красивыми вещами, постоянно подшучивал над другом, считая все это барской блажью. В то же время, он высоко ценил интеллектуальные способности Леонтьева, их беседы были не менее интересны и ценны и для него, потому эта подчас мучительная для Леонтьева дружба продолжалась два года, – друзья виделись практически ежедневно и у них не было тайн друг от друга («я его года два подряд без ума любил», – напишет потом Леонтьев). Но после 2 курса, в 1851 году, Леонтьев с Георгиевским отношения разорвал. «Я был тогда точно человек, с которого сняли кожу, но который жив и все чувствует, только гораздо сильнее и ужаснее прежнего. Оттого-то я и не мог долго выносить иронию и умственную злость моего разочарованного друга; его даже и шуточные замечания действовали как едкое вещество на живое окровавленное тело»[31], – так объяснял постаревший Леонтьев свой поступок. Он не имел о Георгиевском никаких известий после окончания курса, но позднее каким-то образом узнал, что тот отравился в 1866 году…
Вскоре в жизнь Леонтьева вошла и женщина – Зинаида Яковлевна Кононова. Он познакомился с ней в первый свой студенческий год. Она была немного старше Константина, не слишком красива, но кокетлива, неглупа, изящно одевалась и сразу обратила на себя внимание молодого человека. Спустя годы он вспоминал ее прекрасные серые глаза… В леонтьевском романе «В своем краю» один из персонажей описывает свою возлюбленную: «Она была старше меня двумя годами, хитра, упорна, тщеславна и старалась скрыть свое тщеславие, – речь явно идет о Зинаиде. Поскольку девушка тоже выделила стройного красивого юношу из круга своих поклонников, то довольно скоро они стали часто видеться, но отношения их в первый год оставались неопределенными, хотя и с нотками взаимного сексуального интереса.
Леонтьев был заинтригован и увлечен. Тем не менее, когда однажды Зинаида, капризно надув губки, спросила Леонтьева:
– Вы кого больше любите – меня или своего противного Георгиевского? Только правду говорите!
Леонтьев ответил:
– Если правду – Георгиевского… Разве может молодая девушка понимать то, что он понимает?
Этот эпизод потом нашел свое место в «Подлипках» – в разговоре Володи Ладнева с Софьей Ржевской. Женщины никогда не занимали слишком большого места в душе Константина – наверное, потому он и пользовался у них таким успехом.
10 июня 1850 года Леонтьев поехал в Кудиново на летние вакации. А следующий учебный год в Москве стал решающим в жизни Леонтьева, – он стал писать. Причем он сразу, практически одновременно, стал писать большой роман, пьесу и поэму! Но меланхолия его от этого не стала слабее. «В 51-м году мне стало до того… уже грустно и больно, что я вовсе перестал понимать веселые стихи, веселые сцены и т. д… Я только понимал страдальческие болезненные произведения»[32], – вспоминал Леонтьев. Именно в таком состоянии он прочел «Записки лишнего человека» Тургенева. Он читал их в трактире «Британия», и печальная история умирающего от чахотки юноши в прямом смысле заставила его плакать. Леонтьев был вынужден закрывать лицо книгой, чтобы не возбудить любопытства у других посетителей. Конечно, он увидел в тургеневском лишнем человеке себя, – сказалась и его боязнь чахотки, и неудовлетворенное самолюбие, и одиночество.
Зинаида Кононова не могла служить ему утешением, – отношения с ней тогда были «какие-то нерешительные, неясные, шаткие, и даже они причиняли больше боли, чем радости». Думая о ней, Константин любил повторять строки из стихотворения Ф. Клюшникова:
Я не люблю тебя, но, полюбив другую,
Я презирал бы горько сам себя.
Он испытывал горькое удовольствие, шепча себе: «Я не люблю тебя». Но каждый день он приходил в дом Кононовых, чтобы увидеть Зинаиду, – это стало для него потребностью. «Не видать ее день один было для меня тяжело»[33], – признавался Леонтьев. Она даже не казалась ему красивой, он видел недостатки ее внешности, но оторваться от нее Леонтьев не мог.
«Я был на втором курсе и очень много страдал в этом году…. Я был очень самолюбив, требовал от жизни многого, ждал многого и вместе с тем нестерпимо мучился той мыслию, что у меня чахотка»[34], – так описывал Леонтьев состояние, в котором он написал свое первое литературное произведение – пьесу «Женитьба по любви». «Несмотря на самые неблагоприятные и даже мрачные условия… в эту ужасную зиму из души моей каким-то неудержимым ключом и почти вдруг стало бить литературное вдохновение!»[35] – вспоминал Леонтьев.
Сюжет пьесы опять был во многом автобиографичен: речь шла о молодом человеке, Андрее Кирееве, живущем в Москве с теткой. Ему понравилась девушка, – молодая, хитрая, красивая, но бедная. Она пережила роман со своим кузеном – Буравцевым, который не захотел ни обольстить ее, ни жениться на ней. Буравцев хочет выдать кузину замуж за Киреева, – в отличие от реального Леонтьева, у Киреева есть небольшое состояние. Но Киреев и сам не знает, любит ли он девушку. Его друг, Яницкий (Леонтьев, как я уже говорила, не раз использовал эту фамилию), богатый, умный, но больной чахоткой и озлобленный на мир человек «от скуки проливает свой яд на раны беспокойного Киреева»[36] (какие-то черты характера Яницкого явно срисованы с Георгиевского). Яницкий уверяет Киреева, что тот вовсе не способен любить. В конце концов, Киреев, чтобы доказать Яницкому, что он способен на сильный поступок, делает девушке предложение. В последнем действии пьесы Киреев всячески мучит и свою новобрачную, и беззаветно любящую его тетку, ссорится с ними и вызывает на дуэль Яницкого – из чувства безысходности. Яницкий, несмотря на то, что храбр, отказывается от дуэли, – он понимает мотивы Киреева, и это моральное мужество друга-врага окончательно Киреева унижает…
Пьеса была основана на тонком анализе болезненных чувств героя, она явно не предназначалась для сцены – была «пьесой для чтения». Написав первые два действия, Леонтьев почувствовал облегчение – он будто выплеснул на бумагу собственные страдания. Когда пьеса была готова, он прочел ее двум своим товарищам – Георгиевскому и еще одному, которого называл в воспоминаниях «Ер-в». С него он списал внешность Яницкого из пьесы: Ер-в был светским человеком, имел деньги, прекрасно танцевал и ездил верхом, был насмешлив. Леонтьев вспоминал, что составил Яницкого из своей собственной телесной болезненности, светской внешности Ер-ва и ядовитости Георгиевского. Причем если Киреева (в котором тоже так много было от него самого!) Леонтьев презирал, то Яницкого любил и уважал…
Автобиографичность большинства литературных произведений Леонтьева очевидна, но биограф его неминуемо сталкивается с проблемой: насколько возможен перенос тех характеристик, которые даются леонтьевским героям, на самого автора? Даже в том случае, если Леонтьев сам (в письмах, разговорах с друзьями и т. п.) указывал на «родственность» персонажа, разумеется, тождества не было, – ведь его герой принадлежал иной, художественной реальности, с иной логикой и законами развития. В то же время, очевидно частичное совпадение автора и героя за пределами произведения[37], в пространстве реальной жизни, которым нельзя пренебрегать. Для Леонтьева такое совпадение чрезвычайно характерно, поэтому обращение к текстам его литературных сочинений не менее важно для понимания личности автора, чем письма, мемуары, автобиографии.
Леонтьев решился прочитать свое первое творение друзьям. Спустя годы он рассказывал[38], что после чтения Георгиевский, без своей обычной насмешливости, обнял его и сказал:
– Ну вот, Костя, на что ты жаловался? Вот тебе награда за все страдания твои – настоящий талант!
Ер-в поддержал его:
– Так странно видеть в близком знакомом такого даровитого человека! Я и не думал, что ты можешь так серьезно и хорошо писать!
Леонтьев обрадовался похвалам друзей, но понимал, что без поддержки в литературном мире пьеса вряд ли будет напечатана. Кроме того, ему хотелось услышать мнение настоящего литератора, – себе самому и друзьям он не мог полностью доверять. Кому же показать пьесу? Алексею Хомякову? Его сочинения не слишком нравились Леонтьеву. Михаилу Погодину? Он не был симпатичен Леонтьеву лично. Графине Евдокии Ростопчиной? Но ее стихи они так резко критиковали в беседах с Георгиевским… Александру Островскому? Он показался Константину «груб, мужиковат и горд»[39]… Больше всего Леонтьеву «за глаза» нравился Тургенев, но друг не разделял его мнения:
– Талант он и сам не первоклассный! Описания природы у него скучны… У гениального писателя описания никогда не бывают точь-в-точь как жизнь, – они должны быть или лучше жизни, или хуже ее. У Гоголя, например, они преднамеренно хуже, а Тургенев твой мелочно следует за жизнью…
Гоголь не слишком привлекал Леонтьева, – он не был в этом пункте согласен с Георгиевским. Тургенев вызывал восторг, но Иван Сергеевич находился тогда за границей, пойти к нему со своей пьесой было нельзя… Может быть, показать пьесу Евгении Тур? Евгения Тур, или Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир, которая жила в Москве «соломенной вдовой» при живом муже-французе, высланном на родину после дуэли, не только писала восторженно встреченные критикой романы, но была хозяйкой известного московского литературного салона. Георгиевский и тут сомневался:
– Ты всем этим известностям не слишком верь, – они тоже ошибаться могут. Ты себе больше верь, своему чувству…
Впрочем, в том пункте, что литературный покровитель Леонтьеву нужен, Георгиевский с ним соглашался… Но кто?
Распорядилась судьба. В один из весенних вечеров Леонтьев сидел за столом в доме Охотниковых на Пречистенке. На глаза ему попалась лежащая тут же газета. Он прочел напечатанное в ней объявление о том, что «Николай Сергеевич и Иван Сергеевич Тургеневы вызывают должников и заимодавцев скончавшейся матери своей». Ниже следовал адрес по соседству – на Остоженке. И на следующий день в 9 утра Леонтьев подходил к большому серому деревянному дому маркшейдера Лошаковского, где жила ранее мать Тургенева, Варвара Петровна, увековеченная сыном в образе властной барыни, повелевшей утопить собачку Му-му. Сердце Леонтьева часто билось. Причем билось оно не только из-за пьесы, но и из-за боязни разочароваться в кумире.
Леонтьев боялся увидеть человека скромного, некрасивого, не годного в герои – словом, «жалкого труженика». Опасения его усиливались тем, что персонажи изданных к тому времени произведений Тургенева были все «такие скромные и жалкие». «Терпеть не мог я смолоду бесцветности, скуки и буржуазного плебейства, хотя и считал себя крайним демократом»[40], – признавался в старости Константин Николаевич. Внешность играла такую большую роль в его оценке людей, что он попросту боялся – вдруг у любимого им писателя окажутся засаленным сюртук или обкусанными ногти? Со стесненным сердцем он позвонил. Через несколько минут его ввели к Тургеневу. Слава Богу, опасения оказались напрасными! Навстречу Леонтьеву поднялся красивый 30-летний барин очень высокого роста, атлетически сложенный и прекрасно одетый.
Тургенев считался красавцем, был богат[41] и вполне подходил к выработанному Леонтьевым идеалу соединения мысли и внешней изящности. Утонченный интеллектуал (Тургенев получил степень магистра философии в Московском университете, изучал древние языки в Берлине, в 1860 году стал членом-корреспондентом Императорской Академии Наук по отделению словесности), Иван Сергеевич чрезвычайно заботился и о своей внешности. Леонтьев описывал, каким он увидел впервые Тургенева: «Росту он был почти огромного, широкоплечий; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; волосы были у него тогда темные, густые, как помнится несколько курчавые с небольшой проседью; улыбка обворожительная, профиль немного груб и резок, но резок барски и прекрасно. Руки как следует красивые des mains soignees[42], большие, мужские руки. …Одет на нем был темно-малиновый шелковый шлафрок и белье прекрасное». Много лет спустя он помнил цвет тургеневского шлафрока и качество белья! Удивительное все-таки восприятие мира было у Константина Николаевича! Не случайно, а вполне в согласии со своим «эстетическим инстинктом» Леонтьев написал об этом своем первом визите к Тургеневу: «Если бы он и дурно меня принял, то я бы за такую внешность полюбил бы его»[43]. Как он был рад, что Тургенев оказался героичнее своих персонажей!
Представившись, Леонтьев почти сразу начал читать своему кумиру «Женитьбу по любви». Тургенев слушал, закрывшись руками, около 15 минут. Читал свою пьесу Леонтьев неумело, поэтому, прервав Константина, Тургенев попросил оставить ему текст для самостоятельного прочтения.
– Вы учитесь в университете? – спросил Тургенев взволнованного автора.
– Да.
– Учитесь словесности? – сам Тургенев много лет назад, перед своим отъездом в Петербург с родителями, тоже год отучился в Московском университете на историко-филологическом факультете.
– Нет, я второй год учусь медицине, – ответил Константин.
Тургенев с интересом взглянул на молодого человека.
– А писать давно начали?
– «Женитьба по любви» – моя первая пьеса, – признался Леонтьев. – Потому мне так важно Ваше мнение. Если вещь бездарна, я брошу писание, так как ни за что не соглашусь быть посредственностью… Я презираю посредственность в искусстве.
Тургенев вновь заинтересованно взглянул на Константина.
– Хорошо, приходите ко мне завтра утром, – я прочту Вашу пьесу и откровенно выскажу свое мнение, я Вам обещаю.
Леонтьев не подозревал, что за полчаса до его визита к Тургеневу приходил другой молодой автор, армейский офицер. Накануне он оставил Ивану Сергеевичу свое произведение – повесть про графиню, благородного и обольстительного офицера (в котором, видимо, автор вывел самого себя), дуэль… Вещь была никуда не годная, Тургенев при повторном визите автора не принял, а только выслал записку, что повесть не может быть опубликована. Не успел уйти разозленный офицер, как доложили о Леонтьеве, – Тургенев был известен, обласкан критикой, и молодые авторы буквально осаждали его в поисках покровительства. Знай все это Леонтьев, он волновался бы еще больше. Но, как говорил потом Тургенев, леонтьевская пьеса была «совсем не то, что у офицера», – что-то в произведении Леонтьева сразу же привлекло внимание писателя, он почувствовал недюжинное дарование в нервном студенте.
На другой день Леонтьев опять подходил к знакомому серому дому. Он волновался: должна решиться его судьба в литературе. Каково же было разочарование, когда он узнал, что Тургенев не сможет принять его: накануне писатель почувствовал себя плохо, у него участилось сердцебиение и даже профессора Иноземцева к нему вызывали… Встретились Леонтьев с Тургеневым только через пару дней. После этой второй встречи Леонтьев был буквально окрылен: его талант признан! Он не посредственность! Его интуиция, обещавшая блестящее будущее, подтверждена мнением самого Тургенева! Действительно, Иван Сергеевич высоко оценил пьесу Леонтьева:
– Ваша пьеса – вещь болезненная, но очень хорошая, особенно для Вашего возраста. Видно, что Вы не подражаете никому, а пишете прямо от себя и очень искренно. Пьеса у Вас не совсем кончена, – закончите ее полностью, и я с радостью ее напечатаю. Я постараюсь Вам выхлопотать гонорар в 75 рублей за лист, – столько получает только Писемский. Я и Григорович получаем по 50 рублей. Ну уж за эту-то цену я Вам ручаюсь…
А. Ф. Писемский находился тогда на пике известности, – в 1850 году была опубликована его повесть «Тюфяк», сразу выдвинувшая его в первый ряд писателей своего времени. Тургенев, хотя и был не менее известен, финансово не столь зависел от гонораров, потому удовлетворялся меньшей суммой. На Леонтьева перевод разговора в практическую плоскость подействовал как бокал шампанского, – его талант осязаем, речь уже идет о сумме гонорара! А Тургенев подлил масла в огонь, спросив, нет ли у него других произведений для печати. Леонтьев вспомнил про задуманный роман и обещал принести написанные им первые главы.
Замысел романа «Булавинский завод» был навеян Леонтьеву мечтами о своем будущем. Главный герой, доктор Руднев, жил вдали от столиц в маленьком домике на опушке леса. Он управлял заводом и имением богатого помещика и лечил его крестьян. Леонтьев и сам мечтал о такой жизни – здоровой и полезной другим, независимой. По сути, Киреев из «Женитьбы по любви» и Руднев из «Булавинского завода» раскрывали разные стороны личности самого Леонтьева: «И тот, и другой был я, и ни тот, ни другой не был мною. Если Киреев был богаче меня, был независимее и лучше моего поставлен в московском обществе, – Руднев зато был еще беднее, он нуждался в хлебе; он был сирота; у него не было как у меня прекрасного материнского прибежища, – родного имения, красивого, тенистого нашего Кудинова! Киреев был здоров. Руднев был болен грудью, как я. Руднев был доктор, как я. Все свое малодушное, все свое слабое я придал Кирееву; все солидное, почтенное, серьезное, что во мне было, я вручил Рудневу… В Кирееве была моя дворянская, «светлая»… сторона; в Рудневе – моя труженическая»[44].
Леонтьев, вжившись в образ Руднева, даже судьбу его выводил согласно мечтам о собственном будущем: в лесу, на здоровом воздухе, грудь у Руднева проходит. Леонтьев томился жаждою любви, мечтал о молодой, кроткой и послушной возлюбленной, – и Руднев получает такую в романе; Леонтьеву захотелось съездить в Петербург, – и Руднева на два месяца вызывает в Петербург хозяин завода… Законченного плана романа у Леонтьева в голове не было, он не знал, что будет с его героем дальше, но эти первые главы писались легко и делали его волшебником, – он исполнял свои мечты на бумаге.
Тургенев прочел начало романа очень быстро и нашел, что оно еще лучше, чем пьеса.
– У Вас большой талант, – сказал он обрадованному таким признанием Леонтьеву. – Руднев – совсем не похож на Киреева, это другое лицо. И описания природы у Вас очень милы… Заканчивайте Ваш роман и Вашу пьесу, я напечатаю их в Петербурге. Но не торопитесь! Не портите своего таланта! И в будущем не давайте редакторам эксплуатировать себя, – не беритесь писать фельетоны и всякую дрянь…
Через несколько дней Тургенев уехал в свое имение в Орловскую губернию, а Леонтьев – к матери в Кудиново, на летние каникулы. Константин приехал туда счастливым, – сознание своего дара, наличие которого было подтверждено признанным писателем, окрыляло его. Родные и знакомые, которым он, конечно же, рассказал о своих встречах с Тургеневым, смотрели на него с удивлением, – трудно заметить рождение таланта у близкого человека. Феодосия Петровна же отнеслась к перспективам литературной карьеры сына скептически. Но это не поколебало уверенности сына в своем таланте. Леонтьев провел замечательное лето – ездил на балы, устраиваемые соседями, флиртовал с Анночкой Лаптевой, с которой познакомился еще зимой в Москве, но между этими приятными занятиями не забыл о главном: он окончательно отделал за лето свою пьесу и послал ее Тургеневу. В конверт он вложил и начало поэмы, которую начал писать гекзаметрами!
Выбор этой стихотворной формы Леонтьевым удивляет, – одно дело, когда Гнедич с помощью такого размера перевел «Илиаду», и совсем другое – первая поэма 20-летнего юноши. Размер этот, специально сконструированный в русской литературе для переводов античной поэзии, вызвал полемику в литературных кругах – спорили о самом праве на существование русского гекзаметра. И хотя дань ему отдали и Жуковский, и Пушкин, и Дельвиг, выбор Леонтьева это не делает менее удивительным: гекзаметры – форма сложная, звучащая архаично; если с ее помощью прекрасно можно описать Ахиллеса и передать музыку стихов Гомера («Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;// Старца великого тень чую смущенной душой», – писал Пушкин гекзаметрами про перевод Гнедича), то описание жизни некоего современного Леонтьеву имения (видоизмененного Кудинова?) и садовника Якова, работавшего там, в таком виде приобретает забавный псевдо-эпический оттенок.
Тургенев ответил буквально на следующий день после получения посылки от своего молодого знакомца. Письмо было длинным, на несколько страниц! Иван Сергеевич не поленился подробно, с примерами, экскурсами в историю литературы, схемами и таблицами, разобрать недостатки леонтьевских гекзаметров. Видимо, хотя гекзаметры Леонтьева и были плохи, в стихах чувствовался «ясный и спокойный поэтический взгляд», потому Иван Сергеевич и предпринял труд такого анализа. Тургенев подсластил пилюлю своей критики, – объяснив, что Леонтьев не имеет понятия о гекзаметрах, он утешил его: «вы владеете языком, выражения ваши живы и счастливы – овладеть размером вам будет легко»[45].
В этом же письме Тургенев написал и об исправленной пьесе: «это сюжет не говорю несценический, но анти – драматический; интерес в нем даже не психологический, а патологический. Но со всем тем это вещь замечательная и оригинальная»[46]. Иван Сергеевич обещал послать «Женитьбу по любви» в Петербург А. А. Краевскому – редактору и издателю «Отечественных записок». Более того, он собирался написать сопроводительное письмо и С. С. Дудышкину – критику «Отечественных записок», который со временем сменит Краевского на посту редактора, чтобы привлечь его внимание к начинающему автору. К августу, был уверен Иван Сергеевич, Леонтьев уже получит свой первый гонорар. Закончил письмо Тургенев так: «Пока будьте здоровы, работайте. Смею думать, что вы теперь не сомневаетесь в желании моем быть по мере сил полезным вам и вашему таланту; надеюсь, что со временем к чувству литературной симпатии прибавится другое, более теплое – личное расположение. Желаю вам всего хорошего. Ваш покорный слуга Иван Тургенев»[47]. На мой взгляд, поразительные слова из уст мэтра – по отношению к начинающему коллеге. Ни тени высокомерия, менторского тона, подчеркивания своего превосходства, но искреннее желание помочь. Иван Сергеевич повел себя не просто как литературный покровитель, но как старший друг, советчик и просто очень хороший, добрый человек. (Впрочем, он покровительствовал не только Леонтьеву, – Тургенев введет в литературные круги и Льва Толстого.)
Письмо окрылило Леонтьева. «Отечественные записки» были тогда одним из самых читаемых журналов в российском обществе, подписчиков у него насчитывалось более четырех тысяч. Цифра фантастическая для того времени, она может быть сопоставлена сегодня с миллионами зрителей какой-нибудь популярной телепередачи. Константин перечитывал строки Тургенева, представляя себе их автора, – такого красивого, плечистого, умного, что одна мысль о нем вызывала в душе двадцатилетнего мальчика чувство восторга. «Мне было приятно быть обязанным человеку, который мне так нравился»,[48] – вспоминал Леонтьев.
Леонтьев строил планы своей будущей жизни: он серьезный врач, известен не только тем, что лечит «счастливо», но и тем, что пишет, и пишет хорошо, без спешки, по роману в два-три года, и романы эти не проходят незамеченными, а повести тут же с радостью публикуются столичными журналами. Совсем отойти от нелюбимой медицины и заняться литературным трудом Леонтьев не хотел, – не было тургеневского состояния. Ему сразу представлялся «жалкий» сотрудник многих журналов в поношенных ботинках и потертом сюртуке, бегающий по редакциям в надежде заработка. Нет, он предпочитал заниматься литературой не для денег, а для самовыражения…
Константину никто не мешал мечтать в то лето, – старшие холостые братья не приехали погостить в Кудиново. Леонтьев никогда не был с ними близок, а сейчас и вовсе был рад их отсутствию, – в его голове зародилась мысль о том, что поэт, писатель, не должен иметь семьи. Гуляя по аллеям кудиновского имения, он понимал, что в придуманной им красивой жизни может найтись место для благородной, умной матери, для смирной и набожной, обожающей его горбатой тетушки, для стареющей няньки, для мужиков и дворни (они характерны и живописны), но не для братьев! В братьях нет поэзии! Для Константина и здесь эстетическая оценка была главной: братья были ни то, ни се, и им в его картинке места не находилось. У Тургенева, правда, был брат (зачем он ему?!), но в своем орловском имении Иван Сергеевич писал и жил один… Такое отношение к родным надолго осталось в сознании Леонтьева, – не случайно спустя годы между Леонтьевым и братьями произошел окончательный разрыв. Потребовался христианский переворот в его душе, чтобы он ощутил, что смирение перед Божьей волей проявляется, в том числе, в принятии своих родных, которых там сам не выбираешь…
Во время прогулок по кудиновским тенистым аллеям он решил порвать с Алексеем Георгиевским. Давно это дружба уже не столько утешала, сколько мучила его, но прекратить дружеские отношения он не решался: где он найдет себе такого умного собеседника? С кем будет рассуждать об Онегине, Печорине и Бельтове и о том, на кого лучше походить самому? Кто будет делить с ним его интеллектуальные запросы? С появлением в его жизни такого прекрасного, тонкого, умного Тургенева надобность в ядовитом Георгиевском ослабла. Леонтьев поверил в то, что теперь сможет найти себе «собеседников наивысшего порядка». Решение разорвать с другом созрело летом, но осуществил его Константин уже в Москве. Реальный толчок к этому дало знакомство с Тургеневым, но и формальный повод, судя по воспоминаниям Леонтьева, тоже был связан с ним.
В один из сентябрьских вечеров Георгиевский пришел к Леонтьеву на Пречистенку. У того уже сидел приятель – тоже молодой человек из калужской губернии, наполовину француз, Эжен Р. Георгиевский в своей развязной манере начал задирать Леонтьева:
– Как ты там не толкуй, молодой писатель, а твой Тургенев мелкопоместен. Вот, например, его «Бежин луг»… К чему там столько описаний облаков? Не иначе, хочет побольше гонорару взять.
– Что ты говоришь! Он получает по 50 рублей за лист, за все это описание, может, рублей пять всего и выйдет! А у него больше тысячи душ крестьян, нужны ему твои пять рублей! – горячился оскорбленный таким отзывом о своем кумире Леонтьев.
– Да и вообще, прочел вот я недавно графа Соллогуба «Аптекаршу» и «Наташу». Вот это чувство, и искренность, и простота, и художественность настоящая! А у Тургенева все какие-то штучки вроде комизма и юмора, как будто что-то гоголевское. Ну да куда ему! Далеко кулику до Петрова дня! – продолжал Георгиевский, явно желая сделать Леонтьеву больно. – Я думаю, что он никогда не будет в силах написать длинную и серьезную вещь[49]. Вот Писемский – хоть тебе и не нравится его «Тюфяк» – а все скорее Тургенева создаст объективное и сложное произведение!
Леонтьев, не желая начинать перепалки, ответил только, что не согласен с мнением Георгиевского и не все даже из сказанного им понимает. Тогда Алексей, прицепившись к «непониманию», тут же продекламировал с выражением эпиграмму собственного сочинения на их общего знакомого, писавшего лирические стихи:
Ты многого не понимаешь,
И многого, быть может, не поймешь!
Ты только то порядочно поешь,
Что сам в себе лишь замечаешь!
И хотя, заметив неудовольствие в лице Леонтьева, он тут же исправился, что последние строчки к Константину неприложимы, и даже моментально изменил их – «ты многое со временем поймешь,//Чего теперь не замечаешь» – эпиграмма по смыслу идеально подходила к Леонтьеву. Иваск, один из биографов Константина Николаевича, немало страниц посвятил его «нарциссизму». Для этого существовали, конечно, основания: Леонтьев был центром своей вселенной и даже не пытался этого скрывать.
Константин после обидных слов друга о Тургеневе и о себе вскипел, но сдержался: он не хотел говорить с Георгиевским об их отношениях при третьем человеке. Потому он вызвался проводить Георгиевского до ворот. В темном дворе, залитом лунным светом, Леонтьев, протянув Алексею руку на прощание, сказал:
– Я прошу тебя никогда больше ко мне не ходить и, встречаясь, не заговаривать даже со мной, а оставить меня в покое.
Георгиевский молча пожал руку Константину и ушел. Так закончились отношения с этим человеком, оказавшим очень большое влияние на Леонтьева. Правда, позднее Константин Николаевич назвал эту дружбу «сердечным и умственным рабством»[50], никогда более не повторившимся в его жизни.
Разумеется, молодые люди встречались в университете. Поначалу Леонтьева раздражал даже звук голоса бывшего друга, его манера покашливать время от времени. Если в лекционной аудитории раздавалось такое покашливание, Леонтьев вскипал и «исполнялся злобою»[51]. Но постепенно Константин стал равнодушен к Георгиевскому. Один раз тот попытался восстановить былые отношения. Алексей подошел к Леонтьеву и сказал:
– Ты так поправился, посвежел… Я очень рад!
– Да, я стал лучше себя чувствовать, – ответил Леонтьев и тотчас отошел от Георгиевского, не желая продолжать беседу. После этого краткого разговора они перестали даже раскланиваться при встрече.
Тургенев не занял места Георгиевского в душе Леонтьева, несмотря на искреннее восхищение того старшим другом – «Тургенев не имел на меня и десятой доли его (Георгиевского – О.В.) умственного влияния»[52], – признавал Леонтьев. Впрочем, Леонтьев не раз «примерял» Тургенева к своей жизни: понравилось бы то или это Тургеневу, если б он оказался рядом? Такой «аршин» совершенно не касался в воображении Леонтьева гражданской позиции Тургенева, нет, он имел у Леонтьева опять-таки эстетический вид: Кудиново барину Тургеневу понравилось бы – небогато, но со вкусом, «красивее и милее, чем у многих богатых», а вот старшие братья – вряд ли, «нет, нет, они не могут нравиться человеку с высоким вкусом»[53]! Так, сам того не подозревая, Тургенев влиял на личную жизнь своего литературного протеже.
Осенью 1851 года Леонтьев не раз виделся с Тургеневым. Он приходил к нему в гостиницу Мореля на Петровку, они беседовали. Благодаря Ивану Сергеевичу молодой студент-медик вошел в литературный московский бомонд: Тургенев ввел его в литературный салон Салиас-де-Турнемир на Садово-Кудринской, представил графине Ростопчиной, познакомил с поэтом Н. Ф. Щербиной, известным историком Т. Н. Грановским и редактором университетской газеты «Московские ведомости», критиком, переводчиком и публицистом М. Н. Катковым (в будущем Катков стал редактором и «Русского вестника», с которым Леонтьев долго сотрудничал). В салоне Евгении Тур Леонтьев дважды видел ее брата – драматурга А. В. Сухово-Кобылина, чья слава тогда подогревалась не только успехом «Свадьбы Кречинского», читавшейся во многих литературных кружках, но и мыслью о том, что пьеса эта была написана в тюрьме[54].
Некоторые знакомства были «запланированы» Тургеневым, некоторые произошли случайно. Так однажды Леонтьев познакомился с В. П. Боткиным: Константин сидел в гостиной у Тургенева, беседа шла, конечно же, о литературе – мэтр советовал Леонтьеву читать как можно больше и чаще Пушкина и Гоголя, даже не читать, а изучать их.
– А нас-то всех – меня, Григоровича, Дружинина – пожалуй, можно и не читать, – прибавил самокритично Тургенев.
Пушкиным Леонтьев восхищался; в гимназические годы Пушкин безусловно царил в его сердце над всеми поэтами. Но в последнее годы ему куда больше нравился страстный и резкий Лермонтов, светлые же, примиряющие с миром стихи Пушкина стали казаться легковесными. Мнение Тургенева, разумеется, не изменило его позиции сразу, но заставило задуматься. Позднее он благодарил Ивана Сергеевича за это.
А вот с Гоголем было сложнее – его зрелые сочинения вовсе не нравились Леонтьеву. Гоголь жил в то время в Москве, но Леонтьеву даже в голову не приходило попытаться с ним познакомиться, – Гоголь вызывал у него «личное нерасположение». И лицом он на неприятного полового смахивает… И женщины в его произведениях на живых женщин не похожи – или старухи вроде Коробочки и Пульхерии Андреевны, или какое-то отражение красивой плоти, не имеющей души, тени, вроде Анунциаты из «Рима». Нерасположение Леонтьева к Гоголю было вызвано «Мертвыми душами» и «Ревизором» – «за подавляющее, безнадежно прозаическое впечатление», которое производили на Леонтьева эти гоголевские сочинения. Эстету-Леонтьеву претила манера Гоголя обнажать убожество жизни. Даже фамилии гоголевских героев – Держиморда, Яичница, Подколесин – казались излишне уродливыми. Он спорил о Гоголе еще с Георгиевским, восхищавшимся гоголевским талантом. Леонтьев признавал «художественность» произведений Гоголя, но его отталкивала созданная в них писателем реальность: она была еще безобразнее, грубее, пошлее, чем действительная жизнь. «Я слишком многое любил в русской жизни», – замечал Леонтьев, объясняя, почему он не мог согласиться с гоголевским ее описанием.
– Но вспомните, в конце концов, его «Вия», «Тарасу Бульбу», – спорил с Леонтьевым Тургенев. – У Гоголя много романтики, а его описания природы прекрасны!
– Да, эти повести восхитительны, – нехотя согласился Леонтьев, – но поздние его сочинения совсем иные…
В время разговора в дверь постучали. Леонтьев с раздражением повернулся на стук.
– Войдите, – сказал Тургенев.
В комнату вошел невзрачный мужчина средних лет, бледный, со лбом, переходящим в лысину («плешивый» – напишет Леонтьев). Тургенев представил их друг другу:
– Это Леонтьев, молодой начинающий писатель, а это – Боткин, писатель старый…
– Да, старый, совсем старый, – подхватил Боткин с усмешкой, – уж облысел…
Плешивых Леонтьев не жаловал. С другой стороны, он помнил, с каким восторгом год назад прочел в «Современнике» серию очерков Боткина – «Письма об Испании». Но эстетическое восприятие победило, – Леонтьеву даже стало досадно, зачем такой невзрачный человек побывал в поэтической Испании. «Тургенев и Сухово-Кобылин могли там жить, – подумал Леонтьев, – но не человек с такой наружностью…»[55] Некоторое время спустя, встретив Боткина, молодой человек нахально, но с невинной улыбкой задал огорошивший писателя вопрос:
– А Вы на самом деле бывали в Испании?
От такой дерзости начинающего автора Боткин растерялся и не знал, что ответить. Разумеется, он обиделся, хотя и не показал вида. Леонтьев считал, что эта обида повлияла на отношение Боткина к леонтьевским сочинениям в будущем.
Новые знакомства льстили самолюбию молодого автора, – он уже чувствовал и себя писателем. Посланная Тургеневым в «Отечественные записки» пьеса Леонтьева была восторженно принята Дудышкиным, и отзыв известного критика еще больше укрепил веру Константина в свой талант. Увы! Публикация не состоялась из-за цензурного запрета, – в декабре об этом написал из Петербурга Тургенев. (Ирония судьбы видна в том, что спустя 30 лет сам Леонтьев станет служить цензором!) Вряд ли в своей пьесе 22-летний автор «потрясал основы», просто это было время чрезвычайно и подчас необъяснимо строгой цензуры, введенной Николаем I.
История того времени сохранила множество парадоксальных и подчас забавных случаев «радения» цензоров. В феврале 1851 года, например, Главное управление цензуры подняло вопрос о цензуровании нотных знаков, под которыми якобы могут быть сокрыты «злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу». А в 1852 году цензоров насторожило, что многие лошади, участвующие в скачках, названы именами святых (Магдалина, Аглая, Самсон и т. д.). Не компрометируются ли этим святые? Цензура того времени судила не только о политике, но и обо всех вопросах жизни общества. Особым вниманием окружались вопросы нравственности. Видимо, «Женитьба по любви» Леонтьева была признана безнравственной и вредной, – впрочем, на закате жизни, автор и сам согласился с такой оценкой своей пьесы. Современному читателю судить об этом уже невозможно: рукопись пьесы не сохранилась.
Неудача с первой пьесой несколько обескуражила, но не слишком расстроила Леонтьева, – он не сомневался в том, что впереди у него немало пьес, повестей, романов. Да и Тургенев ободрял, призывал не унывать, работать. (Хотя в одном из писем к своему близкому другу, П. В. Анненкову, Тургенев, давая характеристику Леонтьеву, признал не только его талант, но и «сладострастное упоение самим собой», самолюбие, «исковерканность»). Более того, он обещал договориться с редакцией «Современника» о возможности выдачи Леонтьеву некоторой суммы авансом, в счет будущих публикаций. Так что, Леонтьев, еще два года назад мучившийся мыслями о том, что «не успеет расцвесть», встретил наступающий новый 1852 год уверенным в себе. «Конец 51-го и весь 52-й год – это было в моей юношеской жизни время вообще довольно хорошее; – вспоминал Леонтьев, – многое разом в эти полтора года неожиданно улыбнулось, многое улучшилось, просветлело, и сам я почти внезапно стал как-то крепнуть, мужать и смелеть….»[56]
В феврале 1852 года получил Леонтьев очередное письмо от Тургенева. Иван Сергеевич сетовал на то, что финансы «Современника» истощены, и предлагал взять взаймы рублей 100 у него. Просил он и прислать готовые главы «Булавинского завода» – возможно, их удастся печатать отрывками. Сто рублей! Сумма для молодого человека заманчивая… А отдать ее он, конечно, легко сможет – гонорары не заставят себя ждать. И Леонтьев принял предложение Тургенева ссудить его деньгами. Вместе с просьбой о деньгах он послал Ивану Сергеевичу и план своего романа, чтобы тот выбрал, какие отрывки могут быть напечатаны отдельно. Тургенев, посмотрев внимательно план, от своей идеи отказался, – роман нельзя было «расчленить» без потерь, да и через цензуру отрывки не прошли бы (Константин Николаевич в старости и этот свой роман называл «безнравственным»). Потому Тургенев напомнил юноше о задуманном небольшом рассказе, – если бы Леонтьев закончил его и прислал в Петербург, Иван Сергеевич постарался бы «пристроить» текст в журнал.
Но все хорошо не бывает никогда: подвело здоровье. Зимой Константин серьезно хворал. Опять болела грудь, мучил кашель, мешала слабость. Весну он провел в Кудиново, надеясь, что родные стены и свежий воздух помогут ему. Отчасти так и произошло. Он даже съездил летом в Нижегородскую губернию, – отдохнуть. Но, когда Леонтьев осенью попытался сдать экзамен за третий курс, то провалился, – слишком много он пропустил занятий. Потому осень 1852 года он вновь начал студентом того же третьего курса.
Сто рублей от Тургенева, хоть и с опозданием, пришли. Иван Сергеевич был отзывчив и деликатен, как всегда: «С удовольствием исполняю Вашу просьбу и посылаю Вам 100 р. сер. Я бы Вам выслал все 150 р., да хлеб у нас еще не продается по причине низких цен. С нетерпением ожидаю обещанной повести и как только прочту ее, пошлю к Краевскому. Будем надеяться, что ценсура не окажется слишком строгою и Вам Ваши «Немцы» принесут и деньги, и известность»[57]. Леонтьев в это время стал отделывать повесть о школьном учителе с первоначальным названием «Немцы» (а роман на время – а потом и навсегда – был отставлен в сторону). В основу этого произведения он положил свои воспоминания о годах в калужской гимназии. Автор рассказывал об ухаживаниях двух немцев – молодого и пожилого – за девушкой (тоже наполовину немкой) и о том, как одному удалось похитить избранницу, а второй – добрый и смешной учитель гимназии, которому автор явно симпатизировал, – сошел от этого известия с ума. Повесть была немного старомодной, но характеры были выписаны ярко и полно, причем Леонтьев сохранял «дистанцию» при изложении сюжета, что вообще-то не свойственно молодым авторам – обычно они не способны держаться отстраненно от описываемых событий. Леонтьев чувствовал, что повесть удалась и не сомневался в ее успехе.
Былая тоска и меланхолия, казалось, совершенно покинули его. Конечно, главным моментом в изменившемся мироощущении стала дружба с Тургеневым. Но было и еще кое-что – тоже очень важное. Отношения Леонтьева и Зинаиды Кононовой («хитрой» и «хорошо пахнущей») определились: Леонтьев еще иногда сомневался, любит ли он Зинаиду всей душой, но ее любовь к себе он чувствовал ясно. Константин стал спокойнее и увереннее в себе. Даже занятия медициной перестали тяготить его, – «я с радостью готов был трудиться над медициной по утрам, чтобы иметь возможность потом запереться и писать, что хочу. Любовь моя также заставляла меня больше трудиться на лекциях. – Приданое у этой девушки было не велико, и я думал много о необходимости кончить хорошо курс, чтобы жениться»[58].
Будущее рисовалось ему в радужном свете: преуспевающий врач, всегда хорошо одетый и элегантно живущий, известный умением лечить и своими романами и повестями. Рядом с ним – красивая светская жена… Он начал всерьез думать о том, чтобы жениться на Зинаиде – подобное развитие событий было бы самым естественным – и написал о своих планах матери. Реакция Феодосии Петровны была резко отрицательной: Константину предстояло еще два с лишним года учиться, невеста была небогата, казалась Феодосии Петровне лукавой, да и старше сына была на два года…
Тургенев же, услышав от Леонтьева известие о том, что тот любит, любим и думает о браке, испугался за молодого друга:
– Не хорошо художнику жениться. Если служить музе, – то уж ей одной, остальное надо приносить в жертву… Еще несчастный брак может способствовать развитию таланта, а вот уж счастливый никуда не годится!
Хорошо пахнущая Зинаида была необходима как воздух, но вдруг Тургенев прав и счастливый брак убьет его талант? Тургенев подлил масла в огонь:
– Я, например, вообще не понимаю любви к девушке, – я люблю больше женщину замужнюю, опытную, свободную, которая может легче располагать собою и своими страстями… А с вашей внешностью вы могли бы сводить с ума многих женщин, что гораздо было бы лучше для вашего таланта!
Тургенев отрицательно относился к браку. Был момент в его жизни, когда женитьба могла бы состояться – речь идет о Татьяне Бакуниной, сестре знаменитого теоретика анархизма. Он, несомненно, был влюблен в нее (именно это чувство продержало его душевно несколько лет рядом с Татьяной – вплоть до встречи с Полиной Виардо), но так же несомненно, что Тургенев несколько отстраненно относился к этим сложным многолетним отношениям и мысль о семейных узах его не посещала. «С ранних лет невзлюбил Тургенев брак, семью, «основы», – отмечал в своей биографии Ивана Сергеевича другой известный русский писатель – Борис Зайцев. – …Во всех противоречиях его облика есть одна горестно-мудрая, но последовательная черта: одиночество, «не-семейственность»[59]. Даже единственный ребенок Тургенева, дочь, родилась вне брака, от его связи с дворовой девушкой. Поэтому намерение Леонтьева жениться не могло встретить у Ивана Сергеевича поддержки.
Полученные от Тургенева сто рублей (казавшиеся студенту большими деньгами) ждали своего применения. С одной стороны, Леонтьев тогда ни в чем особенно не нуждался. С другой, – карманных денег у него почти не бывало, и тургеневской ссуде он искренно обрадовался. Как потратить деньги? Пораскинув умом, Константин решил навестить Тургенева в его орловском имении, чтобы иметь возможность поговорить с ним «на свободе», не спеша. Мысль эта настолько завладела воображением Леонтьева, что, не предупредив о своем приезде даже самого Ивана Сергеевича, он в святки (в январе 1853 года) отправился в тургеневское имение Спасское-Лутовиново. С собою Константин прихватил рукопись законченной повести о соперничестве двух немцев.
Липовые аллеи, ведущие к родовому имению Тургенева, и старинный парк были по-зимнему голы и грустны; пруды замерзли и были заметены снежной порошей; в большом, изогнутом подковой доме, уставленном ампирной мебелью, жил управляющий имением со своей большой семьей. Сам Иван Сергеевич разместился в одноэтажном деревянном, обложенном кирпичом флигеле. Тургенев отбывал в Спасском ссылку, – он был в то время под надзором полиции после публикации запрещенного цензурой некролога на смерть Гоголя и не мог выезжать за пределы Орловской губернии. Приезд Леонтьева был для него неожиданностью, но принял гостя Иван Сергеевич радушно. Леонтьева поселили в том же флигеле, в комнате с окнами в зимний сад; повар у Тургенева был «порядочный» (Иван Сергеевич ценил тонкую кухню); по вечерам семья управляющего поила Леонтьева и Тургенева душистым чаем, – четыре дня в Спасском пролетели незаметно. Он отдал своих «Немцев» Тургеневу, – тому повесть понравилась. Спустя несколько дней и внеся некоторую правку в текст, Иван Сергеевич отослал рукопись Краевскому, а в письме к Анненкову, назвал ее «необыкновенно замечательной повестью»[60], – Тургенев был щедр душой, «протежировал» Леонтьеву искренно, был готов поддержать молодого собрата по перу.
Леонтьев ждал публичного признания своего таланта, – Тургенев же, судя по воспоминаниям Константина Николаевича, призывал его не торопиться, работать над каждой вещью в полную силу:
– Никто из нас не знает, выйдет ли из него Гете или Шекспир. Но надо всегда метить как можно выше, быть строгим к себе. Не думайте, пожалуйста, что можно шутить с публикою – написать, как Вы говорите, «что-нибудь полное лжи и лести» для денег – а потом показаться в настоящем свете. Знайте: публику не надуешь ни на волос – она умнее каждого из нас! Знайте также, что, принося ей всего себя, всю свою кровь и плоть, Вы должны быть еще благодарны ей, если она поймет и оценит Вашу жертву – если она обратит на Вас внимание. И это понятно, скажу более, это справедливо. Не Вы ей нужны, она нужна Вам, Вы хотите завоевать ее – так напрягайте все Ваши силы. Я этим не хочу сказать, что Вы должны угождать ей, служить ее вкусам – нет, будьте тем, чем Вас Бог создал, отдавайте всё, что в Вас есть, – и если Ваш талант оригинален, если Ваша личность интересна, публика признает Вас и возьмет Вас и будет пользоваться Вами – как, например – в другой сфере деятельности – она приняла гуттаперчу, потому что она нашла гуттаперчу вещью полезной и сподручной.
– Но цензура, как быть с ней?
– Не искажайте своих задушевных мыслей и предначертаний в видах ценсурных, но старайтесь найти предметы безобидные – описание жизни на хуторе, кажется, никого оскорбить не может. Этот сюжет безопасен…
Речь шла о новом рассказе Леонтьева – «Лето на хуторе». Начало его Тургенев уже прочел и одобрил. План литературного «покровителя» был таков: отдать «Немцев» в «Отечественные записки», а «Лето на хуторе» отослать в «Современник». «Вот у молодого автора и вырастут крылья», – рассуждал Тургенев.
К сожалению, цензура заставила поволноваться Леонтьева и во второй раз: «Немцев» не пропустили. Краевский, приехав в Москву по делам, пригласил Леонтьева к себе в гостиницу Мореля и показал молодому человеку листы его повести, испещренные пометками цензоров. Причиной запрета было впечатление, сложившееся у двух цензоров[61], что автор симпатизирует немцам, что немцы в повести – слишком положительны, честны и серьезны, вот цензоры и сделали вывод о предпочтении автора немцев русским. Забавным было то обстоятельство, что один из цензоров, судя по фамилии (Фрейганг), был немцем! (Может, именно поэтому он хотел продемонстрировать свой русизм?) Удивительно, но Леонтьев опять не слишком сильно расстроился: повесть была им написана играючи, к тому же, он был уверен, что впереди его ждет слава, задержка не испугала его.
После летних вакаций 1853 года, во время которых он вновь съездил в Нижегородскую губернию (вместе с Зинаидой Кононовой), он закончил небольшой очерк – «Ночь на пчельнике», который послал Краевскому. Публикация и этого сочинения была задержана цензурой (в очерке упоминался рекрут, что было сочтено непозволительным в связи с имевшими место рекрутскими наборами перед намечавшейся войной), и эта вещь увидела свет лишь через два года. Но очерк был безделицей по сравнению с запрещенными «Немцами».
Делу помог Тургенев. Вернувшись в декабре 1853 года из ссылки в Москву, он рассказал об истории с цензурным запретом графине Салиас де Турнемир, которая благоволила молодому Леонтьеву. Та передала возвращенную Краевским рукопись редактору «Московских ведомостей» Михаилу Никифоровичу Каткову, которому повесть понравилась. Название ее изменили – она стала «Благодарностью» – и опубликовали в литературном разделе «Московских ведомостей» в 1854 году, с шестого по десятый номер. Это была первая публикация Леонтьева! Он был горд и счастлив получить книжки журналов со своей повестью и около 75 рублей гонорара. Но публикация прошла незамеченной, да и имя Леонтьева не стало после нее узнаваемым – он подписал повесть лишь инициалами.
Леонтьев стал иногда бывать в доме Каткова. Константин смотрел на него с невольным сожалением: у бедного Каткова отобрали университетскую кафедру, он редактировал бесцветную газету; его жена худа, с большим носом, высокими плечами; квартира Катковых имела вид труженический, а халат хозяин носил самый обыкновенный. Михаил Никифорович был (по мнению Леонтьева) уже не молод (ему в тот момент исполнилось 36 лет), жена его выглядела гораздо хуже душистой и страстной Зинаиды… Леонтьев не только не ощущал себя зависимым от редактора неизвестным молодым автором, наоборот, он чувствовал свое превосходство над Михаилом Никифоровичем, которое смешивалось в душе с ноткой жалости к увядающему Каткову…
Жизнь распорядилась иначе: слава Каткова как публициста была еще впереди, издаваемые им «Московские ведомости» спустя 10 лет стали одной из самых влиятельных и тиражных российских газет; сам же Леонтьев в литературе долгие годы был зависим от Михаила Никифоровича. Эстетическая оценка Леонтьева тут дала сбой. Но, к его чести, он и сам признал это в воспоминаниях, приводя слава английского консула в Турции том, что «в России два императора – Александр II и мосье Катков». Впрочем, Катков на пике своей известности и вовсе перестал ему нравится.
Леонтьев был молод, красив, талантлив, любим, принят в литературных салонах, знаком со знаменитостями… Голова его не могла не закружиться! «Все продолжали меня хвалить и ободрять», – вспоминал он позднее. – «Смолоду я даже жалел беспрестанно то Каткова, то Кудрявцева, то мад. Сальяс, то, пожалуй, и самого Грановского изредка, соболезновал, думая, как им должно быть жалко и больно, что они не я, что они не красивый и холостой юноша Леонтьев, доктор и поэт с таким необозримым будущим, с такой способностью внушать к себе любовь и дружбу и т. д.»[62]
Показателен случай, произошедший в салоне Евгении Тур. Тургенев, которого посещали в то время печальные мысли о конце литературной карьеры, полулежа на диване («в темно-зеленом бархатном сюртуке» – вспоминал Леонтьев, оставаясь верным своему эстетическому восприятию действительности), рассуждал о судьбе писателя:
– Главное дело для писателя – умение вовремя слезть из седла. Садиться в седло ему страшно, он не умеет. Потом он научается управлять конем и собой, ему становится легко. Но приходит время даже более трудное, чем начинать: как понять, что пора уйти со сцены с достоинством?
Любопытно, что Иван Сергеевич думал о завершении своей писательской карьеры перед тем, как были опубликованы его главные романы – «Рудин», «Дворянское гнездо», «Отцы и дети». Не были еще напечатаны и его знаменитые повести «Ася», «Вешние воды»… До окончания творческого пути было так далеко! Но Тургенев, рассуждая о поисках нового слова в русской литературе, самокритично заметил:
– Ни от меня, ни от Гончарова, ни от Писемского нового слова уж не дождетесь… Его могут сказать лишь двое молодых людей, от которых много надо ожидать: Лев Толстой и вот этот, – Тургенев указал на Леонтьева.
«Я даже не покраснел и принял это лишь как должное»[63], – вспоминал Леонтьев. Тургенев – тонкий ценитель и знаток литературы, через его руки прошли произведения многих авторов, и факт, что он выделил именно эти два имени, ясно говорит: он почувствовал в молодых писателях несомненный и большой дар. Лев Толстой тогда только начинал, опубликовав рассказ «Набег» и первую часть своей трилогии «Детство». Тем не менее, его манера писать сразу обратила на себя внимание Ивана Сергеевича. Видимо, он чувствовал не менее сильное дарование и в Леонтьеве. В начале литературного пути Леонтьев подавал большие надежды, многие – не только Тургенев! – прочили ему известность.
Даже деньги, от отсутствия которых Константин так страдал в первое время в Москве, перестали быть жгучей проблемой: Леонтьев вспоминал, как Тургенев, уговаривая его не торопиться с печатанием неотделанных вещей, предложил ему 175 рублей взаймы на неопределенный срок; «Краевскому я написал только два слова и он выслал мне 50 рублей, – рассказывал Леонтьев. – Потом мне для одной простенькой любовницы занадобилось еще, – я поехал на три дня в Петербург, и он, ни слова не говоря, дал еще 150 рублей»[64]. Действительно, в феврале 1853 года Леонтьев побывал в Петербурге, – он привез Краевскому три отрывка из «Лета на хуторе» и получил аванс за эту повесть. Все были уверены в будущем успехе молодого дарования, в том, что деньги он скоро заработает публикацией новых произведений.
Интересно и упоминание любовницы. Скорее всего, речь идет о его связи с горничной, ставшей прототипом героини «Лета на хуторе». Горничная, конечно, не могла стать серьезной соперницей Зинаиды Кононовой, но с мыслями о женитьбе все было уже не так однозначно. В этом же 1854 году Леонтьев встал перед важным выбором: оставить Зинаиду или жениться на ней? За кокетливой и яркой девушкой стал ухаживать некто Алексей Остафьев, который был не только старше Леонтьева, но и на социальной лестнице стоял выше его – он был предводителем дворянства Нижегородского уезда. Спустя некоторое время Остафьев посватался к Зинаиде. Остафьев был хорошей партией для девушки, хотя она его не любила.
В один из дней Леонтьев и Остафьев оказались в доме Кононовых одновременно. Оставшись с Константином в комнате наедине, Зинаида подтолкнула его к решению:
– Я готова ждать, пока ты окончишь курс. Если ты мне скажешь, что через год будешь любить меня так же, как и теперь, я откажу Остафьеву.
Леонтьев задумался. Ему представился бедный дом, дети, тяжелый труд, чтобы содержать семью, подурневшая Зинаида, – он даже вспомнил о разнице в возрасте и о неприятии Феодосией Петровной девушки в качестве невестки… А как же талант? Литература? Будущая слава? Он решил быть твердым.
– Теперь я тебя люблю. А что будет через год – не знаю. Выходи за него, – ответил Константин.
Зинаида была достаточно сильна и умна, чтобы не показать своего отчаяния. Она молча поцеловала Леонтьеву руку, вышла из комнаты и тут же дала согласие на свадьбу Остафьеву, который беседовал в соседней комнате с ее теткой.
Решение далось Леонтьеву нелегко. Оказавшись в своей квартире, он даже дал волю слезам. «Я… плакал и рыдал два часа подряд после этого, вовсе уж как ребенок или как женщина»[65], – вспоминал Леонтьев. Константин понимал, что в его собственной жизни зияет теперь страшная пустота, что он должен привыкнуть к отсутствию ощущения, что любим… К тому же, родные и знакомые Леонтьева, которые знали в той или иной степени об их отношениях с Зинаидой (а таких было не мало – ведь роман продолжался почти четыре года!), решили, что девушка предпочла более выгодную партию, и искренно жалели молодого человека. Это тоже было мучительно: «Я прошу кого угодно встать на место самолюбивого влюбленного, очень изощренного в мысли и неопытного на деле двадцатитрехлетнего юноши и спросить себя, каково ему было? И какими болями всех родов отзывалась эта жертва всесожжения долголетней страсти на алтаре Свободы и Искусства?»[66] – вопрошал постаревший Леонтьев.
Ему действительно было очень тяжело, – Зинаида Кононова стала одной из самых сильных привязанностей в его жизни, но это была не жертва, а осознанный выбор. И вряд ли дело было лишь в любви к искусству: Леонтьев не чувствовал готовности взять на себя ответственность за семью, ограничить свою свободу, не был способен принять возлюбленную не только «в шелках», но и в заштопанных чулках. И, несмотря на страдания, о сделанном выборе он никогда не сожалел! Позднее, в романе «В своем краю» один из персонажей – Милькеев – рассказывает историю любви Леонтьева к Зинаиде Кононовой как свою. Слушающая его девушка, узнав, что Милькеев побоялся материальной неустроенности и потому не женился на возлюбленной, выносит приговор: «Значит, вы ее не любили!» Интересен ответ Милькеева на это категоричное замечание: «Может быть, – сухо отвечал Милькеев. – …Я знаю только вот что, что через два года я был на другом конце России и сидел раз у камина с молодой вдовой… Она меня любила; красивее той была в десять раз; я любовался на нее и на камин, а сам думал: «нет, это все не то!» Через три года повернул раз за угол на улице, и вдруг лицом к лицу встретил высокую, круглолицую женщину с прекрасными серыми глазами и в точно такой соломенной шляпке с лиловыми лентами, как у нее была. Ноги задрожали, и сердце дрогнуло! А все-таки прекрасно сделал, что не женился. Теперь у нее много детей. Что бы я делал?!»
Зинаида тоже страдала и, видимо, до самого дня свадьбы надеялась на что-то… Во всяком случае, уже после обручения у нее состоялось последнее свидание с Леонтьевым – в саду, куда она пошла вместе с сестрами. Сестры уехали кататься на лодке, чтобы оставить влюбленных наедине, и они долго прощались в беседке. Зинаида дрожащими губами говорила:
– Я постараюсь стать ему хорошей женой, – чем он, бедный, виноват! Но если мне станет очень трудно – я напишу тебе, а ты ответишь мне правду: любишь ли по-прежнему, и если да, то я приеду к тебе так жить…
Но и после этих слов Леонтьев не упал на колени, не стал просить ее руки…
Московская жизнь после разрыва с Зинаидой стала Леонтьеву не мила. Его раздражал сочувственный тон родных, казались докучными университетские занятия, свободного времени оказалось непривычно много… Он даже лег в больницу, – так плохо ему было не только психологически, но и физически… Когда правительство, видя недостаток в военных докторах, предложило студентам-медикам четвертого курса, пожелавшим поехать на войну, получить диплом досрочно, Леонтьев за эту мысль ухватился как за спасение. Пусть война! Пусть опасности! Он не может оставаться здесь и влачить прежнее существование! Тургенев советовал ему «бросаться в жизнь», – он последует его совету и поедет в Крым военным лекарем. Катков тоже одобрил его решение:
– В Крыму вы окуритесь порохом, поживете широкой действительной жизнью… Это так важно для писателя!
В результате Леонтьев написал бумагу о своем намерении университетскому начальству. Он был не один, – желающих испытать себя на военном поприще нашлось немало.
Родные отговаривали его. Один из братьев, Николай, сам служивший на Кавказе, советовал отказаться от своего намерения в силу врачебной неопытности: как ты с твоей гуманностью будешь делать операции и ампутации, зная, что не подготовлен достаточным образом? Леонтьев отмел это возражение: теоретические предметы он уже все прослушал, на пятом же курсе студенты проходили акушерскую практику, ненужную в его случае (солдаты не рожают!) и стажировались в Екатерининской больнице. Конечно, Леонтьев понимал, что принимать решения самому, без помощи профессоров и опытных врачей, будет тяжело, но зато и научится он быстрее. Он не глуп, он будет стараться, – надо пройти эту школу, чтобы состояться как врач и избавиться от тоски…
В воображении ему рисовались сражения, подвиги, благодарные и мужественные больные, – все будет другим, не похожим на московскую жизнь! «Я бы презирал себя до сих пор, если бы не поехал тогда в Крым; а что касается до нескольких больных, которых я мог убить, а, может быть, и убил вначале по незнанию или по ошибке, то, во-первых, это случается с лучшими врачами, а во-вторых, состояние души моей в Москве от сердечных чувств и других причин было до того тяжело, что я был похож на человека, который в минуту какой-либо паники и опасности сталкивает в огонь и бездну других, чтобы спасти себя. Если он не столкнет, его столкнут другие!»[67] – вспоминал Константин Николаевич. А в одном из своих писем матери уже из Крыма он объяснил свое решение так: «я чувствовал, что моей душе нужен крутой поворот, потому что в ней все было притупилось: вот Вам истинная цель моя и причина упорства, с которым я стоял за этот отъезд!..»[68]
20 июня 1854 года Константин Николаевич Леонтьев Высочайшим приказом был определен на службу батальонным лекарем в Белевский егерский полк.
Полный решимости и нетерпения Леонтьев приехал в Кудиново, – собраться, повидаться с матерью перед отъездом в Крым. Надо было доделать все начатые дела, – прежде всего, закончить «Лето на хуторе». Те самые первые три главки, что Леонтьев возил в Петербург Краевскому, он послал и Тургеневу – для прочтения. Тургенев, как всегда, был благожелателен и прислал ободряющее письмо. Немного погодя Леонтьев послал старшему другу и всю повесть. В результате, в августе повесть отправилась по адресу «Отечественных записок»: «Вчера послал я Вам «Лето на Хуторе», – писал Леонтьев Краевскому. – Не знаю наверное, насколько Вы будете им довольны и как поступит с ним цензура, но, кажется, что со стороны последней опасаться нечего»[69].
Действительно, сюжет быть невинен – любовный треугольник в обрамлении деревенской жизни: дочь деревенского портного Маша, бывшая горничная, которой благоволит сосед – помещик Непреклонный, но в нее же влюблен и учитель Васильков. Заканчивалась эта не слишком удачная повесть свадьбой Маши и Василькова. Впрочем, уверенным в мнении цензуры не мог быть никто – если в повести не усмотрят политического подтекста, то могут увидеть развращение нравов… Краевский обещал напечатать «Лето на хуторе» до конца 1854 года, но не отсылал текст в цензурный комитет до января следующего года – пока не счел, что обстановка в комитете стала более благоприятной из-за прихода нового цензора.
Сам Леонтьев спустя годы разочаровался в повести и даже не хотел видеть ее перепечатанной, да и рецензии после публикации она собрала не слишком благожелательные. Известный литературный критик И. И. Панаев счел повесть очень слабой, о чем и сообщил Тургеневу, поставив Ивану Сергеевичу в вину излишнюю снисходительность к начинающим. Тургенев, поразмыслив, согласился с ним в оценке сочинения своего протеже. Боткин, недолюбливавший Леонтьева после его вопроса об Испании, тоже настроен был критически. В общем, и эта повесть, появившаяся в 1855 году в «Современнике», славы Леонтьеву не снискала.
Феодосия Петровна ехать на войну сына не отговаривала, хотя его намерение ее огорчало. Она была сильной женщиной, понимала необходимость подобных решений в жизни мужчины, поэтому, провожая сентябрьской ночью своего Костиньку в дорогу, она не плакала. Константину снарядили тарантас, в который сложили не только провизию, но и необходимые на новом месте вещи – шерстяное одеяло, зеркало, книги (прежде всего – по медицине) и перину, которая облегчала молодому человеку знакомство с российскими дорогами, – все дни пути он полулежал на ней. Ехать Леонтьев должен был на перекладных – то есть почтовых – лошадях, которые надо было менять на станциях. Подорожную до Керчи Леонтьеву выписали за казенный счет, но самую простую – потому ехать ему пришлось целых семь дней: на станциях не всегда бывали лошади на смену. Феодосия Петровна ссудила сына не только тарантасом и периной, но и провожатым: с ним отправился в качестве слуги крепостной Дмитрий. Кроме того, она дала ему золотой фамильный ковчежец – образок с мощами и переписанную своей рукой молитву о здравии, наказав не расставаться с ними в минуты опасности. Для сохранности семейной реликвии Феодосия Петровна зашила ковчежец в синий бархат и повесила на снурок, чтобы его можно было носить на груди. Ее прощание было полно достоинства и выдержки – никаких причитаний:
– Adieu mon cher! Bon voyage![70]