ГЛАВА 1
На заре затрубили трубы в святом Новгороде – но на сей раз не дрогнули спящие жители, Пресвятая Дева, заступница, не проронила слезы с чудотворного образа. Знал Новгород – ныне князь предан мирным делам, едет он со своей ратью на охоту. Потому и ржут весело кони, и трубят рога, скликая славных воинов на молодецкую забаву.
Всеслав, семилетний сын княжьего тысяцкого Романа, проснулся до света. Еще надеялся – смилуется отец, возьмет с собой на охоту. Вчера совсем было удалось его упросить, да мать помешала – завопила, заголосила:
– Куда мальчонку тащите? И не дам, и не позволю! В могилу вы меня вогнать хотите, что ли? Ему и восьми годочков еще не сполнилось, а уж на такую забаву? И не помышляйте!
Всеслав стоял, насупившись. Очень хотелось удариться в рев, но держался – отец не любил, когда при нем роняли слезы. Надеялся вырастить из сына храброго воина и хвалил за удаль – потому уж почти согласился. Кабы не матушка...
Теперь Всеслав встал спозаранок, думая захватить отца и увязаться за ним. Поглядывая искоса на спящую няньку, быстро оделся и кинулся вон из опочивальни.
Отца он поймал уже на дворе.
– А, пострел, уже вскочил? – засмеялся отец, увидев его, заспанного, растрепанного. – Что-то раненько нынче. Ну, молодец, молодец. Ишь, взъерошился, как воробей!
– Возьми меня с собой! – наконец вымолвил Всеслав, припав щекой к большой отцовской руке.
– Нет, сын, в другой раз. Слышал, как мать вчера заливалась? И вечером мне говорила: смотри, не вздумай мальчонку с собой тащить. Я и обещался просьбу ее сполнить.
Всеслав вздохнул. Он знал – отец своего слова не нарушит.
– Верно, в другой раз возьмешь?
– А как же, конечно! Беги теперь в терем, досыпай. Вон у тебя и глаза слипаются.
Делать нечего – пришлось идти обратно в терем. Нянька уж встала, теперь кудахтала где-то, искала потерянного питомца.
День на сей раз тянулся очень долго – не пришла охота к обычным мальчишеским забавам и Всеслав шатался по двору без дела. Сестрица, четырехлетняя Нюта, пыталась увязаться за братом, но сегодня ему не до нее было. Так скучно было что-то, так скучно на душе... Бывало, приходили на двор к тысяцкому скоморохи, плясали и пели, смешили добрых людей. Ради детей их не гнали, смотрели только, чтоб чего не стянули. Но сегодня и скоморохов не было, и небо затянуло серыми тучками... Вдали где-то мелькали молнии, погромыхивал гром отдаленными раскатами.
За вечерней трапезой мать вздыхала, маялась.
– Душно что-то, перед грозой, что ли, – сказала, прижимая ладонь к высокой груди. – Как бы отец под ливень не попал. Пойду, прилягу, что ли... Томит.
Стала подниматься из-за стола и вдруг замерла.
– Мотри, едет! – сказала и бойко пошла к дверям – встречать. Проходя коридорами, улыбалась, качала головой. Надо же – уж восемь лет, как обвенчались они, а любовь все по-молодому горит. Вроде бы и не пристало в такие-то годы, а все пылает сердце, не хочет уняться...
Всеслав приклеился носом к оконцу – встречать отца. Ничего толком и рассмотреть-то не успел, только понял, что дело неладно, когда со двора раздался звериный вопль матери, и не верилось как-то, что эта маленькая женщина может так ужасно кричать. Всеслав рванулся со скамьи, бросился к дверям, но его удержали чьи-то сильные руки, а рыдания матери становились все ближе и все страшней.
Тысяцкого Романа на охоте заломал медведь. Никто не ждал этого – на княжеских охотах Роман частенько хаживал в одиночку на могучего зверя и неизменно выходил победителем. Но на сей раз медведь попался сильный, злой, матерый, и не сдюжил тысяцкий, и не поспели ему на подмогу верные друзья... Поломанного, с разорванной грудью, выручили его из лап зверя и привезли домой.
Под темными грозными ликами образов, уйдя до подбородка в жаркие перины, умирал отец Всеслава – самый сильный, самый добрый и веселый человек на всем белом свете. Дышал он часто, с присвистом, губы запеклись от жара. Только глаза неутолимо горели, и такое невыносимое страдание светилось в них, что даже видавший виды священник, отец Василий, вздрагивал и отводил взор. Жена неотрывно смотрела на умирающего; ее круглое, темнобровое лицо опухло от слез, время от времени она начинала причитать, но пугалась потревожить умирающего и затихала, молча заламывала руки.
Всеслав с сестрицей сидели на скамейке в уголку, прижавшись друг к другу. Нюта не понимала еще, что происходит, но почувствовала беду и сидела тихо, только иногда тяжко, не по-детски вздыхала. В сумраке под сводом шушукалась, всхлипывала дворня – слуги любили Романа, подчинялись не из-под палки, с радостью.
Умирающий пошевелился.
– Что, что, кормилец? – кинулась к нему жена.
– Детей... – выговорили спекшиеся губы тысяцкого.
– Детей, детей к нему подведи, благословить хочет, – зашептал отец Василий. Всеслав слез со скамейки и, держа за руку сестру, сам подошел к ложу. С помощью жены и священника отец возложил холодеющие уже руки на головы детей – на льняные кудри Всеслава и на черные, жесткие, как у матери, волосы Анны.
– По правде живите... – сказал из последних сил, и тут же ясные глаза его стали меркнуть.
– Отходит, батюшки, отходит! – вскрикнула жена, за ней заголосила дворня. Но нет – диким усилием воли отогнал тысяцкий курносую, снова очи его прояснились.
– Сын... остаешься за хозяина. Мать, помоги-ка мне. Сними вон перстень с руки...
На правой руке, на среднем пальце, Роман всегда носил серебряный перстенек с темным камушком. Не раз и не два говорил он сыну, указывая на перстень: «Вот, сынок, родовой наш оберег. И деду твоему и прадеду помогал он, давал удачу и в любви и на войне. Только чтоб служил он тебе – по правде жить надо». И Всеслав, заглядывая в таинственную глубину камня, думал, что всегда будет жить «по правде», как отец. Но о том, что отец когда-нибудь умрет, он и помыслить не мог.
Мать с трудом сняла кольцо.
– Сыну, – тихо, но твердо сказал Роман.
Всеслав еле держался на ногах, голова у него кружилась, слезы, казалось, вот-вот польются из глаз. Но он, как всегда, не решился заплакать при отце. Твердо шагнул вперед и, взяв перстень, надел его на средний палец, как отец. Подняв глаза на отца, увидел улыбку на его лице – кривую, бледную, слабую, но самую настоящую улыбку, и сам улыбнулся в ответ.
Терем содрогнулся от удара грома, яркая молния расколола ночные тучи и по крыше забарабанили капли дождя – сначала редкие, а потом все чаще, громче, сильнее... Отец застонал, над ним склонилась мать и отец Василий, а Всеслав не мог оторвать глаз от отцовского подарка. В глубине темного камня вздрагивали, переливались алые огоньки. Всеслав никогда не видел такого, и теперь все его детское внимание было устремлено на перстень. Вздрогнул, когда крикнула мать:
– Глазоньки открыл, голубчик!
Тысяцкий Роман рывком поднялся и сел на постели. Глаза его были широко открыты и – Всеслав никогда этого не забудет! – из них лился необыкновенный свет, весел и чист был взгляд умирающего. Он смотрел куда-то вверх, в темный угол комнаты... И вдруг плечи его задрожали, судорога прошла по всему телу и он бездыханным упал на высокие подушки.
Душераздирающе кричала вдова, священник шептал слова молитвы, и причитала многочисленная дворня – Всеслав уже не слышал ничего. Слез не было, жалобы застряли в горле. Повернулся к дверям – там обступили слуги, плакали, жалели, звали непривычно – сироткой. Еле вырвался из их цепких рук и не пошел, а побежал, сам не зная куда. Только бы укрыться, уйти от этого страха, от жалости, от боли.
В пустой и темной трапезной рыдания матери почти не слышались – только доносился смутный, тревожный шум, от которого тесно было в груди и жужжало в ушах. Всеслав присел на корточки у очага, где тлели багряные угли, уткнулся носом в колени. Нужно было как-то жить, что-то делать. Всеслав остался в семье за старшего, за хозяина, и эта забота бременем легла на его детские плечи...
Радость ушла из дома. Мать с тех пор, как схоронили отца, была словно бы не в себе – все время молчала, иногда принималась плакать, а хуже – чудить. Порой говорила что-то невпопад, ночами громко молилась и рыдала под иконами. Про детей она словно позабыла – скорбь по безвременно ушедшему, безмерно любимому супругу вытеснила из ее сердца любовь к детям. Всеслав чуял это, чуяла и Нюта, все время жалась к брату. Дворня, не видя над собой хозяйского надзора, распустилась – воровали немеренно, потеряв страх, к работе старания поубавилось. Хозяйство, так ладно поставленное, впадало в запустение.
Всеслав с Нютой коротали бесконечные вечера на скамеечке в дальней горенке, которую в доме называли «темной». Круглые оконца пропускали мало света. Дети сидели, поджавшись, против тлеющего очага, жались друг к другу. Чтобы развеселить сестрицу, Всеслав крутил ей из тряпиц куколок, метил угольком глаза и давал ей баюкать. Порой говорил сказки, которые сам еще слышал от няньки. Да только сказки все получались страшные – про лихих разбойников-душегубов, про нечистую силу лесную, про того, кто по ночам воет в печах... Нюта прижималась к брату, брала его за руку и затихала – вглядывалась в алую звездочку в кольце.
Всеславу перстень был велик, но он все равно носил его, как мать ни уговаривала припрятать до времени. Носил на большом пальце и берег пуще глаза, а в грустные вечера утешал им сестрицу, а более – себя...
– Вот вырасту я, – шептал громко, – стану хозяином, и опять дела на лад пойдут... Пойду к князю в дружину, добуду себе славу, матушку утешу... А в том мне батюшкин оберег подмога, с ним мне счастье придет.
Нюта широко открывала и без того огромные черные глаза и переводила взгляд с брата на кольцо. Пусть не много она понимала в словах Всеслава, но держалась за него крепко. И Всеслав понимал, хоть и не вышел он еще из отроческого возраста – он у сестры одна надежда, некому о ней позаботиться. Матушка-то вон никак в разум не войдет...
Неизвестно, как бы дальше шла жизнь осиротевшей семьи, кабы как-то зимним утром не подкатили к крыльцу крепкие сани. Рванулись два цепных кобеля, задохнулись от злобы, и смолкли – такой властный голос шикнул на них. Нянька сунулась в окно и, как мешок, повалилась обратно на скамью.
– Боярин приехал, в шубе богатой! – шепнула она и побежала, засеменила по переходам – сказать хозяйке.
... Татьяна, узрев, кто приехал, побелела как плат. Вот уж нежданный гость! Как же встречать его, что говорить?
Неизвестно. Не в ладу были братья: поссорились давно, в юности еще, и с тех пор не видались. Слышали друг о друге от чужих людей, но о себе вестей не подавали.
И вот – стоит на пороге старший брат, Тихон. Постарел, огрубел, устало смотрит из-под нависших бровей... Молчать дальше становилось невозможно, и гость первым нарушил тишину.
– Мир дому сему! – сказал он.
Татьяна сдержанно поклонилась.
– Спасибо на добром слове. Не ждали мы гостей, прощения просим.
У пришедшего дернулись брови.
– Ты что, – тихо сказал он, – не признала меня, Татьяна?
– Как не признать – признала. Не ведаю только, с чем ты к нам наведался? Давненько...
Тихон жестом остановил ее речь.
– Прослышал я о безвременной кончине брата... – молвил он горько. – Душой скорблю о глупости и спеси своей, о том, что не успел с ним примириться, прощения испросить, и от него прощение получить. Давно уж обиды не держу... – и засопел, утирая скупые слезы.
Татьяна тоже заплакала.
– И тогда-то мне обижаться не следовало... Да молодой был, горячий. А после гордость проклятая не велела с миром идти. Вот и дождался, что брата в живых не застал. Решил теперь – должен я все, что в силах моих, для племянников сделать. Двор у меня богатый в Киеве – грех на жизнь жаловаться. Князь наш воеводой меня пожаловал.
– А детки-то есть у тебя? – по-бабьи жалостливо спросила Татьяна.
– Сынок... Матушка его родами умерла, сыночка мне оставила. Так и не оженился я в другой раз – не хотел мальчонке мачехи брать... Так что ж – покажешь ли мне племянников?
Татьяна кивнула и кликнула няньку, приказав ей немедля вывести Всеслава и Анну.
Войдя в горницу, Всеслав увидел большого, богато одетого человека с холеной рыжеватой бородой – совсем как у отца.
Да и всем обликом, повадкой так был гость похож на покойного батюшку, что у Всеслава защипало глаза и комок подкатился к горлу.
– Это дяденька ваш, батюшкин брат, – молвила мать, улыбаясь. Всеслав уж и забыл, как она улыбается, а тут, гляди-ка – выглянуло ясно солнышко! Значит, бояться нечего.
Но все же дети заробели – слишком внимательно смотрел на них этот незнакомый пока человек, и глаза у него блестели как-то странно.
– Славный отрок, – молвил он, обращаясь к матери. – Девчонка тоже хороша, да другой разговор. Который годок мальчонке-то?
– Осьмой пошел, – сказала мать, делая шаг к Всеславу, словно испугавшись за него.
– Вот как... – раздумчиво произнес гость. – Что ж, Татьяна, будет у меня к тебе серьезный разговор. Сперва только дай поесть-попить, в баньке попариться, отдохнуть с дороги – а там за дела примусь!
Дядька Тихон и впрямь рьяно принялся за дела. Разбранил всю дворню – зачем ходят нечисто, отвечают дерзко? Зачем в трапезной пыль и паутина, а в бане мокрицы жируют? Отчего постели не перестилают, не трясут? Такого шороху навел – почуяла челядь, что мужик в доме появился, – забегала, захлопотала. А гость долго парился в бане – даже в доме слышны были его уханья и гоготанье, с аппетитом откушал. И от хмельной чарки не отказался, но выпил в меру. Почивать его уложили в лучшем покое, где стены обиты были заморским дорогим полотном, на полу лежали пестрые ковры, вдоль стен стояли скамьи, покрытые пунцовым шелком и бархатом.
В тот вечер, когда гость лег отдыхать с дороги, мать долго сидела с Всеславом и Анной – словно вспомнила о них, очнувшись от долгого, жуткого сна. Снова и снова вглядывалась в лица детей своих, гладила их по головкам, тихонько пела песенки и говорила небывальщину. Впервые со смерти отца в терем заглянул лучик солнца.
Всеслав был рад приезду дяди – он исхитрился с первого знакомства завоевать сердце отрока. Словно вернулись те времена, когда жив был отец. Тихон все свое внимание отдавал мальчонке. Катался с ним по окрестностям, учил стрелять из лука, рассказывал многое, хоть иной раз и непонятно – о проклятых половцах, о княжеских распрях, что мешают процветать земле русской... Большого ума был человек, хоть иногда и забывал, что говорит с несмышленышем. Но вспоминал, начинал речь о понятном – о том, как звериные следы узнавать, как объезживать диких коней... Душой прикипел Всеслав к дядьке и обрадовался, когда тот среди прочего спросил вдруг:
– А что, Всеслав, хотел бы ты со мной поехать?
– Куда? – вскинулся мальчонка. – В Киев-град?
– Вестимо, в Киев, – степенно отвечал Тихон. – Хочешь?
– Очень хочу! – горячо ответил Всеслав и тут же сник. – Вот только мать... Отпустит ли она меня?
– То моя забота. Скажи только ей: хочу, мол. А об остальном я позабочусь.
И действительно, позаботился. В трапезную, где мать с дядькой вели разговор, Всеслава не допустили – хлопнули дверью перед носом. Но он так и простоял в коридоре, прислушиваясь. Знал, что поступает неподобно, да уж больно любопытство обуревало. Но не услышал ничего и едва успел скрыться, когда за дверью послышались приближающиеся шаги и дрожащий голос матери приказал позвать Всеслава.
Войдя в трапезную, сразу понял – мать только что плакала. Глаза ее были красны, но она улыбалась, и дядька улыбался тоже.
– Вот что, сын, – начала мать. – Говорили мы сейчас с твоим дядюшкой. Просил он, чтобы отдала я тебя в учение, в Киев. Будешь жить нахлебником у дядюшки и учиться в школе при соборной церкви. Ну что ж ты, согласен? Говори, не бойся!
– Согласен, матушка, – пробормотал Всеслав, не подымая глаз. Стыдно было чего-то и страшно – вдруг мать так шутит только, а потом передумает?
Но она не шутила. Откинулась к стене и со вздохом сказала:
– Что ж, Тихон, твоя, видать, правда. И то сказать, пора мальчонке себе дорогу в жизни пробивать. С отцом-то был как за стеною каменной, а теперь сам о себе думать должен.
Дядька только кивал головой.
– Вот теперь разумно говоришь, Татьяна. Да не бойся, не украду у тебя молодца. Как кончит учебу – выхлопочу у князя, чтоб послали сотником в новгородскую дружину. При тебе будет твой заступник.
Мать снова всплакнула, но уже чуялось – легки ее слезы. Да и как не поплакать, если сын, первенец, который недавно вроде у груди лежал, уже вырос и уезжает невесть куда, в далекий стольный град?
– Спасибо тебе, Тихон, – сказала сквозь слезы. – Ввек не забуду твоей доброты. Всеслав, благодари дядю!
Всеслав сделал шаг навстречу, хотел было поклониться, но попал в объятия дядьки, и сам неожиданно для себя захлюпал носом. Жаль было матери, что остается, и Нюты – кто теперь с ней играться станет? И радостно было за себя – большая, долгая дорога светила впереди и много еще чего, неведомого пока, но непременно хорошего.