Глава девятая
Яробор открыл глаза, и порывчато поднявшись с земли, сел. Впервые мгновения своего пробуждения не до конца осознавая, где находится и, что тому нахождению предшествовало. Он еще немного зарился впереди себя, на пролегший пред ним овраг, с отвесными стенами, из которых выглядывали остроконусные пики камней и вылезали коренья, похожие на громадных, изгибающих тела змей, а после перевел взор и оглядел себя. Слегка приспущенная покромка, была наспех схваченной, ибо Трясце-не-всипухе не удалось правильно ее подвязать. А развязанный ремешок на правом каныше все же свидетельствовал, что падение произошло. Одначе, вместе с тем вещи мальчика смотрелись чистыми и на удивление сухими, вроде дотоль он не переплывал реку, или, что вернее упав на землю, лежал долго… потому и просох.
Упал он, впрочем, удачно, не ударился головой, не попал в воду, а вроде скатившись, расположился на травяном участке, сухом и безопасном. Тугая боль стоило только отроку пошевелить правой ногой, все же сказывала, что при падении он пострадал, потому как она отозвалась единожды в пальцах и щиколотке на ней. А хмыкнувший нос загудел пронзительным колотьем, будто по нему давеча кто-то врезал кулаком.
Яробор поднял руку, ощупал перстами припухший нос, да чуть слышно застонал. Он неспешно обернулся назад и прошелся взглядом по стене оврага. Вскоре найдя тот самый корень, подвешенный подле самого края берега, а под ним на дне ложбинки лежащий колчан и сломанный лук… сломанный…
– Ах, ты! – обидчиво воскликнул отрок и торопливо вскочил на ноги, сделав порывчатый шаг вперед.
Однако тотчас правая нога, в щиколотке, дрогнув, подвернулась, а боль накатила с такой мощью, пробив плоть, кажется, до бедра. Ярушка тягостно взметнул руками, верно намереваясь упасть, впрочем, спешно перенес вес тела с правой ноги на левую, перестав опираться на больную, и с тем устояв.
– Ну, вот, опять! – досада рвалась наружу из мальца.
Слегка покачиваясь, почти не опираясь на больную ногу, он медлительно, почасту припадая на колени, придерживаясь за нависающую справа от него стену ложбинки, перехватываясь за корни, доковылял до места падения, и со стонами более громкими, присел на один из валунов. Торопко подняв с земли лук, мальчик принялся его осматривать. Лопнувший в верхней половине древка лук точно распался на части и более не был годен, как оружие. Отрок горестно уронил руки себе на колени, при том выпуская из рук лук и горько заплакал, мешая одновременно всхлипы и слова:
– Что ж это, что ж! Почему я такой неумеха. Позор своего рода, самый настоящий выродок! Выродок!
Яробор резко схватил с земли лук, и, размахнувшись несколько раз шибанул им об поверхность камня, отчего послышался значимый скрежет и хруст, и сейчас треснуло и само деревянное его древко. Мгновение отрок смотрел на широкую трещину, пролегшую по поверхности древка, а после туго свел меж собой зубы и срыву кинул лук в направление земляной стены оврага. Немедля вскочив с валуна, он ошалело, от гнева, пнул по лежащему в шаге на земле колчану, из которого частью высыпались оперенные концы стрел, больной ногой.
– Выродок! Выродок! Тощий выродок! – завопил Яробор и теперь все же прошелся подошвой каныша по колчану.
И немедля от испытанной боли надрывно качнувшись, один-в-один, как подрубленное деревце, рухнул спиной плашмя на землю. Но лишь затем, чтобы закрыв лицо дланями зарыдать уже в голос. Тягостно сотрясались плечи мальчика, тело надрывно дергалось на земле, вроде стараясь сродниться с ней, а губы, едва выглядывающие с под разведенных ладоней, прерывчато жаловались на свою долю:
– Почему? Почему все ребята, как ребята? Все умеют держать меч в руках, любят бегать, охотиться, а я… Я какой-то урод… ущербный урод. Тощий, сухобитный выродок. Плаваю дрянно, бегаю еще хуже. Меча боюсь, охоту не люблю… Почему? Почему такой? Зачем живу? Позор своего рода, батюшки и матушки.
Яробор внезапно гулко вскрикнул, сжал правую руку в кулак и принялся колотить себя в грудь, стараясь, вероятно, пробить там дырку. Он принялся охаживать ударами только длани, уже не собственную грудь, коя от ударов тяжко стонала, а землю… И шибанув по ней раз, другой, нежданно напоролся на камень, мгновенно распоровший средний палец от его костяшки, вплоть до средней фаланги. Мощное сияние, вырвавшись из головы мальчонки, незамедлительно окутало перекосившееся от боли и негодования лицо так, что он сомкнул очи и прерывисто задышал. Еще немного и прекратились удары о грудь, значимо посветлела объятая красными пежинами кожа лица, степенно спало и само сияние. Яробор неторопко поднял с земли левую руку, и, вглядевшись в набухающие алые капли крови, стремительно вырвавшиеся из рассечения и окрасившие кожу в алые полутона, много тише… с каким-то предыханием сказал:
– Черный, как смерть. Черный, худой замухрышка. Выродок, – губы отрока свело нежданно тугой корчей, он весь словно изогнулся дугой, и, подкатив очи, натянуто выдохнул, – тот, кто имеет природные особенности, отличающие его от живущих подле однотипных существ. – Ярушка рывком дернулся, ослаб его позвоночник, глаза сызнова явили зеленую с карими вкраплениями радужку, и помягчавшие губы, уже много громче дополнили, – вот кто такой выродок.
Тем не только объяснив столь сложное понятие, но и явственно успокоившись, судя по всему, таким образом, на мальчика сейчас воздействовал Крушец… Медленно набирающий в его плоти сил и степенно подчиняющий себе мозг, а значит и самого Яробора.
Впрочем, сам отрок не замечающий того управления сейчас, как много раз и дотоль, переживал ту разность пролегающую меж ним и членами его общины. Эту несхожесть Ярушка приметил давно и очень от нее страдал, переживая внутри свою, как он считал физическую ущербность и духовную отстраненность оттого, что было дорого его отцу, матери, сродникам. Ибо внутри отрока жило иное понимание добра и зла, света и тьмы… Иное понимание Небо и Першего. Яробор никому не говорил, боясь, что его родные не просто не поймут, а осудят, но имя Першего, всяк раз вызывало в нем такое трепетное чувство волнения. Даже страшно сказать, но мальчик любил этого Бога…
Першего, который всегда надсмехался над старой верой, отрицал бытие Родителя, воевал с Богами и извращал, заковывал стылостью души людей. И этого Бога породившего Кривду противницу Правды, мальчик любил сильнее, чем всех вместе взятых светлых Богов. Имя Першего особой теплотой и всегда, словно мелодичным мотивом, отзывалось в голове мальца.
В сказах лесиков Небо и Перший были с самого своего сотворения разделены на два образа, соответствующие точно цветам, белому и черному. Из самых начальных легенд живущих в лесиках следовало, что в начале начал как таковой суши и не существовало, и везде поместилась вода, по которой в ладьях плавали два Бога. Повелению Родителя Перший нырнул ко дну того бескрайнего океана и достал горсть земли. Из той земли Небо сотворил ровные места, а Перший вспять горы, пропасти, овражки, ямки, вспученности. И хоть никогда не творил Перший супротив Небо козни, однако всегда выступал Богом неудобий, вбирающим и носящим в себе все отрицательные людские черты и поступки, вероятно, и порождающий их.
Слушая, такие сказы, Яробор всегда ощущал внутренний протест, с которым отзывался, иль может лишь надсмехался Крушец. Не всегда отрок мог осознать того протеста, услышать его, тем не менее, почасту произносил вслух, чем вводил в состояние напряженности старших и в испуг сверстников. Ибо говорил сие глухим, тугим голосом, неизменно при том закатывая глаза, и вроде застывая конечностями.
Именно эти духовные тяготы, о которых нельзя было ни с кем поговорить, и считал Яробор духовным уродством, и нередко темными летними ночами уходя на покой, на сеновал, выплакивал в скирды сухого сена. Только им… немым… умершим божеским творениям доверяя собственную ущербность.
Несомненно, такое волнение не лучшим образом сказывалось на здоровье мальчика, но никак не влияло на самого Крушеца, абы нынче он был много крепче, чем в прежних своих человеческих телах. Крушец мог и умел ноне умиротворять плоть, посему на стенания самого отрока не откликался Родитель. Вероятно, еще и потому не откликался Родитель, оно как Вежды нынче вел свои замыслы. Где первоочередным являлось для Господа сохранение жизни самой лучицы, в связи с чем его доклады в лучшем случае мягко поясняли о переживаниях Яробора, а в худшем, Димург о них Родителю и вовсе не сказывал.
Постепенно Ярушка успокоился, так тоже бывало не раз, что он вдруг раскричится, разволнуется, а после нежданно резко умиротворится, точно и не было допрежь той ярости его чувств. В такие мгновения подключал свои силы Крушец… И теперь не просто поддерживая, успокаивая как было с Есиславой, а повелевая, подчиняя себе мозг мальчика. Неспешно Яробор поднявшись с земли, сел и принялся снимать с правой ноги каныш, чтобы осмотреть отчего болит лодыжка. Вмале стянув с себя сапог, и поколь продолжая постанывать, мальчик снял с ноги льняной чулок да узрел опухшую, вроде налитую изнутри водянкой лодыжку. Осторожно отрок ощупал пальцами сам сустав, провел подушечками по выпирающим с обеих сторон угловатым шишкам, ноне схоронившимися под той водянистостью.
– Как же я теперь дойду? – более ровно вопросил Яробор, ощущая не уменьшающуюся, а словно увеличивающуюся боль в ноге, обращаясь к замершей на краю берега и внимательно на него зыркающей сороке. – Не знаешь? – теперь он явственно обращался к птице, которая запрыгала по выпученному корню древа и громко затрещала чи… чи… чи.
Откуда-то издалека, может из глубин раскинувшейся зеленой нивы долетело ответное чи… чи… чи. Ярушка туго вздохнул, и принялся сызнова обуваться, решив ремешки с каныша и вовсе не подвязывать, абы не доставлять себе еще большей боли.
– Как ты смела! Я! что? что велел тебе? – пропыхтел переходя на рык Вежды и пронзил своими блеснувшими тьмой глазами сычиную голову бесицы-трясавицы так, что та надрывно качнулась взад… вперед, одначе, все же устояла на ногах.– Велел осмотреть… Осмотреть, помочь. Почему же ты не осмотрела его ногу, как мальчик теперь дойдет?
Бог словно захлебнулся гневом, потому тотчас смолк и закрыл глаза. Он стремительно отвалился на ослон кресла и оцепенел. А зала маковки, похоже, заходила ходуном… туды… сюды закачались стены, поплыл черный пол и зарябил марностью свод, ибо заплюхавшие водой серо-бурые облака, как-то дюже мгновенно принялись изливать из себя малыми порциями капель.
Седми дотоль фланирующий по залу, резко остановился, и, развернувшись в направление сидящего старшего брата и стоящей подле него бесицы-трясавицы, мягко, впрочем, с тем и просяще, молвил:
– Вежды, прошу тебя, успокойся, – легкая зябь искорок пробежала по коже его лица, и замерла на губах, придав им и вовсе яркую пурпурность цвета.
– Уже успокоился, мой милый, – немедля отозвался Димург, самую толику приотворив левый глаз и с нежностью обозрев младшего.
– Я вам сказывала, Господь Вежды, – нежданно вельми досадливо произнесла Трясца-не-всипуха, прекращая свое покачивание и в упор зыркая в лицо Бога, стараясь разглядеть его приоткрытое око, едва просматривающееся сквозь тонкую щель разошедшихся век. – Сказывала, господина надо доставить на маковку. Он вельми хрупкого сложения, ему необходимо лечение. Также необходимо осмотреть и саму лучицу, не полагаясь на невразумительный диагноз поставленный Отекной. Нужно доложить о выявленном Родителю, вызвать рани Темную Кали-Даругу, а не прятать лучицу, не скрывать происходящего с ней. И ваши замыслы…
– Замолкни, – это Вежды не сказал, он это дыхнул, так как губы его не шевельнулись.
Обаче. с тем ядрено вспенилось золотое сияние обобщенно на коже лица Бога, и бесица-трясавица сомкнула рот, выполнив повеление своего Творца. Но закрыла она его на малость, а посем вновь отворив, глубоко вздохнула, и продолжала толкование, только теперь по сути происходящего:
– А по состоянию господина. Так я никоим образом не могла определить, что у него проблемы с ногой. Я ведь не Гнетуха. Я не обладаю необходимыми способностями и знаниями. А без знаний сие было бы одно шарлатанство, каковому я не могу потворствовать. Да и обобщающе, мне было велено снять обморок и проверить сердечный ритм. Все, что было указано, я выполнила… а…
– Сказал ведь, замолкни, – рывком бросил Вежды и слегка шевельнулся в кресле, отчего засияли багряные нитевидные сосуды и жилки, окутывающие тончайший серебряный обод на голове, величаемый малым венцом. И тот же миг тому сиянию вторили синие сапфиры, вставленные в уголки глаз Господа и белые алмазы, усыпающие ушные раковины.
– Молчу, – не очень бойко откликнулась Трясца-не-всипуха, и огорченно изогнула и без того выпученные губы, совсем чуть-чуть преклонив голову.
– Вот и молчи, – рыкнул на свое создание Димург, наново разгораясь гневом и с тем в сияние кожи, схоронив всякую черноту.
– А я, что делаю? Говорю, что ли? Я молчу, словно онемела, – молвила никак не утихающая бесица-трясавица, и днесь дернув вниз голову, покатостью изогнула свою и дотоль не дюже ровную спину.
– Ты не молчишь, а пререкаешься, – проронил Вежды и медленно отворил оба глаза, живописав, темно-бурую радужку с вкраплениями пульсирующих черных пежин. Верхние веки, вздыбив от негодования короткие ресницы, подперли дугообразные брови Бога и сделали выражения его лица расстроено-обескураженным.
– Ну, где я пререкаюсь? Я молчу. И вообще пререкаться, это значит выразить вам, моему Творцу неподчинение, аль несогласие по поводу ваших распоряжений. Чего я не могу, вследствие прописанных вами, кодировок себе позволить. В данной же ситуации я лишь высказываю свое мнение не более того, – весьма длинно и с положенной ей обстоятельностью молвила Трясца-не-всипуха, степенно согнув спину и уткнув голову в выпирающие вперед колени.
– Мнение ты свое высказала многажды раньше, а сейчас именно пререкаешься, – дыхнул, снова прорычав Вежды и гневливо подавшись с ослона кресла вперед, почитай навис над скукоженной недалече от его ног бесицы-трясавицы. – Ты все время со мной препираешься, ведешь не имеющие смысла потения, вступаешь в бестолковые споры и прения. Словом ты меня все время сердишь… и делаешь это, судя по всему, нарочно, ведая, как я тобой дорожу.
– Ничего подобного из ранее вами озвученного, Господь Вежды, я не делаю, – голос Трясцы-не-всипухи утонул в собственных ногах, он точно скатился по оголенной поверхности ее колен и щиколоток, и, плюхнувшись на пол, отразился от его черной глади. – Ибо я люблю справедливость и являюсь его частью. Люблю вас и являюсь вашей частью. Потому не смею позволить себе вас сердить, огорчить или расстроить. Я также уважаю непредвзятость и беспристрастность, а вы, мой дорогой Творец, когда тревожитесь или замышляете, что-либо тягостное для вас, как Господа, почасту бываете тенденциозны, необъективны и пристрастны.
– Трясца-не-всипуха, – вмешался в толкование Седми, очевидно, утомленный той бесконечной болтовней создания. – Ежели, ты тотчас не смолкнешь, я тебя испалю. Так как в отличие от моего дорогого старшего брата, являюсь вельми несправедливым и совершенно тобой не дорожу.
И немедля с пшеничных волос Раса, с его серебристого сакхи и молочной кожи вниз скатилась огнистая россыпь искорок, купно покрывшая собой не только поверхность пола, но и серую кожу спины бесицы-трясавицы, кажется, еще сильней проявив чагровость ее угловатых костей. Трясца-не-всипуха мгновенно ощутив тот жар на коже спины, благоразумно стихла, и с тем испрямившись, с невообразимой теплотой и трепетом воззрилась в лицо своего Творца.
Вежды надрывно вздохнул, всколыхав той протяжностью материю собственного сакхи и вновь опершись на ослон кресла, много мягче сказал, обращаясь к одному Седми:
– Итак, мой бесценный малецык, о чем мы с тобой давеча говорили?
– Мы говорили, брат, – нежно отозвался Седми и ласково просиял Димургу. – О нашем мальчике. У которого, похоже, сломана ножка. И так как он находится в достаточной дали от своих сродников и поселения, возник меж нами вопрос, каким образом мы можем ему помочь так, чтобы на нас не гневался Родитель и не дергался Крушец. Посему надобно сюда вызвать вельми умного и послушного моего споспешника Кукера, каковой никогда не позволит себе то, чего ноне я тут узрел.