Глава 4
Я наклонил голову и поцеловал ее в обе щеки, затем, по-прежнему молча, пересек комнату и тем же манером поцеловал вторую женщину. Первая, та, белокурая, голубоглазая, – это она окликнула меня, когда я был в холле, я узнал ее голос, – подошла ко мне и, взяв под руку, подвела к камину, где тлело одно большое полено.
– И тебе не стыдно? – сказала она, обращаясь ко мне на «ты», как до нее Поль. – Мы тут места себе не находим – вдруг ты попал в аварию, но тебе, естественно, не до нас. Что ты делал весь день? Почему не остановился в отеле «Париж»? Полю ответили по телефону, что тебя вообще там не видели. Я начинаю думать, что ты делаешь все это нарочно, чтобы напугать нас, чтобы мы представили самое худшее.
– А какое оно, это самое худшее? – спросил я.
Я ответил ей без промедления, и это подняло во мне дух. То, что происходило в этом сне, вернее, кошмаре, не имело ничего общего с моим прошлым, мой жизненный опыт помочь тут не мог. И как бы чудовищно ни было то, что я скажу или сделаю, этим людям придется принять все как должное.
– Ты прекрасно знаешь, что мы не можем не волноваться, – сказала белокурая женщина, отпуская мою руку и слегка отталкивая меня. – Когда ты уезжаешь из дому, ты способен на что угодно и думаешь только о себе. Ты слишком много говоришь, слишком много пьешь, слишком быстро ведешь машину.
– Другими словами, ни в чем не знаю меры, – прервал я.
– Не знаешь жалости к нам.
– Ах, оставь его в покое, – вмешалась вторая женщина. – Неужели ты не видишь, что он не собирается ничего тебе рассказывать? Ты попусту теряешь время.
– Спасибо, – сказал я.
Она подняла глаза от работы и бросила на меня понимающий взгляд. Возможно, мы были союзниками. Интересно, кто она? Она ничем не походила на Поля, хотя оба были темноволосыми и темноглазыми. Белокурая женщина вздохнула и снова села. Только теперь, глядя на ее фигуру, я понял, что она ждет ребенка.
– Мог бы, по крайней мере, рассказать нам о том, что произошло в Париже, – проговорила она. – Или это тоже должно остаться тайной?
– Понятия не имею о том, что произошло в Париже, – небрежно ответил я. – Я страдаю потерей памяти.
– Ты страдаешь от перепоя, – сказала она. – От тебя несет. Самое лучшее, что ты можешь сделать, лечь в постель и проспаться. Не подходи к Мари-Ноэль, у нее небольшой жар, вдруг что-нибудь заразное. В деревне у кого-то из детей корь, и если я ее подхвачу… – она приостановилась и многозначительно посмотрела на нас, – сами можете представить, что будет.
Я продолжал стоять спиной к камину, спрашивая себя, как мне отсюда ускользнуть и найти свою спальню. Чемоданы-то я узнаю, правда если их уже не распаковали. Даже в этом случае где-то, в какой-то из комнат, лежат щетки с инициалами «Ж. де Г.». Постель была убежищем, там я мог все обдумать, составить какие-то планы. А может быть, я больше не хочу ничего обдумывать и составлять планы? Из моего горла вырвался непроизвольный смех.
– Что еще? – спросила белокурая женщина; в ее недовольном, плаксивом голосе обида боролась с возмущением.
– Невероятная ситуация, – сказал я. – Ни одна из вас даже представить себе не может, до какой степени невероятная.
То, как свободно я произнес эти слова, сделало чудеса, я снова стал самим собой. Так, верно, чувствует себя невидимка или чревовещатель.
– Не вижу ничего смешного в том, что я могу заразиться, – сказала белокурая женщина, – особенно сейчас. Мне не очень улыбается произвести на свет слепого ребенка или калеку, а это может случиться с любой женщиной в моем положении, если она заболеет корью. Или ты имел в виду Париж? Там невероятная ситуация? Надеюсь, ради всех нас, что тебе удалось прийти к какому-то соглашению, хотя поверить этому трудно.
В ее вопрошающих глазах была укоризна. Я взглянул на вторую женщину. Ее лицо изменилось, бледные щеки залила краска, усилив ее красоту, но вид у нее был настороженный, и, прежде чем снова опустить взор на свою работу, она чуть заметно покачала головой, словно предупреждая о чем-то. Да, они с де Ге, несомненно, были союзниками, но в чем? И в каком родстве находились все трое? Неожиданно я решил сказать им правду, чтобы испытать собственное мужество и удостовериться, что я еще в здравом уме.
– На самом деле, – начал я, – я вовсе не Жан де Ге. Я встретился с ним в Ле-Мане прошлым вечером, и мы поменялись одеждой, и он исчез, уехал в моей машине бог знает куда, а я оказался здесь вместо него. Согласитесь, что это невероятная ситуация.
Я ожидал какой-нибудь вспышки от белокурой женщины, но она только снова вздохнула, глядя на тлеющее в камине полено, и, не обращая больше на меня внимания, зевнув, повернулась к брюнетке:
– Поль поздно вернется сегодня? Он мне ничего не сказал.
– После обеда в Ротари-клубе? Конечно поздно, – ответила та. – Ты видела, чтобы он хоть раз вернулся оттуда рано?
– Вряд ли он получит удовольствие от этого обеда, – сказала первая, – он и так был не в духе, а то, в каком виде Жан приехал домой, не улучшит его настроение.
Ни одна из них не смотрела на меня. Мои слова они сочли бестактной шуткой, такой плоской, что она не стоила ни внимания, ни ответа. Это показывало, насколько глубок был их самообман. Я мог вести себя как угодно, что угодно говорить и делать, они просто будут думать, будто я навеселе или спятил. Трудно описать охватившее меня чувство. Бешеная гонка на «рено» вызвала лишь легкое опьянение, теперь же, когда я прошел проверку – разговаривал с родными моего двойника, даже целовал их, и они ничего не заподозрили, – ощущение моего могущества захлестнуло меня целиком. Я мог, если бы захотел, причинить этим чужим мне людям неисчислимый вред, перевернуть их жизнь, перессорить друг с другом, и мне было бы все равно, ведь для меня они куклы, посторонние, в моем истинном существовании им места нет. Интересно, сознавал ли Жан де Ге, когда оставлял меня спящим в отеле Ле-Мана, какой опасности он их подвергает? Может быть, на самом деле его поступок вовсе не был легкомысленной выходкой, может быть, им руководило сознательное желание, чтобы я разрушил его семью и дом, которые, по его словам, держат его в плену.
Я почувствовал на себе взгляд черноволосой женщины – мрачный, подозрительный взгляд.
– Почему вы не подниметесь наверх, как предложила Франсуаза? – сказала она.
Она держалась странно. Казалось, она боится, как бы я не сказал что-нибудь невпопад, и хочет, чтобы я поскорей ушел.
– Прекрасно, – сказал я. – Ухожу. – И затем добавил: – Вы обе были правы. Я слишком много выпил в Ле-Мане. Провалялся бесчувственной колодой в отеле весь день.
То, что это была правда, придавало особую пикантность обману. Женщины пристально смотрели на меня. Обе молчали. Я пересек комнату и через полуотворенную дверь вышел в холл. Я услышал, как за моей спиной женщина по имени Франсуаза разразилась потоком слов.
В холле было пусто. Я задержался у второй двери по другую сторону шифоньера – до меня донеслись приглушенные звуки: лилась вода, бренчала посуда – видимо, где-то там была кухня. Я решил подняться по лестнице. Первый ее марш привел меня к длинному коридору, идущему в обе стороны от площадки; следующий пролет вел на третий этаж. Я остановился в нерешительности, затем повернул налево. Коридор освещала одна тусклая лампочка без абажура. Я шел крадучись вдоль стены, и меня все сильней била нервная дрожь. Под ногами скрипели половицы. Подойдя к самой дальней двери, я протянул руку и приоткрыл ее. За дверью было темно. Я нащупал выключатель. При свете вспыхнувшей лампы я увидел высокую мрачную комнату: окна были закрыты темно-красными портьерами, над узкой односпальной кроватью, покрытой таким же темно-красным покрывалом, висела большая репродукция «Ecce Homo»[13] Гвидо Рени. По форме комнаты я понял, что она расположена в одной из башен, полукруглые окна образовывали нечто вроде алькова, и это углубление было приспособлено для молитвы: здесь висело распятие, стояла чаша со святой водой, скамеечка для коленопреклонения. Ничто не украшало эту крошечную келью. В остальной части комнаты я увидел, кроме тяжелого комода и платяного шкафа, бюро и стол со стульями – не очень уютное сочетание спальни и гостиной. Напротив кровати была еще одна картина на религиозный сюжет – репродукция «Бичевания Христа», на стене у двери, возле которой я стоял, другая – «Христос, несущий крест». Мне стало зябко, казалось, здесь никогда не топят. Даже запах здесь был неприятный: смесь мастики и пыли от тяжелых портьер.
Я погасил свет и вышел. Идя по коридору, я увидел, что за мной следят. С верхнего этажа спустилась какая-то женщина и теперь, остановившись на площадке, смотрела на меня.
– Bonsoir, monsieur le comte[14], – сказала она. – Вы ищете мадемуазель Бланш?
– Да, – быстро ответил я, – но в комнате ее нет.
Было неудобно к ней не подойти. Маленькая, тощая, немолодая, она, судя по платью и манере говорить, была одной из служанок.
– Мадемуазель Бланш наверху, у госпожи графини, – сказала она, и я подумал, уж не почуяла ли она инстинктивно что-нибудь неладное, потому что в глазах ее были любопытство и удивление и она то и дело посматривала через мое плечо на дверь комнаты, из которой я только что вышел.
– Неважно, – сказал я, – увижу ее поздней.
– Что-нибудь случилось, господин граф? – спросила она; взгляд ее стал еще более испытующим, а голос звучал доверительно, даже несколько фамильярно, точно я скрывал какую-то тайну, которой должен был поделиться с ней.
– Нет, – сказал я, – с чего бы?
Она отвела от меня взор и посмотрела в конец коридора на закрытую дверь.
– Прошу прощения, господин граф, – сказала она, – просто подумала, раз вы зашли к мадемуазель Бланш, значит что-нибудь случилось.
Ее глаза снова метнулись в сторону. В ней не было тепла, не было любви, ни капли веры в меня, которые я видел у Гастона, и вместе с тем чувствовалось, что между нами есть давняя и тесная связь какого-то малоприятного свойства.
– Надеюсь, поездка господина графа в Париж была успешной? – спросила она, и в том, как она это сказала – отнюдь не любезно, был намек на какие-то мои возможные промахи, которые навлекут на меня нарекания.
– Вполне, – ответил я и хотел было пойти дальше, но она остановила меня:
– Госпожа графиня знает, что вы вернулись. Я как раз шла вниз, в гостиную, чтобы сказать вам об этом. Лучше бы вы поднялись к ней сейчас, не то она не даст мне покоя.
Госпожа графиня… Слова звучали зловеще. Если я – господин граф, то кто же она? Во мне зародилась смутная тревога, уверенность стала покидать меня.
– Зайду попозже, – сказал я, – время терпит.
– Вы и сами прекрасно знаете, господин граф, что она не станет ждать, – сказала женщина, не сводя с меня черных пытливых глазок.
Выхода не было.
– Хорошо, – сказал я.
Служанка повернулась, и я пошел следом за ней вверх по длинной винтовой лестнице. Мы вышли в точно такой же коридор, как внизу, от которого отходил второй, перпендикулярно первому, и сквозь приотворенную, обитую зеленым сукном дверь я заметил лестницу для прислуги, откуда доносился запах еды. Мы миновали еще одну дверь и остановились перед последней в коридоре. Женщина открыла ее и, кивнув мне, словно подавая сигнал, вошла, говоря кому-то внутри:
– Я встретила господина графа на лестнице. Он как раз поднимался к вам.
Посредине огромной, но до того забитой мебелью комнаты, что с трудом можно было протиснуться между столами и креслами, возвышалась большая двуспальная кровать под пологом. От пылающей печки с распахнутыми дверцами шел страшный жар; войдя сюда из прохладных нижних комнат, было легко задохнуться. Ко мне, звеня колокольцами, привешенными к ошейникам, с пронзительным лаем бросились два фокстерьера и стали кидаться под ноги.
Я обвел комнату глазами, стараясь получше все разглядеть. Здесь было три человека: высокая худая женщина, которая вышла из гостиной, когда я туда вошел, рядом с ней старый седой кюре в черной шапочке на макушке – его славное круглое лицо было розовым и совершенно гладким, а за ним, чуть не вплотную к печке, в глубине высокого кресла сидела тучная пожилая дама; ее щеки и подбородок свисали множеством складок, но глаза, нос и рот так поразительно и так жутко напоминали мои, что у меня на секунду мелькнула дикая мысль: уж не приехал ли Жан де Ге в замок и теперь венчает свою шутку этим маскарадом?
Старуха протянула ко мне руки, и я, влекомый к ней точно магнитом, непроизвольно опустился на колени перед креслом и тут же утонул в удушающей, обволакивающей горе плоти и шерстяных шалей; на миг я почувствовал себя мухой, попавшей в огромную паутину, и вместе с тем был зачарован нашим сходством, еще одним подобием меня самого, только старым и гротескным, не говоря уж о том, что передо мной была женщина. Я подумал о своей матери, умершей давным-давно, – мне тогда было лет десять, – и образ ее, туманный, тусклый, с трудом всплыл в памяти, в нем не было ничего общего с этим моим живым портретом, распухшим до неузнаваемости.
Руки ее стискивали меня в своих объятиях и в то же время отталкивали прочь, она шептала мне в ухо: «Ну-ну, полно, убирайся, мое большое дитя, мой шалун. Я знаю, ты опять развлекался».
Я отодвинулся и взглянул ей в глаза, почти скрытые тяжелыми веками и мешками внизу; это были мои собственные глаза, погребенные под плотью, мои собственные глаза, а в них – насмешка.
– Все, как обычно, были расстроены, что ты не вернулся вовремя, – продолжала она. – Франсуаза в истерике, у Мари-Ноэль жар, Рене дуется, Поль ворчит. Уф! Глядеть противно на всю эту публику. Одна я не волновалась. Я знала, что ты появишься, когда будешь готов возвратиться домой, и ни секундой раньше.
Она снова притянула меня к себе, тихо посмеиваясь, и похлопала по плечу, затем оттолкнула.
– Я – единственная в этом доме, кто не потерял веру, не так ли? – сказала она, обращаясь к кюре.
Тот улыбнулся ей, кивая головой; кивок следовал за кивком, и я понял, что это нервный тик, нечто вроде непроизвольного спазма, и вовсе не выражает его согласия. Это привело меня в замешательство, я отвел от него глаза и посмотрел на худую женщину – сама она ни разу с тех пор, как я вошел, не взглянула на меня; сейчас она закрывала книгу, которую держала в руках.
– Вы не хотите, чтобы я дальше читала вам, maman, я не ошибаюсь? – сказала она; голос у нее был бесцветный, тусклый – мертвый голос.
Из слов служанки я понял, что это мадемуазель Бланш, в чью комнату я зашел ненароком, следовательно, она – старшая сестра моего второго «я». Графиня обернулась к кюре:
– Поскольку Жан вернулся, господин кюре, – сказала она учтивым и уважительным тоном, ничуть не похожим на тот, который звучал у меня в ушах, когда она, тихо посмеиваясь, обнимала меня, – как вы думаете, очень невежливо будет с моей стороны, если я попрошу вас освободить меня от нашей обычной вечерней беседы? Жану надо так много мне рассказать.
– Разумеется, госпожа графиня, – сказал кюре, благодаря благожелательной улыбке и беспрерывным кивкам – само согласие; вот отказ на его губах, верно, будет звучать неубедительно. – Я прекрасно знаю, как вы соскучились по нему даже за это короткое время: у вас, должно быть, отлегло от сердца, когда он вернулся. Я надеюсь, – продолжал он, поворачиваясь ко мне, – в Париже все прошло хорошо. Говорят, что уличное движение стало просто невозможным: чтобы добраться от площади Согласия до Notre-Dame[15], уходит не меньше часа. Мне бы это вряд ли понравилось, но вам, молодежи, все нипочем.
– Зависит от того, – сказал я, – зачем ты приехал в Париж – по делу или для развлечения.
Если я вовлеку его в разговор, я буду в безопасности. Мне вовсе не улыбалось остаться наедине с моей мнимой матерью – без сомнения, она инстинктивно почувствует, что тут что-то не так.
– Именно, – сказал кюре, – и я надеюсь, что вы соединили одно с другим. Что ж, не буду вас дольше задерживать…
И, неожиданно соскользнув с кресла на колени, он закрыл глаза и стал быстро-быстро шептать молитву; мадемуазель Бланш последовала его примеру, а графиня сложила ладони и опустила голову на массивную грудь. Я тоже встал на колени; фокстерьеры подбежали ко мне, втягивая носом воздух, и стали теребить карманы. Глянув уголком глаза, я заметил, что служанка, приведшая меня сюда, также преклонила колени и, крепко зажмурившись, произносит нараспев ответствия на вопросы в молитве кюре. Тот дошел до конца своего ходатайства перед Богом и, воздев руки, осенил всех присутствующих крестом, затем с трудом поднялся на ноги.
– Bonsoir, madame la comtesse, bonsoir, monsieur le comte, bonsoir, mademoiselle Blanche, bonsoir, Charlotte[16], – сказал он, перемежая поклоны и кивки, его розовое лицо расплылось в улыбке.
Перед дверьми кюре и мадемуазель задержались, так как, состязаясь в учтивости, они настойчиво пропускали друг друга вперед; наконец кюре вышел первым, сразу же следом за ним, низко опустив голову, как церковный прислужник, мадемуазель Бланш.
В углу комнаты Шарлотта смешивала какие-то лекарства; подойдя к нам со стаканом, она спросила:
– Господин граф тоже будет здесь обедать, как обычно?
– Разумеется, идиотка, – сказала графиня. – И я не собираюсь пить эту дрянь. Выплесни ее. Пойди принеси подносы с обедом. Ступай!
Она нетерпеливо указала рукой на дверь, лицо ее сморщилось от раздражения.
– Подойди ко мне. Ближе, – сказала она, подзывая меня и указывая рукой, чтобы я сел рядом; собачонки вспрыгнули ей на колени и улеглись там. – Ну как, удалось тебе? Ты договорился с Корвале?
Это был первый прямой вопрос, заданный мне в замке, от которого я не мог отшутиться или отделаться какой-нибудь незначащей фразой.
Я проглотил комок в горле.
– Что удалось? – спросил я.
– Возобновить контракт, – сказала она.
Значит, Жан де Ге ездил в Париж по делу. Я вспомнил, что в бюваре письменных принадлежностей, который был в одном из чемоданов, я видел конверты и папки. Его приятель, окликнувший меня у станции, намекнул, что поездка не удалась. Дело, по видимости, было серьезным, а выражение глаз графини снова напомнило мне слова Жана де Ге о человеческой алчности: «…главное – утолить ее… дать людям то, чего они хотят…» Раз это его кредо, он, несомненно, удовлетворил бы сейчас желание матери.
– Не волнуйтесь, – сказал я, – я все уладил.
– Ах, – она облегченно пробормотала что-то, – тебе действительно удалось столковаться с Корвале?
– Да.
– Поль такой болван, – сказала она, устраиваясь поудобней в кресле, – вечно брюзжит, вечно недоволен, все представляет в черном цвете. По его словам, мы полностью разорены и должны прямо завтра ликвидировать дело. Ты уже видел его?
– Когда я приехал, – сказал я, – он как раз собирался в город.
– Но ты сообщил ему новости?
– Нет, он спешил.
– Столько ждал, мог бы и еще подождать, чтобы их услышать, – ворчливо проговорила она. – Что с тобой? Ты болен?
– Я слишком много пил в Ле-Мане.
– В Ле-Мане? Зачем пить в Ле-Мане? Ты что, не мог задержаться в Париже, если тебе хотелось отметить свой успех?
– В Париже я тоже пил.
– Ах! – На этот раз в ее вздохе было сочувствие. – Бедный мальчик, – сказала она. – Тебе здесь трудно, да? Надо было остаться подольше и позабавиться всласть. Подойди, поцелуй меня снова. – Она притянула меня к себе, и я опять был погребен под оплывшими складками ее тучного тела. – Надеюсь, ты весело провел время, – понизив голос, сказала она. – Весело, да?
Намек в ее голосе был достаточно прозрачным. Но это не вызвало во мне отвращения, напротив, меня позабавило, даже заинтриговало то, что эта чудовищно похожая на меня туша, которая только что молилась вместе с кюре, хочет разделить интимные секреты сына.
– Естественно, я хорошо повеселился, maman, – сказал я, отодвигаясь от нее; я заметил, что назвать ее «maman» не стоило мне усилий. Как ни странно, это поразило, мало того – ужаснуло меня больше, чем все, что говорила она сама.
– Значит, ты привез мне подарочек, который обещал?
Глаза ее совсем утонули в веках, тело напряглось от ожидания. Внезапно атмосфера в комнате неуловимо изменилась, стала накаленной. Я не знал, что ей ответить.
– Разве я обещал вам подарок? – спросил я.
Подбородок ее обмяк, челюсть отвисла, глаза глядели на меня с такой жгучей мольбой, с таким страхом, каких я не мог и представить минуту назад.
– Ведь ты не забыл? – сказала она.
К счастью, мне не пришлось отвечать – да и что я мог ей ответить? – так как в комнату вошла Бланш. Мать тут же изменила выражение лица, точно надела маску. Наклонившись к собакам, лежавшим у нее на коленях, она принялась их ласкать.
– Полно, полно, Жужу, перестань кусать свой хвост, веди себя хорошо, пожалуйста. Отодвинься немного, Фифи, ты разлеглась на обоих коленах. Ну-ка, пойди к своему дяде.
Она всунула мне в руки ненужную мне собачонку, та извивалась и корчилась, пока не вырвалась от меня, и забилась под огромное кресло матери.
– Что такое с Фифи? – удивленно сказала та. – Она никогда раньше от тебя не убегала. Взбесилась она, что ли?
– Оставьте ее, – сказал я. – Она чувствует дорожный запах.
Животное не поддалось обману. Это было любопытно. В чем заключалось мое чисто физическое различие с Жаном де Ге? Графиня снова откинулась на спинку кресла и мрачно смотрела на дочь. Та застыла, прямая как палка, руки – на спинке стула, глаза устремлены на мать.
– Я правильно поняла – сюда требуют подать два подноса с обедом? – сказала она.
– Да, – отрывисто бросила maman, – Жану приятней обедать тут, со мной.
– Вы не думаете, что и так уже достаточно возбуждены?
– Ничего подобного. Я совершенно спокойна, как ты видишь. Тебе просто хочется испортить нам удовольствие.
– Я никому ничего не хочу портить. Я думаю о вашем благе. Если вы перевозбудитесь, вы не сможете уснуть, и завтра, как уже бывало не раз, вас ждет тяжелый день.
– У меня будет еще более тяжелый день и тяжелая ночь, если Жан сейчас уйдет.
– Хорошо, – невозмутимо произнесла Бланш; говорить сейчас больше было не о чем, и она принялась прибирать разбросанные повсюду газеты и книги; меня вновь поразил ее монотонный, бесстрастный голос. Ни разу за все время она не взглянула в мою сторону, словно меня вообще не было в комнате. На вид я дал бы ей года сорок два – сорок три, но могло быть и меньше, и больше. Единственным украшением ее одежды – черная юбка и джемпер – был висевший на цепочке крест. Она поставила рядом с креслом матери обеденный столик.
– Шарлотта уже дала вам лекарство? – спросила она.
– Да, – ответила мать.
Дочь села подальше от гудящей печки и взяла в руки вязанье. Я заметил на столе молитвенник в кожаном переплете и Библию.
– Почему ты не уходишь? – выйдя из терпения, внезапно спросила мать. – Ты нам не нужна.
– Я жду, пока Шарлотта принесет обед, – последовал ответ.
Они обменялись всего несколькими фразами, и я сразу же встал на сторону матери. Почему – трудно сказать. То, как она держалась, было не очень похвально, и все же она вызывала во мне симпатию, а дочь – наоборот. Я подумал: уж не потому ли мне так нравится мать, что она похожа на меня?
– У Мари-Ноэль опять были видения, – сказала графиня.
Мари-Ноэль… Кто-то внизу, в гостиной, упомянул, что у Мари-Ноэль температура. Кто она – еще одна набожная сестра? Я чувствовал, что от меня ждут отклика.
– Наверно, потому, что у нее жар, – сказал я.
– Нет у нее никакого жара. Она вообще не больна, – сказала графиня. – Просто она любит быть в центре внимания. Что такое ты ей сказал перед тем, как уехал в Париж? Это очень ее расстроило.
– Ничего я ей не говорил, – ответил я.
– Ты забыл. Она без конца твердила Франсуазе и Рене, что ты не вернешься. И не только ты сказал ей это, но и Святая Дева. Не так ли, Бланш?
Я взглянул на молчавшую сестру. Она перевела бледные глаза с пощелкивающих спиц на мать; на мать, не на меня.
– Если у Мари-Ноэль бывают видения, – сказала она, – а я, в отличие от всех вас, в это верю, пора отнестись к ним серьезно. Я уже давно твержу об этом, и кюре со мной согласен.
– Глупости, – возразила ей мать. – Я как раз сегодня беседовала насчет девочки с кюре. Он говорит, это довольно распространенная вещь, особенно среди бедняков. Возможно, Мари-Ноэль наслушалась этого от Жермен. Я спрошу Шарлотту. Шарлотта все знает.
На лице Бланш не отразилось никаких чувств, но губы ее сжались.
– Не надо забывать, – сказала она, – что кюре не делается моложе, он теряется, когда с ним заговаривают сразу несколько человек. Если видения не прекратятся, я напишу епископу. Он найдет, что нам посоветовать, и я не сомневаюсь в том, каков будет его совет.
– Каков же? – спросила мать.
– Он посоветует, чтобы Мари-Ноэль жила среди людей, которые не станут растлевать ее душу, там, где она сможет положить свой дар на алтарь Всевышнего для его вящей славы.
Я ждал, что последует взрыв, но графиня, ничего не сказав, погладила собачонку у себя на коленях и, вынув из бумажного кулька сбоку кресла облитую глазурью конфету, сунула ей в зубы.
– Ешь, ешь… Вкусно, да? – сказала она. – Где Фифи? Фифи, хочешь конфетку?
Второй терьер выбрался из-под кресла и, вспрыгнув ей на колени, стал тыкаться носом в кулек.
– Ты дурочка, Бланш, – продолжала графиня. – Если уж в нашей семье заведется святая, будем держать ее дома. Это открывает большие возможности. Что нам мешает превратить Сен-Жиль в центр паломничества? Естественно, без одобрения епископа и церкви тут не обойтись, но, пожалуй, об этом стоит подумать. Наконец-то появятся деньги, чтобы починить крышу нашей церкви. От «Защиты памятников» помощи не жди.
– Душа Мари-Ноэль важней, чем крыша церкви, – сказала Бланш. – Если бы это было в моей власти, она завтра же покинула бы замок.
– Ты завистлива, вот в чем твоя беда, – сказала мать, – ты завидуешь ее хорошенькому личику, ее большим глазам. Наступит день, и Мари-Ноэль забудет о всех этих видениях, она захочет иметь мужа.
Графиня толкнула меня локтем в бок. Я не удивился, что Бланш молчит.
– Не так ли, Жан? – сказала мать.
– Возможно, – ответил я.
– Дай бог, чтобы я успела увидеть свадьбу. Он должен быть богат…
В комнату вошла Шарлотта с подносом в руках, следом – маленькая краснощекая femme de chambre[17] лет восемнадцати; увидев меня, она покраснела, хихикнула и, сказав: «Bonsoir, monsieur le comte»[18], поставила поднос с моим обедом на столик. Я тоже пожелал ей доброго вечера.
Бланш поднялась, отложив в сторону вязанье.
– Вы хотите видеть Франсуазу или Рене перед тем, как ляжете спать? – спросила она.
– Нет, – ответила ей мать. – Они обе пили у меня чай. Я буду хорошо спать, раз Жан вернулся, и не желаю, чтобы меня беспокоили, в особенности – ты.
Бланш подошла к матери и, поцеловав, пожелала спокойной ночи. Затем вышла из комнаты, так и не заговорив со мной и ни разу на меня не взглянув. Интересно, что сделал Жан де Ге, чтобы вызвать такую обиду? Я открыл супницу на своем подносе. Запах казался аппетитным, а я был голоден. Маленькая горничная, которую Шарлотта назвала Жермен, вышла следом за Бланш, но Шарлотта осталась и теперь из глубины комнаты наблюдала, как мы едим.
Подстегиваемый любопытством, я отважился задать матери вопрос:
– Что такое с Бланш?
– Ничего особенного, – ответила она. – Во всяком случае, сегодня она меньше действовала мне на нервы, чем обычно. Ты заметил, она не набросилась на меня, когда я сказала, что иметь в семье святую открывает большие возможности?
– Она, верно, была возмущена, – сказал я.
– Возмущена? Ты хочешь сказать «восхищена»! Сам увидишь, она постарается реализовать эту мысль. Если видения Мари-Ноэль покроют отраженной славой саму Бланш и Сен-Жиль, что может быть лучше? У Бланш появится цель в жизни… Шарлотта, ты здесь? Убери супницу, я больше не хочу. И дай господину Жану вино… Почему ты не рассказываешь мне о Париже, Жан? Ты еще ничего не рассказал.
Я стал рыться в памяти, стараясь представить себе Париж. Во время последнего отпуска я там не был, да к тому же то, что я знал и любил – музеи, исторические здания, – вряд ли было интересно графине. Я принялся рассказывать о ресторанах, что было ей понятно, о ценах, что понравилось ей еще больше, а затем, словно по наитию свыше, о воображаемых посещениях театра и встрече с друзьями военных лет – она сама подсказывала мне их имена, и это сильно меня выручало. К тому времени как мы кончили есть – а поели мы хорошо – и Шарлотта забрала подносы, я чувствовал себя с графиней свободней, чем с кем-либо другим когда-либо в жизни. Причина была проста: она шла мне навстречу, принимала меня таким, какой я есть, любила меня, верила мне, полагалась на меня; в подобной ситуации я еще не бывал. Если бы мы встретились как посторонние люди, нам нечего было бы сказать друг другу. Как ее сын, я мог не бояться, что мои слова вызовут у нее неодобрение. Я смеялся, шутил, болтал чепуху, и непривычная свобода доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Пока графиня не спросила меня, когда Шарлотта вышла из комнаты:
– Жан, ты ведь не мог забыть о подарочке для меня? Ты просто шутил, да?
И снова – отвисшая челюсть, молящие глаза. Перемена была разительной. Куда исчезли злой юмор, чертики в глазах, вспыльчивость, непринужденная веселость и сердечное тепло? Передо мной, крепко вцепившись мне в руки, сидело жалкое, дрожащее создание. Я не знал, что сказать, что сделать. Я поднялся, подошел к дверям и позвал:
– Шарлотта, где вы?
Собачонки, разбуженные моим голосом, соскочили с колен графини на пол и принялись яростно лаять.
Шарлотта тут же вышла из соседней комнаты, и я сказал:
– Госпоже графине нехорошо. Лучше пойдите к ней.
Она взглянула на меня и спросила:
– Вы разве не привезли ей это?
– Что – это? – недоумевающе проговорил я; она пристально на меня посмотрела, чуть прищурив глаза.
– Вы сами знаете, господин граф, что вы обещали привезти из Парижа.
Я попытался представить содержимое чемоданов и вспомнил пакеты, похожие на подарки. Что в них было, я не знал, не знал я и того, где они сейчас находились.
Шарлотта сказала быстро:
– Идите и скорей найдите это, господин граф. Иначе она будет страдать.
Я прошел по коридору, спустился по винтовой лестнице на второй этаж и снова остановился на площадке, не зная, куда повернуть. Слева из какой-то комнаты раздался звук льющейся воды, и я неуверенно двинулся по коридору, пока не увидел полуоткрытую дверь рядом с дверью, которая, по-видимому, вела в ванную; там кто-то ходил, и я зашел в следующую комнату, благо двери стояли настежь, а внутри никого не было. Я быстро обвел ее глазами и, к своему облегчению, увидел, что мне повезло. Я попал в небольшую гардеробную и узнал халат, брошенный на стул, и щетки для волос. Кто-то уже вынул вещи и убрал чемоданы, но на столе аккуратно, рядком, как подарки под елкой, лежали пакеты, которые я видел в одном из них. Я вспомнил, что на каждом была записка, подсунутая под ленточку. Тогда, когда я впервые видел их, они ничего мне не сказали, но теперь за всеми этими «Ф», «Р», «Б», «П» и «М-Н» стояло определенное имя. Среди них был пакет, адресованный maman, в простой оберточной бумаге, без затейливой упаковки, на бечевке – печать. Я взял его, вышел из комнаты и снова поднялся по лестнице.
Шарлотта уже ждала меня на площадке.
– Принесли? – спросила она.
– Да, – ответил я. – Она хочет, чтобы я сам дал это ей?
Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила:
– Нет, нет… – словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: – Спокойной ночи, господин граф. – Затем быстро пошла от меня по коридору.
Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство… бывают припадки… Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета – неважно, что это, – принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой – я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной.
Я зашел в гардеробную и остановился, почувствовав вдруг, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос:
– Ты уже пожелал maman доброй ночи?
Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге?
– Ты здесь, Жан? – снова позвал голос. – Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. – Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату.
Я пошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца… Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери.
Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос:
– Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе?
Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза – волосы накручены на папильотки, на плечах воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной.
Она сказала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно:
– Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху… Хоть бы ты когда-нибудь подумал обо мне… Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным.
Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне.
Я по глупости думал, будто Франсуаза – жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, – ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем.