Вы здесь

Кодекс чести. Начало пути русского офицера (сборник). Александр Сергеевич Лукомский (И. Н. Гребенкин, 2017)

Александр Сергеевич Лукомский

ЛУКОМСКИЙ Александр Сергеевич (1868–1939) – родился в семье военного инженера. Обучался в Симбирской и Полтавской военных гимназиях, окончил Петровско-Полтавский кадетский корпус (1885), Первое Павловское военное училище и старший курс Николаевского инженерного училища (1888), Николаевскую академию Генерального штаба по 1-му разряду (1897). В 1888–1894 гг. проходил службу в 11-м саперном батальоне. С 1897 г. занимал должности в штабах соединений, округов, в Главном управлении Генерального штаба.

В годы Первой мировой войны – в действующей армии на командных и штабных должностях. Генерал-лейтенант. С июня 1917 г. – начальник штаба Верховного главнокомандующего. Один из ближайших сподвижников генерала Л. Г. Корнилова. В годы Гражданской войны – в белых армиях на Юге России на высших штабных и административных должностях. С февраля 1920 г. – в эмиграции, проживал во Франции. Автор мемуаров.

Очерки из моей жизни

(отрывок)

[27]

Симбирская военная гимназия

В первых числах августа 1879 г. моя мать привезла меня в Симбирск. Остановились мы у моей двоюродной бабушки Варвары Егоровны Радионовой.

Первое впечатление, которое на меня произвела В. Е. Радионова, было крайне отрицательное. Я привык к свободе и был несколько распущен. Бабушка же оказалась женщиной властной и казалась крайне строгой. Я сразу почувствовал, что противоречия она не терпела. Большой дом, в котором все ходили чуть ли не на цыпочках, чтобы не рассердить Варвару Егоровну, показался мне тюрьмой, а хозяйка – деспотом, ко мне придирающимся на каждом шагу.

Но через несколько дней мнение о бабушке я изменил. Я понял, что она, при внешней строгости, добра бесконечно. Вскоре я понял, что ее действительно боятся только власть имущие (не исключая местного губернатора) и действительно в чем-либо провинившиеся. Их В. Е. не щадила и с присущей ей прямотой и резкостью отчитывала. Симбирское общество ее уважало и побаивалось.

Мелкий же люд и свои, домашние, только делали вид, что ее боятся, а в действительности эксплоатировали ее доброту. Через несколько дней пребывания в ее доме и я стал одним из «эксплоататоров».

Своим новым положением я прежде всего воспользовался для удовлетворения своей страсти хорошо и много поесть. Варвара Егоровна любила закармливать и считала, что и дети должны много есть. Увидя, что я люблю покушать, она отдала приказание экономке меня ублаготворять…

Экзамены прошли хорошо, и я был принят во второй класс Симбирской военной гимназии. Директором гимназии был генерал-майор Якубович, а инспектором классов полковник Ельчанинов. Оба они были прекрасными педагогами и отличными воспитателями. Помню до сих пор нашего общего любимца – учителя естественной истории, фамилию которого, к сожалению, забыл. Он нас постоянно водил на прогулки по окрестностям Симбирска и своими беседами и рассказами умел всех заинтересовать и внушить любовь к своему предмету.

Я пробыл в Симбирской гимназии всего один год, но этот год является одним из лучших воспоминаний моей юности. Хороший подбор преподавателей, руководимый директором и инспектором классов, достигал того, что ученье давалось мальчикам легко и вызывалось хорошее, здоровое соревнование.

Это мое впечатление впоследствии было подтверждено моими однокашниками при встрече с ними уже в военном училище и офицерами. Они мне подтвердили, что учебное дело в Симбирской гимназии было поставлено прекрасно. Громадный процент оканчивавших Симбирскую гимназию хорошо знал русский язык, математику и историю.

Помню трагический случай с одним из моих сверстников во время одной из прогулок под руководством учителя естественной истории. Учитель нам как-то рассказал, что в некоторых районах России крестьяне считают грехом убивать змей, но, чтобы обезвредить ядовитых змей, они палкой прижимают голову змеи к земле, затем свободной рукой берут змею около самой головы и при помощи перочинного ножа вырывают у нее ядовитые зубы и затем отпускают ее на волю.

Во время следующей прогулки один из моих приятелей увидел гадюку, свернувшуюся кольцом и гревшуюся на солнце. Не имея палки, он решил просто схватить змею около самой головы. Задумано – сделано. Он схватил змею, но, вероятно, не у самой головы, и она ужалила его в кончик пальца. Змея была нами убита, а укушенного змеею мальчика учитель заставил высосать ранку и смазал ее йодом. К вечеру у моего приятеля поднялась температура, рука вспухла, и он довольно долго пробыл в лазарете. Этот случай нам наглядно показал, что со змеями шутить небезопасно.

Помню «воскресные чаи», которые доставляли большое удовольствие и малым и большим гимназистам. В каждом возрасте[28] по воскресеньям, от 8 до 10 часов вечера, устраивались чаи. Чай и сахар были «казенные». Гимназисты же доставляли или покупали дополнительные продукты (хлеб, пирожные, сухари, варенье, конфекты и проч.) по способности. На «чай» приходили директор, инспектор, воспитатели и учителя. Каждый из них приносил свою «лепту». Чаепитие сопровождалось туманными картинами, небольшими рассказами преподавателей и воспитателей, живыми картинами, а иногда концертами, любительскими спектаклями, танцами… Программа вечеров обсуждалась заранее, и «возрасты» соперничали один с другим в смысле интереса своих вечеров. По более значительным праздникам, с разрешения начальства, приглашались знакомые и родственники и устраивались танцы с «настоящими барышнями». Гимназисты настолько любили эти вечера, что большинство отпускных возвращалось в гимназию к 8 часам вечера воскресенья, чтобы их не пропускать. Эти отпускные были и главными поставщиками различных вкусных вещей, которые покупались и приготовлялись их родителями или родственниками.

Эта забота дать здоровое и приятное развлечение для мальчиков и юношей со стороны педагогического и воспитательного состава имела громадное воспитательное значение, отвлекая молодежь от различных дурных поступков. Она же скрашивала жизнь тем воспитанникам, которым некуда было пойти в отпуск.

Вечер субботы и воскресенья я проводил поочередно у бабушки Радионовой и у двух моих теток: Языковой и фон Румель. На Рождество, Масленицу и Пасху я ездил в именья Языковых и Румель. Осталось у меня в памяти, что лучшим развлечением в деревне было катанье на тройках.

Год моего пребывания в Симбирской военной гимназии промелькнул как сон и оставил приятные воспоминания на всю жизнь.

Заканчивались экзамены для перехода в третий класс. Я мечтал о поездке на лето в Севастополь, но надеялся, что меня никуда из Симбирска переводить родители не будут. Я им писал, что очень хотел бы остаться в Симбирской военной гимназии. Но вот однажды меня вызвали к инспектору классов, и от него я узнал, что получена бумага из Петербурга о переводе меня в Полтавскую военную гимназию. Я был очень огорчен.

В мае 1880 г. в сопровождении окончившего военную гимназию Николаева[29] я отправился в Севастополь. Путь наш лежал через Нижний Новгород – Москву – Харьков. Из Симбирска в Нижний Новгород мы выехали во 2-м классе на небольшом пароходе общества «Самолет».

В первую же ночь нашего путешествия мы пережили крупную неприятность. После полуночи, когда все уже спали, я проснулся от какого-то резкого толчка и был сброшен с верхней койки на пол каюты. Еще не придя в себя со сна, я услышал крики: «Тонем, тонем!» Николаев и я натянули на себя сапоги и шинели и побежали на палубу. Кругом стоял крик и страшная суматоха.

Оказалось, что на нас налетел какой-то встречный пароход и, ткнувшись носом в бок нашего парохода, несмотря на крики о помощи, бросился наутек вниз по Волге. Удар пришелся в районе 1-го класса, и вода хлынула в большую пробоину. Наш капитан не растерялся, повернул пароход к берегу и выбросился на отмель. Опасность миновала.

Когда я с Николаевым выскочили на палубу, мы наткнулись на совершенно голую даму, которая, стоя около мачты, истерически рыдала. Какой-то пассажир накинул на нее свое пальто. Как потом оказалось, эта дама, пассажирка 1-го класса, в момент столкновения меняла перед сном рубашку. От испуга, она выскочила на палубу «как мать родила».

Волнение среди публики на пароходе долго не улегалось. Серьезно пострадавшим оказался только один буфетчик 1-го класса. Его жена и дочь спали в буфетной. Когда вода хлынула в помещение 1-го класса, он бросился в буфетную, чтобы вывести оттуда жену и дочь, но дверь не открывалась, и он в отчаянии руками разбил стекла в двери и перерезал себе вены на руках. Сразу ему не помогли, и он через несколько времени скончался от потери крови.

Целый день мы простояли на отмели, и только в конце дня нас пересадили на догнавший нас пароход того же общества «Самолет». Дальнейшее путешествие было без приключений.

Осталось у меня в памяти пребывание на Московском вокзале, где меня жестоко оскорбили две какие-то дамы. Николаев куда-то ушел, а я остался при вещах в зале 1-го и 2-го класса. Пришедшие в зал две дамы сели против меня. Через несколько времени одна из дам стала со мной заговаривать и предложила мне конфект. Мне показалось неприличным «заигрывание» баб с почти «взрослым» военным гимназистом, и я упорно отмалчивался, а от конфект отказался. Дамы сначала начали смеяться, называя меня букой и крымским яблочком, а затем стали меня целовать… Я отбивался и пришел в раж, а они еще больше меня стали тормошить… Наконец я вырвался и забился в угол зала. Пришедший Николаев с трудом меня успокоил.

По приезде в Севастополь я был принят в компанию военных гимназистов, которые держали себя обособленно от «шпаков», то есть штатских, и были в открытой вражде с местными учениками реального училища. На нижней аллее Мичманского бульвара постоянно происходили «бои» противников, как групповые, так и в одиночку – один на один. «Шпаков» было больше, среди них были многие великовозрастней, чем мы, и нам стало жестоко доставаться. Мы стали искать союзников. Моя дружба с уличным мальчишкой «Козлом» нам помогла. Договорившись с «Козлом» и уплатив ему некоторую мзду съедобными вещами, мы условились, что в указанный вечер десяток мальчишек под предводительством «Козла» спрячутся в кустах и по сигналу бросятся нам на помощь. Затем был послан «вызов шпакам». Результат боя превзошел все наши ожидания. Своевременное вступление в бой нашего резерва ошеломило врагов, и они позорно бежали с места битвы…

После этого боя «шпаки» уступили нам первенство и перестали нас затрагивать, боясь грозных для них наших союзников. Но «дань» союзникам нам пришлось уплачивать в течение всего лета…

До сих пор мне хорошо памятен один случай, который меня в то время ужасно обидел и огорчил. Бродя по окрестностям Севастополя с моим приятелем Александром Еранцовым, мы забрели к Херсонесскому монастырю. Там мы наткнулись на древнего монаха, сидевшего на камне и гревшегося на солнце. Он нас подозвал, услышав наши голоса и, сказав, что он слепой, стал ощупывать голову Еранцова. Затем он сказал Еранцову: «Дай я тебя благословлю. Тебе предстоит большая будущность. Ты будешь скромным героем, хорошим военачальником и будешь делать много добра».

Еранцов был очень доволен. Подошел к старцу и я.

Результат ощупывания моей головы дал для меня неблагоприятные результаты. Старый монах стал волноваться, а затем закричал: «Уходи, уходи; тебя не благословлю. Ты будешь кутилой, пьяницей и беспутным человеком». Я как ошпаренный бросился от монаха и долго не мог этого забыть и простить ему обиду…

Много раз в жизни я впоминал это предсказание. Относительно Еранцова оно оправдалось в той части, что, действительно, Александр Еранцов был всегда честным, скромным и многим помогал; но став военным юристом, он не стал военачальником и героем. Что же касается меня, то, по совести говоря, было несколько моментов в жизни, когда только страсть к охоте и природе пересиливали «легкомысленный» образ жизни и отвращали меня от пагубного пути…

Лето 1880 года протекло быстро, и в августе моя мать повезла меня в Полтаву.

Полтавская военная гимназия, переименованная, кажется, в 1882 году в кадетский корпус

Приехали мы в Полтаву вечером и остановились в гостинице. На другой день утром моя мать повезла меня в гимназию. После представления директору, генералу Семашко, я был отпущен к матери до 11 часов вечера. Вечером меня мать проводила в гимназию.

Дежурный воспитатель отвел меня в спальню и указал мне предназначенную для меня постель. Я быстро разделся и юркнул под одеяло.

Голова моя была полна мыслей о том, что меня ожидает в новой гимназии: какие товарищи, какие порядки, какое начальство… Спать я не мог. Через несколько времени я увидел, что к моей кровати приблизились какие-то две фигуры; я притворился спящим и напряженно стал прислушиваться к их разговору, который велся полушепотом. «Вот здесь устроили новичка». – «Да, я знаю; нам надо его завтра испытать. Я придумал хорошую штуку. Я его утром заставлю выпить стакан воды, насыщенный солью».

Эта перспектива не навеяла на меня сон, и я проворочался до утра, думая о предстоящем испытании и соображая о лучшем способе реагировать на него.

При первом же звуке трубы, возвещавшей, что пора вставать, я увидел перед своей кроватью группу гимназистов в одном белье; впереди стоял крупный и широкоплечий гимназист со стаканом в руке.

«Ну, новичок, вставай», – сказал этот гимназист. Я быстро вскочил на ноги и очутился перед группой мальчиков, с интересом меня разглядывавших. – «Посмотрим теперь, что ты из себя представляешь: молодец ты или баба, то есть дрянь. Как твоя фамилия?» – «Лукомский». – «Ну вот, Лукомский, потрудись немедленно и одним духом выпить стакан воды. Получай».

Я взял стакан, приподнес его к губам и, почувствовав рассол, швырнул стакан на пол и со всего маха залепил пощечину поднесшему мне это угощение.

Через минуту я, с окровавленной физиономией, был повергнут на пол. Другие гимназисты стащили с меня совершенно озверевшего своего приятеля.

Пострадал я изрядно, но было признано, что я «молодец» и что испытание выдержал. До окончания корпуса избивший меня Быков, первый силач в классе, стал моим самым близким другом и впоследствии неоднократно меня вызволял из всяких неприятных историй. Но все же этот прием, «крещение», как называлось, произвел тогда на меня очень тяжелое впечатление. К таким приемам в Симбирской военной гимназии не прибегали, и вообще меня поразила грубость нравов моих новых приятелей.

Впоследствии я понял, что это являлось прямым следствием того, что воспитатели в Полтавской гимназии гораздо меньше занимались своими воспитанниками, чем в Симбирской гимназии.

Многое и другое в Полтавской гимназии показалось мне много хуже того, что было в Симбирске. Прежде всего – кормили и плохо, и голодно. На этой почве вскоре после моего перевода в Полтавскую гимназию произошла очень крупная история: голодный бунт. Затея шла, конечно, от воспитанников старших классов, сумевших подговорить все классы.

Однажды во время обеда на всех столах поднялся страшный шум и крики: «Не хотим есть тухлые котлеты. Уберите эту дрянь. Лучше кормите одним хлебом, а не давайте тухлятину. Воры! Мы голодны!» и т. д.

Хаос был полный. В появившегося эконома полетели котлеты. Сбежавшееся начальство не могло успокоить взбунтовавшихся гимназистов. Наконец пришел директор, генерал Семашко, и с трудом успокоил публику, обещав все разобрать.

Расследование велось долго и, по-видимому, начальство убедилось, что основания для «бунта» были серьезные. Дело было замято, нас стали кормить лучше и между 2-м и 3-м уроками выдавали дополнительно по довольно большому куску белого хлеба.

Но все же пища, даваемая в Полтавской военной гимназии, была менее вкусна и менее обильна, чем в Симбирской. В последней и по моим впечатлениям, и по письмам, которые я получал от моих прежних приятелей, никогда не жаловались на «голод» и на плохое качество пищи. Мы же, в Полтаве, чувствовали себя часто голодными и старались «подкармливаться» своим попечением: покупали во время прогулок у баб пончики, а по воскресеньям накупали просфор. Но, конечно, так могли «подкармливаться» только те, у кого водились карманные деньги… Многим же это было недоступно.

Как я сказал, начальство «замяло» историю «голодного бунта». Но, как дальше будет видно, не забыло, и гимназисты, которых считали зачинщиками, впоследствии пострадали. О воскресных «чаях», которые так все любили в Симбирской гимназии, в Полтаве не было и помина. Вообще большинство воспитателей в Полтавской военной гимназии не стремилось близко подойти к своим воспитанникам.

Не особенно приятны были мои первые впечатления и по учебной части. Обидел меня учитель истории Павловский. На одном из уроков истории Павловский меня вызвал к доске. Как мне казалось, я урок хорошо знал и остался доволен своим ответом. Учитель меня выслушал и, ничего не сказав по поводу моего ответа, отпустил. Когда я сел на свое место, мои соседи стали меня подбивать спросить, какой балл мне поставили.

«А разве можно об этом просить?» – спросил я. «Конечно, у нас это принято».

Я набрался храбрости и, встав, спросил учителя: «Сколько вы мне поставили за мой ответ?» Павловский, видимо, удивился моей дерзости, несколько секунд на меня смотрел и затем ответил: «Семерку».

Вероятно увидев, что я удивился и огорчился столь низкой оценкой моего ответа по 12-балльной системе, в свою очередь задал мне вопрос: «А тебе этого мало?» – «Да, мало, – ответил я. – Мне кажется, что я ответил хорошо». – «Тебе „кажется“, а мне не „кажется“, я тебе поставил столько, сколько ты заслужил своим ответом. Если же тебе „кажется“, что это мало, попробуй пойти на базар и купить семерку».

Кругом раздался гогот, а я, сконфуженный и оскорбленный, сел на свою скамейку.

Долго я не мог забыть этого глупого ответа Павловскому. Я его невзлюбил, и он мне платил той же монетой. До окончания курса я чувствовал, что он враждебно ко мне относился и, как мне казалось, умышленно понижал отметки за мои ответы. Как я ни старался, я никогда не мог получить у него полной отметки.

К первым неприятным впечатлениям присоединилось и то, что в Полтаве у меня не оказалось ни родственников, ни знакомых, и я никуда не мог ходить в отпуск по воскресеньям.

Мой первый год пребывания в Полтавской военной гимназии скрасился наступлением рождественских праздников и поездкой в отпуск к родителям в Севастополь.

Попав на Рождество в Севастополь, я забыл все неприятные впечатления, связанные с переводом в Полтавскую военную гимназию, и понял, что некоторые минусы по сравнению с Симбирской военной гимназией сторицею возмещаются возможностью ездить в отпуск домой не только летом, но и на Рождественские и Пасхальные праздники.

Вернулся я после рождественских праздников в гимназию уже в более хорошем настроении, да и обстановка в гимназии, где завелись друзья и новые интересы, уже не казалась мне чуждой и неприятной.

Я привык к новой обстановке, и жизнь потекла нормально. Но вот наступило 1 марта 1881 года, и мы все были взволнованы и взбудоражены убийством Императора Александра II. Наша военная гимназия заворошилась как встревоженный улей. Мы никак не могли понять, как это могли найтись такие мерзавцы, которые могли поднять руку на боготворимого и, казалось, всеми любимого Монарха. К чувству горя присоединилось чувство оскорбления, нанесенного не только всему русскому народу, но, в частности, нам, воспитанникам военной гимназии. Изредка слышанное до того слово «нигилист» стало отныне выражением чего-то мерзкого, подлого. Мы собирались группами, целыми классами для обсуждения того, что произошло. Клялись отомстить, очистить Россию, когда вырастем, от подлой сорной травы; клялись быть верными Царю, защищать его от всяких предателей… Просили воспитателей нам все рассказать, нас наставить. Патриотический подъем и проявление беспредельной преданности и верности Царю все повышались и подогревались. Прошло два-три месяца, и вот как-то было приказано построиться всем возрастам[30]. Шепотом передавался откуда-то проникший слух, что кто-то приехал и о чем-то будет нас допрашивать.

Построились в большом портретном зале и с волнением ждали, что будет.

Вошел директор корпуса, престарелый генерал Семашко, в сопровождении инспектора классов и всех воспитателей. Рядом с директором корпуса был кто-то в судейской форме, как потом оказалось, прокурор местной судебной палаты, и несколько жандармских офицеров во главе с начальником губернского жандармского управления.

Директор обратился к нам с речью, что вот, по полученным сведениям, среди военных гимназистов есть много революционеров, что по рукам гимназистов ходят запрещенные книги и что, по приказанию из Петербурга, будет произведен обыск во всей гимназии.

Старик страшно волновался и грозил, что если что-либо будет найдено, то виновные жестоко пострадают, а военная гимназия будет опозорена. После этого он обратился к жандармскому генералу и просил его распоряжаться и делать то, что он найдет нужным.

Мы стояли подавленные и ничего не понимали.

Затем начался обыск. Перерыли все от чердаков до подвалов. В результате обыска действительно нашли у некоторых гимназистов запрещенные книги и какую-то компрометирующую переписку. Насколько помню, было арестовано человек двадцать, большей частью из старшего 7-го класса; но было арестовано несколько человек и из 4, 5 и 6 классов. Всех арестованных сейчас же куда-то увезли.

Как потом выяснилось, воспитанники 6 и 7 классов были затем отправлены в Туркестан, где по Высочайшему повелению были зачислены солдатами в полки, а воспитанники младших классов были отправлены в Вольскую военную прогимназию, служившую как бы дисциплинарным батальоном для других военных гимназий.

Среди арестованных оказались и вожаки «голодного бунта», о котором я выше писал. Были в гимназии разговоры (насколько верные, я, конечно, не знаю), что у них ничего не было найдено, но они были изъяты из Полтавской военной гимназиии как вообще неблагонадежный элемент. Впоследствии (кажется, через пять лет) арестованные были прощены и их приняли в военные училища.

Эта история взбудоражила всю жизнь нашей гимназии. Было уволено в отставку и несколько старых воспитателей, которые, вероятно, были признаны несоответственными.

Лето 1881 года я провел в отпуску в Севастополе, и скоро впечатления тяжелых событий весны этого года изгладились. В августе я вернулся в корпус.

С осени этого года в Полтавский институт благородных девиц поступила моя сестра Леля и еще две девочки из Севастополя. Посещая их каждое воскресенье в институте, я уже не чувствовал себя таким одиноким, как это было в предыдущий год. Кроме того, я уже сжился в гимназии и воспоминания о Симбирской гимназии заменились новыми интересами, новыми радостями и огорчениями.

Зимний период 1881–1882 года ознаменовался коренной ломкой внутренней жизни: гимназия была переименована в кадетский корпус; возрасты – в роты; старшая рота (6-й и 7-й классы) на строевые занятия выводилась с ружьями; младшие роты также усиленно обучались строевым занятиям; многие из стариков штатских воспитателей были заменены молодыми строевыми офицерами. Все это нам нравилось: мы стали себя чувствовать настоящими военными.

Среди новшеств было одно, о котором нельзя умолчать и которое явилось причиной двух драм.

Это введение телесного наказания – порки. В военных гимназиях порка не применялась; с переименованием же гимназий в корпуса было дано указание директорам, что при серьезных проступках вместо исключения из корпуса, с разрешения родителей, применять порку.

Директор корпуса, генерал Семашко, был вообще против телесных наказаний, но в редких случаях они стали применяться. Насколько мне известно, не было ни одного случая, когда родители бы предпочитали исключение из корпуса порке. Я помню, что наш воспитатель говорил, что на телеграмму, что предпочитают родители – взять ли своего сына из корпуса или разрешают его выпороть – всегда получался ответ: выпороть. Вот эта-то порка вызвала в бытность мою в корпусе два печальных случая.

Кадет 5-го класса, мальчик вообще скромный и хороший, был заподозрен своими же товарищами в краже. Он категорически отрицал свою вину, но отношения у него с классом обострились, и кто-то из кадет на него донес воспитателю. Началось расследование, и в конце концов его признали виновным и запросили его родителей, согласны ли они, чтобы его выпороли. Ответ получился утвердительный, и экзекуция состоялась.

На другой день, оставив записку, что его напрасно выпороли, бедный мальчик бросился с верхнего этажа в пролет между лестницами и разбился насмерть. Прошло несколько дней, и один из его товарищей по классу признался, что украл он, а не пострадавший. Как начальство, так и кадеты были потрясены происшедшим.

Другой случай был иного рода. В моем классе был мальчик, кажется, болгарин по происхождению, отличавшийся очень бурным и буйным характером. Начальство его терпеть не могло, а товарищи, хотя и не любили, но поддавались под его влияние. Он был очень властный, умел влиять на класс и был всегда зачинщиком различных шуток и гадостей, которые иногда подстраивались по отношению к воспитателям и учителям.

Однажды он заболел и был помещен в лазарет. Осмотревший его доктор (Медем) приказал фельдшеру прежде всего поставить заболевшему клизму, а затем дать слабительное.

Черномазый пациент категорически запротестовал, заявив, что живот у него не болит и клизму себе ставить он не позволит. Но доктор Медем был неумолим и приказал фельдшеру выполнить его указание.

Когда фельдшер пришел выполнять предписание доктора, пациент отказался подчиниться требованиям фельдшера, стал брыкаться ногами и драться. Фельдшер позвал на помощь одного из лазаретных служителей, мальчика связали и поставили ему клизму насильно. Но… когда операция была кончена, мальчик понатужился и окатил несчастного фельдшера с головы до ног… Сейчас же было доложено директору, и без всякого велено выпороть. Повели его в цейхгауз, где и была произведена экзекуция, а затем, через два дня, выздоровевший мальчик был выписан из лазарета.

Вернувшись вечером в свой класс, пострадавший, при помощи своих приятелей, собрал в нашей роте чуть ли не весь корпус. Сам он стал в громадной спальне на подоконник и обратился к присутствующим кадетам с замечательной речью, призывая отомстить за него начальству, допустившему истязание и поступившему совершенно незаконно. После своей речи он скинул штаны и показал нам действительно сильно исполосованные зад и спину… Служители, по-видимому, перестарались.




Хотя поступок кадета большинством и не одобрялся, но зажигательная речь и исполосованное тело произвели сильное впечатление, и толпа, вплотную набившая спальню, сильно заволновалась. Стали раздаваться выкрики против начальства, свистки, требования избить доктора и фельдшера… Дежурного воспитателя, порывавшегося водворить порядок и разогнать собравшихся кадет, под крики и гиканье просто вытолкали из спальни… Дело начало принимать серьезный оборот. К счастью, скоро появившемуся, всеми любимому, старику директору удалось успокоить разволновавшихся кадет и уговорить их разойтись по ротам.

Виновника бунта директор увел к себе на квартиру. С тех пор мы больше его не видели. Как впоследствии оказалось, директор вызвал срочной телеграммой отца провинившегося кадета и предложил ему взять сына из корпуса. Вся эта история этим и была потушена.

* * *

Директор корпуса, престарелый Семашко (если не ошибаюсь, Франц Иванович) доживал последние годы своего директорства. Будучи очень преклонного возраста и отличаясь чрезвычайной добротой, он распускал всех и все. На инспекторе классов, полковнике Анчутине, лежала тяжелая обязанность подтягивать то, что распускал директор, и вносить поправки в управление корпусом. Это ему не всегда удавалось, так как действовать надо было очень осторожно, чтобы не обидеть доброго и самолюбивого старика.

Единственная часть, за которой неустанно наблюдал Ф. И. Семашко и продолжал которой прекрасно руководить, – было преподавание математики. Будучи сам отличным математиком, он сумел подобрать и отличных преподавателей. Большинство кадет полюбило математику и занималось очень успешно. С глубоким уважением вспоминаю своего учителя математики Данкова.

Не то было с другими предметами. Общего руководства, по-видимому, было мало, и все зависело от случайного подбора учителей. Русский язык, к сожалению, был представлен очень плохо; хороших учителей не было. Мой класс, начиная с третьего до выпуска, вел по русскому языку Боровский, который, насколько мне известно, получил впоследствии крупное назначение по Министерству народного просвещения. Боровский был полной бездарностью и вел дело отвратительно. Большинство из нас окончило корпус полуграмотными и очень мало знакомыми с отечественной литературой. Он заставлял нас вызубривать назубок небольшие куски из различных произведений русских писателей и в буквальном смысле слова душил сочинениями. Но боже, что это были за сочинения! Требования Боровского были такие: должно быть написано возможно больше, на хорошей бумаге, каллиграфическим почерком и обязательно с красивой закладкой, и должно подаваться в приличной папке и сшито аккуратно и красиво. Разрешалось делать каких угодно размеров выписки из сочинений подходящих авторов. Он объяснял, что этим путем он заставит нас хорошо познакомиться с русской литературой. Но мы приспособлялись, читали мало, а представляли громоздкие сочинения чисто компилятивного характера. По наружному виду сочинения были великолепны, а по внутреннему содержанию – жалки.

По истории был один хороший преподаватель, но к нему я, к сожалению, не попал. Мой учитель истории был Павловский. Это был просто шут гороховый и мало чему нас научил. Уроки были сухие и малоинтересные.

Учитель физики и химии Гнедич был очень знающим физиком и прекрасным преподавателем. Мы все занимались этими предметами с любовью и с большим интересом.

Учитель естественной истории Шевелев был прекрасный человек, но довольно слабый преподаватель, не умевший внушить любовь к предмету. Но надо ему отдать справедливость в том, что он очень умел и ловко пользовался кадетами для пополнения естественного кабинета, давая каждому из нас перед отъездом на летние каникулы поручения привезти то или другое. Я помню, что я был в большом затруднении выполнить одно из таких поручений: достать хороший экземпляр омара, положить его на муравьиную кучу и затем, аккуратно собрав части омара, очищенные муравьями от мяса и пр. внутренностей, привезти их для естественного кабинета.

В Севастополе хорошего экземпляра омара не нашлось, и моя мать попросила капитана какого-то парохода купить подходящий экземпляр в Константинополе. Поручение было выполнено, но с большим трудом (хорошо еще, что на нашем хуторе под Севастополем оказались муравьиные кучи!).

Шевелев был в то же время воспитателем. По этой своей должности он дал нам, малышам (я тогда был в 4-м классе), хороший урок, нас всех очень сконфузивший и заставивший призадуматься.

Однажды, когда Шевелев был дежурным, несколько мальчишек по предварительному сговору забрались в дежурную комнату во время отсутствия из нее воспитателя и подложили под рваную обшивку спинки кресла губку, пропитанную чернилами. Мы все с наслаждением ожидали последствий. Вечером ничего не произошло, и мы были разочарованы, думая, что наш трюк не удался. На другое утро, перед чаем, Шевелев нас всех выстроил и произнес короткое слово, но которое запало в наши сердца. Он нас не ругал, не кричал, а говорил тихо, в его голосе чувствовались скорбь и слезы. Он сказал, что, сев в кресло, он почувствовал мокроту на спине. Дотронувшись рукой до мокрого места, он увидел, что его рука в чернилах. Осмотрев кресло, он все понял.

Дальше он сказал примерно следующее: «Вы поступили нехорошо. Чего вы достигли? Вы меня действительно неизвестно за что обидели; вы испортили мой единственный приличный виц-мундир. Мне, едва перебивающемуся с большой семьей на получаемое жалованье, вы причинили действительно большой ущерб. Хорошенько подумайте о том, что вы сделали, и вам будет стыдно. Я на вас не сержусь, потому что вы не понимали, что вы делали. Мне вас просто жалко». Эти слова глубоко запали в сердца многих из нас. Нам действительно стало стыдно, и мы поняли, что сделали большую гадость.

Конец ознакомительного фрагмента.