Вы здесь

Когда я умирала. ДЮИ ДЭЛЛ (У. К. Фолкнер)

ДЮИ ДЭЛЛ

Он помог бы мне, если б только захотел. Как будто для меня все на свете заключено в этой толстой туше, и нельзя поверить, что в ней найдется место еще для чего-нибудь очень важного. Он – большая туша, а я – маленькая туша, и если в большой нет места еще для чего-нибудь важного, разве может найтись место в маленькой? Но я знаю, что оно нашлось: Бог подает женщинам знак, когда случилось неладное.

Это потому что я одна. Если б я могла его почувствовать, все было бы иначе, потому что я была бы не одна. Но если бы я была не одна, все бы про это узнали. А он смог бы мне помочь, и тогда я не была бы одна. Была бы одна неогорченная.

Я пустила бы его между собой и Лейфом, как Дарл стоит между мной и Лейфом, поэтому Лейф тоже один. Он – Лейф, а я – Дюи Дэлл, и, когда мама умерла, мне надо было выбраться из себя, Лейфа и Дарла – ведь он мог бы мне помочь, а не знает этого. Даже не знает.

С задней веранды мне хлев не виден. С той стороны слышна пила Кеша. Звук ее, как собака дворовая, носится кругом дома, к какой двери ни подойдешь, хочет внутрь забежать. Он сказал: Я больше тебя тревожусь, а я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога, когда тревожиться нет сил. И хочу, но додумать до тревоги все не успеваю.

Зажигаю на кухне лампу. Раскромсанная рыба тихо кровит в сковороде. Быстро ставлю ее в буфет, а сама слушаю, что в прихожей, слышу. Она десять дней умирала; может, еще не знает этого. Может, не отойдет, пока Кеша не дождется. А может, и Джула. Вынимаю блюдо с овощами из буфета и противень с хлебом из холодной печки, останавливаюсь, смотрю на дверь.

– Где Вардаман? – спрашивает Кеш. При лампе голые руки в опилках похожи на песочные.

– Не знаю. Я его не видела.

– Упряжка Пибоди убежала. Поищи Вардамана. Конь ему дается, он поймает.

– Ладно. Скажи, чтобы ужинать шли.

Хлев не виден. Я сказала: «Тревожиться не умею. Плакать не умею. Пробовала, не получается». Чуть погодя доходит из-за угла звук пилы, темный, ползет по земле в пыльной тьме. И тогда я вижу его: кланяется над доской.

– Иди ужинать, – говорю я. – И его зови.

Он мог бы все для меня сделать. А он не знает. Он – это его нутро, а я – это мое нутро. И я – нутро Лейфа. Вот как. Не понимаю, почему он не остался в городе. Они, городские люди, нам, деревенским, не чета. И чего он не остался? Потом я различаю крышу хлева. Корова стоит внизу тропинки, мычит. Когда я поворачиваюсь, Кеша уже нет.

Я вношу пахту. Папа, Кеш и он – за столом.

– Ваш парень большую рыбу поймал, где она, детка? – спрашивает он.

Я ставлю пахту на стол.

– Времени не было поджарить.

– Брюква – тощая еда для такого толстого, как я, – говорит он.

Кеш ест. На волосах у него ободом потная вмятина от шляпы. Рубашка в пятнах пота. Руки по локоть в опилках, не мыл.

– Надо было найти время, – говорит папа. – Где Вардаман?

Я иду к двери.

– Не видать его нигде.

– Слушай, милая, – говорит он, – не возись ты с рыбой. Не испортится. Иди сюда, сядь.

– Я не вожусь. Подоить хочу, пока дождь не начался.

Папа накладывает себе и отодвигает блюдо. Но к еде не притрагивается. Руки с согнутыми пальцами лежат по обе стороны от тарелки, голова опущена, волосы косо торчат в свете лампы. Похож на быка после удара обухом: он уже не живой, но еще не знает, что мертвый.

А Кеш начал есть, и этот тоже.

– Ты поешь, – говорит он. Смотрит на папу. – Бери пример с меня и Кеша. Тебе понадобятся силы.

– Да, – отвечает папа. Он поднимается, как бык, стоявший на коленях в пруду. – Она на меня не посетует за это.

Когда меня уже не видно из дома, я иду быстрее. Корова мычит под обрывом. Тычется в меня носом, сопит, сквозь платье горячим нежным духом обдает мое горячее голое тело, мычит.

– Нет уж, погоди. Потом тобой займусь. – Она идет за мной в хлев, я ставлю там ведро. Она дышит в ведро, мычит. – Сказано тебе. Погоди. У меня дел выше головы.

В хлеву темно. Когда я прохожу, он бьет копытом в стену. Иду дальше. Выломанная доска – как светлая доска, поставленная стоймя. Потом я вижу склон, воздух снова тихо веет в лицо, не такой темный, но непроглядный; купы сосен – кляксами на склоне, затаились, ждут.

Корова – плоская тень в двери, тычется в плоскую тень ведра, мычит.

Прохожу мимо стойла. Почти прошла. Слышу, говорится задолго до того, как выговорится само слово, и то, чем слушаю, боится, что не будет уже времени выговорить. Я чувствую, как мое тело, мои кости и мясо раздвигаются, раскрываются навстречу поодиночке, и становиться неодной ужасно. Лейф, Лейф.

– Лейф.

Лейф, Лейф. Я чуть наклонилась вперед, одна нога выставлена в мертвом шаге. Чувствую, как тьма несется мимо моей груди, мимо коровы; и я сама несусь во тьму, но на пути корова, а тьма, пропитанная лесом и тишиной, несется дальше нежным жарким мыком.

– Вардаман. Эй, Вардаман!

Он выходит из стойла.

– Ах ты, шпион проклятый. Шпион проклятый.

Он не сопротивляется; унеслась со свистом стремительная тьма.

– Чего? Я ничего не сделал.

– Шпион проклятый! – Мои руки трясут его с силой. Наверно, я не смогу их остановить. Я не знала, что они могут так сильно трясти. Нас обоих трясут, и меня и его.

Руки перестали трясти его, но еще держат.

– Что ты тут делаешь? Почему не откликался, когда звала?

– Ничего не делаю.

– Ступай домой ужинать.

Он хочет отодвинуться. Я держу.

– Хватит тебе. Отпусти.

– Ты что тут делаешь? Шпионить за мной пришел?

– Я ничего. Я ничего. Хватит тебе. Я и не знал, что ты здесь. Отпусти.

Я держу его, наклоняюсь, чтобы увидеть его лицо, проверить глазами. Он вот-вот расплачется.

– Ну, ступай. Ужин на столе, сейчас подою и приду. Ступай, пока он все не съел. Чтоб его лошади в Джефферсон убежали.

– Убил ее, – говорит он. И плачет.

– Тихо.

– Она ему ничего не сделала, а он взял и убил.

– Тихо. – Он вырывается. Я держу. – Тихо.

– Убил ее.

Сзади подходит корова, мычит. Я снова трясу его.

– А ну, перестань сейчас же. Добесишься сейчас, заболеешь, в город не сможешь ехать. Ступай домой, ужинай.

– Не хочу я ужинать. Не хочу я в город.

– Смотри, дома оставим. Будешь безобразничать, оставим дома. А ну иди, пока эта старая тыква все не слопала.

Он уходит, постепенно сливаясь с холмом. Вершина холма, деревья, крыша дома вырисовываются в небе. Корова тычет меня носом, мычит.

– Придется тебе подождать. То, что в тебе есть, против того, что во мне, – ерунда, хотя ты тоже женщина.

Она идет за мной, мычит. Снова мне повеяло в лицо мертвым, горячим, серым воздухом. Все бы мне сделал, если б захотел. И даже не знает этого. Все бы мог сделать, если б знал. Корова дышит мне в зад и в спину, дышит хрипло, ласково, тепло и мычит. Небо распласталось на склоне, на невидимых деревьях. Из-за холма выплеснулась зарница и погасла. В мертвой тьме мертвый воздух лепит мертвую землю – дальше, чем мертвую землю лепит зрение. Мертвый и теплый, он облегает меня, трогает мою наготу сквозь одежду. Я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога. Я не знаю, что это такое. Не знаю, тревожусь я или нет. Могу или нет. Не знаю, могу я плакать или нет. Не знаю, пробовала или нет. Я чувствую себя как влажное набухшее семя в жаркой слепой земле.