Вы здесь

Княжна Дубровина. Часть первая (Евгения Тур)

Часть первая

Глава I

Помолвка гусарского офицера Богуславова с молоденькой княжной Дубровиной удивила все высшее петербургское общество. Благоразумным и пожилым людям показалось, что это дело непрочное и не обещающее счастья. Она была очень молода, неопытна, только что вышла из классной комнаты, только что появилась в свете; лицом миловидная, нравом кроткая, богатая и знатная. Он принадлежал к старому и богатому роду столбовых дворян, но вел жизнь шумную, рассеянную, уже порядочно запасся долгами и прожил бо́льшую часть родового имения. Своей красотой, остроумием, веселостью и ловкостью он и увлек семнадцатилетнюю княжну. Она была единственной дочерью своего отца, правда, у нее был брат, а матери они лишились в детстве. После многих возражений и колебаний, уступая ее просьбам и слезам, отец согласился на ее брак с Богуславовым. Свадьбу отпраздновали пышно, но без всякой радости, хотя на ней присутствовал весь город; был дан и парадный обед, и роскошные вечера у родных, а через четыре года все состояние молодой жены было промотано, сама она была несчастлива, занемогла и умерла, оставив сиротой единственного сына Сергея, которому не было и двух лет.

Богуславов, муж ее, женился вторично, а сына, лишь только ему минуло девять лет, отдал в корпус. Он рос одиноко. Мачеха его не любила, отец не пускал к родным с материнской стороны, потому что перессорился и с ними, и даже с собственными родными, которые не одобряли ни его образа жизни, ни его второй женитьбы на женщине, не заслуживающей уважения. Таким образом, с ранних лет бедному мальчику негде было приютиться. Когда он юношей вышел из корпуса, мачеха попыталась поссорить его с отцом и достигла своей цели. Желая избегнуть семейных неприятностей, Сергей Богуславов решился уехать служить на Кавказ. Князь Дубровин, брат его матери, предлагал ему вступить в гвардию и обещал содержать его на свой счет, но отец Сергея, узнав об этом, счел такое предложение личным оскорблением и приказал Сергею отказать дяде.

Сергей повиновался и сделал это резко, ибо отчасти разделял мнение отца и вопреки всему любил его. Узнав об отъезде юноши на Кавказ, все родные вознегодовали, тем более, что, не зная их с детства, он уехал, не простившись ни с кем. На Кавказе Сергей не мог снести вечно и всюду преследовавшего его одиночества и, еще не достигши двадцати двух лет, женился на бедной девушке из незнатного дворянского рода, приехавшей с родными на Кавказские Минеральные Воды. Жили они дружно, и счастье их удвоилось с рождением дочери, которую назвали Анной. Денег у них было мало, они жили скромно и хотя с трудом, но сводили концы с концами. Маленькой Анюте минуло два года, когда отца ее перевели из Тифлиса в крепость Грозную, нечто вроде оазиса посреди враждебных и воинственных черкесов, которые при всяком удобном случае нападали и убивали всякого, кого могли застичь врасплох. Жена с маленькой дочерью не могла последовать туда за мужем, но недолго пришлось ей пожить в городе, мучаясь мыслями об опасностях, которым подвергался ее муж. Однажды он был послан по делам службы в соседнюю крепость и пропал без вести. Долго его разыскивали и, наконец, начальство достоверно узнало, что он убит в ущелье и тело его брошено в пропасть. Несчастная жена, узнав внезапно о его смерти, впала в страшное отчаяние и в тяжкую болезнь. Она не береглась, зимой расхворалась еще более, и злая чахотка, по заключению врачей, неизлечимая, должна была вскоре свести ее в могилу.

Однажды полковник Василий Федорович Завадский, командир того полка, в котором служил Сергей Богуславов, воротился домой сумрачный. К нему навстречу вышла еще молодая, очаровательная жена и радостно его приветствовала, но мрачное лицо и нахмуренные брови полковника озадачили ее.

– Что с тобой, друг мой? – спросила она тревожно.

– Нехорошие вести, – отвечал полковник.

– Какие? Из дому? От моих? Из Москвы? – воскликнула с испугом Наталья Дмитриевна Завадская.

– Уж и из Москвы, – поморщился полковник с досадой, – тотчас пугаешься! Успокойся, не из Москвы, а с соседней улицы. Случилось несчастье, которое, впрочем, лично нас не касается, а жаль, по-человечески жаль. Известие о Богуславовой.

– О Богуславовой? Что с ней случилось? Я вчера сама заходила к ней, ей было гораздо лучше, и она мне говорила, что уезжает дня через три во внутренние губернии, в К**, к своей сестре.

– Ну, она и уехала, только не в К**, а на тот свет, – сказал полковник резко и мрачно.

– Как? Скончалась?

– Да, нынче ночью, скоропостижно. Никто не ожидал этого так скоро. Едва успели послать за священником, который причастил ее…

– Я всегда полагала, что она благополучно доедет до К** и умрет в доме сестры, которую так любила.

Жена полковника всплеснула руками.

– Боже мой! – воскликнула она. – А дочь ее, девочка, Анюта! Одна на чужой стороне, без отца и матери, без родных… На кого она ее оставила!

– На Бога, – сказал полковник. – Бог не оставит сироту. Наталья Дмитриевна молчала.

– Надо же, однако, подумать, – промолвила она наконец, – куда ее пристроить.

– Кого? – спросил полковник рассеянно.

– Да Анюту! Что это, мой друг, ты точно не слышишь… О чем ты думаешь?

– О том, где ее поместить, эту самую Анюту, – сказал полковник. – Жена, возьми ее к себе, – заключил он решительно.

– И рада бы душой, да куда же? Квартира наша маленькая, у нас четверо детей мал мала меньше, и взять еще Анюту да ее няньку… Куда я их помещу?

– Как-нибудь устроимся. Возьми ее именно потому, что у нас четверо детей. Чем больше мы своих детей любим, тем больше должны делать для детей оставленных и несчастных. Я не могу бросить сироту и, имея кров, не приютить ее. Притом же она дочь нашего офицера, убитого на службе. Я считаю, что мы обязаны взять ее теперь к себе, а потом увидим.

– Увидим, – сказала Наталья Дмитриевна и отправилась в квартиру умершей. Она возвратилась оттуда вся в слезах.

– Не могу видеть девочку, – говорила она своему мужу. – Она ничего не понимает, играет в игрушки, смеется, а мать ее лежит в гробу. В квартире двери настежь, всякий, кто хочет, входит поглядеть на покойницу, прислуга слоняется по дому, в столовой около гроба толпится всякий народ, расспрашивает о подробностях няньку, а нянька тараторит на все стороны со всеми приходящими, рассказывает о смерти Богуславовой и указывает на сиротку, ее дочь. Мне было жутко смотреть на это.

– Обыкновенное дело, – сказал полковник, – всегда так бывает, когда умирают без близких.

– А нянька Анюты препротивная! Желая произвести впечатление на публику, она хватает Анюту за руки и восклицает: «Плачь! Да плачь же! Ты сирота!» А девочка ничего не понимает и улыбается. Даже сердце щемит глядеть на все это. Да, ты прав. Я возьму ее к себе, пока родные ее не выпишут. Потеснимся.

– Вот и хорошо, – кивнул полковник.

Богуславову похоронили, а после похорон полковник сам принес Анюту на руках в свой дом, прямо в детскую. Жена полковника была женщина слабого характера, и потому не обошлось без споров. Няньки детей роптали. Им пришлось потесниться, чтобы поместить Анюту с ее нянькой, которая из себя выходила по всякому случаю и тотчас перебранилась со всеми. Через неделю, вследствие постоянных ссор, она, к великому удовольствию Завадской, отказалась от должности, и бедная Анюта осталась совсем одна в чужом доме, в чужой семье, с совершенно незнакомыми ей людьми. Анюта горько плакала и звала неустанно маму и няню. Даже ночью она просыпалась и жалобно кричала, повторяя: «Мама!.. няня!.. мама!.. няня!..»

Завадская всячески утешала ребенка, ночей не спала, нянчилась с ней, и, наконец, ей удалось через несколько дней приучить Анюту к себе. Анюта ходила за ней тенью, держась обеими ручонками за ее платье.

Наталья Дмитриевна Завадская с трудом узнала адрес Богуславова, деда Анюты, и написала ему письмо, уведомляя его о том, что девочка потеряла отца и мать, и просила его распорядиться ее судьбой. Долгое время Завадские не получали никакого ответа. Потом пришло письмо, но не от деда, а от его второй жены, мачехи отца Анюты. Она писала, что ее муж уже год как умер, что она осталась вдовой, имеет своих детей, что Анюта ей, в сущности, нисколько не родня, и дала адреса дядей и теток Сергея Богуславова, советуя обратиться к ним как к единственным родственникам девочки, оставшейся сиротой. Это был список лиц, во главе которого стояло имя генерала Петра Петровича Богуславова, родного дяди отца Анюты, жившего всегда в Петербурге, женатого на очень богатой женщине и имевшего двух дочерей и сына. За ним она указывала на богатого старика Андрея Петровича Богуславова, сенатора, имевшего одну замужнюю дочь. Затем шли имена трех сестер, старых девиц Богуславовых, родных теток отца Анюты, живших всегда в Москве в собственном доме. Последним она назвала имя очень старого, знатного и богатого прадеда Анюты по прямой линии, то есть отца матери Сергея. Он жил в Петербурге. Престарелый восьмидесятилетний князь Дубровин имел несчастье пережить и дочь, и сына своего и остался с внуком – единственной надеждой своей старости. Он воспитал его заботливо и уже определил на службу. Ко всем этим лицам полковник написал письма, уведомляя их о беспомощном положении Анюты, не имевшей никакого состояния. Он просил их прислать за ней доверенное лицо, оговариваясь, что девочка ему не в тягость, что он будет терпеливо ожидать, пока за ней пришлют родные, и что до тех пор она не будет нуждаться ни в уходе, ни в участии. Долго ждал полковник ответа. Первым ответил родной прадед Анюты, князь Дубровин. После благодарностей за то, что полковник приютил сиротку, он писал:

«Несчастное замужество моей дочери, на которое я согласился против воли своей, разлучило меня не только с ней, но и с ее сыном. Отец его женился вторично на злой и пустой женщине и рассорился и со мной, и с моим сыном, тогда еще живым. Он не позволял моему внуку посещать меня, и я не знал даже в лицо сына моей дочери. Когда он был произведен в офицеры, то даже не заглянул ко мне и, не простясь ни с кем, уехал на Кавказ. Мой покойный сын просил его остаться в Петербурге и, по моему желанию, предлагал дать ему средства служить в гвардии, но Сергей по молодости лет гордо отверг это предложение. Мы узнали стороной, что на Кавказе он женился Бог весть на ком… По крайней мере, он никого из нас не известил о своей женитьбе. Вы, милостивый государь, мне пишете, что несчастный Сергей был убит горцами, а жена его умерла. Очень сожалею и молю Бога помиловать и принять милосердно душу его, но я не знал этого моего внука и, посудите сами, могу ли сокрушаться о его смерти? Сожалею, что он оставил сиротку-дочку, но не могу в мои преклонные лета взять ее на воспитание. Дни мои, скажу больше – часы мои сочтены: мне восемьдесят лет, и мне должно ежеминутно думать о смертном часе, а не о воспитании четырехлетней девочки. Если я умру завтра, то на кого могу я оставить мою правнучку? Я живу один-одинешенек с двадцатилетним внуком. Согласитесь, что двадцатилетний мальчик не может в случае моей смерти взять на себя воспитание четырехлетнего ребенка. Я никак не придумаю, что мне с ней делать, и советую вам обратиться к теткам ее отца, Богуславовым. Если же эти старые богатые девицы не захотят взять на себя тяжкую обязанность воспитать сиротку, дочь их родного племянника, напишите мне: я постараюсь поместить ее в какое-нибудь воспитательное заведение и буду платить за ее содержание. Вот и все, что я могу для нее сделать».

После обыкновенных форм вежливости письмо это было подписано: «Князь Дубровин».

Вскоре пришло другое письмо – от старшей из трех девиц Богуславовых:

«Милостивый государь, Василий Федорович!

С прискорбием узнали мы из Вашего письма, что племянник наш Сергей Богуславов убит горцами. Ни мои сестры, ни я не желаем поминать старого, но не можем не сказать, что отец Сергея, брат наш, вел жизнь шумную, беспорядочную и, женившись во второй раз на пустой женщине, рассорился со всеми нами и даже не представил нам своего сына, нашего племянника. Мы от чужих людей узнали, что он уехал на Кавказ, а от вас – что он был женат и убит. Сожалеем, что он оставил сиротку-дочку, но не можем ничего сделать для нее. Обвинить нас никто не имеет права, ибо мы даже не знали ничего о ее рождении, и она нам совсем чужая, хотя, к сожалению, кровь Богуславовых течет в ее жилах. Ее отец виноват в том, что она осталась одинокой, ибо женился без ведома своих родных и без благословения отца и деда. В наши лета мы не можем взять на себя воспитание девочки, не можем и поместить ее в институт или пансион на свой счет. Одна из нас очень больна, и все наше время и наши доходы уходят на нее. Мы часто, ради слабого здоровья сестры, принуждены ездить на Воды и совершенно зависим от нее. Сестры мои и я советуем Вам обратиться к ее прадеду, престарелому, но богатому князю Дубровину. Он прадед Вашей сиротки, и ему проще всего о ней позаботиться – ведь она родная внучка его несчастной покойной дочери…»

– Поздравляю, – сказал полковник, с досадой комкая письмо, – они отсылают меня к князю, а князь – к ним! Хороши родные, нечего сказать. Пусть Анюта останется у нас.

– Но это невозможно! – воскликнула Наталья Дмитриевна. – У нас денег два гроша, одно твое скудное жалованье, да своих детей четверо. Посмотрим, что напишет старый генерал, а если и он откажется, то обратимся опять к князю Дубровину: пусть он за ней пришлет кого-нибудь и поместит ее, как он в письме своем обещает, в какое-нибудь казенное заведение или в пансион. По крайней мере, она получит образование. Ведь мы и своих детей, когда они подрастут, принуждены будем отослать в Петербург или в Москву.

– Да, конечно, – сказал полковник, – здесь, в глуши, воспитания без денег дать нельзя, да и при деньгах трудно. Повременим; подождем письма от генерала Богуславова, но я не предвижу ничего хорошего.

И вот прошел целый долгий месяц, прежде чем пришло письмо от генерала Богуславова.

«Племянник мой, – писал генерал, – уехал на Кавказ, не повидав родных, и, как я слышал, против желания своего родного деда – князя Дубровина. Что делал он на Кавказе, как жил, на ком женился, мне совсем неизвестно. Я даже не знал, что у него есть дочь. Вы поймете, что при таких условиях, имея двух дочерей и сына, я не могу взять чужое дитя, неизвестно как воспитанное, неизвестно в какой среде росшее. Все, что я могу Вам посоветовать, – это обратиться к князю Дубровину, так как мои уже далеко не молодые и незамужние сестры, живущие в Москве, и мой брат-сенатор не желают (мне это достоверно известно) взять на воспитание дочь племянника, которого они не знали и едва ли видели хоть один раз в жизни. Вероятно, князь Дубровин, родной ее прадед, сделает для нее что-нибудь. Было бы очень хорошо, если б он согласился отдать ее в какой-нибудь пансион и платить за ее воспитание. Я его иногда вижу и поговорю с ним. Он очень стар, боится умереть, не пристроив внука, и хочет во что бы то ни стало поскорей женить его».

– Женить внука! – воскликнул полковник. – В такие молодые годы.

– Посмотри, – сказала ему жена, которая держала в руках письмо генерала и дочитывала его, – он пишет, что князь дрожит над этим единственным внуком и, хотя определил его на службу, но не расстается с ним, держит его постоянно на глазах и желает видеть его женатым и пристроенным. Словом, все мысли, надежды и заботы князя сосредоточены на внуке. Он живет прилично своему положению и летам, но очень расчетливо, и копит деньги для внука.

– Из всего этого следует, что предложение заплатить деньги за Анюту в каком-нибудь заведении до́лжно считать зна́ком большого участия в ее судьбе, – сказал полковник не без горечи и насмешки.

– Напиши ему скорее! Князь стар, и если умрет, ничего не сделав для Анюты, то она останется ни с чем. Куй железо, пока горячо. Пусть он поместит ее в институт.

– Четырехлетнюю девочку отдать в институт! – возразил полковник. – Ты забываешь, что прежде девяти или десяти лет ее никуда не примут.

– Правда, – сказала жена полковника. – Как это грустно… Что же мы будем делать?

– Наташа, я, право, не узнаю тебя, – пожал плечами полковник. – Ты у меня добрая, сердечная, а сокрушаешься о том, что круглая сирота останется на наших руках. Я нынче же напишу князю, что все родные от нее отказались, и напомню ему об обещании поместить ее куда-нибудь. Если же он не ответит или умрет прежде, чем успеет распорядиться сделать что-нибудь для своей правнучки, то она останется у нас, и мы будем считать ее своей дочерью. Так ли, моя милая? А впоследствии вместе со своими дочерьми сами поместим ее в институт.

Наталья Дмитриевна подумала и потом сказала:

– Ты прав, пусть остается у нас: грешно не приютить сироту.

С тех пор она победила в себе чувство практической рассудительности и отдалась внушению сердца, а оно влекло ее к Анюте, о которой она искренне сокрушалась. Заботливо ухаживала она за ней и не считала ласк, которыми вместе с другими детьми осыпала ее.

Полковник сидел за письменным столом и старательно сочинял письмо к князю (он был не охотник да и не мастер писать письма, в особенности церемонные), когда денщик подал ему повестку на страхованное письмо из города К**. Полковник очень удивился, ибо никого не знал в городе К**, и тотчас послал за письмом. Когда он вскрыл его, то увидал незнакомый женский почерк и, желая знать, кто пишет, перевернул страницу и посмотрел на подпись: Анисья Долинская.

«Анисья Долинская, – подумал полковник, – сестра Анютиной матери, небогатая сестра ее. Не получая от нее ответа так долго, я уже перестал и ждать его. Письмо страховое!» – и полковник поспешно пробежал письмо. Вот оно:

«Милостивый государь!

Еще не оправилась я от тяжкой болезни, как узнала о постигшем меня несчастии – о смерти милой сестры моей, которую я ожидала к себе каждый день и уже устраивала мысленно нашу жизнь вместе, в одном городе, в соседнем доме. Это известие сразило меня и унесло остаток сил моих. Я не могу поправиться и все нездорова, и чем слабее я себя чувствую, тем сильнее во мне желание увидеть и обнять дочь сестры моей. Мой муж, по моей просьбе, желает принять ее как нашу дочь и воспитать ее с нашими детьми. Мы отыскиваем и осведомляемся, нет ли кого, кто едет в ваши страны, но никого найти до сих пор не могли. Оно и немудрено. Мы живем довольно уединенно, хотя и недалеко от Москвы, но в небольшом губернском городе, и в Москве никого не знаем. Если б у меня было побольше здоровья и побольше средств, я бы тотчас приехала за племянницей, но у меня, к сожалению, нет ни здоровья, ни денег. Я решилась обратиться к Вам с покорнейшей просьбой. Вы были столь добры, что приютили у себя мою племянницу, будьте добры до конца – довершите Ваше доброе дело: осведомитесь, не едет ли какое почтенное семейство в Москву и не возьмется ли оно довезти ко мне мою сиротку. Мой муж сам приедет за ней в Москву. Я знаю, это дело нелегкое, но надо же стараться каким-либо способом доставить в наш дом мою племянницу. Я жду не дождусь увидеть и обнять дочь сестры моей…»

Далее она в горячих выражениях благодарила полковника и его жену за то, что они приютили у себя сиротку.

– Жена! – вскричал полковник, и на его громкий голос прибежала Наталья Дмитриевна.

– Ну, вот и новости! У Анюты нашлись родные, настоящие, любящие родные. Сестра ее матери, Долинская… да вот, читай сама.

Наталья Дмитриевна прочла письмо, и лицо ее вспыхнуло.

– Видно, что добрая и сердечная женщина написала это письмо, – сказала она. – Анюте будет у нее хорошо, я в этом уверена.

– Да, но с кем мы ее отправим? До Москвы не одна тысяча верст. Это огромное путешествие. Притом девочку четырех лет не отправишь с корнетом гусарского полка.

И полковник залился добродушным смехом.

– Да, дело нелегкое. Надо справляться, искать. Конечно, не всякий возьмет ребенка в такое далекое путешествие.

Долго и безуспешно искали полковник и его жена человека, который мог бы и пожелал бы довезти Анюту до Москвы. Способные сделать такое дело в их окружении находились, но желающих – никого. Так прошло два года, проходил уже и третий. Анюта освоилась и, не помня своих родителей, считала полковника и его жену отцом и матерью, а их детей считала братьями и сестрами. Особенно нежно она любила свою сверстницу Леночку, не расставалась с ней ни на минуту и даже спала в одной комнате, в кроватке, близко придвинутой к Леночкиной постельке. И другую свою сестрицу, старшую Раису, и братцев, Володю и Алешу, любила она тоже, хотя и меньше, потому что они были старше ее несколькими годами. Сердце у Анюты было любящее, горячее, но зато и нрав был взрывной. Она была вспыльчива и во вспыльчивости своей необузданна. Наталья Дмитриевна безмерно баловала ее и на замечания своего мужа отвечала всегда: она сиротка! Несмотря на строгий запрет, прислуга не могла удержаться, чтобы не говорить о сиротстве Анюты, но Анюта была такое малое дитя, что пока не понимала ничего и не обращала внимания на намеки.

Полковник просил всех, кто ехал на Кавказские Минеральные Воды, искать случая отправить Анюту в Москву. На Воды приезжало много богатых помещиков, и он надеялся, что какое-нибудь семейство согласится довезти Анюту если не до Москвы, то до какого-либо города средней России. Наконец один из офицеров его полка уведомил его, что богатая княгиня Белорецкая, узнав о сиротстве Анюты и затруднениях полковника, желающего доставить ее к тетке, вызвалась довезти ее до Москвы. Она ехала со своими двумя дочерьми в четырехместной карете и просила прислать к ней Анюту в Кисловодск к первому сентября. Полковник получил это известие в конце августа. Терять времени было нельзя. Он позвал своего адъютанта и просил его проводить до Кисловодска Анюту, которую отправлял туда с нянькой.

Анюте минуло шесть лет. Прощание так поразило ее, что навсегда врезалось в ее память. Она живо помнила до конца дней своих, как полковник собрал всех детей в маленькой приемной, усадил их на стулья, а рядом приказал сесть и няне; как Наталья Дмитриевна, обливаясь слезами, села в кресло и взяла на колени Анюту, недоумевавшую о том, что происходит. В молчании посидели они, по русскому обычаю, с минуту, потом встали, крестясь, и ей приказали перекреститься. Полковник взял образ, благословил им Анюту и сказал:

– Молись всегда Богу, и Он благословит тебя. Нас не забывай, когда научишься писать – дай весточку о себе. Мы тебя любили и всегда будем любить. Когда ты будешь побольше, если тебе будет в чем нужда, помни, что у тебя здесь осталась семья. А теперь прощай!

Он взял Анюту на руки и поцеловал ее крепко-крепко, и слезы стояли в его добрых глазах.

– Наташа, – обратился полковник к жене, – благослови и ты ее. Ты была ей как родная мать.

Заливаясь слезами, Наталья Дмитриевна благословила, крепко прижала к себе и поцеловала Анюту, а Анюта все недоумевала и испуганно глядела на ту, кого она звала матерью.

– Дети, проститесь с Анютой, – сказал полковник. Старшая, Раиса, понимала уже, в чем дело, и заплакала. Все дети столпились вокруг нее, порываясь каждый поцеловать ее; за сестрой, видя ее слезы, заплакала и Леночка, прижимаясь к Анюте, а испуганная Анюта позволяла им всем целовать себя. Мальчики стояли поодаль, но вдруг и они поняли. Старший, Володя, с рыданием бросился к Анюте на шею, и его с трудом могли оторвать от нее.

– Ну, с Богом! – сказал полковник, желая прекратить тяжелое прощание.

Он взял Анюту на руки и передал ее адъютанту.

– Берегите ее, доставьте здоровой, – сказал ему полковник.

Когда Анюта увидела себя на руках едва знакомого ей офицера, когда он понес ее из дверей гостиной, она поняла, что покидает этот дом навсегда, и вдруг пронзительно закричала и отчаянно забилась в его руках. Володя бросился, схватил адъютанта за полы сюртука и тоже отчаянно закричал: «Не надо! Не надо!»

– Мамочка, мама, – кричала Анюта, – папочка, не отдавайте меня! Мамочка! Мама! Не хочу! Не хочу!

Но крепко державший девочку на руках адъютант вынес ее из дома, посадил в коляску и сам сел подле нее вместе с нянькой.

Долго билась, рыдала и кричала Анюта, и посреди ее рыданий все слышались слова:

– Мамочка! Мама! Не хочу! Не хочу!

Наконец она выбилась из сил и заснула. Но и на другой день она проснулась с тем же плачем и криком: все звала мамочку и кричала: «Не хочу! Не хочу!..»

Дорога от Тифлиса до Кисловодска нелегкая и неблизкая. Она утомила Анюту, и девочка успокоилась: она уже не плакала, но сидела молча, не по летам печальная.

Адъютант благополучно доставил ее к княгине Белорецкой. Это была женщина еще не старая, лет около тридцати пяти, высокая, статная, красивая. С ней были две ее дочери, одна – ровесница Анюты, другая – годом старше. Княгиня приняла Анюту ласково и позвала дочерей.

– Анюта поедет с нами в Москву, – сказала она, – полюбите ее.

При этих словах Анюта, глядевшая на всех диким волчонком, вдруг встрепенулась, задрожала и опять закричала:

– Не хочу! Не хочу! Хочу к мамочке!..

– Ты едешь к другой мамочке, к своей настоящей мамочке, – говорила княгиня, лаская Анюту.

– Не хочу к другой! – с криком повторяла Анюта.

– О, дитя мое милое, – сказала печально княгиня, – мало ли чего мы не хотим, но должны покориться. Тебе пришлось испытать все это слишком рано. Бедная девочка, бедная сиротка!

Рыдающую Анюту, всю в слезах, повторяющую: «Не хочу! Не хочу!» – отнесли в детскую. Там две няньки и обе княжны старались ее развлечь и успокоить, но напрасно показывали девочке чудесные игрушки, веселые картинки – Анюта не хотела глядеть на них, она лишь горько плакала и твердила:

– Мамочка! Мамочка! Не хочу! Не хочу!

Однако через несколько дней она мало-помалу успокоилась и занялась игрушкой – птичкой с блестящими перьями, которую няня заводила ключиком, и она, припрыгивая, носилась по комнате. Анюта, не видавшая никогда затейливых игрушек, смотрела на нее с восторгом, и, когда она начинала плакать и звать мамочку, няня вновь заводила птичку и пускала ее по комнате. Каждый день, просыпаясь, Анюта просила и мамочку, и птичку.

– Хочу мамочку, – говорила она жалостно, – хочу птичку!

И птичку тотчас приносили.

Через неделю княгиня пустилась в путь. В карете сидела Анюта между двумя княжнами и бережно держала на коленях блестящую птичку с разноцветными перьями, но долго не могла привыкнуть к княжнам, которые были с ней милы и сердечны. Мать говорила им, что они должны заботиться о сиротке, одинокой сиротке, и они понимали это и с любовью смотрели на нее, ласково говорили с ней, делили с ней лакомства и целовали ее, но Анюта все глядела волчонком и часто вздыхала. Путешествие длилось три с лишним недели. В больших городах княгиня отдыхала и проводила по два-три дня. Девочек посылали гулять. Им нравилось ходить по улицам и садам незнакомых городов. Они резвились и смеялись, но Анюта все была печальна. Однако мало-помалу она привыкла, полюбила младшую княжну Алину и сама стала целовать ее. Приехали они в Москву, и Анюта с удивлением увидала большой дом в глубине просторного двора, с тенистым садом позади дома. В доме стояла красивая мебель, по стенам висели картины в золоченых рамах, стояли по углам белые мраморные статуи, которых по вечерам побаивалась Анюта. Две недели прожила она у княгини и уже совсем было привыкла и к ней, и к княжнам, и к няне… Однажды вечером, когда они пили чай, доложили о приезде Николая Николаевича Долинского, дяди Анюты. В гостиную вошел небольшого роста, сухощавый, белокурый, застенчивый и моложавый человек лет сорока, с лицом добрым и приятным. Он горячо благодарил княгиню и посматривал с любопытством на трех девочек, пивших молоко из чашек за чайным столом. Он был в трауре.

– Анюта, подойди сюда, – позвала княгиня, – поцелуй дядю. Это твой дядя.

Николай Николаевич обнял Анюту и поцеловал ее.

– Ждала-ждала, да не дождалась ее жена моя, – сказал он княгине растроганным голосом.

Княгиня взглянула на его траурное платье и все поняла.

– Жена ваша?.. – она взглянула на него сочувственно и смущенно и не договорила.

– Лишился, княгиня, лишился! – отвечал он ей. – Она была отчаянно больна и лишь только стала поправляться, как пришло известие о смерти ее единственной, нежно любимой сестры. Она опять слегла в постель и уже не вставала.

– Как же теперь? – спросила княгиня.

– С моими детьми воспитаю – она так мне приказала. Всё ждала племянницу, не дождалась и, умирая, приказывала любить ее и воспитать… – он остановился, проглотил душившие его слезы и прибавил: – Исполню волю ее свято. У меня своих детей пятеро. Анюта будет шестая. Бедная сиротка, и она всех лишилась… никого у нее нет… кроме меня и моих детей. Я разницы между ними не сделаю… Печальна судьба ее! Смерть ходит за ней по пятам…

Анюта вздрогнула, хотя не вполне понимала, что говорил дядя.

– Да, печальна, – сказала княгиня и прибавила: – Когда же вы хотите ехать?

– Завтра. Я не могу надолго оставлять моих детей одних и спешу вернуться к ним. Притом мне здесь делать нечего.

Анюта, казалось, поняла. Княгиня, видя ее погрустневшее, смущенное лицо, приказала ей и Алине идти спать. Старшая дочь княгини, Нина, нежно поцеловала Анюту.

– Господи! Что же это? Опять! – воскликнула Анюта и залилась слезами. – Куда еще? Опять к новому дяде!

Не обошлось без слез и на другой день, но Анюта уже не билась, не кричала, как прежде, а простилась со всеми молча, печально и, казалось, покорилась своей горькой участи. Она смирно сидела всю дорогу в карете и упорно молчала, не отвечая на расспросы дяди. От Москвы до города К** ехать было недалеко. Через сутки они въехали в К**.

Глава II

Николай Николаевич взял Анюту за руку, ввел ее в небольшой, светленький домик, прямо в детскую, где с криками радости его окружили дети. Он расцеловал их, поставил посреди них Анюту и сказал:

– Привез вам сестрицу. Любите ее и во всем ей уступайте. Она будет наша общая любимица. Вы все должны угождать ей. Помните, что мать ваша, умирая, приказывала любить новую сестрицу. Няня, – обратился он к старухе, стоявшей за детьми, – вот тебе еще барышня, ходи за ней заботливее, чем за другими детьми: это тоже дочь моя. Я не забуду твоих стараний, и ты останешься мной довольна. Слышишь, няня, не ропщи на девочку, балуй ее.

– Слушаю, батюшка, – отвечала няня.

Домик, где жил Николай Николаевич Долинский, стоял на окраине города, на высокой горе, под которой текла широкая река Ока. К ней спускался тенистый, довольно большой сад с густыми липовыми аллеями и куртинами; кое-где росли плодовые деревья, за садом был огород с капустой, картошкой и даже гречихой, которые выращивали для домашнего продовольствия. Перед небольшим балконом был разведен маленький цветник, которым с особенной заботливостью занималась покойная жена Долинского. У реки была небольшая пристань, к ней привязывалась лодка, на которой покойная любила кататься с детьми: отец выучил сыновей грести и управлять рулем. Довольно большой двор у домика заполнен был домашними постройками: кухней, погребом, конюшней, где, впрочем, стояла одна только корова да была выгорожена клеть для кур.

Лошадей Долинский при своих малых доходах держать не мог. Этот домик и сад составляли единственное его богатство. Он служил советником губернского правления и, кроме жалованья, имел небольшой капитал. Он и его пятеро детей – два мальчика и три девочки – жили довольно скромно, уединенно, но без особенных лишений. Старший его сын, Митя, десяти лет, учился в гимназии, так же как и меньшой, Ваня, которому минуло только девять. Дочь, восьмилетняя Агаша, была брюнетка – умная и живая, а меньшая, Лида, – тихая и кроткая, белокурая и голубоглазая. Она оказалась ровесницей Анюте и скоро подружилась с ней, особенно потому, что во всем беспрекословно покорялась умной, но властной и вспыльчивой Анюте. В доме была еще девочка Лиза, двух лет. Все дети были оставлены на произвол судьбы и старой няни, которая больше занималась вязанием чулок и чаепитием с соседками, чем надзором за ними.

Поутру мальчики уходили в гимназию, отец их – в губернское правление, а девочки оставались дома. Агаша любила читать, и отец доставал ей книги. В долгие осенние вечера Агаша пересказывала меньшим сестрам то, что читала. Когда это занимало их, они ее слушали, когда же им казались неинтересными рассказы Агаши, они вскакивали, уходили в столовую и затевали там шумные игры. Любили они играть в «свои дома» – игра эта выдумана была Анютой, великой затейницей. Каждая из девочек выбирала себе местечко под ломберным столом, садилась на пол с куклами, игрушками, кухнями, лошадьми и коровами и представляла «хозяйку дома». Они ходили в гости друг к другу, принимали гостей у себя, часто ссорились и вновь мирились, но эта игра прекращалась, лишь только мальчики приходили из гимназии. Тогда начиналась игра в «разбойники». Девочки выходили из своих домов, разбойники нападали на них, ловили их, брали в плен и требовали выкуп. Но при этой беготне и ловле подымался такой страшный шум, визг и вопли, что оглушенный Николай Николаевич выходил из кабинета и сам унимал детей.

– Не кричите так, ради Создателя, – говорил он с укоризной, – голова идет кругом. Посмотрите, на что это похоже? Опрокинули стулья – все переломаете, а мне других покупать не на что.

– Это не я, папочка! – пищала Лида.

– И не я, и не я, – кричали мальчики в азарте, – это Анюта: она как побежит, всегда цепляется за стулья и опрокидывает их.

– Папочка, – подступала к дяде Анюта и говорила запальчиво, вся раскрасневшаяся от волнения, – разбойник совсем уж было догнал меня, и я, чтобы спастись, поневоле опрокинула ему стул под ноги. Страшно, папочка, так сердце и стучит.

– Дурочка, – говорил Долинский, – чего же ты боишься, ведь Ваня ловит тебя.

– Папочка, да он не Ваня, он разбойник.

– Она так боится, – говорила Агаша, – что ночью кричит и бредит разбойниками.

– Ну вот, это уж вовсе никуда не годится, это даже нездоро́во, – сказал Долинский. – Вечером не играйте в «разбойники», – прибавил он.

– Что вы, папочка, как это можно, – вступалась Анюта с увлечением. – Я не хочу играть в другую игру, я люблю в «разбойники». Хочу всегда играть в «разбойники».

– Ну хорошо, только не шумите так, подумайте и обо мне, у меня дел множество, а при таком шуме и гаме заниматься нельзя.

Он уходил в кабинет и плотно притворял за собой двери. Дети зачастую держали совет, не лучше ли ради спокойствия папочки играть в другие игры: в «свои козыри», в «мельники» или в «любопытные», – но Анюта протестовала.

– Я хочу в «разбойники», – говорила она решительно. Воображаемая опасность возбуждала ее, и она бросалась, как дикая кошка, от ловивших ее братьев и, забыв о папочке, кричала что есть силы.

– Так играть нельзя, – говорил Митя, – будет. Давайте играть в «свои козыри».

– Не хочу! не хочу! – твердила Анюта настойчиво.

– Препротивное это слово, и ты постоянно повторяешь его, – замечала Агаша. – Мало ли чего ты не хочешь?

Но унять Анюту было нелегко. Она упорно стояла на своем; часто спор оканчивался ссорой и слезами. Тогда опять папочка появлялся в дверях кабинета и опять усовещивал детей, но на жалобы Анюты непременно выговаривал старшим.

– Она маленькая, меньшая, – говорил он, – уступите ей. Вы видите, она плачет, стыдно вам. Вы должны всегда уступать ей.

– Папочка, да мы ничего. Ведь и Лида маленькая, а не плачет, – говорил Митя.

– Лида – дело другое, – отвечал Долинский.

– Отчего же другое? – возражали дети.

Николай Николаевич не знал, что сказать, так как не хотел выдать своей тайной мысли. Он не желал, чтобы дети заметили малейшую разницу между собой и Анютой, и потому не мог сказать им: уступайте, потому что она сиротка. А Анюта, которая почти всегда оставалась в глазах папочки правой, с каждым днем делалась все требовательнее и несноснее. Она даже привыкла сама говорить о себе: «я меньшая» и требовать уступок. Ссоры делались чаще, поскольку мальчики не хотели покоряться Анюте, и, быть может, они невзлюбили бы ее, если бы не редкая чувствительность ее сердца, если бы не способность девочки привязываться всей душой. Часто после ссоры она робко подходила к Мите, заглядывала ему в глаза, целовала и, случалось, хотя и редко, даже просила прощения.

– Не сердись, – шептала она ему на ухо, – я люблю тебя, Митя, как люблю! Я только так.

– Ну, то-то, что так, – говорил он и мирился с ней, помня слова папочки, что он должен во всем уступать ей.

Бывало и по-другому. Анюта, рассердившись, уходила в детскую, но, заскучав там, возвращалась и заставала детей играющими в «свои козыри» или в «любопытные», тогда и она принимала участие в игре, хотя сначала и надувшись.

– Анюта пришла, – говорил Ваня. – Я не советую играть в «любопытные».

– Отчего это? – спрашивала Анюта обиженно.

– Оттого, что ты будешь любопытствовать всякий раз, заберешь к себе всю колоду, останешься с ней и взвоешь.

– Какое милое выражение: взвоешь! – говорила Анюта.

– Ну и пожалуйста, у нас в гимназии все так говорят.

– А папочка не любит, – заметила Агаша.

– Ну хорошо, словом, Анюта опять… совсем не знаю, как сказать, чтобы угодить чопорной Агаше, заревет, что ли?

– Я совсем не плакса, – возражала оскорбленная Анюта, – а, конечно, досадно сидеть всякий раз любопытной с целой колодой карт перед собой.

– А ты зачем любопытствуешь?

– Хочется, так хочется, не могу удержаться.

– Ну, коли хочется, так поделом, и останешься со всей колодой перед собой.

– А я хочу любопытствовать и не оставаться.

– Ну, это совсем уж нельзя.

– А я хочу.

– Ну, и оставайся при своем хотенье.

Но Анюта начинала сердиться и бежала в кабинет к папочке с жалобой на братцев. Николай Николаевич, как ни был занят делами, заметил, что Анюта очень своенравна, капризна, и не знал, как помочь беде. Да и не это одно он заметил. Дети росли без призора, одеты были неопрятно, дом становился все беспорядочнее, хозяйство шло из рук вон плохо, а денег выходило вдвое больше. Призадумался Долинский.

Однажды пришел к нему один из приятелей, а Николай Николаевич за чашкой плохого чая, жидкого и слишком сладкого, как патока, при адском шуме, который производили в своих играх дети, вдруг вышел из себя, что случается иногда с добрыми и слабохарактерными людьми.

Он отворил дверь кабинета и закричал:

– Дайте мне покой, наконец! Убирайтесь все в детскую!

Дети, удивленные и испуганные таким неожиданным и до тех пор небывалым гневом папочки, мгновенно смолкли и убежали. В детской меж ними пошли пререкания и упреки. Вину все дети взваливали на Анюту. Она сердилась и сварливо оправдывалась. От этого шум не утих, а удвоился.

– Сил моих нет, – сказал, садясь в кресло, Долинский. – В доме беспорядок, дети распущенны и того и гляди испортятся, избалуются, да они уже разбаловались: никого не слушают, ничем не заняты, шумят, кричат, ссорятся. Кухарка ворует, няня зря деньги тратит. Средств на расходы не хватает. Не знаю, что делать? Не слажу никак.

– Женись, – посоветовал приятель.

Долинский с испугом отшатнулся.

– Женись для детей: чтоб иметь мать детям и хозяйку в доме. Так жить нельзя. Притом же твои дети – дети брошенные, ты сам это знаешь. Ты на службе, а они одни, со старой глупой нянькой.

– Сам знаю, что брошенные.

– Одно спасение – жениться.

– На ком?

– Сыщи добрую, немолодую девицу или вдовушку, женись не для себя, а ради детей.

– Матери им никто не заменит, – сказал Долинский с глубокой горестью.

– Конечно, никто не заменит, об этом и речи быть не может. Но ты сам видишь неурядицу своей семейной жизни. Три года почти прошло с кончины твоей доброй жены, а уж ни дома, ни детей узнать нельзя.

Долинский махнул рукой.

– Не будем говорить об этом. Такой, какова была моя Анисья Федоровна, я нигде не найду.

– Да и не ищи такой, а просто женись на доброй девушке и хорошей хозяйке.

– Замолчи, мне тяжело слышать это, – сказал Долинский, но разговор этот запал ему в голову. Он стал выходить из дому к соседям и присматриваться к девицам, но ни одна не только не нравилась ему, напротив, они казались просто противными.

Зима прошла, настала весна, и Долинскому теперь меньше досаждал детский шум: игры, беготня, ссоры и примирения переместились в большой сад.

Рядом с садом Долинского стоял небольшой домик-особняк, имевший маленький палисадничек. Во всем домике было всего четыре комнаты да две комнатки в мезонине. Здесь жила старушка-вдова Софья Артемьевна Котельникова с дочерью и прислугой, бывшей няней. Двор домика, садик и службы отличались чрезмерной опрятностью. Двор был выметен, посыпан песком; черная большая лохматая собака лежала в конуре, набитой чистым сеном для подстилки. Куры – большие кахетинские и маленькие корольки, с хохлами и без хохлов, неуклюжие, на высоких ногах, и маленькие, грациозные, с задиристыми петушками, сновали взад и вперед по двору и оглашали утренний воздух кудахтаньем и громкими криками.

Ранним утром из-под белой занавески среди горшков герани показывалась головка молодой девушки. Она выглядывала в окошко и вскоре выходила на посыпанный песком дворик. С метлой в руке, весело напевая, принималась она усердно мести дворик, потом уходила в дом и возвращалась с корзинкой, в которой были собраны корки хлеба от вчерашнего обеда и ужина, крошки творога и всякие зерна. Она садилась на ступени низенького деревянного, замечательно чистого крылечка.

Была она роста высокого, стройная, одета просто, даже бедно, но и в старом ситцевом платьице она производила приятное впечатление. Она не была хороша собой: нос ее был немного толстоват, губы крупные, но все лицо ее озарялось, если можно так выразиться, чистым и ясным светом больших серых глаз. Глаза эти и улыбка ее, добрая и умная, были так хороши, что она казалась почти красивой, когда улыбалась и любовно глядела на собеседника, а глядела она на всех с благорасположением и приветливостью. И вот, выйдя из дома, садилась она на узеньких ступеньках своего маленького крылечка, у дверей своего маленького домика, и начинала звонким и чистым голосом сзывать своих любимиц к завтраку.

– Цып-цып-цып! Цыпоньки-цыпоньки-цыпоньки! – звала она, и куры сбегались к ней из-за сарайчика, где копошились с утра, и окружали ее, жадно склевывая подачку. Большие и сильные курицы норовили обидеть маленьких, но она присматривала за порядком, отгоняла больших и бросала пшено и творог маленьким. К ним приставали и воробьи. Воришки эти, скача и прыгая, нагло завладевали своей долей и уносили добычу на ближайшее дерево. Но хищение замечала хозяйка и громко смеялась, показывая маленькие беленькие зубки. На смех ее частенько показывалась из дома пожилая кухарка, бывшая няня девушки, Дарья-няня – так звали ее, – и смотрела, подперши голову рукой, на свою веселую барышню. А барышня была одна-единственная дочь старой, не слишком здоровой вдовы, и обе они – и мать, и няня – не могли наглядеться на свою Машу.

В этом маленьком домике с маленьким палисадником и маленьким двориком, с курами, воробьями и хохлатой собакой Барбосом все жили в мире, тишине и приязни: старая мать, ее дочь и няня. Богатства не было, но был достаток, и был он оттого, что Котельниковы – и мать, и дочь – жили по пословице: «По одежке протягивай ножки». Маша не знала ни капризов, ни затей. Она была домоседка, рукодельница, заботливая хозяйка, страстная любительница птиц и цветов, которые сама сажала и поливала, и грядки полола в маленьком огороде, и за всеми растениями ухаживала в палисаднике. Руки у нее, по выражению Дарьи-няни, были золотые. К чему она ни прикасалась, все в руках ее спорилось, и все-то она делать умела, и все-то делала весело, смеясь и распевая русские песни своим звонким и чистым голоском. Умела она сшить платье себе и матери, умела смастерить незатейливый чепчик к большому празднику, умела испечь пирог, изжарить, в случае нужды, жаркое и сварить суп; но до этого Дарья-няня не допускала свою дорогую барышню.

– Нечего, – говорила она ей сурово, – ручки портить да личико у огня жарить. Нешто я сама не смогу. Поди, поди отсюда, не твое здесь место; знай свое: рукодельничай, кур корми, цветы поливай, матери книжку читай.

И Маша, смеясь, убегала к матери, и целый-то день лились за делом ее веселые речи, пока руки ее, не зная отдыха, старательно трудились. То она вязала, то шила, то поливала, полола, птиц кормила, а после обеда и перед обедом читала матери книжки, которые носил им батюшка, приходский священник и их духовник. Знакомых у них было мало, да и Маша, выросшая в уединении, не любила ходить по гостям. Так жили они счастливо и спокойно до тех пор, пока неожиданно не ворвались в их тихий дом и шум, и голосистые речи, и всякие затеи. Вот как это случилось.

Однажды пропала у Маши ее любимая кахетинская большая курица. Обыскалась Маша своего Рыжичка – так звала она ее, – ибо курица эта пером была искрасна-золотая. Напрасно Маша звала ее и даже выбегала на улицу, немощеную и пыльную, – нигде не было видно беглянки. После долгих и безуспешных поисков Маша села на лавку в своем палисаднике и пригорюнилась. Жаль ей было своей любимицы. Из-за забора показалось лицо Мити Долинского. Он глядел на грустную Машу, а она его не видела. Тогда Митя решился: покраснел до ушей и кашлянул. Она оглянулась. Митя уже висел на заборе.

– Вам чего? – спросила Маша.

– Вы своей курицы не доискались, – ответил Митя.

– Да, беда такая, пропала – и не придумаю, куда она подевалась. Калитка заперта, забор высокий, и никогда-то она не выходила никуда, даже в палисадник: никогда я кур туда не пускаю.

– Я вашу курицу видел.

– Что вы?

– Право, видел. Она поутру, час тому назад, ходила по пустырю, за нашим садом.

– Батюшки, куда забрела! Пойду искать.

– Не беспокойтесь; если позволите, я вам сам словлю ее. – Только осторожнее, не покалечьте ее, – нет, лучше я сама. Где она?

– Выходите, пойдемте вместе, я покажу.

Маша сбегала в дом, накинула на голову платок и вышла на улицу, а Митя выскочил из ворот своего дома, и они вместе побежали взапуски на пустырь отыскивать курицу, дружно смеясь и болтая, точно давным-давно были знакомы. Через полчаса они увидели курицу, копавшуюся в мусоре на пустыре.

– Вот она! – закричала Маша радостно. – Ну, смотрите, потихоньку заходите с той стороны, а я с этой. Не пугайте ее… берите. Ах! ушла… Ловите! Ловите! Вот она. Да осторожнее, осторожнее!

Курица была уже у Мити и отчаянно билась в его сильных руках, но он держал ее крепко и принес благополучно во двор Котельниковых. Курица, радостно кудахтая на весь двор, устремилась к своим товаркам, а Маша зазвала Митю в домик и принялась угощать его чем Бог послал, а в доме у них по домовитости всего было вдоволь. Дарья-няня и мать Маши наперерыв угощали Митю. Чего только не наставили они на стол: и кофе с топлеными сливками и пенками, и варенья, и лепешек со сметаной и творогом. Митя, познакомившийся с Машей, уже не дичился; он пил, ел и болтал без умолку. Он подробно поведал о себе, сколько у него сестер и братьев, а уходя, заключил, что хотел бы всех их привести к ним в гости.

– Приводите, приводите, – сказали в один голос и Маша, и ее мать.

Митя на другой же день явился со всеми детьми перед высоким забором, отделявшим сад Долинских от палисадника Котельниковых. Все дети остались за забором, а Митя опять влез на него и воскликнул:

– Как пройти? Маленькие сестры не перелезут.

– Я перелезу сейчас, – откликнулась Анюта.

– Как можно, – возмутилась с той стороны Маша, – обойдите вокруг, через улицу.

– Нет, нет! – заговорили в один голос Митя и Ваня и принялись за работу. Они вытащили одну доску из забора, не слишком крепкую. Маша им запрещала, но они ее не слушали.

– Ничего, – говорили они, – забор наш.

После долгих усилий вытащили еще две доски, и в это узкое отверстие со смехом и шутками просунули сестер, а затем торжественно ввели их в палисадник Котельниковых – одну с оборванным подолом платья.

– Что вы это, как можно, – говорили в один голос Дарья-няня и Софья Артемьевна, – зачем через забор, через улицу было бы приличнее.

– Да вот, приличнее, – сказал Митя, – а вы сговоритесь-ка с нашими няньками. Они к вам сестер не пустят.

– Наверняка не пустят, – вторили ему сестры.

– Не пустят, а я уйду, – настаивала Анюта.

– Ты, известно, уйдешь, ты молодец девчонка, – сказал Митя смеясь, – а вот Лиза не посмеет.

– Оттого что Лиза – трусиха, – говорила Анюта, – оттого и не посмеет.

– Но ведь посмели, коли вы здесь, – усмехнулась Маша. – Ничуть не посмели, а потихоньку ушли, няньки наши чаи распивают и думают, что мы в саду, а мы вот где, – сказал Митя торжественно, и все дети расхохотались.

– И вас не хватятся дома? – спросила Софья Артемьевна с недоумением.

– И не хватятся, уж наверняка не хватятся до самого того времени, как прийти папочке. Папочка возвращается домой из присутствия в пять часов; вот в половине пятого они и пойдут искать нас по саду; не найдут там, пойдут на улицу, и уж как тогда злятся – любо-дорого смотреть!

– Бедные дети, – вздохнула Дарья-няня, – сироты без матери.

– Дети, брошенные без призора, – сказала Софья Артемьевна и тихо покачала головой. – Жаль их! Посмотри, – прибавила она тихо, обращаясь к дочери, – у меньшой барышни в пройме дыра, да и юбка оборвана.

Маша встала, взяла иголку с ниткой и позвала:

– Анюта, подите сюда, я зашью вам платье; не ходите так, нехорошо.

– Да что ж мне делать, если лопнуло!

– Как «что делать»? Зашить!

– Я не умею.

– А я вас научу, – сказала Маша.

– Жалкие дети, – шепнула ей мать.

– Ну, мама, не жалейте их так, я их буду беречь, – улыбнулась Маша, – мы вот познакомились, и теперь я позабочусь о них – страсть детей люблю.

И действительно, Маша, любившая детей без памяти, каждый день теперь играла с ними, и кур с ними кормила, и полола с ними вместе в палисаднике, и цветы поливала, да, кстати, и глядела, чтоб они не шалили, были чисто одеты, мыли почаще руки; она сама их причесывала, оправляла на них платья. Няньки скоро узнали об их знакомстве, но им это было на руку, оттого они Маше и не мешали. К осени обо всем узнал из рассказов детей и Николай Николаевич и отправился благодарить соседок за внимание к его детям. Целую зиму дети каждый день уж не через забор, а чинно – через улицу – ходили навещать соседок, а Николай Николаевич повадился ходить к ним каждый вечер. К следующей весне он, видя дружбу детей с Машей, решился и сделал ей предложение. Он был человек еще не старый – ему минул только сорок один год, а ей было уж двадцать пять лет, хотя нельзя было дать больше восемнадцати. И Маша согласилась. Она горячо полюбила детей Николая Николаевича, да и он был ей симпатичен. Только мать ее не уставала удивляться.

– Куча детей, – говорила она, качая головой, – мал мала меньше.

– Ну, что же такое, когда я их люблю! – отвечала Маша. – Ну, а коли больны будут?

– Ходить за ними стану.

– А мачеху невзлюбят?

– Да какая же я им мачеха? Я им Маша, их любимая Маша!

– А слушаться не будут?

– Почему это? Они всегда меня слушаются.

Словом, рассуждения Софьи Артемьевны были рассеяны Машей в прах; она целовала мать и говорила:

– Подумайте, маменька, счастье-то какое: дочь выходит замуж – с матерью расстается, а нам и расставаться не надо. Мы сделаем калитку в заборе, и вы будете ходить к нам каждый день обедать, а мы к вам – вечером, чай пить. Так-то заживем мы на славу! Маменька, милая моя!

И растроганная Маша крепко целовала мать.

Но Николай Николаевич взглянул на дело иначе. Он затруднялся, как сказать детям, что решил жениться. В воскресенье утром пошел он к обедне, горячо молился Богу, пришел домой и созвал в кабинет всех своих детей.

– Ну, дети мои милые, – сказал он им, – я должен сообщить вам очень важное, великое для вас и для меня известие. Выслушайте меня внимательно.

Дети насторожились.

– Бог взял у меня милую вашу маменьку. Остался я один; занятый службой, за вами приглядывать не имею времени, а за домом – и подавно. У вас шум, шалости, ссоры.

– Папочка, милый, – наперебой заговорили дети.

– Молчите и слушайте меня, – строго сказал отец. – В доме беспорядок. Я решился всему этому положить конец: я женюсь. Конечно, вам матери никто заменить не может, но… Агаша, о чем ты плачешь! Не плачь, а слушай; никто матери не заменит, но я вам дам друга, руководительницу, которую вы должны уважать и слушать как жену мою.

Девочки заплакали еще горше, а Анюта всплеснула руками и воскликнула:

– Но я не хочу, папочка!

Мальчики сидели, понурив головы, и молчали.

– Молчи… Анюта. Слушайте, дети! Я надеюсь, что вы будет довольны: я женюсь на Марье Петровне.

– На какой Марье Петровне? – спросил Митя, недоумевая.

– На Марье Петровне, которую вы зовете Машей.

– На Маше! – крикнули все дети в один голос. – Ах, папочка, милый папочка, – и все дети бросились обнимать и целовать его.

– Маша будет жить с нами!

– В одном доме!

– Будет играть, читать и гулять всегда с нами! Вот так папочка! Какое умное дело придумал, – восклицали дети, прерывая один другого.

Николай Николаевич был так растроган, что обнимал детей со слезами на глазах.

– Пойдемте сейчас к ней, – сказал он, и все дети стремглав побежали к соседкам, ворвались к ним в дом с шумом, с криком бросились Маше на шею и осыпали ее поцелуями.

– Маша, Маша! Ты теперь наша Маша.

– Ваша, всей душой ваша, – прочувственно говорила Маша, протягивая руку столь же растроганному отцу детей. Он поцеловал ей руку и обратился к своей нареченной:

– Но мне кажется неловко, что они зовут вас Машей и говорят вам «ты», это неуместно.

– Ах, нет, пожалуйста, – сказала она, – пусть я всегда останусь для них любимой Машей. Мне дорога их любовь, и мне дорого это имя.

– Как же! И мальчики? – с сомнением спросил Николай Николаевич. – Уж это как-то совсем… нехорошо!

– Что это, папочка, – сказал Митя негодуя. – Она моя Маша, я с ней первый познакомился и всех сестер к ней привел. Через меня и вы ее узнали, правда, Маша?

– Правда, Митя, я всегда буду ваша Маша, любящая вас и любимая вами, не так ли?

– Так! Так! – закричали дети хором.

Свадьбу не откладывали. Николай Николаевич спешил ввести в свой дом молодую хозяйку. Приданое сделали маленькое, простенькое. Маша говорила, что ничего ей не нужно – все у нее есть. Она сама сшила себе немного белья и три платья. Одно – для свадьбы – белое кисейное. Дарья-няня и даже Агаша помогали ей: подрубали платки. Настал Светлый праздник Пасхи. Как весело все они встречали его! Все пошли к заутрене, потом пришли разговляться к маменьке, и Николай Николаевич подарил Маше чудесный перстень. Она обрадовалась и удивилась, но смутилась.

– Уж больно он красив, – сказала она, надевая его на палец, – много сто́ит! Зачем тратишь столько денег. Они детям нужнее.

Святая неделя прошла как один день, и свадьба была назначена на Красной горке.

Оделась Маша в свое белое кисейное платье и горько заплакала, прощаясь с матерью, принимая ее благословение. Пришел Митя, принес ей от отца букет цветов и белые цветы для украшения волос. Она приколола их к своей густой и пышной косе и отправилась в приходскую церковь пешком, так как церковь находилась в двух шагах от дома.

Там ожидал ее Николай Николаевич, окруженный детьми. Старый священник, духовник Маши, обвенчал их. Горячо молилась Маша и просила Бога дать ей разум и силу воспитать детей своего мужа и составить его счастье.

Так вошла Маша в дом Николая Николаевича и принялась за дело умеючи и потихоньку. С детьми хлопот у нее не было: они ее любили и охотно слушались. Одна Анюта не покорялась ей, но Маша скоро поняла ее характер и настаивала кротко, с лаской и добрыми словами. Анюта крепко полюбила Машу и из любви уступала ей. Бывало, закапризничает Анюта, а Маша поглядит на нее добрыми глазами, покачает головой – и стихнет Анюта. Анюта вспылит, слова так и бегут, так и сыплются, а Маша выслушает ее внимательно молча и скажет:

– Ты все сказала?

– Все.

– Ну, теперь выслушай и меня, – тогда Маша принималась говорить разумно и ласково, и, если ей не удавалось уговорить Анюту, она прибавляла:

– Не огорчай меня и папочку. И Анюта переставала спорить.

Не так-то легко было сладить с распущенной и избалованной прислугой. Но Маша через три месяца сладила и с этим. Самых ленивых уволили, осталась старая няня, с которой Маша обращалась ласково, ничего ей не приказывала, но всегда просила и твердо на своем желании настаивала. Она через Дарью-няню нашла другую кухарку, новую горничную и работящего дворника; перевела от маменьки в свой новый двор кур и поместила их у себя, в новом курятнике. В доме и хозяйстве, даже в саду и огороде скоро все пришло в надлежащий порядок. За мужем Маша заботливо ухаживала, и зажили они счастливо.

Глава III

Не теряя времени, Маша стала учить девочек тому, что сама знала: и арифметике, и правильно читать и писать по-русски, и Священной истории, и рукоделиям, к которым Агаша не только была способна, но и пристрастилась, а Анюта терпеть не могла и всегда так устраивала, что другие девочки вяжут или шьют, а она читает. Маша учила девочек шить и вязать, Агаша даже скоро выучилась штопать.

– Это дело в хозяйстве необходимое, а все эти канвовые работы – только денежный перевод, – говорила Маша, – да и времени у меня на это нет. Это выдумано для богатых, чтобы время коротать.

– Разве мы бедные? – спрашивала Лида.

– Благодарение Богу, нет, но мы и не богатые. Вам надо знать всякое домашнее дело, полезное рукоделье.

И Маша сама детей обшивала, то есть сама шила им и белье, и платье, и Агаша вскоре оказалась хорошей ей помощницей. Наступили каникулы, и счастью детей и веселости Маши конца не было. Начались длинные прогулки, полдники в лесу, катания на лодке, громкий говор и смех, собирание грибов в бору, трав на лугу и цветов в поле.

Маша была охотница до всего этого. Она сушила травы, отбирала их: какие целительные – для домашнего обихода, а какие красивые – для украшения комнат. Она делала из длинных трав и высоких султанов букеты и ставила их в вазы по всему дому. И что за чудесные это были букеты! Травки такие тоненькие, всякого сорта и разной формы, хотя и пожелтевшие, но все же прекрасные. Всю зиму напоминали они о весне и лете.

Особенно любила Маша уходить с детьми в теплый летний вечер на берег Оки, переправляться в лодке на другую сторону и, погуляв по опушке бора, набрав грибов, возвращаться к реке, садиться на берег, распевая народные песни, которых Маша знала множество и которым она научила детей. Мальчики принимались за работу. Они натаскивали хвороста и сухого ельника из бора и раскладывали костер на самом берегу Оки на сухом песке. Маша вынимала из корзины небольшую сковородку, кусок масла и принималась жарить собранные грибы. И никогда никакой роскошный обед не мог быть так приятен, как этот ужин у веселого огня, на берегу быстрой Оки, при лунном свете, тихим теплым летним вечером. Смех и говор, говор и смех оглашали вечерний воздух, а когда надо было, наконец, идти домой, то подымались они все не вдруг – так не хотелось им оставить свою стоянку – и шли, распевая хором русские песни.

Маша научила их петь согласно, не фальшивя и без писка. Слух у нее был замечательный. Больше всего дети любили петь хором:

Ах, по морю, ах, по морю, морю синему,

По синему, по синему, по Хвалынскому…

Или другую, веселую:

Подле речки, подле мосту

Трава росла, трава росла зеленая…

И заслышав их издали, выходил к ним папочка, и они все окружали его и рассказывали ему взапуски свои похождения на дальней прогулке. Маша, как и дети, звала мужа папочкой. И она с жаром и смехом рассказывала ему, как Анюта прозевала целую семью боровиков, а она сама, Маша, в одном месте на круг двадцать боровиков нашла.

– Да и я нашла, – кричала Агаша.

– И я, и я, – подхватывали другие девочки.

– Гляди, папочка, завтра сделаем тебе тушеные грибы, – говорила Агаша, становившаяся все более домовитой.

– Погодите, – замечала Маша, – сперва мы посолим и отварим лучшие грибы впрок, а остальные уж к столу пойдут.

На другой день все садились на крыльце, чистили и отбирали грибы, чтобы потом их сушить, отваривать и солить.

Маша была мастерица солить и заготавливать грибы, и делала это с удовольствием – и для себя, и для маменьки, да так много, что их хватало на всю зиму. Но лишь только каникулы кончались, как все принимались за дело: девочки учились, а Маша работала. К матери она ходила аккуратно каждое утро, и вообще все шло хорошо. Маша была счастлива, и все около нее становились гораздо счастливее. Даже прислуга была счастлива.

Маша смотрела за порядком и требовала его от всех, но и сама не забывала заботиться о других. Люди, ей служившие, были всегда накормлены, чисто одеты, и она принимала в их судьбе самое живое участие. Заболевал ли кто – она заботливо лечила его домашними средствами или посылала за доктором, когда болезнь оказывалась серьезной; горе ли было какое – она помогала, если не деньгами, которых у нее часто едва хватало на необходимое, то добрым, ласковым словом и утешением. Самая важная черта в характере Маши была ее необычайная доброта и неистощимая веселость. За эту доброту и за эту веселость так горячо и любили Машу все, кто ее знал.

В жизни Маши было только счастье, одно солнце, но и на Солнце есть пятна, и у молодой женщины была если не печаль, то смущавшая ее забота. Маша училась, как говорится, на медные деньги, и очень печалилась о том, что ничего не знает и не может ничему, кроме чтения и письма, научить своих детей. Она читала вместе с ними исторические книги и путешествия, которые приносил им папочка из клуба, но в этом и заключалось все учение. По-французски Маша не говорила, и это сокрушало ее.

– О чем ты задумалась? Отчего я звонкого голоска твоего не слышу? – спросил ее однажды Николай Николаевич, видя, что она с чулком в руке сидит в задумчивости, хотя и продолжает вязать. Такая уж была у Маши повадка: сложа руки сидеть она не умела.

– Думаю я, что дети становятся большие, пора им учиться, а я, глупая, ничего не знаю и не могу ничему их выучить. Что я знала, тому их выучила; они теперь могут правильно читать и писать, и знают четыре правила арифметики, Закон Божий, а больше я и сама ничего не знаю.

– Ну и что ж такого, из тебя вышла отличная жена и добрая мать, научи их этому, девочки наши в проигрыше не будут.

– Что ты, папочка, Господь с тобой, – сказала Маша с воодушевлением, – оставить их неучеными, как я, – да я и слышать об этом не хочу. Знаю, что у тебя денег нет, чтобы взять учителей. Неужели же отдать их в гимназию или в институт? И на это денег не хватит. Четыре девочки… денег много надо!..

– Я уже немало об этом думал и сокрушался, но на нет и суда нет, – сказал Долинский.

Маша задумалась и потом спросила:

– Нельзя ли нам пригласить гувернантку? И я бы с детьми засела учиться по-французски, по-немецки бы выучилась. Смерть как хочется мне языки знать! Хотя бы Анюта, – когда она вырастет, ее, быть может, знатные родные захотят увидеть, – как мы девочку в люди покажем, коли она у нас вырастет невеждой.

– Уж и невеждой! Только что языков не будет знать, а истории и географии я вас сам обучу, ведь я окончил университетский курс. А литературу читайте сами, вот и будете знать.

– По-русски – да, а по-иностранному?

– Подумаем, поживем – увидим, время терпит.

– Совсем не терпит! Агаше уж минуло одиннадцать лет, а Лиде и Анюте – девять. Пора, право, пора. Да и мои года уходят, – со смехом прибавила Маша.

Разговор этот заставил призадуматься Николая Николаевича, и через месяц он объявил Маше и дочерям, что пригласил учительницу, хорошо знающую языки, и что она будет ходить к ним три раза в неделю.

Какая это была радость! Маша покраснела до ушей и воскликнула:

– Дети, дети, слышите, у нас будет учительница, и я буду учиться! Не правда ли, папочка, и я буду учиться?

– Учись, друг мой, если желаешь.

– Конечно, желаю, как не желать, и мы увидим, кто из нас будет учиться прилежнее. Дети, как вы думаете?

– Нечего и думать, – сказала Агаша, – все это наперед знают: ты будешь лучше всех учиться. Разве ты нам пара!

– Отчего же не пара?

– Ты большая.

– Что ж такого? И вы большие, только я старшая большая, а вы ме́ньшие большие. Зато у меня и дела больше. Вы только и будете знать, что учиться, а на мне весь дом, все хозяйство, да и к маменьке надо пойти, проведать ее.

– Пожалуйста, пожалуйста, – запели хором девочки, – ты о маменьке помалкивай, мы тоже каждый день к ней ходим.

– Чтобы досыта налакомиться, – засмеялась Маша.

– Вот и неправда, вот и неправда! Намедни мы пришли – и никакого угощения не было. Дарья-няня ушла ко всенощной, и мы даже и чаю не попили, а все-таки сидели, разговорами маменьку занимали, – возражали девочки, обижаясь.

– Ну, ну, я пошутила; я знаю, что вы маменьку любите.

– Конечно, любим, и она нас любит.

– Конечно, и она вас любит, – сказала Маша с внезапным умилением в голосе, точно она подумала сейчас, как велико ее счастье. Она действительно так думала и каждый день благодарила за это Бога.

Начались уроки. И хоть девочки были и прилежные ученицы, но как ни старались, а Маша успевала больше их и еще им помогала учить уроки. Встречали они свою учительницу с веселыми лицами, сразу серьезно принимались за дело и во время занятия ни разу не улыбались; учительница говорила, что давать уроки в их доме не труд, а удовольствие. Ленивее других оказалась лишь Анюта. Она была девочка-огонь, одаренная способностями, но резвая и рассеянная, и Маше приходилось часто ей выговаривать. Раз-другой даже доходило до ссоры, потому что Анюта была скора на ответы, нетерпелива и иногда отвечала невежливо. Маша серьезно сердилась на нее и, случалось, не говорила с ней до самого вечера ни единого слова. Тогда Анюта поглядывала на нее и вдруг не выдерживала, бросалась ей на шею, просила прощения и горько плакала, так плакала, что Маше приходилось утешать ее.

– Голубчик мой, Анюта, нельзя так жить на свете, – говорила Маша серьезно, – тебе все бы веселиться да скакать, и ты весела до тех пор, пока тебя гладят по шерстке.

– Да разве я собачонка, что у меня шерстка, – отвечала Анюта, начиная сердиться.

– Конечно, не собачонка, да нрав у тебя бедовый: ты самолюбива не в меру и дерзка на словах. Вырастешь – сама увидишь, что надо прежде всего над собой волю взять; если мы не умеем собой управлять, то будем ни к чему не пригодны.

– А ты собой управлять умеешь? – спросила Анюта. – Вчера ты как рассердилась на Марфу, даже закричала.

– Я рассердилась за дело.

– И я за дело.

– Как, ты опять спорить? – удивилась Маша. – Слово за слово – тебе надо всегда последнее слово сказать и на своем поставить. Мы тебе уступаем, а ты думаешь, все всегда тебе уступать будут?

– Зачем мне все, я их знать не хочу, – сказала Анюта, – я живу с вами, а с другими жить не хочу.

– У тебя всегда «хочу», «хочу». Нельзя жить так, как хочешь, а надо так, как Бог велит.

– Вот Бог мне и велел жить с тобой, злая Маша, у папочки моего доброго, – воскликнула Анюта и бросилась целовать «злую» Машу…

Прошла зима, наступило лето; прошло лето, наступила зима. Анюте минуло уж двенадцать лет. Она, как и сестры, выучилась говорить и читать по-французски, но по-немецки знала плохо: терпеть не могла она этого языка, и давался он ей с трудом. Она никогда не знала хорошо своего урока и в этом сходилась с Агашей, которая не отличалась особыми способностями, но разница состояла в том, что способная и умная Анюта ленилась, а у Агаши была плохая память.

Случалось, хотя и очень редко, что от Натальи Ивановны Завадской приходило к Анюте письмо. Ее спрашивали о здоровье, о ее житье-бытье; от полковника и детей слали поцелуи. Анюту заставляли отвечать ей, и она мучилась над сочинением письма, особенно потому, что Маша заставляла ее переписывать его набело.

– Тоска какая, – роптала Анюта. – Грех какой, – говорила Маша.

– Какой такой грех? – отвечала задорно Анюта.

– Неблагодарность твоя. Люди взяли тебя, сиротку, поили, кормили, одевали, любили, заботились, и добро бы родные – чужие люди, а тебе тяжело раз в год письмо им написать. И стыдно, и грешно!

– Да мне совсем не так скучно им написать, я и пишу, но твое «набело» меня сердит.

– А мне стыдно маранье твое посылать, нас же осудят; папочку осудят, что он тебя не учит. Издали нельзя знать, как о тебе заботятся. Ну, полно разговаривать, садись и перепиши хорошенько письмо, да без помарок и пятен.

– Ну, Маша, – говорила Анюта, садясь за стол и недовольно кусая перо, – нет никого настойчивее и скучнее тебя.

После многих трудов и ропота Маша добивалась от нее порядочно написанного письма, без клякс и помарок, и с удовольствием посылала его на Кавказ к Завадским.

Когда наступили, наконец, так долго ожидаемые каникулы, дети очень обрадовались, потому что ни одна из прогулок не удавалась без мальчиков, а те перед экзаменами не могли терять времени на дальние и к тому же утомительные странствования. Девочки должны были довольствоваться одним садом да тем еще, что навещали «маменьку», как продолжали они звать мать Маши, и Дарью-няню, у которых за зиму все приели, так что старушки поговаривали уже о том, что хорошо, что июнь на дворе, и варенье новое сварить скоро будет можно. За реку Маша девочек одних, без братьев, не пускала, а именно река-то, лодка, переправа и соблазняли Анюту и подавали повод к жалобам и требованиям, но Маша не поддавалась ни тем, ни другим.

Анюта была предприимчива и страстно любила всякое новое развлечение и отступление от повседневного образа жизни; но ослушаться Маши не решилась ни разу и только с вожделением посматривала на привязанную лодку и утешалась тем, что целыми днями упрекала Машу в излишней строгости.

Наконец пришли и каникулы. Братья перешли благополучно в следующие классы, папочка был доволен, Маша сияла радостью, и решено было единогласно отпраздновать это счастливое событие самым торжественным образом. Но как? Папочка поставил вопрос на голосование, начиная с младших. Лида подала повод к нескончаемому смеху и шуткам, ибо не придумала ничего лучше, как пойти к маменьке, попросить полдника с варенцами и пастилой и чаю с топлеными сливками. Крик негодования встретил это предложение.

– Это мы можем сделать и делаем почти каждый день. Вот выдумала, – сказал Митя с презрением.

Папочка погладил смущенную Лиду по головке и улыбнулся:

– Мы с тобой пороху не выдумаем, да это все равно, без нас порох выдумали, и еще мало ли что выдумают; зато мы с тобой люди добрые и кроткие. А ты, Анюта?

– Я, папочка, хочу…

– Опять «хочу», – заметила Маша укоризненно, – противное слово твое, но любимое. С ним ты расстаться не в состоянии.

– Ну, не придирайся, Маша, – отвечала Анюта с гримасой нетерпения, – я хотела бы, – ну, будешь ли ты довольна таким моим выражением? – слушай, я повторяю: я же-ла-ла бы, ес-ли вы со-глас-ны, – ну, так хорошо ли? – сказала Анюта, лукаво глядя на Машу.

– Говори, мы ждем, – поторопил ее папочка.

– Погодите, – усмехнулась Маша, – Анюте надо сперва на своем поставить, а потом она удостоит нас ответом.

– Ты надо мной насмехаешься, – обиделась Анюта, – так не буду я говорить, делайте, как хотите, мне все равно!

Папочка сделал вид, что ничего не замечает, и спокойно обратился к Агаше:

– Твой черед. Ты что хочешь?

– Кататься в лодке и после пить чай на том берегу Оки. – Ваня, а ты? – спросил папочка.

– Нанять лошадей, прокатиться за город на каменную гору, а потом прыгать в обрыв.

Каменной горой называлась гора, на которой совсем не было камней, а напротив, вся она состояла из сыпучего песка, а обрывом была обращена к реке. Обрыв имел множество уступов, и дети забавлялись раза два или три в лето, когда доходили до каменной горы, тем, что прыгали сверху в сыпучий песок. Эти отчаянные скачки вниз не грозили никому никакой опасностью, кроме разве платьев, которые зачастую так обрывались и пачкались, что Маше задавали работу на целую неделю. Она терпеть не могла этой забавы и знала, что, несмотря на заявления девочек, что они помогут чинить и штопать, ей придется все это сделать одной, а дела и без этого было у нее немало. Она не утерпела и воскликнула, отчаянно махая руками:

– Нет! Нет! Только что сшили новые летние платья, и их-то рвать и портить на обрыве – да ни за что!

– Маша! – сказала Анюта. – Мы старые платья наденем. – Она была страстная охотница скакать в обрыв.

– Нет! Нет! – испугалась Маша. – Ни за что!

– Успокойся, Маша, это только мнения, – заметил папочка. – Митя, твоя очередь.

Митя – ему только что минуло шестнадцать лет, и он считал себя уже большим, – предложил идти утром к Золотому ключу, взять с собой всяких пирогов и лепешек и провести там весь день; он обещал после прогулки в роще, находившейся неподалеку, прочесть поэму Пушкина «Полтава».

– Вот это будет всего лучше, – согласился папочка, – и я послушаю твое чтение.

Маша одобрительно покачала головой.

– Ты, я вижу, согласна, – сказал папочка Маше, – и потому я считаю вопрос решенным.

– Не совсем, – ответила Маша, – я предлагаю поправку: сперва пойдемте в пригородный монастырь, помолимся Богу за счастливое окончание учебного года и поблагодарим Его за наше великое счастье, а оттуда пойдем к Золотому ключу. Я захвачу с собой всего-всего для вкусного обеда.

– Ты умнее всех, как всегда, – сказал папочка и прибавил весело: – Быть по-твоему, а я от себя прибавляю рубль серебром для особенного угощения всей компании.

И тогда поднялся настоящий гвалт:

– Мармеладу, – кричала в восторге Агаша.

– Мятных пряников, – вопил Ваня.

– Изюму и винных ягод, – настаивала Лида.

– Шепталы[1], – вскричала Анюта, забыв свою недавнюю досаду.

– Вот и Анюта голос подала, – заметила Маша, – ну, и отлично, я всех помирю, и всего будет понемногу: и мармелада, и пряников, и всего-всего.

– Однако не обедать же нам шепталой и изюмом? – отозвался Митя не без важной серьезности.

– Не беспокойся, – сказала Маша. – Мы возьмем корзинки, где будет и пирог с курицей, и говядина, и лепешки. Каждый понесет что-нибудь – всякий то, чего требовал.

– С уговором, – ответил Митя, – доро́гой не есть, а то эти барышни все скушают и принесут пустые корзинки, особенно Лида с Анютой. Мармелад будет в большой опасности у этих хранительниц общественного провианта!

Все засмеялись, но Анюта опять недовольно надула губы и прошептала:

– Они всегда меня обижают.

– Не дури, Анюта, – сказал Митя. – Кто тебя обидит? Ты сама всех обидишь!

Дети рассмеялись, и сама Анюта не могла не улыбнуться. Было положено, что в следующее воскресенье, то есть через три дня, если погода будет хорошая, все они отправятся на богомолье, а оттуда – к Золотому ключу. И все эти три дня были полны суеты, веселья, беготни и стряпни. Маша превзошла саму себя и, не жалея трудов, ко всему приложила свои руки, помогая кухарке жарить и печь. Круглый пирог испекла она сама, и вышел он такой высокий, сдобный, вкусный даже на вид; дети загодя наслаждались ожиданием пирога.

Настало и воскресенье. С раннего утра девочки, даже уже подросшая Лиза, вскочили быстренько с постелей, умылись, причесались и надели новенькие, с иголочки, платья: Анюта – розовое ситцевое в мелкую клетку, Агаша – точно такое же, они всегда шили себе одинаковые платья, даже с одинаковой отделкой, а Лида и Лиза – голубые. Маша вошла к ним и ахнула.

– Как! В новых платьях! Что от них останется, когда мы воротимся домой вечером? Какие вы, право, небережливые. Нет, я этого не позволю. Отец трудится, иногда через силу, чтобы вас одеть, обучить…

– Маша, да ведь это на богомолье, в церковь, как же нам не надеть новых платьев? – заметила Агаша.

– И в такой праздник, когда братья перешли в высшие классы, даже Ваня, за которого так боялись, – сказала Анюта.

Лида промолчала, но у нее уж навернулись слезы на глазах. Маша взглянула на нее и улыбнулась:

– А Лида уж и плакать готова! У нее всегда глаза на мокром месте.

Девочки рассмеялись.

– Ну, слушайте, дети, – прибавила Маша, – идите в храм Божий в новых платьях, я не запрещаю, но берегите их в роще, не запачкайте, не разорвите, по́мните, что всякое из них обошлось в два рубля с лишком, не считая моего труда.

– А вот тебе и на чай, – сказала Анюта, бросаясь ей на шею. – Ах, почему я не богата, – прибавила она, – как, говорят, богаты все мои родные! Я бы не боялась разорвать платья, не носила бы ситца, а только бы всё батисты, и не ходила бы пешком – всё бы ездила в коляске.

– И ты думаешь, была бы счастливее?

– Конечно, – кивнула Анюта.

– Не знаю, – вздохнула Маша. – Не все дает Бог на этом свете. У одного – одно, у другого – другое. У нас денег мало, зато счастья много.

– А я хочу и денег, и счастья.

– Опять «хочу», – покачала головой Маша. – Не много ли захотела? Знаешь ли, что́ я скажу тебе. От добра добра не ищут. Помни это всегда, это мудрые слова. Помолись лучше нынче за обедней и благодари Бога за то, что мы так все счастливы, и ты тоже.

– Я всегда благодарю Бога, – сказала Анюта, – но все-таки мне это не мешает желать иметь побольше денег. Скучно беречь платье, бояться всякого пятнышка и всякой дырочки.

– А ты думаешь, у богатых девочек нет своих печалей и опасений?

– Какие же?

– Не знаю какие, я с богатыми отроду не водилась и знатных людей даже не видала, но знаю, что у всех на земле есть свои заботы, печали и опасения.

– А я не знаю, – сказала Анюта решительно.

– Анюта всегда любуется, когда мимо нас ездит в своей маленькой колясочке дочь предводителя: она сама правит маленькой лошадкой, а подле нее сидит гувернантка, а сзади едет верховой, – пояснила Агаша.

– И все разряжены, – подхватила Анюта. – Дочка предводителя в белой шляпке с цветами, и на ней пальто тоже белое, такое чудесное. Даже верховой так нарядно одет – в бархатной поддевке[2]. И лица у них такие веселые!

– А у вас невеселые, – поддела ее Маша.

– Положим, веселые, но мы идем пешком, а у нее такая маленькая, малюсенькая колясочка, и такая маленькая, крохотная лошадка, точно игрушка… Завидно смотреть, – продолжала Анюта.

– А Заповедь помнишь?

– Какую? – спросила Анюта.

– «Не пожелай…» – ответила Маша, – словом, десятую Заповедь.

– Нечего и помнить, я ей не завидую, я только любуюсь ею и себе того же желаю.

– А ты бы лучше на себя оглянулась: ты сейчас пойдешь разряженная по улице, и сколько девочек будут оглядывать твое розовое платье и любоваться им. Им и во сне не снилось такое платье, как твое.

– Ты хочешь сказать, – проговорила Агаша серьезно, – что надо себя сравнивать с теми, кто имеет меньше, чем мы, а не с теми, кто имеет больше?

– Именно, – сказала Маша, – но я заговорилась с вами, а нам уже пора. Пожалуйте в кухню, я вам раздам корзинки с припасами, – и в путь. Папочка готов и ждет нас.

– Куда же мы денем корзинки во время обедни? – спросила заботливая Агаша. – Нельзя же идти в церковь с кушаньями!

– Конечно, нельзя, я беру с собой маленького Степку, сына дворника, он останется с корзинами, пока мы будем в церкви.

Через час они все вместе шли степенно по улицам города и скоро вышли в чистое поле, за которым виден был лес, и посреди соснового бора перед ними заблистало золото монастырских куполов. До монастыря было недалеко, всего версты[3] полторы, но жара летнего утра и песчаная дорога утомили больше всех капризную Анюту, и она опять возроптала.

– Фу! Какая жара! Какой песок! И как я устала! – возмущалась она. – А разве не правда, что при богатстве не бывает ничего такого. Если б я была богата, мы бы поехали в коляске.

– А Маша говорила, что у богатых свои беды, что многие люди живут беднее нас и нехорошо завидовать одним и не помогать в лишениях другим, – заметила Агаша, любившая рассуждать и даже поучать других.

– А я все-таки скажу, – возразила Анюта с жаром, – что богатым хорошо жить на свете, а ты больно уж умна, и какая охотница давать непрошеные советы! Говорит, будто проповедь сказывает!

– Что ж в этом дурного, – вступился Ваня, – в проповеди всегда говорится хорошее и полезное, и наша Агаша разумница.

– Не по летам умница, – сострила Анюта и прибавила: – Зато слова ее ко сну клонят. Сонный порошок!

– Ты всегда обижаешь! – воскликнула Агаша. – С тобой говорить нельзя.

– Перестаньте спорить, – увещевала их Маша, – вот мы и при шли. В храм Божий идете и спорите.

– Это Анюта, – сказала Лида, вступаясь за сестру.

– И как мы рано пришли! – воскликнул Митя, желавший как можно скорее добраться до Золотого ключа и побродить вдоволь по лесу.

– Полноте разговаривать, – нахмурилась богомольная Маша, входя на паперть, – помолимся теперь, не отвлекаясь ничем.

После довольно долгой обедни все семейство Долинских вышло из церкви и по палящему жару не без устали дошло до густого леса, где разрослись и сосны, и ели, и березы, и ясени, и даже клены. На опушке рос орешник и всякого рода прочий кустарник. Лес подходил к крутым песчаным обрывам так близко, что многие деревья сползли вниз и, еще цепляясь корнями за рыхлую почву, росли, склонившись над рекой; другие упали, и их могучие корни, вывернутые насильственно ветром и непогодой из желтого, как золото, песка, торчали вверх.

В одном из таких обрывов и находился Золотой ключ. Дети бегом спустились вниз по извилистой, узкой и крутой тропинке. Она врезалась внизу в гущу кустарника и, наконец, выходила на маленькую полянку, вокруг которой росло несколько больших деревьев и низкие кусты. Из-под обрыва струилась вода, образовывая довольно широкую лужу между двумя громадными ярко-красными камнями с золотыми и серебряными крапинками. Вода эта, холодная, как лед, и прозрачная, как хрусталь, была известна во всей окрестности, и название Золотой ключ было дано этому месту, конечно, потому, что ярко-желтое песчаное дно ручья наводило на мысль о золоте.

Достигши этого прелестного уголка, все дети, несмотря на увещевания папочки и восклицания Маши, бросились к воде, умывая ею лицо и руки, и, подставляя под сочившиеся из обрыва струйки походные стаканчики, жадно пили вкусную влагу. Редко удавалось детям посещать это любимое ими место, а когда они раза два в год все же попадали сюда, то наслаждались вволю и водой, и отдыхом под развесистыми деревьями около прозрачной воды, разлившейся правильным кругом на уступе и вырывшей себе мягкое ложе в желтом песке.

– Вот так чудо! – восклицала Анюта, умывая розовое личико и смачивая непокорные волосы, которые от холодной воды вились еще больше и крутились легкой паутиной на лбу и висках. Она бросилась на мягкий, теплый песок под развесистой сосной, прислонила голову к ее стволу и воскликнула:

– Ах, как хорошо! Теперь тебе бы почитать нам, Митя.

– Как же, – сказал он, – видите ли, принцесса какая изволила пожаловать: легла и приказывает читать… натощак-то! Я тоже измучился и голоден, как волк.

– Действительно, пора поесть, – согласилась Маша, – после обеда мы почитаем, а потом уж марш в лес искать грибы и ягоды.

– Ягоды-то будут, а грибы вряд ли, – засомневалась Ага-ша. – Сухо, давно дождей не было.

Маша, хотя устала так же, как и другие, принялась накрывать на песке белую скатерть, нарвала широких листьев, положила их на скатерть вместо тарелок, открыла корзины и стала вынимать запасы.

Папочка поглядел на детей: Анюта полулежала под деревом, Митя растянулся на мху, подле него сидел Ваня; в ногах у Анюты поместились Агаша и Лида. Одна Маша, как всегда, заботилась обо всех и хлопотала около скатерти, представлявшей обеденный стол.

– Как я посмотрю, – заметил Долинский, – она вас избаловала! Полюбуйтесь друг на друга да постыдитесь, особенно мальчики: Маша хлопочет, нарвала листьев, накрывает на стол, а вы лежите.

Ваня и Агаша тотчас вскочили и принялись помогать Маше. Митя и Анюта остались как были, Лида медленно, лениво подымалась.

– Папочка, их много и без меня, – со смехом сказала Анюта, – уж я полежу, а то, что ж, еще им помешаешь.

– И я, папочка, полежу, ведь я готовлюсь к труду – я официально уже назначенный чтец «Полтавы».

– Оба вы лентяи балованные, – улыбнулся папочка, добродушно любуясь хорошенькой Анютой, которую очень нежно любил.

Когда все было готово, встали Анюта и Митя; он принялся есть за двоих и только все похваливал, забирая, к полному удовольствию Маши, двойные порции пирога и жаркого. Анюта же ела, как птичка, но зато и болтала, и щебетала, как птичка, и не раз вызывала улыбку на лицах Маши и папочки. После обеда началось чтение при благоговейном внимании всего семейства; Митя читал недурно, хотя с некоторой напыщенностью и декламацией, но именно эта напыщенность и нравилась не только детям, но и папочке с Машей. Все слушали его, не проронив ни единого слова, в особенности Анюта, глаза которой так и вспыхивали, так и горели.

Когда половина поэмы была прочитана, по общему желанию все отправились гулять, хотя Анюта горячо протестовала – ей хотелось дослушать до конца, и она с трудом принудила себя идти вместе со всеми бродить по лесу, все еще исполненная восторга и увлеченная чтением. Она запомнила некоторые стихи наизусть и повторяла их про себя.

Вечерело. Озаряя далекий горизонт, медленно заходило великое светило. Багровый свет заливал даль, отчего близстоящие сосны казались темными и мрачными. Снизу, из-под обрыва, поднимался беловатый туман. Папочка, боявшийся прохлады и вечерней мглы, заспешил домой, и все семейство весело отправилось в обратный путь, болтая и смеясь без умолку.

Анюта пребывала в самом приятном расположении духа: она ни с кем не спорила, неслась то впереди всех, то сворачивала в стороны, то забегала назад, распевала, как жаворонок по весне, и легкостью и быстротой своих движений напоминала птичку, порхающую в голубом небе в светлый солнечный день. Она чувствовала в этот вечер особенное влечение к Мите, который своим чтением заворожил ее. Взявши его за руку, она и ласковыми словами, и шутками заставляла его, почти против воли, бежать с ней взапуски по тому самому песчаному полю, по которому так лениво, ворча и сетуя, шла она утром. Теперь она была возбуждена и не чувствовала усталости.

Ей казалось, что она пробе́гала бы так всю ночь без устали. Не одно замечание сделала ей Маша, когда они вышли на улицы города, прося ее идти чинно и говорить потише. Когда Анюта воодушевлялась, ее трудно было унять и заставить вести себя разумно.

– Края не знает, – говорил о ней Митя, когда сердился на нее.

– Ах, как я счастлива! – воскликнула Анюта, всходя на крыльцо своего домика. – И скажу вам, мне было так весело, так весело, что я никогда не забуду нынешнего дня! Вот мы и дома! И как хорошо дома! Право, я так счастлива, что ничего на свете не желаю.

И Анюта бросилась в покойное кресло, стоявшее у окна.

– Даже и богатства не желаешь, – сказала Маша, посмеиваясь над ней.

– Даже и богатства, – отвечала Анюта, тоже смеясь, – но только нынче, а завтра, разумеется, пожелаю, непременно пожелаю.

– Да, тебе всегда надо поставить на своем, – сказала Маша, – это нам не новость, но вот что я скажу тебе…

Маша вдруг замолчала, увидев в дверях мужа. Его лицо испугало ее. Он вошел в дом веселый и спокойный, а теперь стоял в дверях гостиной бледный и смущенный.

– Что с тобой? – воскликнула испуганная Маша.

– Поди сюда, – сказал он взволнованным голосом и пошел в свой кабинет, куда за ним последовала Маша. Она вошла, и он запер дверь за собой.

– Что случилось? – спросила Анюта у сестер.

– Что-то случилось! – глубокомысленно произнесла Лида со своим простодушием, всегда возбуждавшим общий дружный смех.

– Умна! Нечего сказать! – воскликнула резко Анюта. – Угадала, очевидно, что случилось что-то, но что?

– Маша придет сейчас и нам все скажет, – заметила Агаша.

Но Маша все не приходила, и усталые девочки пошли к себе, сняли свои нарядные платья и стали умываться, готовясь лечь в постель, но не ложились, потому что тревога и любопытство гнали от них сон. Они сидели молча на своих кроватях, ожидая Машу, но Маша не шла. Лида и Лиза улеглись, наконец, и тотчас уснули.

– Пора, кажется, и нам спать, – сказала Агаша.

– Не лягу, ни за что не лягу, я хочу знать, что случилось, – упорствовала Анюта.

В эту минуту послышались шаги Маши, но она вошла не к детям, а в свою, смежную с ними комнату.

Анюта мигом прыгнула туда и, растворив дверь, вошла. Маша стояла у своего столика, лицо ее было смущенно и печально, глаза заплаканы.

– Маша, что с тобой? Маша, что ты, милая! – воскликнула Анюта, забыв мучившее ее любопытство и только горюя о Машиной печали.

Маша, увидав Анюту, порывисто обняла ее, стала целовать и опять заплакала.

– Не могу, папочка не позволил. Оставь меня, Анюта, не приставай, не скажу ни слова. Ты знаешь, я папочкины приказания всегда исполняю. Поди спать.

Анюта медлила.

– Поди спать, – повторила Маша решительно, – и поцелуй меня, милая, дорогая моя Анюта.

Она нежно расцеловала ее и выпроводила из своей комнаты.

– Ну, что, Анюта? Что? – спросила ее Агаша.

– Маша плакала, – сказала Анюта серьезно.

– Плакала! – воскликнула Агаша с изумлением и тревогой. – Плакала! Маша плакала! О чем?

– Не сказала. Говорит, папочка не позволил ей.

Долго не спали девочки, дивясь и недоумевая, но, наконец, усталость взяла свое. Они заснули.

На другой день Анюта проснулась и встала поздно. За чайным столом в столовой она нашла Машу, с серьезным и озабоченным лицом сидящую за самоваром, а папочку – подле нее. Он, Анюта знала это, должен был быть уже в присутствии и не пошел – остался дома. Лицо его было столь серьезно, что она не посмела ничего спросить у него. Когда Анюта подошла к нему, он поцеловал ее несколько раз с нежностью.

Анюта напилась чаю, и, когда встала из-за стола, папочка позвал ее к себе в кабинет.

– Сядь, – сказал он ей, – я должен объявить тебе важную новость. Когда я возвратился вчера с прогулки, мне подали письмо. Твой прадед был не в силах пережить своего ужасного несчастья. Любимый внук, надежда его старости, был убит лошадью на прогулке. Князь пережил его только на одну неделю, но составил завещание и подал просьбу на Высочайшее имя. Ты не догадываешься о чем?

– Папочка, мне жаль, что прадедушка скончался и что с ним случилось такое ужасное несчастье, но ведь я его не знала совсем и не могла любить.

– А он в последние часы своей жизни только о тебе и думал. Ты его единственная наследница. Он просил позволения и получил его – передать тебе свое имя. Ты теперь княжна Дубровина и богата, очень богата, слишком богата! Поцелуй меня, да благословит тебя Бог и направит на все хорошее, на всякое доброе дело!

И папочка, заливаясь слезами, целовал оглушенную и ничего не понимавшую Анюту.

Глава IV

Весь этот день остался в памяти Анюты смутно, будто в тумане. Она помнила, что Маша целый день не присаживалась за дело, а бродила по дому, рассеянная и задумчивая: то входила в кабинет папочки без всякой нужды и, постояв там, выходила, то приходила к ней и целовала ее, то садилась в диванной, и у нее вырывались отрывистые, несвязные слова; папочка был тоже сам не свой: то говорил важно, что «пути Господни неисповедимы», что Он возвеличил малого и наказал гордого, то восклицал, складывая руки: «Тысяча и одна ночь! Тысяча и одна ночь!» Анюта хорошо слышала и запомнила слова эти, но не понимала их и дивилась им. Помнила она тоже, что дети, сестры и братья, смеялись над ней, а Митя обратился к ней даже презрительно.

– Анюта – да княжна! Тьфу! – воскликнул он и даже плюнул, за что Маша тотчас сделала ему выговор.

– Княжна! Княжна! – пищала Лида, звонко смеясь на всю комнату.

– Ваше сиятельство! – кричал Ваня, смеясь добродушно. – Хороша княжна! Пришла третьего дня из сада замарашкой, – сказал насмешливо Митя. – По пословице: «Из грязи да в князи».

Папочка вдруг ужасно рассердился.

– Что вы, с ума сошли? – воскликнул он громовым голосом, что всегда случалось, когда он, бывало, вспылит. – Оставьте ее в покое. Бедная девочка перепугана, в себя прийти не может, а вы к ней пристаете с глупыми шутками. Ну да, она теперь княжна, и всегда была старинной фамилии, девица Богуславова, а не из грязи!

– И какое это глупое выражение, – негодовала Маша. – Из грязи! Из грязи тот, кто низок душой. А вы, дети, вместо глупых шуток должны были бы помолиться за нее Богу, чтоб Он благословил ее и послал ей разум на добро. Она так богата, что может осчастливить сотни бедняков. Господи! При таких-то деньгах столько добра сделать можно, – воскликнула Маша с блеском в глазах, заканчивая свою длинную речь, обращенную к детям.

– А денег ей не занимать стать, – сказал папочка, – она не сумеет и счесть их. Огромное состояние.

Анюта слушала и насмешки детей, и слова Маши и папочки как-то равнодушно. Она притихла, затихли и все дети, в диванной наступило молчание. Скоро все разошлись, а Анюта осталась одна с Машей. Она сама не знала почему, но ей в первый раз в жизни хотелось остаться совсем одной. Уйти из гостиной ей почему-то было неловко, она не посмела и села к окну; тихо, безмолвно сидела она, и разные мысли бродили в ее голове, быстро сменяя одна другую. Наконец она привела их в некоторый порядок.

«Огромное состояние! Она и денег своих не сумеет пере-счесть, – повторила она мысленно слова папочки. – Стало быть, я смогу теперь купить себе такую же крохотную колясочку, как у дочери предводителя, и шляпку с цветами… Сяду я в колясочку с Агашей и Лидой. Ах, да! Агаше и Лиде надо купить такие же шляпки, только Лида белокурая, ей надо шляпку с голубыми лентами, а Агаше – с розовыми. Да что шляпки! Мало ли что надо купить кроме шляпок. А Маше? Маше я куплю… куплю… все то, чего она сама пожелает! Ах, вот что! Маша говорила перед праздниками, что надо подкопить деньжонок и купить чайный сервиз. Я куплю ей и чайный, и столовый. А папочка? Но папочка никогда ничего не желает и ничего особенного не любит, кроме нас. Надо через Машу выведать, что папочке нужно. А что подарить Мите? Это нетрудно. Конечно, всего Лермонтова, и Пушкина, и Жуковского, и всяких других, я их всех куплю и принесу ему. Страсть сколько книг, мне их все не притащить! Нет, вот как! Я понесу лучшие книжки сама впереди, а за мной – приказчик из магазина или Марфа понесут остальные книги… Я войду и скажу: “Митя, это тебе. Зимой ты будешь их нам читать”. А Митя обрадуется и скажет: “Милая Анюта!” И мы расцелуемся. Ах, как я счастлива! А маменьке – маменьку я позабыла. Маменька жаловалась, что дом надо поправить; поправлю, прикажу поправить, кажется, она говорила, что крышу надо поправить, именно крышу, она у ней где-то течет. А Дарье-няне? Платье синее и платок ковровый. Она все собиралась купить, а Маша намедни сказала ей: “Дарья-няня, ты не думай о синем платье, я тебе его подарю к празднику”. Так нет же! Не Маша, а я подарю, и с платком, а Дарья-няня пойдет к обедне и скажет: “Мне Анюта подарила!” Совсем не так, она скажет: “Мне княжна подарила!” Княжна! Я княжна! Это весело! А папочка говорил вчера, что он просит Бога, чтоб Он направил меня на всякое доброе дело, и Маша сказала, чтоб Он дал мне разум на добро. И я буду стараться делать все доброе. Всякому нищему, который подойдет под окно, грош дам, как всегда дает Маша, – нет, мне надо больше дать, чем дает Маша. Если Маша, у которой так мало денег, дает грош, то я дам гривенник[4]… а мало, так и двугривенный! Что мне деньги, когда их так много! Я не стану жалеть их. А уж какое платье я себе куплю! Розовое, да не ситцевое, а шелковое. И какое счастье! Нечего думать о том, чтобы не разорвать, не сделать пятна. Все равно, если пятно, – куплю другое, а где дыра, чинить не позволю – бросить прикажу, и кончено!..»

– О чем ты думаешь, Анюта? – спросила Маша. – Я тебя такой еще не видала! Сидишь одна, глядишь в окно и молчишь!

Но Анюте не хотелось рассказывать, о чем она думала. – Рассуждаю сама с собой, – отвечала она уклончиво.

– Вот как! Ты и рассуждать стала! Я этому очень рада, потому что всегда тебе выговаривала, что ты все делаешь с маху, не думая.

– Ну, теперь я буду думать, когда сделалась такой особой, что все могу, – заявила Анюта важно и серьезно.

– Но что же ты можешь, – возразила удивленная ее словами Маша, – ты еще дитя!

– Это не мешает. Я, например, могу тебе подарить сервиз – и чайный, и столовый.

Маша засмеялась.

– Во-первых, – сказала она, – не можешь, во-вторых, если б и могла, надо знать, возьму ли я его.

– Как не возьмешь? Почему?

– А потому что мне своего довольно и чужого не надо. Я на чужие деньги не льщусь.

– Чужие! Мои-то деньги тебе чужие! Ну, Маша! – Анюта удивленно и печально взглянула на Машу.

– Ты еще мала и многого не понимаешь. Предлагать-то легко, да взять трудно. Надо сперва заслужить уважение, чтобы люди близкие согласились взять у тебя.

– Разве ты меня не любишь? – удивилась Анюта.

– Люблю, но уважать тебя мне пока не за что. Вот когда ты станешь большой, и притом хорошим человеком, то и заслужишь мое уважение. От избытка и отдавать нетрудно – надо отдавать, лишая себя. А кто не умеет лишать себя, у того не останется денег, чтоб их отдавать другим. Тот рад бы и беде помочь, да нечем, все уж потратил на свои прихоти! Ты должна быть строга к себе и внимательна к другим.

Анюта опять задумалась.

Строга к себе! Что-то такое непонятное говорит Маша. Она никогда ко мне строга не была, а теперь хочет, чтоб я сама!..

Рано легла спать в тот день Анюта, утомленная и смущенная. Вчера устала она от прогулки и беготни, а нынче – от размышлений. Голова ее шла кругом, и, когда она засыпала, перед ее взором мелькали и колясочка с крошечной лошадкой, и сервиз, и нищий, и Маша, и крыша маменьки, с которой капает, капает!.. И книги, и она тащит их, тащит… И вдруг все спуталось, и она проснулась от ярких лучей солнца, которые через белые занавески дотянулись до ее постели, отыскали ее там и блеснули ей прямо в глаза. Она приподнялась. Комната была пуста. Ни Агаши, ни Лиды – они уж встали, она одна проспала. Анюта вскочила, умылась, оделась и побежала в столовую. Там уже все пили чай, и Маша, как всегда, его разливала.

– А вот и княжна, – засмеялся Митя. – Как изволили почивать, ваше сиятельство?

Анюта, не вчерашняя, а прежняя, сказалась тотчас. Она обидчиво проговорила:

– Я вам не позволю насмехаться надо мной. Какие вы все неблагодарные! Как вы несправедливы ко мне!

– Это что за новость! – воскликнул Митя.

– Я вчера весь день думала, как бы мне сделать вам приятное, а вы надо мной только и знаете, что насмехаться.

– А ты за свои раздумья уже требуешь от нас благодарности, – съязвил Митя, – молодец, Анюта!

Анюта поняла чутьем, что сказала что-то не то, и потянулась поцеловать Митю, но он отстранил ее рукой:

– Скоро заважничала!

Анюта изменилась в лице. Ваня заметил это, звонко, на всю столовую, поцеловал ее и сказал:

– Ну, не обижайся. Ты Митю не со вчерашнего дня знаешь, он сам ведь ох как любит важничать. А пусть твое сиятельство расскажет нам, как оно намерено действовать, чтобы дальше жить…

– И чудить, – прибавил Митя.

– Отчего чудить! Как чудить! – воскликнула обиженная Анюта.

– Да вот говорят, что когда дурню, а ведь твое сиятельство большой дурень и колоброд, достанутся большие деньги, то ему удержу нет. Он начнет так дурить и колобродить, что все диву даются. А ты пословицу попомни: «Глупому сыну не в помощь богатство».

– Да в чем же я дурень и колоброд? – спросила Анюта, вовсе разобиженная и сердитая.

– Да тем, что у тебя разуму мало, а задору много. И разве это неправда, что ты необузданная и взбалмошная? Разве в первый раз ты слышишь это от всех нас?

– И в последний, – сказала Анюта. – Я не хочу, чтобы вы так со мной обращались.

– Не хочешь! Мало ли чего ты не хочешь! – крикнул Митя запальчиво.

– Полно, – укорил Ваня брата, – что ты к ней придираешься.

– Правда, – вступила в их спор Маша, – что Анюта вспыльчива, задорна, добра не жалеет: что издерет, что разобьет, что выпачкает – ей и горюшка мало, но она дорожит многим. Например, я скажу, что дорожит она нашей к ней любовью.

– Маша! Маша! – воскликнула Анюта с порывом. – Ты моя любимая Маша! Тобой дорожу я больше всего на свете и люблю тебя, как люблю!

В словах Анюты, в голосе ее было столько горячего, внезапно прорвавшегося чувства, что все дети были тронуты, и Митя смутился. Он даже покраснел.

– Да, – сказал Ваня ласково, – твое сиятельство – добрая душа.

– Ну, помиримся, – предложил Митя, улыбаясь, – я тебя люблю, и ты меня любишь, и они нас любят – это дело известное, а теперь расскажи, как твое сиятельство станет устраивать свою новую жизнь.

– Я уж об этом думала целый день вчера, – сказала Анюта серьезно, – конечно, мы все по-прежнему будем жить здесь, вместе, но возьмем себе много учителей, так как Маша говорила вчера, что мне теперь надо многому научиться, и я буду учиться с Агашей и Лидой, а к Лизе пригласим гувернантку. А после уроков мы тотчас поедем кататься. У нас будет маленькая колясочка, как у дочери предводителя, и крошечная лошадка…

– Такая же, как у дочери предводителя, – проговорил Ваня. – Ее зовут Крошка, и кучер говорит, что когда он ее чистит, то не обходит вокруг нее, а возьмет ее за хвост, приподнимет и поставит как надо. Право!

– А ты откуда знаешь? – спросил Митя не без насмешливости.

– Я с этим самым кучером, его зовут Потап, ходил намедни рыбу удить, – объяснил Ваня добродушно, – и он сам мне все это рассказывал.

– Удивительное дело, – сказал Митя, – что нет кучера, которого бы Ваня не знал.

– Вот и неправда, – вступилась Лида, – вчера шел по улице кучер, а Ваня его не знал, потому он ему не поклонился.

– Ну, – прервала их Анюта, горя желанием сообщить все свои планы и затеи, – скоро Потап будет рассказывать не о своей, а о нашей лошадке; она будет меньше предводительской, а мы придумаем ей другое имя, получше. Ну, как назовем ее?

– Мальчик, – предложил Ваня.

– Лихач, – отозвался Митя.

– Малютка, – проговорила Агаша.

– Незабудка, – выпалила Лида.

Раздался общий взрыв хохота, а Лида глядела на всех с удивлением.

– Опять Лида отличилась, выдумала, изобрела, – говорил Митя, помирая со смеху. – Не выдумаешь ты пороха, как вчера сказал папочка.

– Что ж, что не выдумает, если он уж выдуман, – заметила Агаша.

– Не обижайте ее, – заметила Маша, – она добрее всех вас, а ты, Лида, не обращай на них внимания, они сами еще очень глупые.

– Нашла! Нашла! – захлопала в ладоши Анюта. – Мы назовем лошадку Мышонок и каждый день, каждый Божий день будем кататься, да не один раз, а два раза – утром и вечером.

– Браво, умная Анюта, – закричали все дети вместе.

– Умное твое сиятельство, – сказал и Митя, все еще смеясь. – Итак, решено! Мышонок! Ну, а как же мы все – ведь нас, не считая Маши, которая одних нас не отпустит, – шесть душ, влезем в эту крохотную колясочку?

– Придется кататься по очереди, – усмехнулась Агаша.

– Нет! Нет! – возразила Анюта. – Купим еще одну, другую такую же колясочку.

– И другого Мышонка, – подхватил Ваня.

– Нет, – сказал Митя. – Вам, девчонкам, с руки на Мышонках кататься, а мне, Ване и Маше совсем нехорошо. Только людей насмешим. Пусть уж твое сиятельство раскошелится и купит мне и Ване верховых лошадей!

– Ах! Какой ты, Митя, умный, – воскликнула Анюта, – именно верховых лошадей! И вы оба поедете за нами! А Маша? – вдруг вспомнила Анюта. – В чем же Маша? Маше надо купить пролетку[5], и она в ней вместе с папочкой будет ездить к обедне. Вот так славно! И мы все будем кататься, гулять, а после гулянья пить шоколад, не в именины, как у маменьки, а каждый день.

– Каждый день шоколад прискучит, приторно, – заметил Митя.

– Ну, не всякий день, а когда вздумается! – ответила Анюта.

– Э, да ты стала сговорчива и ни разу не сказала: «Я хочу», – весело заметил Ваня.

– Я буду строга к себе, – сообщила Анюта важно, – и не буду сердиться.

– Вот так новость! – воскликнул Митя и скорчил такую смешную рожицу, что все дети расхохотались.

Анюта вспыхнула.

– Разве с вами можно, – спросила она запальчиво, – говорить серьезно? Вы или не понимаете, или насмехаетесь, а мне ваши насмешки надоели. Маша! Вступись за меня, я твои слова им сказала, а они хохочут. Да ты не слышишь, Маша! О чем ты так задумалась, и отчего такое печальное у тебя лицо?

– И не радуешься, – прибавил Ваня, – что у Анюты будет Мышонок, а у меня – Мальчик, у Мити – Лихач. Мне бы надо караковой[6] масти…

В эту минуту вошел папочка, и все встали, чтобы поздороваться с ним. Он обратился к Маше и подал ей пачку ассигнаций:

– Маша, закупи, что надо. Время не терпит.

– Хорошо, – ответила Маша, – я скоро со всем этим справлюсь, и все будет готово; но ты скажи ей – ведь она еще ничего не знает.

– Анюта, – сказал папочка, подходя к ней и целуя ее, – твой прадед назначил твоим опекуном генерала Богуславова, а опекуншей – твою тетку Варвару Петровну Богуславову.

– Зачем? И что это такое – опекуны? – удивилась Анюта. – Опекуны управляют имением и воспитывают малолетних; они должны заменять отца и мать сиротам, отданным на их попечение.

– Папочка, вы мой отец. Зачем мне другого. Я не хочу.

– На это не твоя воля, тебя не спрашивают – такова воля твоего прадеда. Он меня не видал и не знал.

– Он знал, что вы меня к себе взяли, – сказала Анюта, – взяли как родную дочь.

– Конечно, это он знал, но ты должна быть воспитана иначе, в столице.

– Что? Что такое? – испуганно воскликнула Анюта.

– В столице, в Москве, у теток.

– Папочка! Папочка! Что вы? Этого не может быть! Я не хочу! Неужели… Не…

Анюта не договорила, рыдания подступили ей к горлу и душили ее.

Папочка обнял ее с чувством:

– Да, дитя мое милое, нам надо расстаться, через неделю я отвезу тебя в Москву.

– Но я не хочу, не хочу, – сказала вдруг Анюта решительно, и слезы мгновенно высохли, а глаза ее загорелись. – Никто не может отнять меня у вас, не отдавайте меня. Я не хочу уезжать отсюда. Никто прежде не хотел взять меня, а теперь вступились! Теперь я не хочу! Не хочу!

Маша подошла к ней и нежно обняла ее.

– Анюта, милая, приди в себя. Не прибавляй лишнего горя к нашему общему горю. Сердце мое и без того изболелось. Пожалей папочку, он вчера был сам не свой, да и нынче не легче, этого переменить нельзя, покорись. В завещании сказано, чтобы ты была воспитана в доме теток, в Москве, ты малолетняя и не можешь ничего решать сама!

Анюта бросилась Маше на шею и, рыдая, спрятала на ее груди свою голову. Девочки плакали. Ваня побледнел и сидел неподвижно, Митя был серьезен. Папочка стоял, печально понурив голову над рыдавшей Анютой. Когда она наплакалась и смогла говорить, то подняла голову и взглянула на папочку и Машу:

– Но вы меня не оставите, вы переедете в Москву и будете видеть меня каждый день.

– Анюта, будь благоразумна, покажи свою волю, у тебя ее много, – сказала Маша, – покорись. Мы не можем все ехать с тобой, ты поедешь в Москву с папочкой.

Анюта выпрямилась, всплеснула руками и раздирающим душу голосом воскликнула:

– Да как же я оставлю вас!

В порыве отчаяния она бросилась на диван и горько зарыдала, теперь уже без слез. Маша встала подле нее на колени, Ваня побежал за стаканом воды. И долго ее уговаривала Маша, и долго отпаивала водой. Папочка был не в силах вынести столь сильного детского горя и, махнув рукой, вышел из комнаты.

Последняя неделя жизни Анюты у папочки пролетела как стрела, хотя каждый день тянулся, как след улитки. Дни ползли, а неделя пролетела. Анюта и не заметила, как прошло четыре дня. То, что в недавнем прошлом приводило ее в восторг, вызывало теперь потоки слез. Однажды пришла портниха примеривать новые платья: одно – черное шерстяное, другое – из какой-то толстой материи, тоже черное (папочка полагал, что она должна носить траур по прадеду), но такое нарядное, с замечательной отделкой; и еще – серое, с отливом.

– Это полутраур, для праздника, – сказала Маша, – не правда ли, Анюта, прекрасное платье?

Но Анюта даже не взглянула на платья. Она вся в слезах вышла из комнаты. Маша с трудом уговорила ее вернуться и примерить их. Удивленная портниха спросила, о чем княжна так неутешно плачет.

– Ей грустно расставаться с нами, – сказала Маша, – она уезжает к родным, в Москву!

– В Москву! – воскликнула портниха. – Так о чем же вы это, ваше сиятельство, убиваетесь! Какой здесь город! Это деревня! Когда вы увидите Москву, вы и не вспомните о К**. Я в Москве жила много лет в ученье, у мадамы, у французенки, на Кузнецком Мосту. Извольте, княжна, повернуться, вот так, тут ушить надо, Марья Петровна! Какие магазины, какие площади, вечерами Кузнецкий-то Мост так и горит огнями! А что за Кремль! У соборов главы золотые, на солнце горят, а на царском дворце вся крыша золотая; и он один, дворец-то, будет, почитай, больше всего нашего К**. А театры! Я видела «Деву Дуная», я вам скажу, я чуть было с ума не спятила от восхищения.

Анюта слушала внимательно, хотя и не все понимала. Быть может, и в самом деле в Москве хорошо, и много есть в ней дивного и чу́дного, но… но… одна… одна она все это увидит!.. Они с ней не едут!..

И она опять ударилась в слезы.

Мальчики, видя ее неутешную печаль, задумали ее рассеять и предложили прогулку. Стоял теплый день, и они все поехали на лодке, причалили к другому берегу и пошли в бор, где показались рыжики, которые Анюта любила собирать и потом относить к маменьке и Дарье-няне, чтобы вместе с ними солить их. Но теперь Анюта не нашла ни одного рыжика и, не обнаружив сестер, ушедших в глубь бора, попросила Ваню проводить ее домой. Места были все те же, ее любимые, но расположение духа ее было иное, и все эти любимые места будто померкли, а привычные забавы утратили всю свою прелесть.

Широкая река бежала так же быстро, сверкая на солнце своими алмазными струями, и величественно стоял над ней голубовато-темный бор, и торжественно в пышной красоте заходило солнце, золотило облака и окрашивало край неба в пылающий пурпур. Прозрачный туман, белый, как серебро, подымался с зеленых заливных лугов, и сквозь него едва виднелись очертания прибрежных кустарников; и, как великаны, стояли сосны, особняком выделявшиеся из темного бора, но ни Анюта, ни Ваня, провожавший ее к лодке, не обратили внимания на эту знакомую, прекрасную, любимую ими картину, еще недавно вызывавшую такие восторги и восклицания. Они брели молча домой, не разговаривая между собой. Когда сели в лодку – услышали за собой крики детей:

– Подождите!.. Куда вы? И мы с вами…

И все дети прибежали к берегу, и все сели в лодку.

– Мы тебя хватились, – сказала Агаша, – и без тебя не хотим гулять.

– Да и какое это гулянье, – фыркнул Митя с негодованием, – это какое-то тоскливое скитание.

– Точно мы кого похоронили, – жалобно сказала Лида.

– Типун тебе на язык, – закричал на нее Ваня.

По вечерам все по обыкновению уходили в сад, но Анюта не хотела бегать по аллеям, играть ни в прятки, ни в «разбойники», забиваясь в гущу куртин от ловивших ее братьев. А недавно еще так шумно и так резво бегала она, оглашая воздух криками радости. Теперь она старалась поскорееуйти и всё стремилась к маменьке, потому что маменька, потчуя ее чаем и угощая вареньем и смоквами, очень сочувствовала ей и все твердила и повторяла:

– Что за напасть такая! И зачем это всегда мудрят. Ну, княжной стала, богатой, и слава Богу, да зачем же это ее поневоле в Москву везти. Разве ее не воспитать здесь? Выписать разных гувернанток, она бы всему и здесь обучилась, всему, что следует знать княжне. А то, вишь, в Москву! К теткам! Зачем? Слыханное ли дело – дитя отымать у семьи родной! Она, княжна-то наша, их и не знавала никогда, да и они о ней не ведали и, по правде сказать, никогда и знать о ней ничего не хотели. Пока была бедна, о ней не заботились, а мы-то все, и Маша моя, души в ней не чаем! Что ж, что княжна, – она наша Анюта любимая! Почему же ей с нами не жить, как жила прежде?..

И Анюта слушала слова эти, и они согревали ее сердце.

Прошла неделя. Настал день отъезда. Анюта перестала плакать, но и не взлянула даже, как Маша укладывала ее чемодан, и не обращала внимания на просьбы рассмотреть новое тонкое белье, хорошенькие воротнички и нарукавнички.

– Тебе не стыдно будет войти в чужой дом, – говорила Маша, – у тебя все есть, и все хорошее, как следует.

– Мне все равно, – отрезала Анюта, – мне все, все равно. Такая моя судьба. Меня, как щепку, швыряют от одних к другим.

– Не греши, Анюта, – сказала Маша, – Господь осыпал тебя своими благами. Будь умна, учись прилежно, а главное – укроти свой нрав; ты страшно вспыльчива и властна. Здесь тебе все уступали, а они хотя и тетки, но тебе люди чужие: по тебе нас судить будут и осудят.

– Как? – спросила удивленная Анюта.

– Если ты будешь возражать, бунтовать, – тут по серьезному лицу Маши пробежала улыбка, – словом, дашь волю своему нраву, они скажут, что мы не сумели тебя воспитать, что ты избалованная девочка. А ты знаешь, как мы с папочкой тебя всегда останавливали. Да не плачь и помни, что через несколько лет ты будешь вправе просить, чтобы тебя отпустили повидаться с нами. Они не смогут отказать тебе.

– В самом деле? А когда? – спросила Анюта.

– Папочка говорил мне, что в семнадцать или восемнадцать лет ты даже имеешь право по закону жить с теми родными, с которыми хочешь, но об этом думать нечего: тебе здесь жить негоже, а приехать погостить – приезжай, было бы даже нехорошо с твоей стороны, если бы ты не навестила нас, особенно папочку, и забыла бы, как он любит тебя!

– Я не могу забыть вас! – воскликнула Анюта и, внезапно переходя от горя к радости, прибавила с увлечением: – Я ворочусь сюда к вам, и не гостить, а жить! Что бы ты, Маша, ни говорила, я хочу жить с вами, не гостить, а жить хочу, непременно. Семнадцати лет – ну, что ж! Мне до семнадцати пять лет осталось! Пять лет – нет, это ужасно! – повторила она вдруг, и глаза ее опять затуманились слезами.

– Ну, полно, Анюта, – сказала Маша, – пять лет пройдут скорехонько. Через четыре года Митя приедет в Москву, поступит в университет и часто, слышишь ли, очень часто будет навещать тебя.

В день отъезда Долинские пригласили священника и просили его отслужить напутственный молебен. Папочка взял Анюту за руку и сказал:

– Мы будем молиться о тебе, молись и ты, чтобы Господь направил тебя на путь истинный и помог тебе, когда ты достигнешь совершенных лет, распорядиться своим богатством на добро, на пользу, на всякое благое дело, а не на свои прихоти, не на одну себя. Помни: не на одну себя. Большие деньги – большое искушение и испытание, которое Господь посылает человеку. Сердце у тебя доброе, но этого мало. С честью вынести испытание – это подвиг. Чтобы совершить его и выйти из него победительницей, надо быть вполне христианкой и думать о душе своей и о других людях, а не о прихотях, затеях своих и всякой роскоши. Великий грех – тратить свои деньги суетно. Не будь горда; ты жила в скромной доле – сумей жить и в знатности, будь смиренна сердцем и благодари Бога всегда и за все. Нас не забывай, помни любовь нашу и наши наставления.

– О, папочка! Папочка! Я возвращусь к вам, когда буду большая. Непременно возвращусь.

– Ну, это как Бог велит! Твоя судьба иная, твоя дорога – не наша. Большому кораблю – большое и плавание. Господь да благословит тебя на все хорошее.

Он взял ее за руку и вывел в столовую.

– Благословите ее, – сказал он старому священнику, – на новую жизнь, на добрую жизнь.

Священник благословил Анюту и стал служить молебен. Все дети, папочка и Маша стали на колени, и все молились за Анюту, и не одна слеза скатилась по их щекам во время этой молитвы.

Священник ушел, сказав несколько напутственных слов Анюте. Все сели в гостиной, даже Дарья-няня присела у двери, а маменька, пришедшая к началу молебна, приодетая в лучшее платье и в праздничный чепец, поместилась на диване; по ее морщинистым щекам текли слезы. Все молчали. Папочка, перекрестясь, встал. Началось прощание, жестоко терзавшее душу. Папочка не мог его вынести. Он обнял Анюту за плечи и почти силой вывел ее из дома, посадил в бричку и сам сел с ней рядом.

– С Богом, – сказал он кучеру отрывисто и громко.

Почтовые лошади, вздымая на улице пыль, покатили по дороге. Анюта высунулась из-за поднятого верха брички и еще раз увидела сквозь пыль и слезы Машу с платочком в руках и сестер и братьев, горько плакавших и махавших ей вслед, и всех домашних, и Дарью-няню, и Марфу, и маменьку. Маменька крестила ее издали, и вдруг все они при повороте улицы исчезли из ее глаз. Анюта воскликнула в отчаянии:

– Папочка! Папочка!

Он обнял ее и нежно прижал к своей груди.