II. Торгерн
В зале несло сыростью, по ободранным стенам стекала вода, и факелы чадили. Вообще все осточертело. Хотелось плюнуть на все и уйти к солдатам, туда, где снег и мороз… и какого дьявола ждать? Никогда не ждать. Раздавить городишко, как муху, потом переломать хребет Иоргу, потом…
Гул голосов раздался в коридоре. Значит, удалось. Ладно, посмотрим, что это за сокровище такое.
Вошли солдаты. Они несли что-то, похожее на мешок. Потом бросили этот мешок на пол, к его ногам. Но это был не мешок.
– Убили, сукины дети?
– Нет, – быстро и с готовностью ответил один. – А так, конечно, поучили слегка… Да вон, шевелится!
– Поставь ее на колени.
Приказ был тут же исполнен. Он присвистнул. Его предупредили, что это не красавица, но стоящая на коленях женщина показалась ему просто уродливой. Тоща, как моща, спутанные космы темных волос, изжелта-бледная кожа, крючковатый нос, узкие губы – в точности…
– Ведьма, – процедил он, глядя, как она размазывает кровь по лицу.
Мгновенный отзыв на первое ощущение, но, черт побери, вернее определения он бы не нашел, если бы стал искать. Такие женщины в старости глядятся совершенными старыми ведьмами – когда выпадут зубы и провалится рот. Однако что-то в облике приведенной – может быть, ее худоба и бледность, – заставляли предположить, что вряд ли у нее будет шанс дожить до старости. Впрочем, это зависело от него.
– Это она, – сказал Безухий, хотя его никто не спрашивал. И тут же сжался. Торгерна он боялся до судорог, до тошноты. Но то, что князь никак не ответил на его выходку, ободряло. – Она и есть. Карен-лекарка, чертова подружка. Где Летопись, сука?
Она молчала. Ее глаза, непропорционально большие, были неподвижны и все же живы. Так свет перемещается в полированных гранях.
– Отвечай, – приказал Торгерн.
– Молчит. – Сознание того, что Карен ничего не сможет ему сделать, возбуждало Безухого необычайно. – А наглая какая была! Топором махала! Обзывала всячески! А я все разведал, все узнал, и – прямиком к светлому князю…
Женщина вдруг быстро, почти незаметно изменила позу: уже не стояла на коленях, а сидела на полу.
– …и все ему про Летопись, а он мне – стану я зазря своих гонять, а я ему – не зазря, я тайные ходы знаю, я уж из этого города гнусного спасался – и все так, и все наше!
– А Летописи нет, – сказал Торгерн с какой-то зловещей веселостью.
– Найдется! Она тут, видно, перепугалась, пряталась где-то и Летопись прятала. Сейчас у нее от страха язык отнялся, а встряхнуть ее как следует – признается!
– Так я и знала, что предательство было. Да еще и ты. – Резкий, рваный голос раздался неожиданно. Она обращалась к Безухому. Присутствия Торгерна она, казалось, вовсе не замечала.
– Где Летопись?
– Никогда вам ее не прочесть.
– Упорствует, – сказал Торгерн. – Это ничего.
– Говори, где Летопись, пока из тебя этого не выбили! – заорал Безухий.
– А и глуп же ты, – сказала она с явным пренебрежением.
– Это почему же? – обиделся Безухий.
– А не был бы глуп, знал бы, что самое важное не записывают на пергаменте.
– А… что?
– Запоминают, тварь! Никакой книги нет, то есть я и есть книга.
– Врешь! Увиливаешь!
– А похоже на правду, – заметил Торгерн. – Так оно и проще.
– Да! Сама все расскажешь! Огнем и железом… клещами и дыбой… всего добиться можно!
– По себе знаешь? – Она поднялась на ноги. – А ничего у вас не выйдет. Он все разведал? Или скрыл от хозяина, что Карен – калека? Посмотри на меня! Да я умру на первой растяжке. Пытки хороши для здоровых, от нас, слабых и хилых, ими ничего не добьешься!
– А если, скажем, ногти тебе вырвать? – с интересом спросил Торгерн. – Или раздеть и на мороз выставить?
– Ну и беседуй с мерзлым трупом, – отрезала она, продолжая смотреть на Безухого, и только бросила в сторону: – Обманули тебя, а?
– Верно, дурной товар продал, собака.
Вошел Измаил, глянул по сторонам.
– Говори, говори. А эти двое живыми отсюда не выйдут и болтать не будут.
– Разведчики вернулись. Иорг в двух переходах к югу.
– Ловко! Пришли ко мне Флоллона. Шевелись.
Лекарка, кажется, пропустила весь этот краткий диалог мимо ушей. Стояла в стороне, полностью погрузившись в себя. Но Безухий… Он никак не мог переварить слова насчет «живыми не выйдут». Ему слишком много пришлось пережить за последние полчаса, и страх, в котором он жил постоянно, значительно притупился.
– Как это? Я все сделал! Все… и мне за это… Где же правда?
Торгерн не отвечал, и равнодушный его взгляд ввел Безухого в заблуждение.
– Где твое слово, господин? Мне доля была обещана! Я заслужил! Я…
Он начал требовать. А в присутствии Торгерна нельзя было требовать. И торговаться. И даже просить у него не следовало.
Торгерн не стал звать стражу, чтоб унять крикуна. Только тот, кто внимательно следил бы за его рукой, успел бы увидеть, как рука это выхватила меч, – так легко он это сделал. Ударил – как любил – от левого плеча к бедру. И, нагнувшись, вытер лезвие.
Неожиданно он услышал смех у себя за спиной. Он обернулся. Смеялась лекарка. Лужа крови, растекавшаяся по плитам, подбиралась к ее ногам.
– Не боишься кровью замараться?
– Плохая была бы я лекарка, если б боялась крови, – со смехом же сказала она.
– Что смеешься? Думаешь, тебе от этого лучше будет?
– Нет. Но я хотела, чтобы он умер, и он умер.
В этом смехе не было ни безумия, ни издевки, вызванной страхом. Разумеется, он не делал умозаключений. Он просто всегда шкурой ощущал, боится человек или нет. Эта женщина не боялась. Но чтоб чувствовать уважение к врагу? Ничего подобного. Ничего он не чувствовал, кроме глухого раздражения.
Вошел Флоллон в сопровождении Измаила, поднял руку в приветствии. На разрубленное тело, валявшееся на каменном полу, никто не взглянул. Торгерн кивнул Флоллону, чтоб садился, а Измаилу приказал:
– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.
Карен шла по двору. Охранников было двое, и еще этот чернявый. Мороз стоял лютый, а она шла в платье, с непокрытой головой (плащ, шапку и рукавицы потеряла в драке), но холода не чувствовала. Только теперь, с опозданием, она ощутила, где она и кто вокруг нее. Качающиеся спины стражников, обугленные руины, труп Безухого с выкаченными глазами. Зверье… Нет, зверьем их нельзя назвать, потому что «зверье» для них похвала. Она понимала сейчас, где находится, хотя раньше никогда не бывала внутри. Раньше в этом здании заседали городские старшины… а этот разграбленный ободранный зал… кажется, это был зал суда. Суда!
Ее втолкнули в боковую дверь, повели наверх по лестнице. Потом снова толчок в спину и лязг засова. Она была в довольно большой комнате, к которой примыкало несколько маленьких и тесных камор, скорее даже ниш. И снова она догадалась, что это. Бывшее помещение архива, тоже разграбленное. Все, что имело хоть какую-то ценность, отсюда выволокли. В большой комнате на стене сохранился ковер, такой облезлый, что на него никто не польстился, некрашеный стол и разбитый сундук, в котором раньше, вероятно, хранились книги. Оконце под самым потолком было такое узкое, что даже она при своей худобе не смогла бы пролезть.
Итак, заключенная, безоружная (нож у нее отобрали сразу же) – в логове врага. Однако страх был так же неощутим, как и холод.
Она села на сундук и принялась пальцами разбирать спутанные волосы. Учитывая их обилие, это занятие могло продолжаться неопределенно долго. Но ей необходимо было чем-нибудь занять руки, чтобы освободить голову. Все, что случилось в зале, мгновенно осветилось в сознании, и она поняла, почему не испытывает страха. Торгерн. Ненависть к этому человеку (человеку?) сразу охватила все ее существо, так что для страха просто не осталось места. И Карен обрадовалась этой ненависти. Она была единственной реальностью в этом распадающемся мире. Единственной опорой. Здание жизни, любовно возводимое многие годы, обрушилось в прах. Она могла бы растеряться, впасть в отчаяние. Но тут пришла эта ненависть – легко и естественно. И Карен снова стала бодра и сильна. И напугать могла разве что легкость, с которой эта ненависть пришла. Боже мой, она, в жизни не причинившая зла ни одному живому существу, радовалась смерти человеческой! И виной – не только преступление Безухого. Нет. Влияние животной злобы, жестокости, исходящее от… того. Торгерн. Она снова вернулась к этому имени, имени, которое отныне носила ее ненависть. О человеке она не думала. Ей не было дела до него. Она даже не заметила, как он выглядит, молод или стар, красив или безобразен. Слишком явной была сущность.
Между тем наступил вечер. Ранний зимний вечер, а она все так же сидела в полной темноте, погрузившись в свою ненависть, глубоко равнодушная ко всему остальному, в том числе и к течению времени. Из оцепенения ее вывели шаги и голоса за дверью. После долгой тишины они слышались грохотом. Да! Он не забыл прийдти лично допросить ее. Карен стиснула зубы. Усилием воли уняла биение сердца. Следует быть готовой ко всему, в том числе и к смерти, которая, видно, ходит здесь свободнее, чем на поле сражения. Смерть! Ни о каком ином выходе она не думала, ненависть парализовала ее мозг, лишив его если не силы, то быстроты мысли.
Торгерн вошел, за ним – непременный Измаил, который нес горящую плошку. Поставив светильник на стол, телохранитель тут же развернулся и вышел. Торгерн осмотрелся и, поскольку сесть было негде, встал, опершись на стол. Умышленно оттягивая начало допроса, бесцеремонно оглядывал пленницу, словно мало нагляделся на нее в зале. И чем дольше он на нее смотрел, тем больше она ему не нравилась. Особенно неестественно выглядела эта грива волос, кажется, непомерно разросшаяся за счет тщедушного тела. И глаза. Он даже и не знал раньше, что глаза бывают такие большие и темные, темные – не черные. Такое впечатление, что из-за своей величины они видят сразу больше, чем глаза обычные. И она смотрела на него. Смотрела впервые. Ей совсем не хотелось смотреть, но опустить глаза значило сдаться, проявить слабость, и она глаз не опустила. Кроме того, нужно было посмотреть, что же именно такое она ненавидит.
Большая, широкая, тяжелая фигура. Впечатление страшной силы при свободе движений, без всякой скованности. Темная, продубленная кожа и совсем белые, выгоревшие волосы. Мертвенная правильность черт. Что же касается глаз, то их вроде бы и вовсе не было. То есть они, конечно, были, но ничего не прибавляли к общему впечатлению.
Наконец игра в молчанку ему надоела.
– Хватит. Помолчали, и будет. Я тебя сегодня слушал. Похоже, ты не врешь насчет собственной памяти. Славно придумано – посторонний глаз не увидит, а грамота – она для попов. А вот дальше, когда увертки пошли… Уясни себе, глупая баба, я могу сделать с тобой все. Все! Я могу сжечь тебе ноги и бросить собакам то, что останется. Могу отдать тебя своим солдатам, если они польстятся на такое пугало. С тебя будут снимать кожу по кускам, покуда ты не признаешься во всем. Так что признавайся сейчас. Здесь! Мне палача звать не нужно.
– Верю, – сказала она. – Верю. – Этот язык она уже слышала и знала, как на него отвечать. – Только не надо меня пугать. Слушать нужно было лучше, если думать не умеешь. Ты вот здоров как бык, а я, вообрази себе, очень больна. Убить меня легче легкого. Если меня ударить, я могу умереть, понял? А это тебе невыгодно. Так что не надо твердить мне про пытки. Про то, что отдашь меня солдатам, – тоже не надо. Ты проиграл в обоих случаях.
– Так что же с тобой можно сделать?
– А уговорить меня. Убедить, что ты – именно тот человек, которому я могу доверить тайну. Только вряд ли у тебя получится.
Он искренне расхохотался.
– Ну, хитрая стерва! Думаешь голову мне задурить, как своим горожанам? Уговорить ее! Уговорю, не беспокойся. Решила, если тебя пытать нельзя, так на этом все и кончилось?
Слово «тебя» он выделил. Она поняла, но промолчала. Он продолжал:
– Или других способов нет? Разговоришься… хотя к тебе и пальцем не притронутся! Я таких видел, знаю!
– И кого же ты пытать собираешься? – спросила она. – Для моего устрашения? Родных у меня нет, друзей тоже… собаки и той нет у меня.
– Да, – согласился он. – Докладывали. А крови ты не боишься…
Все это, видимо, занимало его. Причем все время он не сводил с нее глаз. Это было невыносимо, но она не отворачивалась.
Однако дело было не в том, что он ее испытывал. Он и сам не знал, в чем. И не задумывался. Мало ли… Кажется, ему удалось разрешить трудность.
– А просто-то… Правда, подождать придется, но зато потом уж… дело верное! Этот ворюга доносил – в городе говорят, больно жалостливая ты, слез чужих не переносишь… Ну, его ты не шибко пожалела. Может, и врал. Но попробовать стоит. Пошлю сейчас в город, прикажу собрать у здешних сопляков поменьше… штук пяток… или десяток… сколько найдут. Так вот, пытать будем их. А ты, красавица, не отворачивайся.
Она мгновенно поднялась на ноги, выпрямилась, поднесла сжатые кулаки к горлу. Произнесла сдавленно:
– Этого ты не сделаешь.
– Сделаю. Я ведь предупредил – я все могу сделать.
Она быстро пересекла комнату – будто летучая мышь пролетела, остановилась под окном. Пламя в плошке колыхнулось от шагов. Он разглядел у нее на виске пятно засохшей крови.
Знахарка снова повернулась к нему. Неужели зацепило? Нет, тут что-то другое.
– А я тебе вот что скажу. Я тоже все могу сделать. Не как ты. По-своему. Ты с другими – я с собой. Ты никого не жалеешь, а я себя не пожалею.
– Как? – презрительно спросил он. – У тебя и ножа-то нет.
– А хоть бы и так. – Она быстрым движением обернула жгут волос вокруг шеи.
– Ловко, – сказал он и замолчал. Почему?
Она думала о Летописи. Она обещала отцу во что бы то ни стало сохранить ее. И умереть без преемника? Но такой ценой… Нет. Нет.
А он не мог понять, почему не отправит ее в пыточную, почему сам не займется ею. Говорила, умрет от пыток? Чушь, это можно проверить. Что-то другое тут… что-то другое.
– Значит, жизни своей не жалеешь? – сказал он и вдруг почувствовал, что его сбивает с толку. Он просто хотел эту женщину. Может, это темнота была виновата, в темноте, при мерцании плошки, она казалась более привлекательной, чем днем. Или все эти разговоры о пытках, мучениях, сама близость смерти, возбуждавшая, как волка – запах теплой крови. Да мало ли что! Даже самая ее убогость, эта тонкая шея и плоская грудь пробуждали желание. Она думала о Летописи, а он сейчас забыл о ней, с такой силой влечение овладело им. Как, почему? Он не задумывался. А отказывать себе он не привык ни в чем. Особенно когда желаемое под рукой. То, что он хотел, он брал немедленно. И он просто протянул руку.
Она отшатнулась. От удивления – не от страха. Она не понимала. Этого она не знала, еще не знала. Но, отступая, начала все-таки понимать. Он надвигался на нее. Она уперлась в стену – дальше отступать было некуда, – и тогда впервые в этих огромных распахнутых глазах показался страх. И этот страх и бессилие распаляли еще больше. Она вжалась в стену, цепенея от ужаса и отвращения, но все еще пыталась вразумить, заговорить, как заговаривала злых собак, задержать голосом:
– Ты что, с ума сошел? Сколько красивых, здоровых женщин, зачем тебе понадобилась калека? Или ослеп, не видишь, какая я?
Бесполезно. Бесполезно. Тьма застилала глаза, и она видела только руки, тянущиеся к ее горлу и плечу. И последний, известный ей одной способ не помогал. Она чувствовала перед собой непробиваемую защиту, построенную из бешеного желания и жадности. И тоска, тоска… А руки уже схватили ее, и, задыхаясь, тщетно пытаясь вырваться из этих клещей, она неожиданно заорала в надвинувшееся лицо:
– Твой отряд сейчас бьют у Горелой рощи!
Клещи, державшие ее, разжались, она пошатнулась, но устояла.
– Что? Какой отряд?
– Тот, который ты послал на юг. Люди Иорга обошли его с тыла.
Теперь уже отшатнулся он. И злоба была в его лице, злоба от непонятного.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Я это вижу.
Она готова была смеяться. Все ушло – усталость, беспомощность, боль, тоска. Были легкость и ярость, а может быть, это ярость создавала ощущение легкости.
– Все врешь. Кто донес тебе?
– Если им удастся прикончить твоих, они подойдут к Южным воротам и зажгут их. Твои пока еще держатся. Но хватит их ненадолго – там, у разрушенной часовни. – И торжествующе: – Ты здесь, а их перережут, как свиней!
– Ты что, ведьма?
– Нет, – хрипло сказала она. Ей и в голову не пришло бы сейчас ответить иначе. – Но иногда я могу. Видеть. Вот так. – Тем не менее она не хотела отрицать своих способностей, ибо только они могли в эту минуту спасти ее, а он сразу поверил. О, он, безусловно, верил в ведьм.
– Значит, ведьма, – процедил он. Шагнул к двери, обернулся. – Если соврала – умрешь.
В дверях он бросил на нее последний взгляд, словно проверяя.
Но она стояла выпрямившись, спокойная, уверенная, и страха больше не было в ее глазах.
Однако стоило двери захлопнуться, силы вновь покинули ее. Уверенность тоже. Она села, уронив голову на руки. Ей было плохо. Навалилась страшная усталость, знобило, трясло. И тошнило так, словно насилие, которого удалось избежать, совершилось в действительности. Мир подернулся пеленой отвращения, которая застилала и разум. Твердо понималось лишь одно: «Не сдамся». Она еще не знала, как, но не сдастся.
Потом с ней случилось то, что могло бы показаться невероятным. Она заснула. И сон, который ей привиделся, был странен. Она стояла на городской стене, опоясывающей чужой город с причудливыми разноцветными башнями, а под стеной было море, которого она никогда не видела. Стоявший рядом белобородый старик в чужеземной одежде что-то говорил ей, а она отвечала. И продолжалось это долго, и разговор, видимо, был важен, но Карен не знала языка, на котором она во сне беседовала со стариком, и потому ни слова из этого разговора не поняла.
Открыв глаза, она увидела свет в оконце. Белый свет, белый снег снаружи. Она придвинула стол к окну, влезла, собрала, дотянувшись до карниза, две пригоршни снега и умылась. И тут услышала лязганье ключа. Мгновенно спрыгнула, приготовилась обороняться. Но это был не Торгерн, а его телохранитель, тот самый черноволосый парень.
– Привет, – сказал он так просто, будто они сто лет дружили.
Он смотрел на нее с любопытством, она – настороженно. Что ему нужно? Может, он вчера подслушивал или Торгерн ему о чем-то сказал? Нет, похоже, он просто пришел проверить, все ли с ней в порядке. Удостоверившись, что это так, он сказал:
– Слушай, тебя ведь вроде не кормили? – И, не дав ей ответить, со словами «Погоди немного» выскочил. Вернулся он действительно очень быстро. В руках кувшин, покрытый лепешкой и ломтем ветчины. Поставил на стол рядом с потухшей плошкой. – На, поешь.
Голодать было пока ни к чему.
– Это он велел принести?
– Нет. Он еще не вернулся. Я сам.
Она села, откусила от хлеба с ветчиной.
– Ишь ты. А если хозяин узнает про твое самовольство?
– Я ему сам скажу. Нельзя морить человека голодом.
– Не боишься? – Отхлебнула из кувшина. Слабое просяное пиво. Поморщилась – не любила пива.
– Нет. Он добрый, он поймет.
– Так. Тебя как зовут?
– Измаил.
– Ага. Ты, Измаил, дурак или притворяешься?
Он не обиделся, может быть, и не понял.
– Ты зря насмехаешься. Он великий человек, таких еще не бывало, люди за ним везде пойдут. Правда! Он ничего не боится, ничего. Будь перед ним врагов хоть в десять раз больше, чем у него, он все равно пойдет в бой и всех победит. А к слугам своим он щедр и дает им золото, и запястья, и…
– Рабов, – заключила она. Этот перечень был ей знаком, но в словах телохранителя звучало не заученное верноподданническое восхваление. Он говорил искренне.
Молодой парень. Чуть выше среднего роста. Черные блестящие глаза, худое смуглое лицо. Силен, ловок, неглуп. И вот – на тебе!
– Ладно, Измаил. Забери это. – Отодвинула кувшин. – И не берись проповедовать. У тебя не получается. Лучше скажи, что за шум во дворе?
Она давно уже прислушивалась к доносящимся издалека голосам, но не разбирала, что там.
– А-а. – Он засмеялся. – Значит, наши уже вернулись. Гонец прискакал на рассвете. Знаешь, вчера отряд Элмера напоролся на противника. К Южным воротам шли, а посты прохлопали. И быть бы им битыми, но князь вовремя подоспел. Говорят, славная была драка, жаль, что меня там не было! Тебя оставил стеречь. А теперь я пошел, я при нем должен состоять.
Сообщение Измаила было важно. Хотя она и без того знала, что не ошиблась. Значит, он опять победил на этот раз! И, спасая себя, она поневоле спасла и убийц, тех, кто грабил город. Да, но если бы она этого не сделала, город ожидал бы новый налет, новые жертвы… Она поступила правильно. И когда он придет, разговор пойдет уже по-другому. А он придет. Скоро придет.
Он пришел. Сел на стол, уставился на нее. Нет, глаза у него были, конечно. Настолько же светлые, насколько у нее темные. Ледяные глаза.
– Ты знала.
– Я же сказала тебе.
– Там и вправду была часовня… и роща. Ты видела?
– Зачем повторять?
– А сейчас что ты видишь?
– Тебя. Больше ничего.
– Не прикидывайся! Как это у тебя получается?
– Бывает по-разному. Это не от меня зависит.
– От кого же?
– Не знаю. Находит. Само.
Он слушал с жадностью, но это была не та жадность, что вчера. Он страшно суеверен, а суеверие – великая сила. Большая, чем вера.
– Ты видишь только то, что происходит сейчас?
– Не всегда. Разное.
– А то, что будет?
– Иногда. Если сила найдет.
– Значит, ты можешь предвидеть судьбу?
– Свою – нет. Так положено.
– Почему?
– Сила уйдет.
– А чужую?
– Чужую случается.
– А мою?
– Твоя судьба еще не совершилась. – Она произнесла это сразу, не задумываясь, а он не переспросил, видимо, согласный с этой формулой.
– А если приказать тебе увидеть?
– Бесполезно. Когда откроется, тогда и увижу.
– А если врешь?
– Я всегда говорю только правду, – с глубочайшей серьезностью сказала она. – Мне иначе нельзя.
– А порчу… грозу… ураган – можешь наслать?
– Ты слишком много хочешь знать.
По выражению ее лица было видно, что больше она об этом ничего не скажет. Он смотрел на нее. От ночного наваждения не осталось и следа. Она была безобразна. Он не понимал, как мог желать это хилое тело, почти лишенное плоти. И ни один мужчина не может. Узнал бы кто – высмеют же! И если такое было вчера, то значило только одно.
– Я сразу догадался, что ты ведьма. Твои горожане – ослы. Карен-лекарка. Хотя ты им отвела глаза. Но со мной такое не пройдет. Ты знала про Иорга. И что Безухий умрет – знала. И когда город брали – где ты была? Ни одна душа не могла сказать. Как сквозь землю провалилась. («Слава Богу, хоть Бранды будут в безопасности», – подумала она.) Одного ты не предвидела – что попадешься мне.
– Ну и что?
– Ты можешь продолжать упираться, как вчера. Тогда я сделаю то, что обещал. Я чар не боюсь, слышишь? Но ты можешь избежать позорной смерти… ты можешь даже жить изрядно, а не кормить крыс в подземелье – если твоя сила будет служить мне. «Правду». Я тебе не верю. Но сам я посмотрю, что ты умеешь, и поступлю с тобой так, как ты заслужишь. Условие одно – служить будешь только мне. Верных я награждаю, но измену караю без жалости. А там и до Летописи дело дойдет. Согласия твоего не спрашиваю, оно мне не нужно.
И, легко соскочив со стола, направился к выходу. У порога его догнал голос:
– Только без глупостей.
Такое было чувство, будто ему плюнули в лицо.
Она мерила шагами единственную комнату, где было окно. Свет! Как хотелось света… А она заперта в этой конуре. Хотя раньше ни отсутствие света, ни ограниченность помещения ее не стесняли. Сейчас ей нужно было сосредоточиться.
Замысел. Она продолжала ходить по комнате. Она не представляла еще этого ясно, но вслед за толчком мысли уже шло решение.
Бежать? Бежать, конечно, можно. Для этого нужно лишь сделать вид, что согласилась, а в дороге это сделать легче, но… Еще вчера она без колебаний приняла бы любую возможность побега, а сегодня… сегодня она почувствовала, что может изменить ситуацию. Темный ум, слепо верящий в чудеса. Это не ново. Почти каждый полководец возит за собой колдунов и прорицателей, а если кто такого избежал, ясно, честь ему и хвала, но этот-то с честью ходит разными дорогами… Ее снова передернуло от отвращения. Потом она засмеялась. Не над ним. Над собой. Еще и суток не прошло, а мысль о влиянии уже родилась.
«Предположим, я впадаю в ошибку, свойственную всем женщинам, когда они думают, что могут исправить мужчину. Ну уж нет! Прежде всего я – не женщина, всем должно забыть, что я женщина, иначе ничего не выйдет. А исправлять я никого не собираюсь. Это не по моей части. Воздействовать – вот что мне нужно».
Там, внизу, во дворе, в нижних помещениях, они праздновали свою победу. Где-то вдали играла музыка (неужели взяли с собой музыкантов? Или согнали здешних?), но все звуки стихали на полпути, и здесь она слышала лишь однообразный барабанный бой.
Бил барабан. В окно заметало снежинки. Она ходила, сцепив пальцы.
Замысел. Не уступить и не погибнуть. Задача.
На исходе января армия покинула Тригондум. Даже при самых выгодных условиях и наибольшей скорости передвижения их путь должен был продлиться больше месяца.
Карен ехала вместе с обозом на смирной лошади, которую ей привел Измаил. Он же доставил ей плащ, рукавицы (и то, и другое было страшно велико), палатку и два меховых одеяла. Она немного выучилась ездить верхом во время своего житья у хуторян. Иногда шла пешком, чтобы размять ноги. Вообще постоянный холод, усталость, все тяготы зимнего военного пути стесняли ее меньше всего. Как многие привыкшие болеть люди, она была весьма вынослива. Хуже было то, что за ней неизменно следовал конвоир. Менялись они каждый день.
Казалось, ее великие планы замерзли на мертвой точке. Да и сами-то планы разве не смешны? Что она могла – слабая женщина-полукалека, увозимая в обозе среди прочей военной добычи? А ужасающее безмолвие этих белых открытых пространств? Кто передаст тоску городского человека, затерявшегося в степи, когда знаешь, что и завтра, и послезавтра, и через неделю не встретишь никакого жилья? Ей и раньше приходилось удаляться от города, но так далеко и надолго – никогда. А ведь в то время она знала, что вернется домой. Больше некуда было возвращаться.
А главное – ощущение своей чуждости всему окружающему. Ей приходилось всему учиться заново. И в первую очередь учиться жить в полном одиночестве и готовности к смерти. Она и прежде, давно уже жила одна. Но это было не настоящее одиночество. Это было одиночество среди своих. Она и раньше стояла на грани жизни и смерти, но отец с Нехассой вытащили ее с того света. Теперь ее никто не вытащит. Надо привыкнуть. Надо привыкнуть. Говорят, и к пыткам привыкают, хотя она никогда в это не верила. Надо привыкнуть. Никто не поможет. Бог? Кто помнит на нашем веку, чтоб он хоть раз вмешивался в людские дела? Нет. Она одна.
А ведь ей предстояло все это подчинить себе. Да, подчинить. Она не впала в отчаяние и не отказалась от своих намерений. Она молча ждала своего времени. Торгерн ни разу не вспомнил о ней. Можно было обрадоваться и готовить бегство. Но у нее на этот счет было свое мнение. А пока она принялась, поскольку не могла жить без дела, за свое прямое занятие – врачевание.
Вот тут она постоянно вспоминала свое погибшее имущество. Там были снадобья, законно вызывающие у нее чувство профессиональной гордости, инструменты, которые лучшие мастера Тригондума изготовляли по ее указаниям. Но ей бы даже не их, а травы, которые можно найти в сумке у любой знахарки! Не было ничего.
Зубную боль можно заговорить, головную снять, но разве здесь это главное? И зима, как назло, ничего не найдешь. Кора, почки могут пойти в ход, но нужно выходить из лагеря, а кто отпустит? Лучше было, когда приставленным к ней конвоиром бывал Измаил. Он не препятствовал ей отходить довольно далеко от лагеря, сам, конечно, не отставал. Ему приказали следить за ней, и он даже не делал труда скрывать это. Может, оно ему и выгоднее. Таким образом легче добиться доверия поднадзорных, хотя эта идея вряд ли могла прийти ему в голову. Встреться они при других обстоятельствах, она сказала бы «славный малый». Да он и был таким, этот мальчик. Они были одних лет, но с ее точки зрения он был мальчиком, с энтузиазмом выполняющим ответственное поручение. Похоже, он действительно относился к ней дружески, поскольку делу это не мешало. Он беспрестанно задавал вопросы – что, зачем, когда. Иногда это раздражало. Если бы она почувствовала в нем искреннее стремление к знанию – нет, не жадность разума, а любопытство вело его. Всего лишь любопытство. Пока. Она не перебивала его и только однажды задала встречный вопрос: «А ты много людей убил?» Он махнул рукой: «Я не считал». Нет, альтернативы «плохой господин – хороший слуга» не получалось. Между слугой и господином существовала полная гармония. Измаил был предан своему хозяину безоглядно и не допускал чего-нибудь против него ни в мыслях, ни на словах. И не из принципа. Просто ему так нравилось. Ему все нравилось – нравилось жить, нравилось воевать, нравилось учиться – о Господи. Тем более что за разговорами о врачевании должна была последовать практика, и здесь Измаил мог быть ей полезен – когда их путь пролегал через какую-нибудь жидкую рощицу или мимо занесенного снегом ракитника, он резал для нее ветки, а она заледеневшими пальцами разгребала снег, искала корни, наросты на стволах.
Теперь по вечерам она кипятила в котелке свои отвары, а страждущие зубами, животом или прострелами, а также обмороженные сползались к костру. Ее лечение помогало, а кроме того, она ничего за него не брала. Порядочный лекарь, может, и не потерпел бы соперничества, но здесь не было порядочных лекарей, да и о непорядочных что-то не было слышно, поэтому с каждой стоянкой болящих все прибывало. Однажды она заявила, что ей нужно вскрыть опухоль, а ножа нет. На следующий день Измаил принес ей нож, видимо, доложился по начальству и получил дозволение. Стало немного спокойнее – если вообще о спокойствии могла идти речь.
Конец ознакомительного фрагмента.